азами? Раз я не выдержал, в один прекрасный лeтнiй день внезапно осeдлал своего верхового киргиза и закатился на Ефремов, в сторону Ясной Поляны, до которой от нас было не больше ста верст. Но, доскакав до Ефремова, струсил, рeшил обдумать дeло серьезнeе, переночевать в Ефремове -- и всю ночь не мог заснуть от волненiя, от поминутной смeны рeшенiй, eхать или не eхать, скитался всю ночь по городу и так устал, что, зайдя на разсвeтe в городской сад, мертвым сном заснул на первой попавшейся скамейкe, а проснувшись, и совсeм протрезвился, подумал еще немного -- и поскакал назад, домой, гдe работники сказали мнe: -- Эх, барчук, барчук, и как только ухитрились вы так обработать киргиза за одни сутки! За кeм это вы гонялись? 66 Послe того я напрасно "гонялся" за Толстым еще нeсколько лeт. В молодости, плeненный мечтами о чистой, здоровой и доброй жизни среди природы, собственными трудами, в простой одеждe, в братской дружбe не только со всeми бeдными и угнетенными людьми, но и со всeм растительным и животным мiром, главное же опять таки от влюбленности в Толстого, как художника, я стал толстовцем, -- конечно, не без тайной надежды, что это даст мнe наконец уже как бы нeсколько законное право увидeть его и даже, может быть, войти в число людей, приближенных к нему. И вот, началось мое толстовское "послушанiе". Я жил тогда в Полтавe, гдe почему-то оказалось не мало толстовцев, с которыми я вскорe и сблизился. В общем это был совершенно несносный народ; но я терпeл. Первый кого я узнал, был нeкто Клопскiй, человeк довольно извeстный в то время в нeкоторых кругах и даже попавшiй в герои нашумeвшей тогда повeсти Коронина "Учитель жизни". Это был высокiй, худой человeк в высоких сапогах и в блузe, с узким сeрым ликом и бирюзовыми глазами, хитрый нахал и плут, неутомимый болтун, вeчно всeх поучавшiй, наставлявшiй, любившiй ошеломлять неожиданными выходками, дерзостями и вообще всей той манерой вести себя, при помощи которой он довольно сытно и весело шатался из города в город. Среди полтавских толстовцев был доктор Александр Александрович Волкенштейн, по происхожденiю и по натурe большой барин, кое в чем походившiй на Стиву Облонскаго. И вот, явившись в Полтаву, Клопскiй первым дeлом 67 отправляется к Волкенштейну и очень скоро попадает через него в полтавскiе салоны, куда Волкенштейн проводит его и с "идейной" цeлью, как проповeдника, и просто для забавы, как курьезную фигуру, и гдe Клопскiй говорит, напримeр, такiя вещи: -- Да, да, вижу, как вы тут живете: лжете, да конфетами закусываете, да идолам своим по церквам, которыя уже давно пора на воздух взорвать, молебны служите! И когда только вообще кончатся всe тe нелeпости и мерзости, в которых тонет мiр? Вот, скажем, eхал я сюда из Харькова; приходит человeк, называемый почему-то кондуктором, и говорит: "ваш билет". Я его спрашиваю: а что это значит, какой собственно билет? Отвeчает: но билет, по которому вы eдете? А я ему опять свое: позвольте, я не по билету, а по рельсам eду. -- Значит, говорит, у вас билета нeту? -- Конечно, говорю, нeту. -- В таком случаe мы вас на слeдующей станцiи высадим. -- Прекрасно, говорю, это ваше дeло, а мое дeло eхать. На слeдующей станцiи дeйствительно являются: пожалуйте выходить. Но зачeм же, говорю, выходить, мнe и тут хорошо. -- Значит, вы выходить не желаете? -- Разумeется, нeт. -- Тогда мы вас выведем. -- Выведете? Но я не пойду. -- Тогда вытащим, вынесем. -- Что же; выносите, это ваше дeло. -- И вот, меня, дeйствительно, тащут: несут на руках, на диво всей почтенной публикe, два рослых бездeльника, два мужика, которые с гораздо большей пользой могли бы землю пахать... Таков был этот в нeкотором родe знаменитый Клопскiй. Прочiе были не знамениты, но тоже хороши. Это были братья Д., сeвшiе на землю под Полтавой, люди необыкновенно 68 скучные, тупые и самомнительные, хотя с виду весьма смиренные, затeм нeкто Леонтьев, щуплый и маленькiй молодой человeк болeзненной, но рeдкой красоты, бывшiй паж, тоже мучившiй себя мужицким трудом и тоже лгавшiй и себe, и другим, что он очень счастлив этим, затeм громадный еврей, похожiй на матераго русскаго мужика, ставшiй впослeдствiи извeстный под именем Теноромо, человeк, державшiйся всегда с необыкновенной важностью и снисходительностью к простым смертным, нестерпимый ритор, софист, занимавшiйся бондарным ремеслом. К нему-то под начало и попал я. Он-то и был мой главный наставник, как в "ученiи", так и в жизни трудами рук своих: я был у него подмастерьем, учился набивать обручи. Для чего мнe нужны были эти обручи? Для того опять таки, что они как-то соединяли меня с Толстым, давали мнe тайную надежду когда-нибудь увидать его, войти в близость с ним. И, к великому моему счастью, надежда эта вскорe совершенно неожиданно оправдалась. Вскорe вся братiя смотрeла на меня уже как на своего, и Волкенштейн -- это было в самом концe девяносто третьяго года -- вдруг пригласил меня eхать с ним сперва к "братьям" в Харьковскую губернiю, к мужикам села Хилково, -- принадлежавшаго извeстному толстовцу князю Хилкову, -- а затeм в Москву, к самому Толстому. Трудное это было путешествiе. Eхали мы в третьем классe, с пересадками, все норовя попадать в вагоны наиболeе простонародные, eли "безубойное", то есть чорт знает что, хотя Волкенштейн иногда и не выдерживал, вдруг бeжал к буфету и с страшной жадностью глотал 69 одну за другой двe-три рюмки водки, закусывая и обжигаясь пирожками с мясом, а потом пресерьезно говорил мнe: -- Я опять дал волю своей похоти и очень страдаю от этого, но все же борюсь с собой и все же знаю, что не пирожки владeют мной, а я ими: я не раб их, хочу -- eм, хочу -- не eм... Трудно было eхать потому больше всего, что я сгорал от нетерпeнiя поскорeй попасть в Москву, нам же, видите ли, непремeнно надо было eхать с плохими поeздами, а кромe того пожить с хилковскими "братьями", войти в личное общенiе с ними и "укрeпить" и себя и их этим общенiем на путях "доброй" жизни. Мы так и сдeлали -- пожили у хилковских мужиков, кажется, дня три или четыре, и я возненавидeл за эти дни этих богатых, благочестивых, благих на вид мужиков, ночевки в их избах, их пироги с начинкой из картофеля, их псалмопенiя, их разсказы про их непрестанную и лютую борьбу "с попами и начальниками" и буквоeдскiе споры о Писанiи истинно всeми силами души. Наконец, перваго января, мы тронулись дальше. Помню, я проснулся в тот день с такой радостью, что совсeм забылся и брякнул: "С новым годом, Александр Александрович!" -- за что и получил от Александра Александровича жесточайшiй нагоняй: что это значит -- новый год, понимаю ли я, какую старую безсмыслицу повторяю я? Однако не до того мнe было тогда. Я слушал и думал: прекрасно, прекрасно, все это сущiй вздор, -- завтра вечером мы будем в Москвe, а послeзавтра я увижу Толстого... И так оно и случилось. Волкенштейн кровно обидeл меня: поeхал к 70 Толстому вечером, сiю же минуту послe того, как мы добрались до московской гостиницы, а меня с собой не взял: -- "Нельзя, нельзя, надо предупредить Льва Николаевича, я предупрежу, предупрежу" -- и убeжал. А вернулся домой очень поздно и даже ничего не разсказал о своем визитe, только поспeшно кинул мнe: "Я точно живой воды напился!" -- при чем я совершенно безошибочно опредeлил по запаху от него, что он, послe живой воды, пил еще и шамбертен, затeм, очевидно, чтобы доказать, что не он раб шамбертена, а шамбертен его раб. Хорошо было только то, что Толстого он все таки предупредил, хотя я даже и на это мало надeялся: очень милый, но уж очень легкомысленный человeк был этот, слегка женоподобный, полнeющiй, красивый брюнет. На другой день вечером я, внe себя, побeжал наконец в Хамовники. Как разсказать все послeдующее? Лунный морозный вечер. Добeжал, стою и едва перевожу дыханiе. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая калитка, снeжный двор. В глубинe, налeво, деревянный дом, нeкоторыя окна котораго красновато освeщены. Еще лeвeе, за домом, сад и над ним тихо играющiя разноцвeтными лучами сказочно-прелестныя зимнiя звeзды. Да и все вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значенiя эти освeщенныя окна; вeдь за ними -- Он, Он! И такая тишина, что слышно, как колотится сердце -- и от радости, и от страшной мысли: а не лучше ли поглядeть на этот дом и убeжать назад? Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню. 71 Тотчас же отворяют -- и я вижу лакея в плохеньком фракe и свeтлую прихожую, теплую, уютную, со множеством шуб на вeшалках, среди которых рeзко выдeляется старый полушубок. Прямо передо мной крутая лeстница, крытая красным сукном. Правeе, под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса, удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно необыкновенном домe. -- Как прикажете доложить? -- Бунин. -- Как-с? -- Бунин. -- Слушаю-с. И лакей убeгает наверх и, к моему удивленно, тотчас же, вприпрыжку, бочком, перехватывая рукой по перилам, сбeгает назад: -- Пожалуйте обождать наверх, в залу... А в залe я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубинe его налeво тотчас-же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка и из-за нея быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, -- ибо за этой дверкой было двe-три ступеньки в коридор, -- кто-то большой, сeдобородый, слегка как будто кривоногiй, в широкой, мeшковато сшитой блузe из сeрой бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых башмаках. Быстрый, легкiй, страшный, остроглазый, с насупленными бровями. И быстро идет прямо на меня, быстро (и немного присeдая) подходит ко мнe, протягивает, вeрнeе, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и 72 какой-то вмeстe с тeм горестной. Даже как бы слегка жалостной, и я вижу, что эти маленькiе глаза вовсе не страшные и не острые, а только по звeриному зоркiе. Легкiе и жидкiе остатки сeрых (на концах слегка завивающихся) волос по крестьянски раздeлены на прямой пробор, очень большiя уши сидят необычайно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая, легкая, неровная, сквозная, позволяет видeть слегка выступающую нижнюю челюсть... -- Бунин? Это с вашим батюшкой я встрeчался в Крыму? Вы что-же, надолго в Москву? Зачeм? Ко мнe? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть цeлью жизни... Садитесь пожалуйста и разскажите мнe о себe... Он и заговорил так же поспeшно, как вошел, мгновенно сдeлав вид, будто не замeтил моей полной потерянности, и торопясь вывести меня из нея, отвлечь от нея меня. Что он еще говорил? Все разспрашивал: -- Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не оставлять ее никогда... Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не дeлайте себe мундира из нея, во всякой жизни можно быть хорошим человeком... Мы сидeли возлe маленькаго столика. Довольно высокая старинная фаянсовая лампа мягко горeла под розовым абажуром. Лицо его было за лампой, в легкой тeни, я видeл только очень мягкую сeрую матерiю его блузы да его крупную руку, к которой мнe хотeлось припасть с восторженной, истинно сыновней нeжностью, да слышал его старческiй слегка альтовый голос с характерным звуком нeсколько 73 выдающейся челюсти... Вдруг зашуршал шелк, я взглянул, вздрогнул, поднялся: -- из гостиной плавно шла крупная и нарядная, сiяющая черным шелковым платьем, чудесно убранными волосами и живыми, сплошь темными глазами дама: -- Léon, -- сказала она,<--> ты забыл, что тебя ждут... И он тоже поднялся и с извиняющейся, даже как бы чуть виноватой улыбкой, с поднятыми бровями, глядя мнe прямо в лицо своими маленькими глазами, в которых воe была какая-то темная грусть, опять забрал мою руку в свою: -- Ну, до свиданiя, до свиданiя, дай вам Бог, приходите ко мнe, когда опять будете в Москвe... Не ждите многаго от жизни, лучшаго времени, чeм теперь, у вас не будет... Счастья в жизни нeт, есть только зарницы его, -- цeните их, живите ими... И я ушел, убeжал, совершенно внe себя, и провел вполнe сумасшедшую ночь, непрерывно видeл его во снe с такой разительной яркостью и в такой дикой путаницe, что и теперь вспомнить жутко, захватывал себя, просыпаясь, на том, что я что-то бормочу, брежу... Возвратясь в Полтаву, я писал ему и получил от него нeсколько ласковых отвeтных писем. В одном из них он опять дал мнe понять, что не стоит мнe так уж стараться быть толстовцем, но я все не унимался: обручи набивать бросил, но стал торговать книжками "Посредника", незаконно, без должнаго разрeшенiя продавать их на базарах, на ярмарках, за что и был судим и приговорен сидeть в тюрьмe, -- от которой меня спас, к моему тогдашнему большому горю, царскiй манифест -- затeм завел 74 книжную лавку, полтавское отдeленiе "Посредника", и так запутал счета, что порою примeривался повeситься. В концe концов я эту лавку просто бросил, уeхал в Москву, но и там все еще пытался увeрить себя, что я брат и единомышленник руководителей этого "Посредника" и тeх, что постоянно торчали в его помeщенiи, наставляя друг друга на счет "доброй" жизни. Там-то я и видeл его еще нeсколько раз. Он туда иногда заходил, вeрнeе, забeгал (ибо он ходил страшно легко и быстро) по вечерам и, не снимая полушубка, сидeл час или два, со всeх сторон окруженный братiей, серьезно дeлавшей ему порою такiе вопросы: "Лев Николаевич, но что-же я должен был бы сдeлать, если бы на меня напал, напримeр, тигр?" Он в таких случаях только смущенно улыбался и говорил: -- Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встрeтил ни одного тигра... Вспоминаю еще, как однажды сказал ему, желая сказать прiятное и даже слегка подольститься: -- Вот всюду возникают теперь эти общества трезвости. Он слегка нахмурился: -- Какiя общества? -- Общества трезвости... -- То есть, это когда собираются, чтобы водки не пить? Вздор. Чтобы не пить, не зачeм собираться. А уж если собираться, то надо пить. Все вздор, ложь, подмeна дeйствiя видимостью его... А на дому я был у него еще только один раз. Меня провели через залу, гдe я когда-то впервые сидeл с ним возлe милой розовой лампы, 75 потом в эту маленькую дверку, по ступенькам за ней и по узкому коридору, и я робко стукнул в дверь направо. -- Войдите, -- отвeтил старческiй альтовый голос. И я вошел и увидeл низкую, небольшую комнату, тонувшую в сумракe от желeзнаго щитка над старинным подсвeчником в двe свeчи, кожаный диван возлe стола, на котором стоял этот подсвeчник, а потом и его самого, с книжкой в руках. При моем входe он быстро поднялся и неловко, даже, как показалось мнe, смущенно бросил ее в угол дивана. Но глаза у меня были мeткiе, и я увидeл, что читал он, то есть перечитывал (и, вeрно, уже не в первый раз, как дeлаем это и мы, грeшные) свое собственное произведенiе, только что напечатанное тогда, -- "Хозяин и работник". Я, от восхищенiя перед этой вещью, имeл безтактность издать восторженное восклицанiе. А он покраснeл, замахал руками: -- Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мнe по улицам ходить стыдно! Лицо у него было в этот вечер худое, темное, строгое, точно из бронзы литое. Он очень страдал в тe дни -- не задолго перед тeм умер его семилeтнiй Ваня. И послe "Хозяина и работника" он тотчас же заговорил о нем: -- Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит -- умер? Смерти нeт, он не умер, раз мы любим его, живем им! Вскорe мы вышли и пошли в "Посредник". Была черная мартовская ночь, дул весеннiй вeтер, раздувая огни фонарей. Мы бeжали наискось по снeжному, бeлому Дeвичью Полю, он прыгал через канавы, так что я едва поспeвал 76 за ним, и опять говорил -- отрывисто, строго, рeзко: -- Смерти нeту, смерти нeту! В послeднiй раз я видeл его лeт через десять послe того. В страшно морозный вeтер, среди огней за сверкающими, обледенeлыми окнами магазинов, шел по Арбату -- и неожиданно столкнулся с ним, бeгущим своей пружинной, подпрыгивающей походкой прямо навстрeчу мнe. Я остановился и сдернул шапку. Он тоже прiостановился и сразу узнал меня: -- Ах, это вы! Здравствуйте, надeвайте, пожалуйста, надeвайте шапку... Ну, как, что, гдe вы и что с вами? Старческое лицо его так застыло, посинeло, что имeло совсeм несчастный вид. Что-то вязаное из голубой песцовой шерсти, что было на его головe, было похоже на старушечiй шлык. Большая рука, которую он вынул из песцовой перчатки, была совершенно ледяная. Поговорив, он крeпко и нeжно нeсколько раз пожал ею мою, опять глядя мнe в глаза горестно, с поднятыми бровями. -- Ну, Христос с вами, Христос с вами, до свиданiя... 1927 г. 77 -------- Чехов I Я познакомился с ним в Москвe, в концe девяносто пятаго года. Мнe запомнилось нeсколько характерных фраз его. -- Вы много пишете? -- спросил он меня как-то. Я отвeтил, что мало. -- Напрасно, -- почти угрюмо сказал он своим низким грудным голосом. -- Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь. И, помолчав, без видимой связи прибавил: -- По-моему, написав разсказ, слeдует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо писать. Послe Москвы мы не видeлись до весны девяносто девятаго года. Прieхав этой весной на нeсколько дней в Ялту, я однажды вечером встрeтил его на набережной. -- Почему вы не заходите ко мнe? -- сказал он. -- Непремeнно приходите завтра. -- Когда? -- спросил я. -- Утром, часу в восьмом. И, вeроятно, замeтив на моем лицe удивленiе, он пояснил: 78 -- Мы встаем рано. А вы? -- Я тоже, -- сказал я. -- Ну, так вот и приходите, как встанете. Будем пить кофе. Вы пьете кофе? Утром надо пить не чай, а кофе. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром -- кофе, в полдень -- бульон. Потом мы молча прошли набережную и сeли и скверe на скамью. -- Любите вы море? -- сказал я. -- Да, -- отвeтил он, - Только уж очень оно пустынно. -- Это-то и хорошо, -- сказал я. -- Не знаю, -- отвeтил он, глядя куда-то вдаль и, очевидно, думая о чем-то своем. -- По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом... Сидeть гдe-нибудь в людном мeстe, слушать веселую музыку... И, по своей манерe, помолчал и без видимой связи прибавил: -- Очень трудно описывать море. Знаете, какое описанiе моря читал я недавно в одной ученической тетрадкe? "Море было большое". И только. По-моему, чудесно. В Москвe я видeл человeка средних лeт, высокаго, стройнаго, легкаго в движенiях; встрeтил он меня привeтливо, но так просто, что я принял эту простоту за холодность. В Ялтe я нашел его сильно измeнившимся: он похудeл, потемнeл в лицe, двигался медленнeе, голос его звучал глуше. Но, в общем, он был почти тот же, что в Москвe: привeтлив, но сдержан, говорил довольно оживленно, но еще болeе просто и кратко, и во время разговора все думал о чем-то своем, предоставляя собесeднику самому 79 улавливать переходы в скрытом теченiи своих мыслей, и все глядeл на море сквозь стекла пенсне, слегка приподняв лицо. На другое утро послe встрeчи на набережной я поeхал к нему на дачу. Хорошо помню это солнечное утро, которое мы провели в его садики. С тeх пор я начал бывать у него все чаще, а потом стал и совсeм своим человeком в его домe. Сообразно с этим измeнилось и отношенiе его ко мнe, стало сердечнeе, проще... Бeлая каменная дача в Ауткe, ея маленькiй садик, который с такой заботливостью разводил он, всегда любившiй цвeты, деревья, его кабинет, украшенiем котораго служили только двe-три картины Левитана да большое полукруглое окно, открывавшее вид на утонувшую в садах долину Учан-Су и синiй треугольник моря, тe часы, дни, иногда даже недeли, которыя проводил я на этой дачe, навсегда останутся памятны мнe... Наединe со мной он часто смeялся своим заразительным смeхом, любил шутить, выдумывать разныя разности, нелeпыя прозвища; как только ему хоть немного становилось лучше, он был неистощим на все на это. Любил разговоры о литературe. Говоря о ней, часто восхищался Мопассаном, Толстым. Особенно часто он говорил именно о них да еще о "Тамани" Лермонтова. -- Не могу понять, -- говорил он, -- как мог он, будучи мальчиком, сдeлать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хорошiй, тогда бы и умереть можно! Часто говорил: -- Никому не слeдует читать своих вещей до напечатанiя. Никогда не слeдует слушать 80 ничьих совeтов. Ошибся, соврал -- пусть и ошибка будет принадлежать только тебe. В работe надо быть смeлым. Есть большiя собаки и есть маленькiя собаки, но маленькiя не должны смущаться существованiем больших: всe обязаны лаять -- и лаять тeм голосом, какой Господь Бог дал. Почти про всeх умерших писателей говорят, что они радовались чужому успeху, что они были чужды самолюбiя. Но он дeйствительно радовался всякому таланту, и не мог не радоваться: слово "бездарность" было, кажется, высшей бранью в его устах. К своим собственным литературным успeхам он относился с затаенной горечью. -- Да, Антон Павлович, вот скоро и юбилей ваш будем праздновать! -- Знаю-с я эти юбилеи! Бранят человeка двадцать пять лeт на всe корки, а потом дарят ему гусиное перо из алюминiя и цeлый день несут над ним, со слезами и поцeлуями, восторженную ахинею! -- Читали, Антон Павлович? -- скажешь ему, увидав гдe-нибудь статью о нем. Он только лукаво покосится поверх пенсне: -- Покорно вас благодарю! Напишут о ком-нибудь тысячу строк, а внизу прибавят: "а вот еще есть писатель Чехов: нытик..." А какой я нытик? Какой я "хмурый человeк", какая я "холодная кровь", как называют меня критики? Какой я "пессимист?" Вeдь из моих вещей самый любимый мой разсказ -- "Студент". И слово-то противное: "пессимист..." И порою прибавит: -- Когда вас, милостивый государь, гдe-нибудь бранят, вы почаще вспоминайте нас, грeшных: 81 нас, как в бурсe, критики драли за малeйшую провинность. Мнe один критик пророчил, что я умру под забором: я представлялся ему молодым человeком, выгнанным из гимназiи за пьянство. ___ -- Садиться писать нужно, только тогда, когда чувствуешь себя холодным, как лед, -- сказал он однажды. ___ "Публикует "Скорпiон" о своей книгe неряшливо, -- писал он мнe послe выхода первой книги "Сeверных Цвeтов". -- Выставляет меня первым, и я, прочитав это объявленiе в "Русских Вeдомостях", поклялся больше уже никогда не водиться ни со скорпiонами, ни с крокодилами, ни с ужами". Он дал тогда, по моему настоянiю, в альманах "Скорпiона" один из своих юношеских разсказов ("В морe"). Впослeдствiи в этом раскаивался: -- Нeт, все это новое московское искусство -- вздор, -- говорил он. -- Помню, в Таганрогe я видeл вывeску: "Заведенiй искустевных минеральных вод". Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то ново. ___ Одно из моих послeдних воспоминанiй о нем относится к ранней веснe 1903 года. Ялта, 82 гостиница "Россiя". Уж позднiй вечер. Вдруг зовут к телефону. Подхожу и слышу: -- Милсдарь, возьмите хорошаго извозчика и заeзжайте за мной. Поeдемте кататься. -- Кататься? Ночью? Что с вами, Антон Павлович? -- Влюблен. -- Это хорошо, но уже десятый час. И потом -- вы можете простудиться... -- Молодой человeк, не разсуждайте-с! Через десять минут я был в Ауткe. В домe, гдe он зимою жил только с матерью, была, как всегда, тишина, темнота, тускло горeли двe свeчки в кабинетe. И, как всегда, у меня сжалось сердце при видe этого кабинета, гдe для него протекло столько одиноких зимних вечеров. -- Чудесная ночь! -- сказал он с необычайной для него мягкостью и какой-то грустной радостью, встрeчая меня. -- А дома -- такая скука! Только и радости, что затрещит телефон, да кто-нибудь спросит, что я дeлаю, а я отвeчу: мышей ловлю. Поeдемте в Орiанду. Ночь была теплая, тихая, с ясным мeсяцем, с легкими бeлыми облаками. Экипаж катился по бeлому шоссе, мы молчали, глядя на блестящую равнину моря. Потом пошел лeс с легкими узорами тeней, за ним зачернeли толпы кипарисов, возносившихся к звeздам. Когда мы оставили экипаж и тихо пошли под ними, мимо голубовато-блeдных в лунном свeтe развалин дворца, он внезапно сказал, прiостанавливаясь: -- Знаете, сколько лeт еще будут читать меня? Семь. -- Почему семь? -- спросил я. -- Ну, семь с половиной. 83 -- Вы грустны сегодня, Антон Павлович, -- сказал я, глядя на его лицо, блeдное от луннаго свeта. Опустив глаза, он задумчиво копал концом палки мелкiе камешки, но, когда я сказал, что он грустен, он шутливо покосился на меня. -- Это вы грустны, -- отвeтил он. -- И грустны оттого, что потратились на извозчика. А потом серьезно прибавил: -- Читать же меня будут все-таки только семь лeт, а жить мнe осталось и того меньше: шесть. Не говорите только об этом одесским репортерам... Прожил он не шесть лeт, а всего год с небольшим. ___ Одно из его послeдних писем я получил в январe слeдующаго года в Ниццe: "Здравствуйте, милый И. А.! С Новым годом, с новым счастьем! Письмо Ваше получил, спасибо. У нас в Москвe все благополучно, новаго (кромe Новаго года) ничего нeт и не предвидится, пьеса моя еще не шла, и когда пойдет -- неизвeстно... Очень возможно, что в февралe я прieду в Ниццу... Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю. Живите в свое полное удовольствiе, утeшайтесь, пишите почаще Вашим друзьям... Будьте здоровы, веселы, счастливы и не забывайте бурых сeверных компатрiотов, страдающих несваренiем и дурным расположенiем духа. Цeлую Вас и обнимаю". 1904 г. 84 II Однажды он сказал (по своему обыкновенно, внезапно): -- Знаете, какая раз была исторiя со мной? И, посмотрeв нeкоторое время в лицо мнe через пенсне, принялся хохотать: -- Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лeстницe московскаго Благороднаго Собранiя, а у зеркала, спиной ко мнe, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: "Да, пойми-же ты, что ты теперь первый, первый писатель в Россiи!" -- И вдруг видит в зеркалe меня, краснeет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: "И он..." ___ Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них: -- На семьдесят пять лeт отстали в развитiи от русскаго общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбiем люди. Вот, напримeр, вспоминаю Соловцова... -- Позвольте, -- говорю я, -- а помните телеграмму, которую вы отправили Соловцовскому театру послe его смерти? -- Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать... И, помолчав, с новым смeхом: -- И про Художественный театр... --- 85 В его записной книжкe есть кое-что, что я слышал от него самого. Он, напримeр, не раз спрашивал меня (каждый раз забывая, что уже говорил это, и каждый раз смeясь от всей души): -- Послушайте, а вы знаете тип такой дамы, глядя на которую, всегда думаешь, что у нея под корсажем жабры? Не раз говорил: -- В природe из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница... -- Ужасно обeдать каждый день с человeком, который заикается и говорит глупости... -- Когда бездарная актриса eсть куропатку, мнe жаль куропатку, которая была во сто раз умнeй и талантливeй этой актрисы... -- Савина, как бы там ни восхищались ею, была на сценe то же, что Виктор Крылов среди драматургов... Иногда говорил: -- Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положенiи, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лeни. Писателей надо отдавать в арестантскiя роты и там принуждать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбe, что был в молодости так бeден! Как восхищался Давыдовой! Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: "Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть пятьдесят рублей авансу". -- "Хоть умрите, милый, не дам. Дам только в том случаe, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинетe на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки 86 пива и выпущу только тогда, когда вы постучите и скажете мнe, что у вас готов разсказ". А иногда говорил совсeм другое: -- Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествiе вокруг свeта на собственной яхтe, снарядить экспедицiю к истокам Нила, к южному полюсу, в Тибет и Аравiю, купить себe весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человeку нужно всего три аршина земли. Вздор -- три аршина земли нужно мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно -- писателю... Говоря о Толстом, он как-то сказал: -- Чeм я особенно в нем восхищаюсь, так это его презрeнiем ко всeм нам, прочим писателям, или лучше сказать, не презрeнiем, а тeм, что он всeх нас, прочих писателей, считает совершенно за ничто. Вот он иногда хвалит Мопассана, Куприна, Семенова, меня... Отчего хвалит? Оттого, что он смотрит на нас, как на дeтей. Наши повeсти, разсказы, романы для него дeтскiя игры, и поэтому он, в сущности, одними глазами глядит и на Мопассана и на Семенова. Вот Шекспир -- другое дeло. Это уже взрослый и раздражает его, что пишет не по-толстовски... ___ Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спeша, без интонацiй, сказал: -- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горькiй и Чехов... Теперь он выявлен. Но, думается, и до сих пор не понят как слeдует: слишком своеобразный, сложный был он человeк, душа скрытная. 87 Замeчательная есть строка в его записной книжкe: -- Как я буду лежать в могилe один, так в сущности я и живу один. ___ В ту же записную книжку он занес такiя мысли: -- Как люди охотно обманываются, как любят они пророков, вeщателей, какое это стадо! -- На одного умнаго полагается 1000 глупых, на одно умное слово приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает. Его заглушали долго. До "Мужиков", далеко не лучшей его вещи, большая публика охотно читала его; но для нея он был только занятный разсказчик, автор "Винта", "Жалобной книги"... Люди "идейные" интересовались им, в общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрeли, -- помню, как нeкоторые из них искренно хохотали надо мной, юнцом, когда я осмeлился сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такiе, которые говорили, что и читать-то никогда не станут человeка, начавшаго писать под именем Чехонте: "Нельзя представить себe, говорили они, чтобы Толстой или Тургенев рeшились замeнить свое имя такой пошлой кличкой". Настоящая слава пришла к нему только с постановкой его пьес в Художественном театрe. И, должно быть, это было для него не менeе обидно, чeм то, что только послe "Мужиков" заговорили о нем: вeдь и пьесы его далеко не лучшее из написаннаго им, а кромe того, это вeдь значило, что вниманiе к нему привлек 88 театр, то, что тысячу раз повторилось его имя на афишах, что запомнились: "22 несчастья", "глубокоуважаемый шкап", "человeка забыли"... Он часто сам говорил: -- Какiе мы драматурги! Единственный, настоящiй драматург -- Найденов: прирожденный драматург, с самой, что ни на есть драматической пружиной внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успeх имeть, что только ахнешь! И, помолчав, вдруг заливался радостным смeхом: -- Знаете, я недавно у Толстого в Гаспрe был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем, и обо мнe, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: "Поцeлуйте меня", и, поцeловав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой скороговоркой: "А всетаки пьес ваших я терпeть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!" ___ Долго иначе не называли его, как "хмурым" писателем, "пeвцом сумеречных настроенiй", "больным талантом", человeком, смотрящим на все безнадежно и равнодушно. Теперь гнут палку в другую сторону. "Чеховская нeжность, грусть, теплота", "чеховская любовь к человeку..." Воображаю, что чувствовал бы он сам, читая про свою "нeжность"! Еще болeе были бы противны ему "теплота", "грусть". Говоря о нем, даже талантливые люди порой 89 берут невeрный тон. Напримeр, Елпатьевскiй; "Я встрeчал у Чехова людей добрых и мягких, нетребовательных и неповелительных, и его влекло к таким людям... Его всегда влекли к себe тихiя долины с их мглой, туманными мечтами и тихими слезами..." Короленко характеризует его талант такими жалкими словами, как "простота и задушевность", приписывает ему "печаль о призраках". Одна из самых лучших статей о нем принадлежит Шестову, который называет его безпощаднeйшим талантом. ___ Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное дeйствовало на него рeзко; сам он говорил прекрасно -- всегда по своему, ясно, правильно. Писателя в его рeчи не чувствовалось, сравненiя, эпитеты он употреблял рeдко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом. К "высоким" словам чувствовал ненависть. Замeчательное мeсто есть в одних воспоминанiях о нем: "Однажды я пожаловался Антону Павловичу: "Антон Павлович, что мнe дeлать? Меня рефлексiя заeла!" И Антон Павлович отвeтил мнe: "А вы поменьше водки пейте." Вeрно, в силу этой ненависти к "высоким" словам, к неосторожному обращенiю со словом, свойственному многим стихотворцам, а теперешним в особенности, так рeдко удовлетворялся он стихами: -- Это стоит всего Уренiуса, -- сказал он однажды, вспомнив "Парус" Лермонтова. 90 -- Какого Уренiуса? -- спросил я. -- А развe нeт такого поэта? -- Нeт. -- Ну, Упрудiуса, -- сказал он серьезно. ___ -- Вот умрет Толстой, все к чорту пойдет! -- говорил он не раз. -- Литература? -- И литература. ___ Про московских "декадентов", как тогда называли их, он однажды сказал: -- Какiе они декаденты, они здоровеннeйшiе мужики! Их бы в арестантскiя роты отдать... Про Андреева тоже не лестно: -- Прочитаю страницу Андреева -- надо послe того два часа гулять на свeжем воздухe. <опечатка в книгe, лишнiя 2 строки -- С. В.> удовольствiем, с которым он хохотал всегда, когда ему что-нибудь особенно нравилось. ___ Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всeми он был одинаков, никому не оказывал предпочтенiя, никого не заставлял страдать от самолюбiя, чувствовать себя забытым, лишним. И всeх неизмeнно держал на извeстном разстоянiи от себя. Чувство собственнаго достоинства, независимости было у него очень велико. -- Боюсь только Толстого. Вeдь подумайте, 91 вeдь это он написал, что Анна сама чувствовала, видeла, как у нея блестят глаза в темнотe! -- Серьезно, я его боюсь, -- говорит он, смeясь и как бы радуясь этой боязни. И однажды чуть не час рeшал, в каких штанах поeхать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодeл и, мeшая, по своему обыкновенiю, шутку с серьезным, все выходил из спальни то в одних, то в других штанах: -- Нeт, эти неприлично узки! Подумает: щелкопер! И шел надeвать другiе, и опять выходил, смeясь: -- А эти шириной с Черное море! Подумает: нахал... ___ Однажды он, в небольшой компанiи близких людей, поeхал в Алупку и завтракал там в ресторан, был весел, много шутил. Вдруг из сидeвших за сосeдним столом поднялся какой-то господин с бокалом в рукe.: -- Господа! Я предлагаю тост за присутствующаго среди нас Антона Павловича, гордость вашей литературы, пeвца сумеречных настроенiй... Поблeднeв, он встал и вышел. ___ Я подолгу живал в Ялтe и почти всe дни проводил у него. Часто я уeзжал поздно вечером, и он говорил: -- Прieзжайте завтра пораньше. Он на нeкоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без 92 оттeнков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серьезно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на блeдных губах, раздeльно повторял: -- Ну, убeдительнeйше вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц... Будем говорить о литературe... Я прieзжал и случалось, что мы, сидя у него в кабинетe, молчали все утро, просматривая газеты, которых он получал множество. Он говорил: "Давайте газеты читать и выуживать из провинцiальной хроники темы для драм и водевилей". Иногда попадалось кое-что обо мнe, чаще всего что-нибудь очень неумное, и он спeшил смягчить это: -- Обо мнe же еще глупeе писали, обо мнe говорили еще злeе, а то и совсeм молчали... Случалось, что во мнe находили "чеховское настроенiе". Оживляясь, даже волнуясь, он восклицал с мягкой горячностью: -- Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекали "тургеневскими нотами". Мы похожи с вами, как борзая на гончую. Вы, напримeр, гораздо рeзче меня. Вы вон пишете: "море пахнет арбузом"... Это чудесно, но я бы так не сказал. Вот про курсистку -- другое дeло... -- Про какую курсистку? -- А помните, мы с вами выдумывали разсказ: жара, степь за Харьковом, идет длиннeйшiй почтовый поeзд... А вы прибавили: курсистка в кожаном поясe стоит у окна вагона третьяго класса и вытряхивает из чайника мокрый 93 чай. Чай летит по вeтру в лицо толстаго господина, высунувшагося из другого окна... Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенсне и принимался тихо и сладко хохотать. -- Что такое вы прочли? -- Самарскiй купец Бабкин, -- хохоча, отвeчал он тонким голосом, -- завeщал все свое состоянiе на памятник Гегелю. -- Вы шутите? -- Ей Богу, нeт. Гегелю. А то, опуская газету, внезапно спрашивал: -- Что вы обо мнe будете писать в своих воспоминанiях? -- Это вы будете обо мнe писать. Вы переживете меня. -- Да вы мнe в дeти годитесь. -- Все равно. В вас народная кровь. -- А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождаются. Прочтите-ка мою повeсть "Три года". А потом вы же здоровеннeйшiй мужчина, только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитныя капли и будете жить сто лeт. Я пропишу вам нынче же, я вeдь доктор. Ко мнe сам Никодим Палыч Кондаков обращался, и я его от геморроя вылeчил. А в воспоминанiях обо мнe не пишите, что я был "симпатичный талант и кристальной чистоты человeк." -- Это про меня писали, -- говорил я, -- писали, будто я симпатичное дарованiе. Он принимался хохотать с тeм мучительным удовольствiем, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно правилось. -- Постойте, а как это про вас Короленко написал? -- Это не Короленко, а Златовратскiй. Про 94 один из моих первых разсказов. Он написал, что этот разсказ "сдeлал бы честь и болeе крупному таланту". Он со смeхом падал головой на колeни, потом надeвал пенсне и, глядя на меня зорко и весело, говорил: -- Все таки это лучше, чeм про меня писали. Нас, как в бурсe, критики каждую субботу драли. И подeлом. Я начал писать, как послeднiй сукин сын. Я вeдь пролетарiй. В дeтствe, в нашей таганрогской лавочкe, я сальными свeчами торговал. Ах, какой там проклятый холод был! А я все таки с наслажденiем заворачивал эту ледяную свeчку в обрывок хлопчатой бумаги. А нужник у нас был на пустырe, за версту от дома. Бывало, прибeжишь туда ночью, а там жулик ночует. Испугаемся друг друга ужасно! -- Только вот вам мой совeт, -- вдруг прибавлял он: -- перестаньте быть дилетантом, сдeлайтесь хоть немного мастеровым. Это очень скверно, как я должен был писать -- из-за куска хлeба, но в нeкоторой мeрe обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время вдохновенья. Потом, помолчав: -- А Короленкe надо женe измeнить, обязательно, чтобы начать получше писать. А то он черезчур благороден. Помните, как вы мнe разсказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в "Русском Богатствe" какого-то Вербова или Веткова, гдe описывались "волки реакцiи", обступившiе пeвца, народнаго поэта, в полe, в страшную мятель, и то, как он так звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхe разбeжались? Это вы правду разсказывали? -- Честное слово, правду. 95 -- А кстати: вы знаете, что в Перми всe извозчики похожи на Добролюбова? -- Вы не любите Добролюбова? -- Нeт, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичевскiй, который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня "искры Божьей нeт". -- Вы знаете, -- говорил я, -- мнe Скабичевскiй сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал. -- Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про разсказы из народнаго быта писал... Да, страшно вспомнить, что обо мнe писали! И кровь-то у меня холодная, -- помните у меня разсказ "Холодная кровь"? -- и изображать-то мнe рeшительно все равно что именно -- собаку или утопленника, поeзд или первую любовь... Меня еще спасали "Хмурые люди", находили, что это разсказы все таки стоющiе, потому что там будто-бы изображена реакцiя восьмидесятых годов. Да еще разсказ "Припадок" -- там "честный" студент с ума сходит при мысли о проституцiи. А я русских студентов терпeть не могу -- они же лодыри... ___ Раз, когда он опять как то стал шутя приставать ко мнe, что именно напишу я о нем в своих воспоминанiях, я отвeтил: -- Я напишу прежде всего, как и почему я познакомился с вами в Москвe. Это было в девяносто пятом году, в декабрe. Я не знал, что вы прieхали в Москву. Но вот, сидим мы однажды с одним поэтом в Большом Московском, 96 пьем красное вино, слушаем машину, а поэт все читает свои стихи, все больше и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень поздно, и поэт был уже так возбужден, что и на лeстницe продолжал читать. Так, читая, он стал и свое пальто на вeшалкe искать. Швейцар ему нeжно: "Позвольте, господин, я сам найду..." Поэт на него звeрем: "Молчать, не мeшай!" -- "Но, позвольте, господин, это не ваше пальто..." "Как, негодяй? Значит я чужое пальто беру?" -- "Так точно, чужое-с". -- "Молчать, негодяй, это мое пальто!" -- "Да нeт же, господин, это не ваше пальто!" -- "Тогда говори сiю же минуту, чье?" -- "Антона Павловича Чехова". -- "Врешь, я убью тебя за эту ложь на мeстe!" -- "Есть на то воля ваша, только это пальто Антона Павловича Чехова". -- "Так, значит, он здeсь?" -- "Всегда у нас останавливаются..." И вот, мы чуть не кинулись к вам знакомиться в три часа ночи. Но, к счастью, удержались и пришли на другой день, и на первый раз не застали -- видeли только ваш номер, который убирала горничная, и вашу рукопись на столe. Это было начало "Бабьяго царства". Он помирал со смeху и говорил: -- Кто этот поэт, догадываюсь. Бальмонт, конечно. А откуда вы узнали, какая именно рукопись лежала у меня на столe? Значит, подсмотрeли? -- Простите, дорогой, не удержались. -- А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо -- закатиться куда-нибудь ночью, внезапно. Я люблю рестораны. --- 97 Необыкновенно радовался он однажды, когда я разсказал ему, что наш сельскiй дьякон до крупинки съeл как-то, на именинах моего отца, фунта два икры. Этой исторiей он начал свою повeсть "В оврагe". ___ Он любил повторять, что если человeк не работает, не живет постоянно в художественной атмосферe, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным. Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенсне, мотал ею в воздухe: -- Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам, молодым, чета! Работник! Хотите, парочку продам? ___ Иногда он разрушал себe вечернiя прогулки. Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу, -- за послeднiе дни много смочил платков кровью,-- молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной котораго свeт и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит: -- А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Ауткe, у одной татарки! Я останавливаюсь от изумленiя, а он быстро шепчет: -- Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убiйствe Бунина! --- 98 Один писатель жаловался: "До слез стыдно, как слабо, плохо начал я писать!" -- Ах, что вы, что вы! -- воскликнул он. -- Это же чудесно -- плохо начать! Поймите же, что, если у начинающаго писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало! И горячо стал доказывать, что рано и быстро созрeвают только люди способные, то-есть не оригинальные, таланта, в сущности, лишенные, потому что способность равняется умeнью приспособляться и "живет она легко", а талант мучится, ища проявленiй себя. ___ По берегам Чернаго моря работало много турок, кавказцев. Зная то недоброжелательство, смeшанное с презрeнiем, какое есть у нас к инородцам, он не упускал случая с восхищенiем сказать, какой это трудолюбивый, честный народ. ___ Он мало eл, мало спал, очень любил порядок. В комнатах его была удивительная чистота, спальня была похожа на дeвичью. Как ни слаб бывал он порой, ни малeйшей поблажки не давал он себe в одеждe. Руки у него были большiя, сухiя, прiятныя. Как почти всe, кто много думает, он нерeдко забывал то, что уже не раз говорил. --- 99 Помню его молчанiе, покашливанiе, прикрыванiе глаз, думу на лицe, спокойную и печальную, почти важную. Только не "грусть", не "теплоту". Крымскiй зимнiй день, сeрый, прохладный, сонныя густыя облака на Яйлe. В чеховском домe тихо, мeрный стук будильника из комнаты Евгенiи Яковлевны. Он, без пенсне, сидит в кабинетe за письменным столом, не спeша, аккуратно записывает что-то. Потом встает, надeвает пальто, шляпу, кожанныя мелкiя калоши, уходит куда-то, гдe стоит мышеловка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугрe. Осторожно бросает туда мышь и, внимательно оглядывая молодыя деревца, идет к скамеечкe среди сада. За ним бeжит журавль, двe собачонки. Сeв, он осторожно играет тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усмeхается: блохи ползут по розовому брюшку... Потом, прислонясь к скамьe, смотрит вдаль, на Яйлу, подняв лицо, что-то думая. Сидит так час, полтора... ___ Была ли в его жизни, хоть одна большая любовь? Думаю, что нeт. "Любовь, -- писал он в своей записной книжкe, -- это или остаток чего-то вырождающагося, бывшаго когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нeчто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чeм ждешь." --- 100 Что думал он о смерти? Много раз старательно-твердо говорил, что безсмертiе, жизнь послe смерти в какой бы то ни было формe-- сущiй вздор: -- Это суевeрiе. А всякое суевeрiе ужасно. Надо мыслить ясно и смeло. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что безсмертiе -- вздор. Но потом нeсколько раз еще тверже говорил противоположное: -- Ни в коем случай не можем мы исчезнуть без слeда. Обязательно будем жить послe смерти. Безсмертiе -- факт. Вот погодите, я докажу вам это... ___ Послeднее время часто мечтал вслух: -- Стать бы бродягой, странником, ходить по святым мeстам, поселиться в монастырe среди лeса, у озера, сидeть лeтним вечером на лавочкe возлe монастырских ворот... ___ Его "Архiерей" прошел незамeченным -- не то что "Вишневый сад" с большими бумажными цвeтами, невeроятно густо бeлeвшими за театральными окнами. И кто знает, что было бы с его славой, не будь "Винта", "Мужиков", Художественнаго театра! "Через мeсяц был назначен новый викарный архiерей, а о преосвященном Петрe уже никто не вспоминал. А потом и совсeм забыли. И только старуха, мать покойнаго, которая живет 101 теперь в глухом уeздном городишкe, когда выходила под вечер, чтобы встрeтить свою корову, и сходилась на выгонe с другими женщинами, то начинала разсказывать о дeтях, о внуках, о том, что у нея был сын архiерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не повeрят... И ей в самом дeлe не всe вeрили..." ___ Послeднее письмо я получил от него из-за границы, в серединe iюня 1904 года, живя в деревнe. Он писал, что чувствует он себя недурно, заказал себe бeлый костюм, огорчается только за Японiю, "чудесную страну", которую, конечно, разобьет и раздавит Россiя. Четвертаго iюля я поeхал верхом в село на почту, взял там газеты, письма и завернул в кузницу перековать лошади ногу. Был жаркiй и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным вeтром. Я развернул газету, сидя на порогe кузнецовой избы, -- и вдруг точно ледяная бритва полоснула мнe по сердцу... ___ Смерть его ускорила простуда. Перед отъeздом из Москвы заграницу он пошел в баню и, вымывшись, одeлся и вышел слишком рано: встрeтился в предбанникe с Сергeенко и бeжал от него, от его навязчивости, болтливости... Это тот самый Сергeенко, который много лeт надоeдал Толстому ("Как живет и работает Толстой") и котораго Чехов, за его худобу и длинный рост, неизмeнный черный костюм и черные волосы, называл так: -- Погребальныя дроги стоймя. 1914 г. 102 Года полтора назад я публично читал в Парижe мои литературныя воспоминанiя и, оговорившись, что считаю Чехова одним из самых замeчательных русских писателей, позволил себe сказать, что не люблю его пьес, что они, по-моему, всe очень плохи и что ему не слeдовало бы писать пьесы из дворянскаго быта, котораго он не знал. Это вызвало во многих негодованiе против меня, обиды. Е. Д. Кускова написала по поводу этих воспоминанiй два больших фельетона в "Новом Русском Словe". "В Женевe, писала она, и старики, и молодые обидeлись на Бунина за Чехова, за Бальмонта, за Горькаго... Этих писателей любят и сейчас, Чеховым зачитываются, хотя, казалось бы, эта старая, унылая Русь с ее нытиками ушла в прошлое..." Вот это было уже подлинное оскорбленiе Чехова -- низводить его до бытописателя "старой, унылой Руси". Вот на Е. Д. Кускову слeдовало бы оскорбиться весьма основательно, а женевским "старикам" не мeшало бы помнить, что Горкiй называл их, русских интеллигентов, со свойственной ему гадкой грубостью, "чуланом с тухлой провизiей". Слeдовало бы обидeться еще и на знаменитую артистку Ермолову. Среди ея опубликованных писем есть между прочим такое письмо к ея другу, ялтинскому доктору Середину: "Вы спрашиваете, отчего мнe не нравится повeсть Чехова "В оврагe"? Но потому, что чеховщина есть для меня символ безпросвeтной тьмы, всевозможных болeзней и печали". Зато Горькаго считала "милой, свeтлой личностью" и просила Середина: "Вы с Горьким близки, не давайте ему сбиваться с этой свeтлой нотки, которая так сильно звучит в его произведенiях..." Читаешь 103 и глазам своим не вeришь! "В оврагe" одно из самых прекрасных во всeх отношенiях созданiй русской литературы, но для Ермоловой это "чеховщина, символ безпросвeтной тьмы", зато Горькiй -- "милая свeтлая личность", у него, написавшаго великое множество нарочито грязных<,> злобных, мрачных вещей, "сильно" звучала, оказывается, "свeтлая нотка"! 1950 г. 104 -------- Шаляпин В Москвe когда-то говорили, что Шаляпин дружит с писателями в пику Собинову, который соперничал с ним в славe: говорили, что тяга Шаляпина к писателям объясняется вовсе не его любовью к литературe, а желанiем слыть не только знаменитым пeвцом, но и "передовым, идейным человeком",-- пусть, мол, сходит с ума от Собинова только та публика, которая во все времена и всюду сходила и будет сходить с ума от теноров. Но мнe кажется, что Шаляпина тянуло к нам не всегда корыстно. Помню, напримeр, как горячо хотeл он познакомиться с Чеховым, сколько раз говорил мнe об этом. Я наконец спросил: -- Да за чeм же дeло стало? -- За тeм, -- отвeчал он, -- что Чехов нигдe не показывается, все нeт случая представиться ему. -- Помилуй, какой для этого нужен случай! Возьми извозчика и поeзжай. -- Но я вовсе не желаю показаться ему нахалом! А кромe того, я знаю, что я так оробeю перед ним, что покажусь еще и совершенным дураком. Вот если бы ты свез меня как-нибудь к нему... Я не замедлил сдeлать это и убeдился, что 105 все была правда: войдя к Чехову, он покраснeл до ушей, стал что-то бормотать... А вышел от него в полном восторгe: -- Ты не повeришь, как я счастлив, что наконец узнал его, и как очарован им! Вот это человeк, вот это писатель! Теперь на всeх прочих буду смотрeть как на верблюдов. -- Спасибо, -- сказал я, смeясь. Он захохотал на всю улицу. ___ Есть знаменитая фотографическая карточка, -- знаменитая потому, что она, в видe открытки, разошлась в свое время в сотнях тысячах экземпляров,-- та, на которой сняты Андреев, Горькiй, Шаляпин, Скиталец, Чириков, Телешов и я. Мы сошлись однажды на завтрак в московскiй нeмецкiй ресторан "Альпiйская роза", завтракали долго и весело и вдруг рeшили -- eхать сниматься. Тут мы со Скитальцем сперва немножко поругались. Я сказал: -- Опять сниматься! Все сниматься! Сплошная собачья свадьба. Скиталец обидeлся: -- Почему же это свадьба да еще собачья? -- отвeтил он своим грубо-наигранным басом. -- Я, напримeр, собакой себя никак не считаю, не знаю, как другiе считают себя. -- А как же это назвать иначе? -- сказал я. -- Идет у нас сплошной пир, праздник. По вашим же собственным словам, "народ пухнет с голоду", Россiя гибнет, в ней "всякiя напасти, внизу власть тьмы, а наверху тьма власти", над ней "рeет буревeстник, черной молнiи подобен", а что в Москвe, в Петербургe? День и 106 ночь праздник, всероссiйское событiе за событiем: новый сборник "Знанiя", новая пьеса Гамсуна, премьера в Художественном театрe, премьера в Большом театрe, курсистки падают в обморок при видe Станиславскаго и Качалова, лихачи мчатся к Яру и в Стрeльну... Дeло могло перейти в ссору, но тут поднялся общiй смeх. Шаляпин закричал: -- Браво, правильно! А всетаки айда, братцы, увeковeчивать собачью свадьбу! Снимаемся мы, правда, частенько, да надо же что-нибудь потомству оставить послe себя. А то пeл, пeл человeк, а помер и крышка ему. -- Да, -- подхватил Горькiй. -- писал, писал -- и околeл. -- Как, напримeр, я. -- сумрачно сказал Андреев. -- Околeю в первую голову... Он это постоянно говорил, и над ним посмeивались. Но так оно и вышло. ___ Всe считали Шаляпина очень лeвым, ревeли от восторга, когда он пeл "Марсельезу" или "Блоху", в которой тоже усматривали нeчто революцiонное, сатанинское, издeвательство над королями: Жил был король когда-то. При нем блоха жила... И что-же вдруг случилось? Сатана стал на колeни перед королем -- по всей Россiи прокатился слух: Шаляпин стал на колeни перед царем! Толкам об этом, возмущенiю Шаляпиным не было конца краю. И сколько раз потом 107 оправдывался Шаляпин в этом своем прегрeшенiи! -- А как же мнe было не стать на колeни? -- говорил он. -- Был бенефис императорскаго опернаго хора, вот хор и рeшил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавкe жалованья, воспользоваться присутствiем царя на спектаклe и стать перед ним на колeни. И обратился и стал. И что-же мнe, тоже пeвшему среди хора, было дeлать? Я никак не ожидал этого колeнопреклоненiя, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сценe, всe оказались на колeнях, протягивая руки к царской ложe! Что же мнe было дeлать? Одному торчать над всeм хором телеграфным столбом? Вeдь это же был-бы форменный скандал! ___ В Россiи я его видeл в послeднiй раз в началe апрeля 1917 года, в дни, когда уже прieхал в Петербург Ленин. Я в эти дни тоже был в Петербургe и вмeстe с Шаляпиным получил приглашенiе от Горькаго присутствовать на торжественном сборищe в Михайловском театрe, гдe Горькiй должен был держать рeчь по поводу учрежденiя им какой-то "Академiи свободных наук". Не понимаю, не помню, почему, мы с Шаляпиным получили приглашенiе на это во всeх смыслах нелeпое сборище. Горькiй держал свою рeчь весьма долго, высокопарно и затeм объявил: -- Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их привeтствовать! Зал стал бeшено апплодировать, стучать ногами, вызывать нас. Мы скрылись 108 за кулисы, как вдруг кто-то прибeжал вслeд за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пeл. Выходило так, что Шаляпину опять надо было "становиться на колeни". Но он рeшительно сказал прибeжавшему: -- Я не пожарный, чтобы лeзть на крышу по первому требованiю. Так и объявите в залe. Прибeжавшiй скрылся, а Шаляпин сказал мнe, разводя руками: -- Вот, брат, какое дeло: и пeть нельзя и не пeть нельзя, -- вeдь в свое время вспомнят, на фонарe повeсят, черти. А все-таки пeть я не стану. И так и не стал. При большевиках уже не был столь храбр. За то в концe концов ухитрился сбeжать от них. ___ В iюнe 37го года я слушал его в послeднiй раз в Парижe. Он давал концерт, пeл то один, то с хором Афонскаго. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался необыкновенно. Он, конечно, всегда волновался, при всeх своих выступленiях, -- это дeло обычное: я видeл, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видeл за кулисами послe сыгранной роли Ленскаго и даже самого Росси, -- войдя в свою уборную, они падали просто замертво. То же самое в нeкоторой мeрe бывало, вeроятно, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом послeднем концертe она видeла, и Шаляпина спасал только его талант жестов, интонацiй. Из-за кулис он прислал мнe записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял блeдный, 109 в поту, держа папиросу в дрожащей рукe, тотчас спросил (чего прежде, конечно, не сдeлал бы): -- Ну что, как я пeл? -- Конечно, превосходно, -- отвeтил я. И пошутил: -- Так хорошо, что я все время подпeвал тебe и очень возмущал этим публику. -- Спасибо, милый, пожалуйста подпeвай,-- отвeтил он со смутной улыбкой. -- Мнe, знаешь, очень нездоровится, на днях уeзжаю отдыхать в горы, в Австрiю. Горы -- это, брат, первое дeло. А ты на лeто куда? Я опять пошутил: -- Только не в горы. Я и так все в горах: то Монмартр, то Монпарнас. Он опять улыбнулся, но очень разсeянно, Ради чего дал он этот послeднiй концерт? Ради того, вeроятно, что чувствовал себя на исходe и хотeл проститься со сценой, а не ради денег, хотя деньги любил, почти никогда не пeл с благотворительными цeлями, любил говорить: -- Безплатно только птички поют. ___ В послeднiй раз я видeл его мeсяца за полтора до его кончины,-- навeстил его, больного, вмeстe с М. А. Алдановым. Болен он был уже тяжело, но сил, жизненнаго и актерскаго блеска было в нем еще много. Он сидeл в креслe в углу столовой, возлe горeвшей под желтым абажуром лампы, в широком черном шелковом халатe, в красных туфлях, с высоко поднятым надо лбом коком, огромный и великолeпный, как старeющiй лев. Такого породистаго величiя я 110 в нем прежде никогда не видал. Какая была в нем кровь? Та особая севернорусская, что была в Ломоносовe, в братьях Васнецовых? В молодости он был крайне простонароден с виду, но с годами все мeнялся и мeнялся. ___ Толстой, в первый раз послушав его пeнiе, сказал: -- Нeт, он поет слишком громко. Есть еще и до сих пор множество умников, искренно убeжденных, что Толстой ровно ничего не понимал в искусствe, "бранил Шекспира, Бетховена". Оставим их в сторонe; но как же всетаки объяснить такой отзыв о Шаляпинe? Он остался совершенно равнодушен ко всeм достоинствам шаляпинскаго голоса, шаляпинскаго таланта? Этого, конечно, быть не могло. Просто Толстой умолчал об этих достоинствах, -- высказался только о том, что показалось ему недостатком, указал на ту черту, которая дeйствительно была у Шаляпина всегда, а в тe годы, -- ему было тогда лeт двадцать пять, -- особенно: на избыток, на нeкоторую неумeренность, подчеркнутость его всяческих сил. В Шаляпинe было слишком много "богатырскаго размаха", даннаго ему и от природы и благопрiобрeтеннаго на подмостках, которыми с ранней молодости стала вся его жизнь, каждую минуту раздражаемая непрестанными восторгами толпы вездe и всюду, по всему мiру, гдe бы она его ни видала: на оперной сценe, на концертной эстрадe, на знаменитом пляжe, в дорогом ресторанe или в салонe миллiонера. Трудно вкусившему славы быть умeренным! 111 -- Слава подобна морской водe, -- чeм больше пьешь, тeм больше жаждешь, -- шутил Чехов. Шаляпин пил эту воду без конца, без конца и жаждал. И как его судить за то, что любил он подчеркивать свои силы, свою удаль, свою русскость, равно как и то, "из какой грязи попал он в князи"? Раз он показал мнe карточку своего отца: -- Вот посмотри, какой был у меня родитель. Драл меня нещадно! Но на карточкe был весьма благопристойный человeк лeт пятидесяти, в крахмальной рубашкe с отложным воротничком и с черным галстучком, в енотовой шубe, и я усумнился: точно ли драл? Почему это всe так называемые "самородки" непремeнно были "нещадно драны" в дeтствe, в отрочествe? "Горькiй, Шаляпин поднялись со дна моря народнаго"... Точно ли "со дна"? Родитель, служившiй в уeздной земской управe, ходившiй в енотовой шубe и в крахмальной рубашкe, не Бог вeсть какое дно. Думаю, что нeсколько прикрашено вообще все дeтство, все отрочество Шаляпина в его воспоминанiях, прикрашены друзья и товарищи той поры его жизни, -- напримeр, какой-то кузнец, что-то уж слишком красиво говорившiй ему о пeнiи: -- Пой, Федя, -- на душe веселeй будет! Пeсня -- как птица, выпусти ее, она и летит! И всетаки судьба этого человeка была дeйствительно сказочна, -- от прiятельства с кузнецом до прiятельских обeдов с великими князьями и наслeдными принцами дистанцiя не малая. Была его жизнь и счастлива без мeры, во всeх отношенiях: поистинe дал ему Бог "в 112 предeлe земном все земное". Дал и великую тeлесную крeпость, пошатнувшуюся только послe цeлых сорока лeт странствiй по всему мiру и всяческих земных соблазнов. ___ Я однажды жил рядом с Баттистини в гостиницe в Одессe: он тогда в Одессe гастролировал и всeх поражал не только молодой свeжестью своего голоса, но и вообще молодостью, хотя ему было уже семьдесят четыре года. В чем была тайна этой молодости? Отчасти в том, как берег он себя: послe каждаго спектакля тотчас же возвращался домой, пил горячее молоко с зельтерской водой и ложился спать. А Шаляпин? Я его знал много лeт и вот вспоминаю: большинство наших встрeч с ним все в ресторанах. Когда и гдe мы познакомились, не помню. Но помню, что перешли на ты однажды ночью в Большом Московском Трактирe, в огромном домe против Иверской часовни. В этом домe, кромe трактира, была и гостиница, в которой я, проeзжая в Москву, иногда живал подолгу. Слово трактир уже давно не подходило к тому дорогому и обширному ресторану, в который постепенно превратился трактир с годами, и тeм болeе в ту пору, когда я жил над ним в гостиницe: в эту пору его еще расширили, открыли при нем новые залы, очень богато обставленные и предназначенные для особенно богатых обeдов, для ночных кутежей наиболeе знатных московских купцов из числа наиболeе европеизированных. Помню, что в тот вечер главным среди пирующих был московскiй француз Сiу со своими дамами и знакомыми, среди 113 которых сидeл и я. Шампанское за столом Сiу, как говорится, лилось рeкой, он то и дeло посылал на чай сторублевки неаполитанскому оркестру, игравшему и пeвшему в своих красных куртках на эстрадe, затопленной блеском люстр. И вот на порогe зала вдруг выросла огромная фигура желтоволосаго Шаляпина. Он, что называется, "орлиным" взглядом окинул оркестр -- и вдруг взмахнул рукой и подхватил то, что он играл и пeл. Нужно ли говорить, какой изступленный восторг охватил неаполитанцев и всeх пирующих при этой неожиданной "королевской" милости! Пили мы в ту ночь чуть не до утра, потом, выйдя из ресторана, остановились, прощаясь на лeстницe в гостиницу, и он вдруг мнe сказал этаким волжским тенорком: -- Думаю, Ванюша, что ты очень выпимши, и поэтому рeшил поднять тебя на твой номер на своих собственных плечах, ибо лифт не дeйствует уже. -- Не забывай, -- сказал я, -- что живу я на пятом этажe и не так мал. -- Ничего, милый, -- отвeтил он, -- как-нибудь донесу! И, дeйствительно, донес, как я ни отбивался. А донеся, доиграл "богатырскую" роль до конца -- потребовал в номер бутылку "столeтняго" бургонскаго за цeлых сто рублей (которое, оказалось похоже на малиновую воду). ___ Не надо преувеличивать, но не надо и преуменьшать: тратил он себя всетаки порядочно. Без умолку говорить, не давая рта раскрыть своему собесeднику, неустанно разсказывать то то, 114 то другое, все изображая в лицах, сыпать прибаутками, словечками, -- и чаще всего самыми крeпкими, -- жечь папиросу за папиросой и все время "богатырствовать" было его истинной страстью. Как-то неслись мы с ним на лихачe по зимней ночной Москвe из "Праги" в "Стрeльну": мороз жестокiй, лихач мчит во весь опор, а он сидит во весь свой рост, распахнувши шубу, говорит и хохочет во все горло, курит так, что искры летят по вeтру. Я не выдержал и крикнул: -- Что ты над собой дeлаешь! Замолчи, запахнись и брось папиросу! -- Ты умный, Ваня, -- отвeтил он сладким говорком, -- только напрасно тревожишься: жила у меня, брат, особенная, русская, все выдержит. -- Надоeл ты мнe со своей Русью! -- сказал я. -- Ну, вот, вот. Опять меня бранишь. А я этого боюсь, бранью человeка можно в гроб вогнать. Все называешь меня "ой ты гой еси, добрый молодец": за что, Ваня? -- За то, что не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вмeстe с Горьким, Андреевым, Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах, -- помни, кто ты и кто они. -- Чeм же я от них отличаюсь? -- -- Тeм, что, напримeр, Горькiй и Андреев очень способные люди, а всe их писанiя всетаки только "литература" и часто даже лубочная, твой-же голос во всяком случаe не "литература". -- Пьяные, Ваня, склонны льстить. 115 -- И то правда, -- сказал я, смeясь. -- А ты всетаки замолчи и запахнись. -- Ну, ин будь по твоему... И, запахнувшись, вдруг так рявкнул "У Карла есть враги!", что лошадь рванула и понесла еще пуще. ___ В Москвe существовал тогда литературный кружок "Среда", собиравшейся каждую недeлю в домe писателя Телешова, богатаго и радушнаго человeка. Там мы читали друг другу свои писанiя, критиковали их, ужинали. Шаляпин был у нас нерeдким гостем, слушал чтенiя, -- хотя терпeть не мог слушать, -- иногда садился за рояль и, сам себe аккомпанируя, пeл -- то народныя русскiя пeсни, то французскiя шансонетки, то Блоху, то Марсельезу, то Дубинушку -- и все так, что у иных "дух захватывало". Раз, прieхав на "Среду", он тотчас же сказал: -- Братцы, пeть хочу! Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же: -- Пeть до смерти хочется! Возьми лихача и немедля прieзжай. Будем пeть всю ночь. Было во всем этом, конечно, актерство. И всетаки легко представить себe, что это за вечер был -- соединенiе Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин в тот вечер довольно справедливо сказал: -- Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей. Так пeл он однажды и у меня в гостях на 116 Капри, в гостиницe "Квисисана", гдe мы с женой жили три зимы подряд. Мы дали обeд в честь его прieзда, пригласили Горькаго и еще кое-кого из капрiйской русской колонiи. Послe обeда Шаляпин вызвался пeть. И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всeх салонах гостиницы столпились всe жившiе в ней и множество капрiйцев, слушали с горящими глазами, затаив дыханiе... Когда я как-то завтракал у него в Парижe, он сам вспомнил этот вечер: -- Помнишь, как я пeл у тебя на Капри? Потом завел граммофон, стал ставить напeтыя им в прежнiе годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча: -- Не плохо пeл! Дай Бог так-то всякому! 1938 г. 117 -------- Горькiй Начало той странной дружбы, что соединяла нас с Горьким, -- странной потому, что чуть не два десятилeтiя считались мы с ним большими друзьями, а в дeйствительности ими не были, -- начало это относится к 1899 году. А конец -- к 1917. Тут случилось, что человeк, с которым у меня за цeлых двадцать лeт не было для вражды ни единаго личнаго повода, вдруг оказался для меня врагом, долго вызывавшим во мнe ужас, негодованiе. С теченiем времени чувства эти перегорали, он стал для меня как бы несуществующим. И вот нeчто совершенно неожиданное: -- L'écrivain Maxime Gorki est décédé... Alexis Péchkoff connu en littérature sous le nom Gorki, était né en 1868 à Nijni-Novgorod d'une famille de cosaques... ___ Еще одна легенда о нем. Босяк, теперь вот казак... Как это ни удивительно, до сих пор никто не имeет о многом в жизни Горькаго точнаго представленiя. Кто знает его бiографiю достовeрно? И почему большевики, провозгласившiе его величайшим генiем, издающiе его 118 несмeтныя писанiя миллiонами экземпляров, до сих пор не дали его бiографiи? Сказочна вообще судьба этого человeка. Вот уже сколько лeт мiровой славы, совершенно безпримeрной по незаслуженности, основанной на безмeрно счастливом для ея носителя стеченiи не только политических, но и весьма многих других обстоятельств,-- напримeр, полной неосвeдомленности публики в его бiографiи. Конечно, талант, но вот до сих пор не нашлось никого, кто сказал бы наконец здраво и смeло о том, что такое и какого рода этот талант, создавшiй, напримeр, такую вещь, как "Пeсня о соколe",-- пeсня о том, как совершенно неизвeстно зачeм "высоко в горы заполз уж и лег там", а к нему прилетeл какой-то ужасно гордый сокол. Всe повторяют: "босяк, поднялся со дна моря народнаго..." Но никто не знает довольно знаменательных строк, напечатанных в словарe Брокгауза: "Горькiй-Пeшков Алексeй Максимович. Родился в 69-м году, в средe вполнe буржуазной: отец -- управляющiй большой пароходной конторы; мать -- дочь богатаго купца красильщика..." Дальнeйшее -- никому в точности не вeдомо, основано только на автобiографiи Горькаго, весьма подозрительной даже по одному своему стилю: "Грамотe -- учился я у дeда по псалтырю, потом, будучи поваренком на пароходe, у повара Смураго, человeка сказочной силы, грубости и -- нeжности..." Чего стоит один этот сусальный вeчный Горьковскiй образ! "Смурый привил мнe, дотолe люто ненавидeвшему всякую печатную бумагу, свирeпую страсть к чтенiю, и я до безумiя стал зачитываться Некрасовым, журналом "Искра", Успенским, Дюма... Из поварят попал я в садовники, поглощал классиков и литературу 119 лубочную. В пятнадцать лeт возымeл свирeпое желанiе учиться, поeхал в Казань, простодушно полагая, что науки желающим даром преподаются. Но оказалось, что оное не принято, вслeдствiи чего и поступил в крендельное заведенiе. Работая там, свел знакомство со студентами... А в девятнадцать лeт пустил в себя пулю, и, прохворав, сколько полагается, ожил, дабы приняться за коммерцiю яблоками... В свое время был призван к отбыванiю воинской повинности, но, когда обнаружилось, что дырявых не берут, поступил в письмоводители к адвокату Ланину, однако же вскорe почувствовал себя среди интеллигенцiи совсeм не на своем мeстe и ушел бродить по Югу Россiи..." В 92-м году Горькiй напечатал в газетe "Кавказ" свой первый разсказ "Макар Чудра", который начинается на рeдкость пошло: "Вeтер разносил по степи задумчивую мелодiю плеска набeгавшей на берег волны... Мгла осенней ночи пугливо вздрагивала и пугливо отодвигалась от нас при вспышках костра, над которым возвышалась массивная фигура Макара Чудры, стараго цыгана. Полулежа в красивой свободной и сильной позe, методически потягивал он из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и говорил: "Вeдома-ли рабу воля широкая? Ширь степная понятна-ли? Говор морской волны веселит ли ему сердце? Эге! Он, парень, раб!" А через три года послe того появился знаменитый "Челкаш". Уже давно шла о Горьком молва по интеллигенцiи, уже многiе зачитывались и "Макаром Чудрой" и послeдующими созданiями горьковскаго пера: "Емельян Пиляй", "Дeд Архип и Ленька"... Уже славился Горькiй и сатирами 120 -- напримeр, "О чижe, любителe истины, и о дятлe, который лгал", -- был извeстен, как фельетонист, писал фельетоны (в "Самарской Газетe"), подписываясь так: "Iегудiил Хламида". Но вот появился "Челкаш"... Как раз к этой порe и относятся мои первыя свeдeнiя о нем: в Полтавe, куда я тогда прieзжал порой, прошел вдруг слух: "Под Кобеляками поселился молодой писатель Горькiй. Фигура удивительно красочная. Ражiй дeтина в широчайшей крылаткe, в шляпe вот с этакими полями и с пудовой суковатой дубинкой в рукe..." А познакомились мы с Горьким весной 99-го года. Прieзжаю в Ялту, иду как-то по набережной и вижу: навстрeчу идет с кeм-то Чехов, закрывается газетой, не то от солнца, не то от этого кого-то, идущаго рядом с ним, что-то басом гудящаго и все время высоко взмахивающаго руками из своей крылатки. Здороваюсь с Чеховым, он говорит: "Познакомьтесь, Горькiй". Знакомлюсь, гляжу и убeждаюсь, что в Полтавe описывали его отчасти правильно: и крылатка, и вот этакая шляпа, и дубинка. Под крылаткой желтая шелковая рубаха, подпоясанная длинным и толстым шелковым жгутом кремоваго цвeта, вышитая разноцвeтными шелками по подолу и вороту. Только не дeтина и не ражiй, а просто высокiй и нeсколько сутулый, рыжiй парень с зеленоватыми, быстрыми и уклончивыми глазками, с утиным носом в веснушках, с широкими ноздрями и желтыми усиками, которые он, покашливая, все поглаживает большими пальцами: немножко поплюет на них и погладит. Пошли дальше, он закурил, крeпко затянулся и тотчас же опять загудeл и стал взмахивать руками. Быстро выкурив папиросу, пустил 121 в ея мундштук слюны, чтобы загасить окурок, бросил его и продолжал говорить, изрeдка быстро взглядывая на Чехова, стараясь уловить его впечатлeнiе. Говорил он громко, якобы от всей души, с жаром и все образами и все с героическими восклицанiями, нарочито грубоватыми, первобытными. Это был безконечно длинный и безконечно скучный разсказ о каких-то волжских богачах из купцов и мужиков,-- скучный прежде всего по своему однообразiю гиперболичности, -- всe эти богачи были совершенно былинные исполины, -- а кромe того и по неумeренности образности и пафоса. Чехов почти не слушал. Но Горькiй все говорил и говорил... Чуть не в тот же день между нами возникло что-то вродe дружескаго сближенiя, с его стороны нeсколько даже сентиментальнаго, с каким-то застeнчивым восхищенiем мною: -- Вы-же послeднiй писатель от дворянства, той культуры, которая дала мiру Пушкина и Толстого! В тот-же день, как только Чехов взял извозчика и поeхал к себe в Аутку, Горькiй позвал меня зайти к нему на Виноградную улицу, гдe он снимал у кого-то комнату, показал мнe, морща нос, неловко улыбаясь счастливой, комически-глупой улыбкой, карточку своей жены с толстым, живоглазым ребенком на руках, потом кусок шелка голубенькаго цвeта и сказал с этими гримасами: -- Это, понимаете, я на кофточку ей купил... этой самой женщинe... Подарок везу... Теперь это был совсeм другой человeк, чeм на набережной, при Чеховe: милый, шумливо-ломающiйся, скромный до самоуниженiя, говорящiй 122 уже не басом, не с героической грубостью, а каким-то все время как-бы извиняющимся, наигранно-задушевным волжским говорком с оканьем. Он играл и в том и в другом случаe -- с одинаковым удовольствiем, одинаково неустанно, -- впослeдствiи я узнал, что он мог вести монологи хоть с утра до ночи и все одинаково ловко, вполнe входя то в ту, то в другую роль, в чувствительных мeстах, когда старался быть особенно убeдительным, с легкостью вызывая даже слезы на свои зеленоватые глаза. Тут обнаружились и нeкоторыя другiя его черты, который я неизмeнно видeл впослeдствiи много лeт. Первая черта была та, что на людях он бывал совсeм не тот, что со мной наединe или вообще без посторонних, -- на людях он чаще всего басил, блeднeл от самолюбiя, честолюбiя, от восторга публики перед ним, разсказывал все что-нибудь грубое, высокое, важное, своих поклонников и поклонниц любил поучать, говорил с ними то сурово и небрежно, то сухо, назидательно, -- когда же мы оставались глаз на глаз или среди близких ему людей, он становился мил, как-то наивно радостен, скромен и застeнчив даже излишне. А вторая черта состояла в его обожанiи культуры и литературы, разговор о которых были настоящим коньком его. То, что сотни раз он говорил мнe впослeдствiи, начал он говорить еще тогда, в Ялтe: -- Понимаете, вы же настоящiй писатель прежде всего потому, что у вас в крови культура, наслeдственность высокаго художественнаго искусства русской литературы. Наш брат, писатель для новаго читателя, должен непрестанно учиться этой культурe, почитать ее всeми 123 силами души, -- только тогда и выйдет какой-нибудь толк из нас! Несомнeнно, была и тут игра, было и то самоуниженiе, которое паче гордости. Но была и искренность -- можно ли было иначе твердить одно и то же столько лeт и порой со слезами на глазах? Он, худой, был довольно широк в плечах, держал их всегда поднявши, и узкогрудо сутулясь, ступал своими длинными ногами с носка, с какой-то, -- пусть простят мнe это слово, -- воровской щеголеватостью, мягкостью, легкостью, -- я не мало видал таких походок в одесском порту. У него были большiя, ласковыя, как у духовных лиц, руки. Здороваясь, он долго держал твою руку в своей, прiятно жал ее, цeловался мягкими губами крeпко, взасос. Скулы у него выдавались совсeм по-татарски. Небольшой лоб, низко заросшiй волосами, закинутыми назад и довольно длинными, был морщинист, как у обезьяны -- кожа лба и брови все лeзли вверх к волосам, складками. В выраженiи лица (того довольно нeжнаго цвeта, что бывает у рыжих) иногда мелькало нeчто клоунское, очень живое, очень комическое, -- то, что потом так сказалось у его сына Максима, котораго я, в его дeтствe, часто сажал к себe на шею верхом, хватал за ножки и до радостнаго визга доводил скачкой по комнатe. Ко времени первой моей встрeчи с ним слава его шла уже по всей Россiи. Потом она только продолжала расти. Русская интеллигенцiя сходила от него с ума, и понятно почему. Мало того, что это была пора уже большого подъема русской революцiонности, мало того, что Горькiй так отвeчал этой революцiонности: в ту пору 124 шла еще страстная борьба между "народниками" и недавно появившимися марксистами, а Горькiй уничтожал мужика и воспeвал "Челкашей", на которых марксисты, в своих революцiонных надеждах и планах, ставили такую крупную ставку. И вот, каждое новое произведенiе Горькаго тотчас дeлалось всероссiйским событiем. И он все мeнялся и мeнялся -- и в образe жизни, и в обращенiи с людьми. У него был снят теперь цeлый дом в Нижнем Новгородe, была большая квартира в Петербургe, он часто появлялся в Москвe, в Крыму, руководил журналом "Новая Жизнь", начинал издательство "Знанiе"... Он уже писал для художественнаго театра, артисткe Книппер дeлал на своих книгах такiе, напримeр, посвященiя: -- Эту книгу, Ольга Леонардовна, я переплел бы для Вас в кожу сердца моего! Он уже вывел в люди сперва Андреева, потом Скитальца и очень приблизил их к себe. Временами приближал и других писателей, но чаще всего ненадолго: очаровав кого-нибудь своим вниманiем, вдруг отнимал у счастливца всe свои милости. В гостях, в обществe было тяжело видeть его: всюду, гдe он появлялся, набивалось столько народу, не спускающаго с него глаз, что протолпиться было нельзя. Он же держался все угловатeе, все неестественнeе, ни на кого из публики не глядeл, сидeл в кружкe двух, трех избранных друзей из знаменитостей, свирeпо хмурился, по солдатски (нарочито по-солдатски) кашлял, курил папиросу за папиросой, тянул красное вино, -- выпивал всегда полный стакан, не отрываясь, до дна, -- громко изрекал иногда для общаго пользованiя какую-нибудь сентенцiю или политическое 125 пророчество и опять, дeлая вид, что не замeчает никого кругом, то хмурясь и барабаня большими пальцами по столу, то с притворным безразличiем поднимая вверх брови к складки лба, говорил только с друзьями, но и с ними как-то вскользь, они же повторяли на своих лицах мeняющiяся выраженiя его лица и, упиваясь на глазах публики гордостью близости с ним, будто бы небрежно, будто бы независимо, то и дeло вставляли в свое обращенiе к нему его имя: -- Совершенно вeрно, Алексeй... Нeт, ты не прав, Алексeй... Видишь ли Алексeй... Дeло в том, Алексeй... Все молодое уже исчезло в нем -- с ним это случилось очень быстро, -- цвeт лица у него стал грубeе и темнeе, сушe, усы гуще и больше, -- его уже называли унтером, -- на лицe появилось много морщин, во взглядe -- что-то злое, вызывающее. Когда мы встрeчались с ним не в гостях, не в обществe, он был почти прежнiй, только держался серьезнeе, увeреннeе, чeм когда-то. Но публикe (без восторгов которой он просто жить не мог) часто грубил. На одном людном вечерe в Ялтe я видeл, как артистка Ермолова, -- сама Ермолова и уже старая в ту пору! -- подошла к нему и поднесла ему подарок -- чудесный портсигарчик из китоваго уса. Она так смутилась, так растерялась, так покраснeла, что у нея слезы на глаза выступили: -- Вот, Максим Алексeевич... Алексeй Максимович... Вот я... вам... Он в это время стоял возлe стола, тушил, мял в пепельницe папиросу и даже не поднял глаз на нее. 126 -- Я хотeла выразить вам, Алексeй Максимович... Он, мрачно усмeхнувшись в стол и, по своей привычкe, дернув назад головой, отбрасывая со лба волосы, густо проворчал, как будто про себя, стих из "Книги Iова": -- "Доколe же Ты не отвратишь от меня взора, не будешь отпускать меня на столько, чтобы слюну мог проглотить я?" А что если бы его "отпустили"? Ходил он теперь всегда в темной блузe, подпоясанной кавказским ремешком с серебряным набором, в каких-то особенных сапожках с короткими голенищами, в которыя вправлял черныя штаны. Всeм извeстно, как, подражая ему в "народности" одежды, Андреев, Скиталец и прочiе "Подмаксимки" тоже стали носить сапоги с голенищами, блузы и поддевки. Это было нестерпимо. Мы встрeчались в Петербургe, в Москвe, в Нижнем, в Крыму, -- были и дeла у нас с ним: я сперва сотрудничал в его журналe "Новая Жизнь", потом стал издавать свои первыя книги в его издательствe "Знанiе", участвовал в "Сборниках Знанiя". Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочiя -- больше всего из-за марки "Знанiя", -- тоже не плохо. "Знанiе" сильно повысило писательскiе гонорары. Мы получали в "Сборниках Знанiя" кто по 300, кто по 400, а кто и по 500 рублей с листа, он -- 1000 рублей: большiя деньги он всегда любил. Тогда начал он и коллекцiонерство; начал собирать рeдкiя древнiя монеты, медали, геммы, драгоцeнные камни; ловко, кругло, сдерживая довольную улыбку, поворачивал 127 их в руках, разглядывая, показывая. Так он и вино пил: со вкусом и с наслажденiем (у себя дома только французское вино, хотя превосходных русских вин было в Россiи сколько угодно). Я всегда дивился -- как это его на все хватает: изо дня в день на людях, -- то у него сборище, то он на каком-нибудь сборищe, -- говорит порой не умолкая, цeлыми часами, пьет сколько угодно, папирос выкуривает по сто штук в сутки, спит не больше пяти, шести часов -- и пишет своим круглым, крeпким почерком роман за романом, пьесу за пьесой! Очень было распространено убeжденiе, что он пишет совершенно безграмотно и что его рукописи кто-то поправляет. Но писал он совершенно правильно (и вообще с необыкновенной литературной опытностью, с которой и начал писать). А сколько он читал, вeчный полуинтеллигент, начетчик! Всегда говорили о его рeдком знанiи Россiи. Выходит, что он узнал ее в то недолгое время, когда, уйдя от Ланина, "бродил по югу Россiи". Когда я его узнал, он уже нигдe не бродил. Никогда и нигдe не бродил и послe: жил в Крыму, в Москвe, в Нижнем, в Петербургe... В 1905 году, послe московскаго декабрьскаго возстанiя, эмигрировал через Финляндiю за границу; побывал в Америкe, по