том семь лeт жил на Капри, -- до 1914 года. Тут, вернувшись в Россiю, он крeпко осeл в Петербургe... Дальнeйшее извeстно. Мы с женой лeт пять подряд eздили на Капри, провели там цeлых три зимы. В это время мы с Горьким встрeчались каждый день, чуть не всe вечера проводили вмeстe, сошлись очень 128 близко. Это было время, когда он был наиболeе прiятен мнe. В началe апрeля 1917 года мы разстались с ним навсегда. В день моего отъeзда из Петербурга он устроил огромное собранiе в Михайловском театрe, на котором он выступал с "культурным" призывом о какой-то "Академiи свободных наук", потащил и меня с Шаляпиным туда. Выйдя на сцену, сказал: "Товарищи, среди нас такiе-то..." Собранiе очень бурно нас привeтствовало, но оно было уже такого состава, что это не доставило мнe большого удовольствiя. Потом мы с ним, Шаляпиным и А. Н. Бенуа отправились в ресторан "Медвeдь". Было ведерко с зернистой икрой, было много шампанскаго... Когда я уходил, он вышел за мной в коридор, много раз крeпко обнял меня, крeпко поцeловал... Вскорe послe захвата власти большевиками он прieхал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны и она сказала мнe по телефону: "Алексeй Максимович хочет поговорить с вами". Я отвeтил, что говорить нам теперь не о чeм, что я считаю наши отношенiя с ним навсегда кончеными. 1936 г. 129 -------- Его Высочество Разбирая свои бумаги, нашел пакет с помeткой: "Петр Александров". В пакетe -- пачка писем ко мнe "Петра Александрова", затeм рукопись его наброска "Одиночество", книжечка разсказов ("Петр Александров. Сон. Париж. 1921 год") и еще вырeзка из парижской соцiалистической газеты "Дни" -- статья М. А. Алданова, посвященная его кончинe: он провел остаток своей жизни в эмиграцiи и умер на пятьдесят шестом году от рожденiя, в скоротечной чахоткe.. Это был удивительный человeк. Алданов назвал его человeком "совершенно удивительной доброты и душевнаго благородства". Но он был удивителен и многими другими качествами. Он был бы удивителен ими, если бы даже был простым смертным. А в нем текла царская кровь, он, избравшiй для своей литературной дeятельности столь скромное имя, -- Петр Александров, -- в жизни носил имя куда болeе громкое: принц Петр Александрович Ольденбургскiй. Он был из рода, считающагося одним из самых древних в Европe, -- послeднiй из русской вeтви принцев Ольденбургских, слившейся с родом Романовых, -- был правнук 130 Императора Павла Петровича, был женат на дочери Александра III (Ольгe Александровнe). Крайнее удивленiе вызвал он во мнe в первую же встрeчу с ним. Это было нeсколько лeт тому назад, в Парижe. Я зашел по какому-то дeлу в Земгор. Там, в прiемной, было множество народу и позади всeх, у дверей, одиноко стоял какой-то пожилой человeк, очень высокiй и на рeдкость худой, длинный, похожiй на военнаго в штатском. Я прошел мимо него быстро, но сразу выдeлил его из толпы. Он терпeливо ждал чего-то, стоял тихо, скромно, но вмeстe с тeм так свободно, легко, прямо, что я тотчас подумал: "Какой-нибудь бывшiй генерал..." Я мельком взглянул на него, на мгновенiе испытал то пронзительное чувство, которое нерeдко испытываешь теперь при видe нeкоторых пожилых и бeдных людей, знавших когда-то богатство, власть, знатность: он был очень чисто (по военному чисто) выбрит и вымыт и точно так же чист, аккуратен и в одеждe, очень простой и дешевой: легкое непромокаемое пальто неопредeленнаго цвeта, бумажные воротнички, грубые ботинки военнаго англiйскаго образца... Меня удивил его рост, его худоба, -- какая-то особенная, древняя, рыцарская, в которой было что-то даже как бы музейное, -- его череп, совсeм голый, маленькiй, породистый до явных признаков вырожденiя, сухость и тонкость красноватой, как бы слегка спаленной кожи на маленьком костлявом лицe, небольшiе подстриженные усы тоже красно-желтаго цвeта и выцвeтшiе глаза, скорбные, тихiе и очень серьезные, под треугольно поднятыми бровями (вeрнeе, слeдами бровей). Но удивительнeе всего было то, что произошло вслeд за этим: ко мнe подошел 131 один из моих знакомых и, чему-то улыбаясь, сказал: -- Его Высочество просит позволенiя представиться вам. Я подумал, что он шутит: гдe же это слыхано, чтобы высочества и величества просили позволенiя представиться! -- Какое высочество? -- Принц Петр Александрович Ольденбургскiй. Развe вы не видeли? Вон он, стоит у двери. -- Но как же это -- "просит позволенiя представиться" ? -- Да видите ли, он вообще человeк какой-то совсeм особенный... А затeм я узнал, что он пишет разсказы из народнаго быта в духe толстовских народных сказок. Вскорe послe нашего знакомства он прieхал ко мнe и привез ту самую книжечку, на счет которой и ходил в Земгор, печатая ее на свои средства в типографiи Земгора: три маленьких разсказа под общим заглавiем "Сон". Алданов, упоминая об этих разсказах, говорит: "Средневeковыя хроники с ужасом говорят о кровавых дeлах рода Ольденбургских... Один из Ольденбургских, Эгильмар, был особенно знаменит своей свирeпостью... А потомок этого Эгильмара и правнук императора Павла Петровича писал разсказы из рабочей и крестьянской жизни, незадолго до кончины выразил желанiе вступить в Народно-Соцiалистическую партiю! Разные были в Россiи великiе князья. Были и такiе, что в 1917 году оказались пламенными республиканцами и изумляли покойнаго Родзянко красной ленточкой в петлицe. Принц Ольденбургскiй не нацeплял на себя этой ленточки. 132 Тeсная дружба, закрeпленная в дeтствe, в день 1-го марта 1881 года, -- день убiйства императора Александра II, -- связывала его с Николаем II -- и едва ли кто другой так безкорыстно любил Николая II. Но политику его он всегда считал безумной. Он пытался даже "переубeдить" царя и, не довeряя своей силe убeжденiя, хотeл сблизить его с Толстым. Это одно уже дает представленiе об образe мысли и о душевном обликe Ольденбургскаго. В нем не было ничего от "краснаго принца", от обязательнаго для каждой династiи Филиппа Эгалитэ. Он никогда не гонялся и не мог гоняться за популярностью, которую было нетрудно прiобрeсти в его положенiи..." Разсказы его были интересны, конечно, только тeм, что тоже давали представленiе о его душевном обликe". Он писал о "золотых" народных сердцах, внезапно прозрeвающих послe дурмана революцiи и страстно отдающихся Христу. Его завeтам братской любви между людьми, -- "единственнаго спасенiя мiра во всeх его страданiях", -- писал горячо, лирически, но совсeм неумeло, наивно. Он, впрочем, и сам понимал это и, когда мы сошлись и подружились, не раз говорил мнe со всей трогательностью своей безмeрной скромности: -- Прости, ради Бога, что все докучаю тебe своими писанiями. Знаю, что это даже дерзко с моей стороны, знаю, что пишу я как ребенок... Но вeдь в этом вся моя жизнь теперь. Пишу мало, рeдко, все больше только мечтаю, только собираюсь писать. Но мечтаю день и ночь и всетаки надeюсь, что напишу наконец что-нибудь путное... Достаточно удивительно для принца царской 133 крови и его "Одиночество". В нем есть такiе строки: -- "Конец сентября. Погожiй день. Кругом полосы изумрудных зеленeй, желтаго жнивья, черных взметов; тихо летают нити серебряной паутины, темнeют еще не успeвшiя облетeть дубравы, далеко, между островами лeсов, бeлeют церкви. Я верхом. На рыску двe борзыя собаки, бeлый кобель и красная сука, идут у самых ног лошади. Кабардинец, слегка покачиваясь, мягко ступает по ровным зеленям. Я постепенно погружаюсь в какую-то полудремоту. Поводья выпали из рук, лежат, свeсившись с шеи лошади; я не поднимаю их, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить охватившаго все мое существо блаженнаго оцeпенeнiя..." -- "Из-под ног лошади выскакивает русак, лошадь вздрагивает, я невольно хватаюсь за поводья. "Ату его, ату его!" -- что есть силы кричу я, скача за собаками. Бeлый кобель достает его, сшибает на зеленя..." "Eду проселком. Собаки, высунувши языки, тяжело дыша, идут позади лошади. Постепенно угар травли проходит. Вспоминаю об охватившей меня сладкой дремотe, стараюсь снова привести себя в то же состоянiе, но напрасно... Зачeм не слышу я Ея звонкаго смeха, не вижу Ея больших добрых глаз, Ея ласковой улыбки? Неужели навсегда, на всю жизнь разлука, одиночество?" -- "Въeзжаю в село. Весело гудят молотилки, хлопают о землю цeпы... Недалеко от церкви, на выгонe, останавливаюсь около закоптeлой кузницы: -- Семен, а Семен, нeсколько раз повторяю я, не слeзая с лошади. -- Из сарая выходит маленькiй плотный мужик, подходит к 134 лошади, здоровается, ласково глядит на меня снизу вверх, улыбается. -- Здравствуй, Семен. Не зайдешь-ли сегодня ко мнe вечерком посидeть, побесeдовать? -- робко, почти с мольбой спрашиваю я его, боясь отказа. -- Что-ж, зайду, спасибо, -- отвeчает он просто, теребя второченнаго русака..." -- "Недалеко за селом моя усадьба. Грустно стоит заколоченный бeлый дом с колоннами и мезонином, направо конюшни, налeво -- флигелькe, в котором поселился я. Меня встрeчает старик рабочiй. Я слeзаю с лошади, он берет ее под уздцы, уводит в конюшню. Вхожу во флигель. Выпиваю нeсколько рюмок водки, наскоро обeдаю. Сажусь в кресло, стараюсь читать, но не могу прочесть и страницы... Подхожу к окну, гляжу на двор, на заколоченный дом, иду к столу, наливаю стакан водки, залпом выпиваю..." Зная, что в этих строках нeт ни одного слова выдумки, трудно читать их, не качая головой: какой странный человeк! А что выдумки в них нeт, об этом он сам говорил мнe. Написав "Одиночество", он особенно просил меня помочь ему напечатать его гдe-нибудь со своей обычной дeтской простосердечностью и застeнчивостью: -- Не скрою от тебя, это мнe доставило бы большую радость. Мнe набросок очень дорог, потому что в нем, прости за интимность, все правда, -- то, что пережито мной лично и что очень мучило меня когда то... то есть, тогда, когда мы разошлись с Олей... с Ольгой Александровной... Перечитывая эти строки, опять задаю себe все тот же вопрос, который постоянно приходит 135 мнe в голову при воспоминанiи о покойном: но кто же, в концe концов, был этот принц, робко просившiй кузнеца провести с ним вечер, человeк, с истинно святой простотой называвшiй при посторонних Николая II -- Колей? (Да, однажды, на одном вечерe у одного нашего знакомаго, гдe большинство гостей были старые революцiонеры, он, слушая их оживленную бесeду, совершенно искренно воскликнул: "Ах, какiе вы всe милые, прелестные люди! И как грустно, что Коля никогда не бывал на подобных вечерах! Все, все было бы иначе, если бы вы с ним знали друг друга!"). Отвeтить на этот вопрос, -- что за человeк был он, -- я точно никогда не мог. Не могу и теперь. Нeкоторые называли его просто "ненормальным". Все так, но вeдь и святые, блаженные были "ненормальны"... Письма ко мнe тоже очень рисуют его. Привожу нeкоторыя строки из них: -- ... Я поселился в окрестностях Байоны, на собственной маленькой фермe, занимаюсь хозяйством, завел корову, кур, кроликов, копаюсь в саду и в огородe... По субботам eзжу к родителям, которые живут неподалеку, в окрестностях Сэн-Жан-дэ-Люз... Давно ничего не писал; даже не могу кончить начатаго еще лeтом разсказа; когда кончу, пришлю его Тебe с просьбой подвергнуть самой строгой критикe... Очень соскучился по парижским знакомым... Переношусь мысленно в вашу парижскую квартиру: как было мнe уютно у вас и как хорошо говорилось! Никогда не забуду вашего болeе чeм добраго отношенiя ко мнe... (1921 г.) -- ...Спасибо Тебe, большое за ласковое, доброе и милое письмо! Радуюсь от души, что 136 Ты опять принялся за работу. Ты пишешь, что вы собираетесь на юг, что в Парижe дорого и холодно... Прieзжайте в наши края, тут и теплeе и дешевле. Этим лeтом, прежде чeм поселиться на фермe, я два раза останавливался в одном пансiончикe в предмeстьe Сэн-Жан-дэ-Люз. Платил двадцать франков за все, стол отличный, комнаты, конечно, далеко не роскошны, но чисты и прiятны, хозяйки, мать и двe дочери, баски, потомки знаменитаго китолова, патрiархальны, симпатичны, я чувствовал себя у них, как дома... (1921 г.) ...Здeсь стояли холода, теперь настала дождливая погода, море бушует... Настроенiе у меня не радостное, хочется поскорeе весны, думается, что с ней пройдет и тоска. Сегодня начал писать, но что то не пишется, не нахожу слов для выраженiя мысли, изображенiя картины... (1922 г.) ...Своим письмом Ты меня несказанно обрадовал. Спасибо Тебe большое за все, что Ты для меня сдeлал... Начал писать задуманную повeсть, но пишу с большим трудом. Погода ужасная, бури, дождь; может быть, с весной, с солнцем станет на душe легче, а пока тоска и страшно одиноко... Очень прошу Тебя не отказать сообщить мнe, когда будет напечатан мой разсказ в "Сполохах" и гдe можно купить этот журнал? С нетерпeнiем жду свиданiя с Тобой в Парижe... (1922 г.) В сущности я знал его мало: встрeчал не часто, -- мы все жили в разных мeстах, -- до эмиграцiи даже не видал никогда, свeдeнiй о его прежней жизни, в Россiи, имeю немного: до войны он, в чинe генерала-майора, командовал стрeлками императорской фамилiи... в 137 1917 году вышел в отставку и поселился в деревнe, в Воронежской губернiи, гдe мужики -- тоже довольно странная исторiя -- предлагали ему кандидатуру в Учредительное Собранiе... потом, с наступленiем террора, бeжал во Францiю и большей частью жил по сосeдству со своим отцом Александром Петровичем Ольденбургским, на этой фермe под Байоной (которую, кстати сказать, он завeщал своему бывшему денщику, тоже бeжавшему вмeстe с ним из Россiи и неотлучно находившемуся при нем почти до конца его жизни в качествe и слуги и друга)... Неизвeстен мнe полностью и его характер, -- Бог вeдает, может быть, были в нем кромe тeх черт, которыя знал я, и другiя какiя-нибудь. Я же знал только прекрасныя: эту дeйствительно "совершенно исключительную доброту", это "душевное благородство", равное которому надо днем с огнем искать, необыкновенную простоту и деликатность в обращенiи с людьми, рeдкую нeжность в дружбe, горячее и неустанное стремленiе ко всему, что дает человeческому сердцу мир, любовь, свeт и радость... Сперва он жил под Парижем, -- и тут мы встрeчались чаще всего, -- потом, как уже сказано выше, под Байоной. Потом он неожиданно, к общему нашему изумленiю, вторично женился: встрeчаю его как то в нашем консульствe (это было еще до признанiя Францiей большевиков, тогда, когда Посольство на улицe Гренелль еще оставалось в нашем эмигрантском распоряженiи) и вдруг он как-то особенно нeжно обнимает меня и говорит: "Не дивись, я тебя представлю сейчас моей невeстe... Мы с ней пришли сюда как раз по нашему дeлу, насчет исполненiя разных формальностей, нужных нам 138 для свадьбы..." Брачная жизнь его продолжалась, однако, опять недолго. Недолго послe того и прожил он. Через год, прieхав весной искать дачу в Вансe (возлe Ниццы), мы с женой вдруг встрeтили его там: одиноко сидит возлe кафе на площади, увидав нас удивленно вскакивает, спeшит навстрeчу: -- Боже, как я рад! Вот не чаял! -- А ты зачeм и почему здeсь? Он махнул рукой и заплакал: -- Видишь: даже не смeю обнять тебя и поцeловать руку Вeрe Николаевнe, у меня внезапно открылась чахотка, послали сюда лeчиться, спасаться югом... Юг ему не помог. Он переeхал в Париж, жил свою послeднюю зиму в санаторiи. Но не помогла и санаторiя: к веснe его опять перевезли на Ривьеру, гдe он вскорe и скончался -- в бeдности, в полном одиночествe... Той зимой он в послeднiй раз посeтил меня. Попросил письмом позволенiя прieхать. "Умоляю Тебя, как только это будет Тебe возможно, назначь мнe свиданiе по очень важному для меня дeлу..." И вскорe, как то вечером, прieхал -- едва живой, задыхающейся, весь облитый дождем. И дeло его оказалось такое, что мнe и теперь больно вспоминать о нем: его хотeли взять в опеку, объявить умалишенным (все из за того, что он подписал ферму под Байоной своему денщику), и вот он прieхал просить меня написать куда-то удостовeренiе, что я нахожу его в здравом умe и твердой памяти... -- Но, дорогой мой, помилуй, какое же может имeть значенiе мое удостовeренiе? 139 -- Ах, ты не знаешь: очень большое! Если можешь, пожалуйста, напиши! Я, конечно, написал. Но вскорe смерть освободила его от всeх наших удостовeренiй. ___ Гроб его стоит теперь в подземельи русской церкви в Каннах, ожидая Россiи, успокоенiя в родной землe. 1931 г. 140 -------- Куприн Это было давно -- когда я только что узнал о его существованiи, впервые увидал в "Русском Богатствe" его имя, которое всe тогда произносили с ударенiем на первом слогe, и этим ударенiем, как я видeл это впослeдствiи, почему-то так оскорбляли его, что он, как всегда в минуты гнeва, по звeриному щурил глаза, и без того небольшiе, и вдруг запальчиво бормотал своей обычной армейской скороговоркой, ударяя на послeднiй слог: -- Я -- Куприн и всякаго прошу это помнить. На ежа садиться без штанов не совeтую. Сколько в нем было когда-то этого звeринаго -- чего стоит одно обонянiе, которым он отличался в необыкновенной степени! И сколько татарскаго! Насчет многаго, что касалось его личной жизни, он был очень скрытен, так что, несмотря на всю нашу большую и такую долгую близость, я плохо знаю его прошлое. Знаю, что он учился в Москвe, сперва в кадетском корпусe, потом в Александровском военном училищe, недолгое время был офицером, на русско-австрiйской границe, а затeм чeм только не был! Изучал зубоврачебное дeло, служил в каких-то конторах, потом на каком-то заводe, был землемeром, актером, мелким журналистом... 141 Кто был его отец? Кажется, военный врач, благодаря чему Александр Иванович и попал в кадетскiй корпус. Знаю еще, что он рано умер и что вдова его оказалась в такой бeдности, что принуждена была жить в московском "Вдовьем домe". Про нее знаю, что, по происхожденiю, она была княжна с татарской фамилiей, и всегда видeл, что Александр Иванович очень гордился своей татарской кровью. Одну пору (во время своей наибольшей славы) он даже носил цвeтную тюбетейку, бывал в ней в гостях и в ресторанах, гдe садился так широко и важно, как пристало бы настоящему хану, и особенно узко щурил глаза. Это была пора, когда издатели газет, журналов и сборников на лихачах гонялись за ним по этим ресторанам, в которых он проводил дни и ночи со своими случайными и постоянными собутыльниками, и униженно умоляли его взять тысячу, двe тысячи рублей авансом за одно только обeщанiе не забыть их при случаe своей милостью, а он, грузный, большелицый, только щурился, молчал и вдруг отрывисто кидал таким зловeщим шопотом: "геть сiю же минуту к чертовой матери!", что робкiе люди сразу словно сквозь землю проваливались. Но даже и тогда, в эту самую плохую его пору, много было в нем и совсeм другого, столь же характернаго для него: наряду с большой гордостью много неожиданной скромности, наряду с дерзкой запальчивостью много доброты, отходчивости, застeнчивости, часто принимавшей какую-то даже жалостную форму, много наивности, простодушiя, хотя порой и наиграннаго, много мальчишеской веселости и того милаго однообразiя с которым он все изъяснялся в своей постоянной любви к собакам, к 142 рыбакам, к цирку, к Дурову, к Поддубному -- и к Пушкину, к Толстому, -- тут он, впрочем, неизмeнно говорил только о лошади Вронскаго, о "прелестной, божественной Фру-Фру", -- и еще к Киплингу. В послeднiе годы критики не раз сравнивали его самого с Киплингом. Сравнивали, разумeется, неудачно, -- Киплинг возвышался в нeкоторых своих вещах до подлинной генiальности, Киплинг был настолько велик, как поэт, и настолько своеобразен, един в своем родe, что кого же можно с ним сравнить? Но что Куприн мог любить его, вполнe естественно. Я поставил на него ставку тотчас послe его перваго появленiя в "Русском Богатствe" и потому с радостью услыхал однажды, гостя у писателя Федорова в Люстдорфе, под Одессой, что к нашим сожителям по дачe Карышевым прieхал писатель Куприн, и немедля пошел с Федоровым знакомиться с ним. Лил дождь, но всетаки дома мы его не застали, -- "он вeрно, купается", сказали нам. Мы сбeжали к морю и увидали неловко вылeзающаго из воды невысокаго, слегка полнаго и розоваго тeлом человeка лeт тридцати, стриженнаго каштановым ежиком, близоруко разглядывающаго нас узкими глазами. -- "Куприн?" -- "Да, а вы?" -- Мы назвали себя, и он сразу просiял дружеской улыбкой, энергично пожал наши руки своей небольшой рукой (про которую Чехов сказал мнe однажды: "Талантливая рука!"). Послe знакомства мы сошлись с ним удивительно быстро,-- в нем тогда веселости и добродушiя было так много, что на всякiй вопрос о нем, -- кромe того, что касалось его семьи, его дeтства, -- он отвeчал с рeдкой поспeшностью и готовностью своей отрывистой скороговоркой: "Откуда я 143 сейчас? Из Кiева... Служил в полку возлe австрiйской границы, потом полк бросил, хотя званiе офицера считаю самым высоким... Жил и охотился в Полeсьe, -- никто даже себe и представить не может, что такое охота на глухарей перед разсвeтом! Потом за гроши писал всякiя гнусности для одной кiевской газетки, ютился в трущобах среди самой послeдней сволочи... Что я пишу сейчас? Ровно ничего, -- ничего не могу придумать, а положенiе ужасное -- посмотрите, напримeр: так разбились штиблеты, что в Одессу не в чем поeхать... Слава Богу, что милые Карышевы прiютили, а то бы хоть красть..." В это чудесное лeто, в южныя теплыя звeздныя ночи мы с ним без конца скитались и сидeли на обрывах над блeдным летаргическим морем, и я все приставал к нему, чтобы он что-нибудь написал, хотя бы просто для заработка. -- "Да меня же никуда не примут", жалостливо скулил он в отвeт. -- "Но вeдь вы уже печатались!" -- "Да, а теперь, чувствую, напишу такую ерунду, что не примут". -- "Я хорошо знаком с Давыдовой, издательницей "Мiра Божьяго", -- ручаюсь, что там примут". -- "Очень благодарю, но что-ж я напишу? Ничего не могу придумать!" -- "Вы знаете, напримeр, солдат, -- напишите что-нибудь о них. Напримeр, как какой-нибудь молодой солдат ходит ночью на часах и томится, скучает, вспоминает деревню..." -- "Но я же не знаю деревни!" -- "Пустяки, я знаю, давайте придумывать вмeстe..." -- Так и написал он свою "Ночную смeну", которую мы послали в "Мiр Божiй", потом еще какой-то разсказик, который я немедленно отвез в Одессу, в "Одесскiя Новости", -- сам он почему-то 144 "ужасно боялся", -- и за который мнe удалось тут же схватить для него 25 рублей авансом. Он ждал меня на улицe и, когда я выскочил к нему из редакцiи с двадцатипятирублевкой, глазам своим не повeрил от счастья, потом побeжал покупать себe "штиблеты", потом на лихачe помчал меня в приморскiй ресторан "Аркадiю" угощать жареной скумбрiей и бeлым безсарабским вином... Сколько раз, сколько лeт и какой бeшеной скороговоркой кричал он мнe во хмелю впослeдствiи: -- Никогда не прощу тебe, как ты смeл мнe благодeтельствовать, обувать меня, нищаго, босого! Странно вообще шла наша дружба в теченiе цeлых десятилeтiй: то бывал он со мной нeжен, любовно называл Ричардом, Альбертом, Васей, то вдруг озлоблялся, даже трезвый: "Ненавижу, как ты пишешь, у меня от твоей изобразительности в глазах рябит. Одно цeню, ты пишешь отличным языком, а кромe того отлично верхом eздишь. Помнишь, как мы закатывались в Крыму в горы?" Про хмельного я уж и не говорю: во хмелю, в который он впадал, несмотря на все свое удивительное здоровье, от одной рюмки водки, он лeз на ссоры чуть не со всяким, кто попадался ему под руку. Дикая горячность его натуры была вообще совершенно поразительна, равно как и перемeнчивость настроенiй. Чeм больше я узнавал его, тeм все больше думал, что нeт никакой надежды на его мало-мальски правильную, обыденную жизнь, на планомeрную литературную работу: мотал он свое здоровье, свои силы и способности с расточительностью невeроятной, жил гдe 145 попало и как попало с безшабашностью человeка, которому все трын трава... Первые годы нашего знакомства чаще всего мы встрeчались в Одессe, и тут я видeл, как он опускается все больше и больше, дни проводит то в порту, то в самых низких кабачках и пивных, ночует в самых страшных номерах, ничего не читает и ни кeм не интересуется, кромe портовых рыбаков, цирковых борцов и клоунов... В ту пору он особенно часто говорил, что "писателем он стал совершенно случайно, хотя с великой страстью, даже сладострастiем придавался при встрeчах со мной смакованiем всяких острых художественных наблюденiй и очень часто проявлял какiя-то eдкiя душевныя склонности -- охоту, напримeр, к издeвательству над людьми: "Взять какого-нибудь болвана, часто говорил он с упоенiем, взять какую-нибудь самолюбивую бездарность и одурачить ее самыми безстыдными похвалами, вообще всячески "развертeть" ее, -- да что же может быть слаще этого?" Потом в жизни его вдруг выступил рeзкiй перелом: он попал в Петербург, вошел в близость с литературной средой, неожиданно женился на дочери Давыдовой, в дом которой я ввел его, стал хозяином "Мiра Божьяго", потому что Давыдова умерла через нeсколько дней послe того, как он совершенно внезапно сдeлал предложенiе ея дочери, жить стал в достаткe, с замашками барина, все больше дeлаясь своим человeком и в высших литературных кругах, главное же, стал много писать и каждой своей новой вещью завоевывал себe все большiй успeх. В эту пору он написал свои лучшiя вещи: "Конокрад", "Болото", "Трус", "Рeка Жизни", 146 "Гамбринус"... Когда появился его "Поединок", слава его стала особенно велика... Восемнадцать лeт тому назад, когда мы жили с ним и его второй женой уже в Парижe, -- самыми близкими сосeдями, в одном и том же домe, -- и он пил особенно много, доктор, осмотрeвшiй его, однажды твердо сказал нам: "Если он пить не бросит, жить ему осталось не больше шести мeсяцев". Но он и не подумал бросить пить и держался послe того еще лeт пятнадцать, "молодцом во всeх отношенiях", как говорили нeкоторые. Но всему есть предeл, настал конец и рeдким силам моего друга: года три тому назад, прieхав с юга, я как-то встрeтил его на улицe и внутренне ахнул: и слeда не осталось от прежняго Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенькiй, слабенькiй, что, казалось, первый, порыв вeтра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нeжностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза. Как-то я получил от него открытку в двe-три строчки, -- такiя крупныя, дрожащiя каракули и с такими нелeпыми пропусками букв, точно их выводил ребенок... Все это и было причиной того, что за послeднiе два года я не видал его ни разу, ни разу не навeстил его: да простит мнe Бог -- не в силах был видeть его в таком состоянiи... Прошлым лeтом, проснувшись утром под Парижем в поeздe, на возвратном пути из Италiи, и развернув газету, поданную мнe вагонным проводником, я был поражен совершенно неожиданным для меня извeстiем: "Александр Иванович Куприн возвратился в СССР...." 147 Никаких политических чувств по отношенiю к его "возвращенiю" я, конечно, не испытал. Он не уeхал в Россiю, -- его туда увезли, уже совсeм больного, впавшаго в младенчество. Я испытал только большую грусть при мысли, что уже никогда не увижу его больше. ___ Перечитывая Куприна, думая, между прочим, о времени его славы, вспоминаю его отношенiе к ней. Другiе -- Горькiй, Андреев, Шаляпин -- жили в непрестанном упоенiи своими славами, в непрерывном чувствованiи их не только на людях, на всяких публичных собранiях, но и в гостях, друг у друга, в отдeльных кабинетах ресторанов, -- сидeли, говорили, курили с ужасной неестественностью, каждую минуту подчеркивали избранность своей компанiи и свою фальшивую дружбу этими к каждому слову прибавляемыми "ты, Алексeй, ты, Леонид, ты, Федор..." А Куприн, даже в тe годы, когда мало уступал в россiйской славe Горькому, Андрееву, нес ее так, как будто ничего новаго не случилось в его жизни. Казалось, что он не придает ей ни малeйшаго значенiя. Дружит, не разстается только с прежними и новыми друзьями и собутыльниками вродe пьяницы и босяка Маныча. Слава и деньги дали ему, казалось, одно -- уже полную свободу дeлать в своей жизни то, чего моя нога хочет, жечь с двух концов свою свeчу, посылать к чорту все и вся. -- Я не честолюбив, я самолюбив, -- как-то сказал я ему по какому-то поводу. -- А я? -- быстро спросил он. И на минуту 148 задумался, сощурив, по своему обыкновенiю, глаза и пристально вглядываясь во что-то вдали. Потом зачастил своей армейской скороговоркой: -- Да, я тоже. Я самолюбив до бeшенства и от этого застeнчив иногда до низости. А на честолюбiе не имeю даже права. Я писателем стал случайно, долго кормился чeм попало, потом стал кормиться разсказишками, -- вот и вся моя писательская исторiя... Он это часто повторял -- "я стал писателем случайно". Это, конечно, не правда, опровергается его же собственными автобiографическими признанiями в "Юнкерах". Но вот что правда -- это то, что, выйдя из полка и кормясь потом дeйствительно чeм попало, он кормился между прочим при какой-то кiевской газеткe не только журнальной работой, но и "разсказишками". Он мнe говорил, что эти "разсказишки" он сбывал "за сущiе гроши, но очень легко", а писал "на бeгу, на лету, посвистывая" и ловко попадая, по своей талантливости, во вкус редактору и читателям. И с той же ловкостью он продолжал писать -- уже не для кiевской газетки, а для толстых журналов. Я сказал: "по своей талантливости". Нужно сказать сильнeй -- большой талантливости. Всeм извeстно, в какой средe он рос, гдe и как провел свою молодость и с какими людьми общался всю свою послeдующую жизнь. А что он читал? И гдe и когда? В своем автобiографическом письмe к критику Измайлову он говорит: -- Когда я вышел из полка, самое тяжелое было то, что у меня не было никаких знанiй, ни научных, ни житейских. С ненасытимой и до 149 сей поры жадностью я накинулся на жизнь и на книги... Но надолго ли накинулся он на книги (если только правда, что "накинулся")? Во всяком случаe слова "и до сей поры" -- весьма сомнительны. Все его развитiе, все образованiе совершалось тоже "на лету", давалось ему и усваивалось им по его способностям легко, слeдствiем чего и вышло то, что в смыслe -- как бы это сказать? -- интеллигентности, что ли,-- уровень его произведенiй был вполнe обычный. Нужно помнить еще и то, что он всю жизнь пил, так что даже удивительно, как он мог при этом писать, да еще нерeдко так ярко, крeпко, здраво, вообще в полную противоположность с тeм, как он жил, каким был в жизни, а не в писательствe. Как он жил, каким он был в жизни, извeстно. И вот что замeчательно: та разница, которая была между тeм, как он жил и как писал. Критики без конца говорили о необыкновенной "стихiйности", "непосредственности" его произведенiй, о той "первичности переживанiй, которыми они плeняют". Читаешь о нем и сейчас то же самое: "Помeшали Куприну стать великим писателем только стихiйность его дарованiй и истинно русская небережливость, слишком большое довeрiе к "нутру", в ущерб законченности и отдeланности во всeх смыслах... то, что он "не кончил консерваторiи", как говорили символисты о бытовиках... в своем творчествe Куприн, по самой природe своей, не книжный человeк, не вдохновлялся литературными сюжетами... Ни в нем, ни в его героях не было двойственности..." Все это требует больших оговорок. Точно-ли не было двойственности в нем? Жил он дeйствительно "стихiйно", "непосредственно", 150 "по нутру" -- тут ему и впрямь всякое море было по колeно, тут он так не цeнил ни своего тeла, ни ума, ни сердца, ни своей репутацiи, что был и еще долго будет притчей во языцeх. А каким был как писатель? Нeт, "консерваторiю" он проходил (это уже другое дeло, какую именно). И в силу его талантливости, той быстроты, с которой он набивал руку в писательствe, далеко не все шло ему на пользу тут. Это еще мелочи, -- то, что не мало было в его разсказах даже и средней поры его писательства таких пошлых выраженiй, как "шикарная женщина", "шикарный ресторан", "желeзный закон борьбы за существованiе", "его нeжная, почти женственная натура содрогалась от грубых прикосновенiй дeйствительности с ея бурными, но суровыми нуждами", "стройная, грацiозная фигура Нины, личико которой обрамляли пряди пепельных волос, неотступно носилась перед его умственным взором..." Это еще полбeды, -- бeда в том, что в талантливость Куприна входил большой дар заражаться и пользоваться не только мелкими шаблонами, но и крупными, не только внeшними, но и внутренними. И выходило так: требуется что-нибудь подходящее для кiевской газетки? пожалуйста, -- в пять минут сдeлаю и, если нужно, не побрезгаю писать вродe того, что "заходящее солнце косыми лучами освeщало вершины дерев..."; надо писать разсказ для "Русскаго Богатства"? И за этим дeло не постоит, -- вот вам "Молох": "Заводскiй гудок протяжно ревeл, возвeщая начало рабочаго дня. Густой, хриплый звук, 151 казалось, выходит из-под земли и низко разстилался по ея поверхности..." Развe плохо для вступленiя в смыслe литературности? Все честь честью -- вплоть до пошлаго ритма этих двух предложенiй, который едва ли уступит ритму фразы о заходящем солнцe с его косыми лучами. Все как надо и дальше, есть все, что требуется по образцам даннаго времени, и все, что полагается для разсказа о "Молохe": "Нeжная, почти женственная натура" болeзненно-нервнаго интеллигента, инженера Боброва, который доходит на своей, "страдальческой" службe капитализму до морфинизма, "акула" капитализма Квашнин, выдающiй замуж за своего служащаго, подлаго карьериста, эту "стройную, грацiозную" Нину, дочь другого заводскаго служащаго и возлюбленную Боброва, с цeлью сдeлать ее своей любовницей, бунт доведенных до отчаянiя голодом и холодом рабочих, пожар завода... Я всегда помнил тe многiя большiя достоинства, с которыми написаны его "Конокрады", "Болото", "На покоe", "Лeсная глушь", "Рeка жизни", "Трус", "Штабс-капитан Рыбников", "Гамбринус", чудесные разсказы о Балаклавских рыбаках и даже "Поединок" или начало "Ямы", но всегда многое задавало меня даже и в этих разсказах. Вот, напримeр, в "Рeкe жизни", предсмертное письмо застрeлившагося в номерах "Сербiя" студента: "Не я один погиб от моральной заразы... Все прошлое поколeнiе выросло в духe набожной тишины, насильственнаго почтенiя к старшим, безличности и безгласности. Будь же проклято это подлое время, время молчанiя и нищенства, это благоденственное 152 и мiрное житiе под безмолвной сeнью благочестивой реакцiи!" Это ли не "литература"? Потом я долго не перечитывал его и, когда теперь рeшил перечесть, тотчас огорчился: я сперва стал только перелистывать его книги и увидал на них множество моих давнишних карандашных отмeток. Вот кое-что из того, что я отмeчал: -- Это была страшная и захватывающая картина (картина завода). Человeческiй труд кипeл здeсь, как огромный и прочный механизм. Тысяча людей собрались сюда с разных концов земли, чтобы, повинуясь желeзному закону борьбы за существованiе, отдать свои силы, здоровье, ум и энергiю за один только шаг вперед промышленнаго прогресса... ("Молох") -- Весь противоположный угол избы занимала большая печь, и с нея глядeли, свeсившись вниз, двe дeтскiя головки с выгорeвшими на солнцe волосами... В углу перед образом стоял пустой стол, и на металлическом прутe спускалась с потолка висячая убогая лампа с черным от копоти, стеклом. Студент присeл около стола, и тотчас ему стало скучно и тяжело, как будто он пробыл здeсь много, много часов в томительном и вынужденном бездeйствiи... -- Окончив чай, он (мужик) перекрестился, перевернул чашку вверх дном, а оставшiйся крошечный, кусочек сахару бережливо положил обратно в коробочку... -- В оконное стекло билась и настойчиво жужжала муха, точно повторяя все одну и ту же докучную, безконечную жалобу... -- К чему эта жизнь? -- говорил он (студент) со страстными слезами на глазах. -- Кому нужно это жалкое, нечеловeческое прозябанiе? 153 Какой смысл в болeзнях и смертях милых, ни в чем не повинных дeтей, у которых высасывает кровь уродливый болотный кошмар... ("Болото"). -- Странный звук внезапно нарушил глубокое ночное молчанiе... Он пронесся по лeсу низко, над самой землею, и стих... ("Лeсная глушь"). -- Он открывал глаза и фантастическiе звуки превращались в простой скрип полозьев, в звон колокольчика на дышлe; и по-прежнему разстилались и налeво и направо спящiя бeлыя поля, по-прежнему торчала перед ним черная, согнутая спина очередного ямщика, по-прежнему равномeрно двигались лошадиные крупы и мотались завязанные в узел хвосты... -- Позвольте представиться: мeстный пристав и, так сказать, громовержец, Ирисов, Павел Афиногенович... ("Жидовка"). Право, трудно было не отмeчать всe эти тысячу раз петыя и перепeтыя, обязательно "свeшивающiяся с печки" дeтскiя головки, этот вeчный огрызок сахару, муху, которая "точно повторяла докучную жалобу", чеховскаго студента из "Болота", тургеневскiй "странный звук, внезапно пронесшiйся по лeсу", толстовскую дремоту в санях ("по-прежнему равномeрно двигались лошадиные крупы..."), этого громовержца пристава, фамилiя котораго уж непремeнно Ирисов или Гiацинтов, а отчество Афиногенович или Ардалiонович -- и опять это самое что ни на есть чеховское в "Мелюзгe": разговоры затерянных гдe-то в сeверных снeгах учителя и фельдшера: -- Иногда учителю начинало казаться, что он, с тeх пор, как помнит себя, никуда не 154 выeзжал из Курши... что он только в забытой сказкe или во снe слышал про другую жизнь, гдe есть цвeты, сердечные, вeжливые люди, умныя книги, женскiе нeжные голоса и улыбки... -- Я всегда, Сергeй Фирсыч, думал, что это хорошо -- приносить свою, хоть самую малюсенькую пользу, -- говорил учитель фельдшеру. -- Я гляжу, напримeр, на какое-нибудь прекраснeйшее зданiе на дворец или собор, и думаю: пусть имя архитектора останется безсмертным на вeки вeчные, я радуюсь его славe и я совсeм ему не завидую. Но вeдь и незамeтный каменщик, который тоже с любовью клал свой кирпич и обмазывал его известкой, развe он также не может чувствовать счастья и гордости? И я часто думаю, что мы с тобой -- крошечные люди, мелюзга, но если человeчество станет когда-нибудь свободным и прекрасным... В разсказe "Нарцыс" я отмeтил описанiе свeтскаго салона, какую-то баронессу и ея прiятельницу Бэтси, -- да, это уж неизбeжно: Бэтси -- и грозовой вечер, -- "в густом, раскаленном воздухe чувствовалась надвигающаяся гроза", -- и тот первый поцeлуй влюбленных, который уже тысячу раз соединяли писатели с "надвигающейся грозой"... В "Ямe" отмeтил то мeсто, гдe "огоньки зажглись в зеленых длинных египетских глазах артистки", пeнiе которой так потрясло дeвиц публичнаго дома, что даже сам автор воскликнул совершенно серьезно: "Такова власть генiя!" Потом я стал читать дальше, взял первую попавшуюся под руку книгу, прочел первый разсказ и огорчился еще больше. Книга эта начинается разсказом "На разъeздe". Содержанiе его таково: eдут по желeзной дорогe в одном 155 и том же купе случайно встрeтившiеся в пути какой-то молодой человeк, молодая женщина, у которой была "тоненькая, изящная фигурка и развeвающiеся пепельные волосы", и ея муж, гнусный старик чиновник, изображенный крайне ядовито: "Господин Яворскiй не умeл и не мог ни о чем говорить, кромe своей персоны, собственных ревматизмов и геморроев и на жену смотрeл, как на благопрiобрeтенную собственность..." Этот старик день и ночь наставляет, пилит свою несчастную "собственность", ревнует ее к молодому человeку, говорит и ему грубости и тeм самым еще болeе раздувает загоравшуюся между молодыми людьми любовь, в которой они в концe концов и признаются друг другу на остановкe на каком-то разъeздe гдe их поeзд оказывается рядом с другим, встрeчным, поeздом, а признавшись, перебeгают в этот поeзд, рeшив бросить старика и соединиться навeки. Тут молодой человeк страстно воскликнул: "Навсегда? На всю жизнь?" И молодая женщина "вмeсто отвeта спрятала свое лицо у него на груди"... Потом я перечитал то, что больше всего забыл: "Одиночество", "Святую любовь", "Ночлег" и военные разсказы: "Ночная смeна", "Поход", "Дознанiе", "Свадьба"... Первые три разсказа опять оказались слабы: и по неубeдительности фабул и по исполненiю, -- написаны под Мопассана и Чехова и опять уж так ладно, так гладко, так умeло... "У Вeры Львовны вдруг явилось непреодолимое желанiе прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкаго человeка, согрeться его теплотой... То и дeло легкiя тучки набeгали на свeтлый и круглый мeсяц и вдруг 156 окрашивались причудливым золотым сiянiем... Вeра Львовна впервые в своей жизни натолкнулась на ужасное сознанiе, приходящее рано или поздно в голову каждаго чуткаго, вдумчиваго человeка, -- на сознанiе той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вeчно стоит между двумя близкими людьми..." И в этом разсказe, как и в предыдущих, что ни слово, то пошлость. Но в военных разсказах дeло пошло уже иначе, я все чаще стал внутренне восклицать: отлично! Тут опять все немножко не в мeру ладно, гладко, опытно, но все это переходит в подлинное мастерство, все другой пробы, особенно "Свадьба", разсказ не заставляющiй, не в примeр прочим названным, думать: "ох, сколько тут Толстого и Чехова!" -- разсказ очень жестокiй, отдающiй злым шаржем, но и блестящiй. А когда я дошел до того, что принадлежит к порe высшаго развитiя купринскаго таланта, к тому, что я выдeлил выше, -- "Конокрады", "Болото" и так далeе, -- я, читая, уже не мог думать о недостатках этих разсказов, хотя в числe их есть и крупные: то дешевая идейность, желанiе не отстать от духа своего времени в смыслe обличительности и гражданскаго благородства, то заранeе обдуманное намeренiе поразить драматической фабулой и почти свирeпым реализмом... Я уже не думал о недостатках, я только восхищался разнообразными достоинствами разсказов, тeм, что преобладает в них: свободой, силой, яркостью повeствованiй, его мeтким и без излишества щедрым языком... Вот еще статья о нем -- строка человeка, долго и близко его знавшаго, извeстнаго критика Пильскаго: 157 -- Куприн был откровенен, прям, быстр на отвeты, в нем была радостная и открытая пылкость и безхитростность, теплая доброта ко всему окружающему... Временами его сeро-синiе глаза освeщались чудесным свeтом, в них сiяли и трепетали крылья таланта... Он до самых послeдних лeт мечтал о совершенной независимости, о героической смeлости, его восхищали времена "желeзных времен, орлов и великанов"... В этом дурном родe будут еще не мало писать, будут опять и опять говорить, сколько было в Купринe "первобытнаго, звeринаго", сколько любви к природe, к лошадям, собакам, котикам, птицам... В послeднем есть, конечно, много правды, и я вовсе не хотeл сказать, говоря о разницe между Куприным писателем и Куприным человeком, -- таким, каким его характеризуют почти всe, -- будто никак не проявлялся человeк в писателe: конечно, все таки проявлялся, и чeм дальше, тeм все больше. "Теплая доброта Куприна ко всему живущему" или, как говорит другой критик: "купринское благословенiе всему мiру", это тоже было. Однако, надо помнить, что было только в послeдней порe жизни и творчества Куприна. 1938 г. 158 -------- Семеновы и Бунины "Государство не может быть инако, яко к пользe и славe, ежели будут такiе в нем люди, которые знают теченiе сил небесных и времени, мореплаванiе, географiю всего свeта..." (Регламент Императорской Россiйской Академiи Наук 1747 года). К "таким" людям принадлежал и принадлежит Петр Петрович Семенов-Тянь-Шанскiй, прославившiй род Семеновых. Я многое семейное узнал о нем от В. П. Семенова-Тянь-Шанскаго, его сына, живущаго эмигрантом в Финляндiи и порой родственно переписывающагося со мной (Семеновы родственники Буниным). От него же стало мнe извeстно о печальной участи обширных мемуаров, оставленных его отцом. Их вышел всего первый том (во всем зарубежьe существующiй только в одном экземплярe). В. П. прислал мнe этот том на прочтенiе и разсказал исторiю второго, печатанiе котораго совпало с революцiей и к октябрьскому перевороту доведено было всего до одиннадцатаго листа, на чем и остановилось: большевики, захватив власть, как извeстно, тотчас же ввели свое собственное правописанiе, приказали по типографiям уничтожить всe знаки, изгнанные ими из алфавита, и поэтому 159 В. П., лично наблюдавшiй за печатанiем мемуаров, должен был или бросить дальнeйшiй набор второго тома или же кончать его по новому правописанiю, то есть, выпустить в свeт книгу довольно странную по внeшнему виду. Стараясь избeгнуть этой странности, В. П. нашел одну типографiю, тайно не исполнившую большевицкаго заказа, преступные знаки еще не уничтожившую. Однако завeдующiй типографiей, боясь попасть в Чеку, соглашался допечатать книгу по старой орфографiи только при том условiи, что В. П. достанет от большевиков письменное разрeшенiе на это. В. П. попытался это сдeлать и, конечно, получил отказ. Ему отвeтили: "Нeт, уж извольте печатать теперь ваши мемуары по нашему правописанiю: пусть всякому будет видно с двeнадцатаго листа их, что как раз тут пришла наша побeда. Кромe того, вeдь вам теперь даже и наше разрeшенiе не помогло бы: знаки прежняго режима во всeх типографiях уничтожены. Если же, паче чаянiя, вы нашли типографiю, их еще сохранившую, прошу вас немедля назвать ее, чтобы мы могли упечь ея заведующаго куда слeдует". Так, повторяю, книга и застряла на одиннадцатом листe, и что с ней сталось, не знает, кажется, и сам В. П. (вскорe послe того покинувшiй Россiю). Он мнe писал о ней только то, что сказано выше, и прибавлял: "В этом втором томe описывается экспедицiя отца в Среднюю Азiю. В нем много цeннаго научнаго матерiала, но есть страницы интересныя и для широкой публики, -- напримeр, разсказ о том, как отец встрeтился в Сибири с Достоевским, котораго он знал в ранней молодости, -- как есть таковыя же и в третьем и в четвертых томах, ярко 160 рисующiя настроенiя разных слоев русскаго общества в концe пятидесятых годов, затeм эпоху великих реформ Александра II и его сподвижников..." О Достоевском говорится и в первом томe, который нeкоторое время был у меня в руках. Этим страницам предшествует разсказ о кружкe Петрашевскаго и о самом Петрашевском. Мы собирались у Петрашевскаго регулярно, по пятницам, разсказывает П. П. Мы охотно посeщали его больше всего потому, что он имeл собственный дом и возможность устраивать для нас прiятные вечера -- сам он всeм нам казался слишком эксцентричным, если не сказать, сумасбродным. Он занимал должность переводчика в министерствe иностранных дeл. Единственная его обязанность состояла в том, что его посылали в этом качествe на процессы иностранцев или на описи вымороченных имуществ, особливо библiотек. Тут он выбирал для себя всe запрещенныя иностранныя книги, подмeняя их разрeшенными, и составлял из них свою собственную библiотеку, которую и предлагал к услугам всeх своих знакомых. Будучи крайним либералом, атеистом, республиканцем и соцiалистом, он являл собой замeчательный тип прирожденнаго агитатора. Всюду, гдe было можно, он проповeдывал смeсь своих идей с необыкновенной страстностью, хотя и без всякой связности и толковости. Для цeлей своей пропаганды он, напримeр, стремился стать учителем в военно-учебных заведенiях, заявляя, что может преподавать цeлых одиннадцать предметов; когда же был допущен к испытанiю по одному из них, начал свою пробную лекцiю так: "На этот предмет можно смотрeть с двадцати точек 161 зрeнiя..." и дeйствительно изложил их всe, хотя в учителя так и не был принят. В костюмe своем он отличался тоже крайней оригинальностью; носил все то, что так строго преслeдовалось тогда, то есть длинные волосы, усы, бороду, ходил в какой-то испанской альмавивe и в цилиндрe с четырьмя углами... Один раз он пришел в Казанскiй собор в женском платьe, стал между дамами и притворился чинно молящимся; тут его нeсколько разбойничья физiономiя и черная борода, которую он не особенно тщательно скрыл, обратили на себя изумленное вниманiе сосeдей; к нему подошел наконец квартальный надзиратель со словами; "Милостивая государыня, вы, кажется, переодeтый мужчина"; но он дерзко отвeтил: "Милостивый государь, а мнe кажется, что вы переодeтая женщина", и так смутил квартальнаго, что мог, воспользовавшись этим, благополучно исчезнуть из собора... Вообще наш кружок, говорит мемуарист далeе, не принимал Петрашевскаго всерьез; но вечера его все же процвeтали и на них появлялись все новыя и новыя лица. На этих вечерах шли оживленные разговоры, в которых писатели облегчали свою душу, жалуясь на жестокiя цензурныя притeсненiя, бывали литературный чтенiя, дeлались рефераты по самым разнообразным научным и литературным предметам, разумeется, с тeм освeщенiем, которое недоступно было тогда печатному слову, лились пылкiя рeчи об освобожденiи крестьян, которое казалось нам столь несбыточным идеалом, Н. Я. Данилевскiй выступал с цeлым рядом докладов о соцiализмe, о фурьеризмe, которым он в ту пору особенно увлекался, Достоевскiй читал отрывки из своих повeстей "Бeдные люди" и 162 "Неточка Незванова" и страстно обличал злоупотребленiя помeщиков крeпостным правом... Переходя к Достоевскому, автор говорит, что первое знакомство его с ним произошло как раз в то время, когда Достоевскiй вошел в славу своим романом "Бeдные люди", разсорился с Бeлинским и Тургеневым, совершенно оставил их литературный кружок и стал посeщать кружки Петрашевскаго и Дурасова. Вообще я знал его довольно долго и близко, говорит он. И вот что, между прочим, мнe хочется сказать. Никак не могу, напримeр, согласиться с утвержденiем многих, будто Достоевскiй был очень начитанный, но не образованный человeк. Я утверждаю, что он был не только начитан, но и образован. В дeтскiе годы он получил прекрасную подготовку в отцовском домe, вполнe овладeл французским и нeмецким языками, так что свободно читал на них; в Инженерном училищe систематически и усердно изучал, кромe общеобразовательных предметов, высшую математику, физику, механику; а широким дополненiем к его спецiальному образованiю послужила ему его большая начитанность. Во всяком случаe можно смeло сказать, что он был гораздо образованнeй многих тогдашних русских литераторов. Лучше многих из них знал он и русскiй народ, деревню, гдe жил в годы своего дeтства и отрочества, и вообще был ближе к крестьянам, к их быту, чeм многiе из зажиточных писателей дворян, что, кстати сказать, не мeшало ему очень чувствовать себя дворянином, каковым он и был на самом дeлe, и кое в чем проявлять даже, излишнiя барскiя замашки. Не мало говорили и писали о той нуждe, в которой Достоевскiй будто бы находился 163 в молодости. Но нужда эта была весьма относительна. По-моему, не с дeйствительной нуждой боролся он тогда, а с несоотвeтствiем своих средств и своих желанiй. Помню, напримeр, нашу с ним лагерную жизнь и тe денежныя требованiя, которыя он предъявлял своему отцу на лагерные расходы. Я жил почти рядом с ним, в такой же полотняной палаткe, как и он, обходился без своего чаю, без своих собственных сапог, без сундука для книг, получал на лагерь всего на всего десять рублей -- и был спокоен, хотя учился в богатом, аристократическом заведенiи; а для Достоевскаго все это составляло несчастiе, он никак не хотeл отставать от тeх наших товарищей, у которых был и свой чай, и свои сапоги, и свой сундук, траты которых на лагерь колебались от сотен до тысяч рублей... В этом первом томe мемуаров Семенова много говорится о нашем, Бунинском, родe, к которому Семеновы принадлежат по женской линiи, и в частности об Аннe Петровнe Буниной. Совсeм недавно была и ея годовщина -- столeтiе со времени ея смерти. Годовщина эта тоже никому не вспомнилась, а меж тeм заслуживала бы и она того. Если принять во вниманiе время, в которое жила Бунина, нельзя не согласиться с тeми, которые называли ее одной из замeчательных русских женщин. Помимо мемуаров Семенова, свeдeнiя о ней можно найти еще в одной давней статьe, принадлежавшей Александру Павловичу Чехову. Теперь, говорит он, имя Буниной встрeчается только в исторiи литературы да и то потому, может быть, что портрет ея еще донынe висит в стeнах Академiи Наук. Но в свою пору оно было очень 164 извeстно, стихи Буниной читались образованной публикой с большой охотой, расходились быстро и высыпали восторженные отзывы критики. Их хвалил сам Державин, публично читал Крылов, ими восторгался Дмитрiев, бывшiй ближайшим другом Буниной. Греч говорил, что Бунина "занимает отличное мeсто в числe современных писателей и первое между писательницами Россiи", а Карамзин прибавлял: "Ни одна женщина не писала у нас так сильно, как Бунина". Императрица Елизавета Алексeевна пожаловала ей золотую лиру, осыпанную брильянтами, "для ношенiя в торжественных случаях", Александр Благословенный назначил ей крупную пожизненную пенсiю, Россiйская Академiя Наук издала собранiе ея сочиненiй. Слава ея кончилась с ея смертью и всетаки даже сам Бeлинскiй лестно вспоминал ее в своих литературных обзорах. Отец Анны Петровны был владeльцем извeстнаго села Урусова, в Рязанской губернiи. Там и родилась она -- в 1774 году. П. П. Семенов говорит, что отец дал трем ея братьям чрезвычайно хорошее по тому времени воспитанiе. Старшiй принадлежал к образованнeйшим людям своего вeка, прекрасно знал многiе иностранные языки, состоял в масонской ложe; младшiе служили во флотe, причем один из них, во время войны Екатерины II со шведами, попал в плeн и был опредeлен шведским королем в упсальскiй университет, гдe и окончил свое образованiе. На долю А. П. выпала впослeдствiи большая честь -- она стала членом Россiйской Академiи Наук. А меж тeм первоначальное ея образованiе было болeе чeм скудно, ибо образованiе дeвиц считалось тогда 165 ненужной роскошью. Образованiя она достигла в силу своей собственной воли и желанiя, послe того, как ея старшiй брат стал возить ее в Москву и ввел в круг своих друзей из литературнаго и вообще просвeщеннаго общества. Тут она встрeтилась и сблизилась, между прочим, с Мерзляковым, Капнистом, князем А. А. Шаховским, Воейковым, В. А. Жуковским, В. Л. Пушкиным. В послeдующее время на ея развитiе имeли большое влiянiе Н. П. Новиков и Карамзин, "которому больше всего и обязана она была в своем правильном и изящном литературном языкe". Она зачитывалась "Московским Журналом", выходившим под его издательством, потом встрeчалась с ним в обществe, носившем названiе "Бесeды любителей русскаго слова". Общество это организовалось в Петербургe в 1811 году. В нем было 24 дeйствительных и 32 почетных члена, в число которых была избрана и Анна Петровна. Основателем "Бесeды" был Шишков, и состояли в ней Крылов, Державин, Шаховской, Капнист, Озеров и даже сам Сперанскiй. Цeль ея была -- "противодeйствiе тeм нововведенiям, которыя вносил в русскiй язык Карамзин, проведенiе в жизнь подражанiя образцам славянскаго языка, преслeдованiе карамзинскаго направленiя", -- и весьма курьезно было то, что и сам Карамзин был ея членом". Дальнeйшую судьбу А. П. очень измeнила смерть ея отца. Послe этой смерти она переeхала жить к своей сестрe, Марьe Петровнe Семеновой, получив наслeдство, дававшее ей 600 руб. годового дохода. Она была теперь свободна и самостоятельна. И, пользуясь этим, прожила очень недолго у Семеновой. В 1802 году зять ея, Семенов, отправился в Петербург. 166 А. П. упросила его взять ее с собою и, попав в столицу, отказалась возвращаться назад в деревню. Зять ея был "весьма фрапирован" этим, уговаривал ее отказаться от своего намeренiя -- она все же от него не отказалась. В Петербург она прieхала будто бы только для того, чтобы повидаться с своим братом моряком. Когда же рeшила поселиться в столицe, стал и брат уговаривать ее вернуться в деревню, но тоже напрасно. Затeм Семенов уeхал в деревню, брат вскорe отправился в поход, и она оказалась в столицe совсeм одна. Это было по тeм временам совсeм необычно. Но ее ничуть не смутило. Болeе того: она наняла себe на Васильевском островe совсeм отдeльную квартиру, "взяв к себe для услуг нeкую степенную женщину". Добившись своего, она дeятельно и с изумительной энергiей принялась за самообразованiе, несмотря на то, что в это время ей шел уже двадцать восьмой год. Она стала учиться французскому, нeмецкому и англiйскому языкам, физикe, математикe и главным образом россiйской словесности. Успeхи были очень быстрые. Возвратившiйся из похода брат был поражен количеством и основательностью прiобрeтенных ею познанiй. Но эти же прiобрeтенiя, обогатив ея ум, вмeстe с тeм и разорили ее матерiально: живя в Петербургe, она истратила весь свой наслeдственный капитал. Положенiе ее становилось ужасно, она принуждена была войти в долги. Но тут брат поспeшил познакомить ее с петербургскими литераторами, которым она и показала свои первыя произведенiя. Ее одобрили, ей помогли печататься. Первое стихотворенiе ея, "С приморскаго берега", 167 появилось в печати в 1806 году; за этим послeдовал цeлый ряд новаго и дал ей такой успeх в публикe, что она собрала свои стихи и рискнула выпустить отдeльным изданiем, которое и вышло в свeт под заглавiем "Неопытная Муза". Изданiе это было поднесено императрицe Елизаветe Алексeевнe и было награждено сперва вышеупомянутой "лирой, осыпанной бриллiантами", а затeм ежегодной пенсiей в 400 рублей в год. С этого времени начинается уже слава Буниной. В 1811 году она выпустила новый том своих стихотворенiй, "Сельскiе вечера", который тоже разошелся очень быстро. Затeм она напечатала свою "Неопытную Музу" вторым изданiем, в двух томах. Это изданiе тоже имeло большой успeх. А двeнадцатый год принес ей "высшiе лавры": тут она выступила с патрiотическими гимнами, "снискав себe вящее монаршее благоволенiе и ряд новых милостей". Но это были уже послeднiя ея радости: вскорe послe того у нея открылся рак в груди, который всю остальную жизнь ея превратил в непрерывную цeпь страданiй и, наконец, свел ее в могилу. Было сдeлано все, чтобы спасти ее или хоть облегчить ея участь. И Двор и общество, почитавшее ее не только за ея поэтическiя заслуги, но и за высокiя умственныя и нравственныя качества, проявили к ней большое участiе. Государь пожелал, чтобы к ней были приглашены свeтила медицины, лично заботился о том, чтобы лeченiе ея было обставлено как можно лучше; для нея, за счет Двора, нанимались на лeто дачи, безплатно отпускались лeкарства "из главной аптеки"; безплатно же посeщали ее и придворные медики. Затeм рeшено было 168 прибeгнуть к послeднему средству, в которое тогда весьма вeрили: к поeздкe в Англiю, особенно славившуюся в то время своими врачами. Путевыя издержки ея принял на себя опять сам государь, "провожал ее Петербург с большим трiумфом". Но и Англiя не помогла. А. П. пробыла за границей два года и возвратилась оттуда такою же больной, как уeхала. Прожила она послe того еще двeнадцать лeт, но почти уже не писала, -- только выпустила в 1821 году полное собранiе своих сочиненiй в трех книгах, снова награжденное от Двора, на этот раз пожизненной пенсiей в двe тысячи рублей. Жила она эти послeднiе годы то у родных, в деревнe, то в Липецкe, то на Кавказских водах, всюду ища облегченiя от своих страданiй. "Рак в груди довел свое разрушительное дeло уже до того, что она не могла лежать и проводила большую часть времени в единственно возможной для нея позe -- на колeнях". Так, на колeнях, и писала она: Любить меня иль нeт, жалeть иль не жалeть Теперь, о ближнiе! вы можете по волe... Послeднiе дни свои она провела за переводом проповeдей Блэра и за непрестанным чтенiем книг священнаго писанiя. Скончалась 4 декабря 1829 года, в селe Денисовкe, Рязанской губернiи, у своего племянника Д. М. Бунина. Тeло ея погребено в ея родном селe Урусовe. На могилe ея, может быть, и до сих пор стоит скромный памятник, в свое время возобновленный П. П. Семеновым-Тянь-Шанским. В его мемуарах приводится милая надпись, сдeланная ему А. П. на переводe проповeдей Блэра, 169 на книжечкe в красном сафьяновом переплетe: "Дорогому Петинькe Семенову в чаянiи его достославной возмужалости". 1932 г. 170 -------- Эртель Он теперь почти забыт, а для большинства и совсeм неизвeстен. Удивительна была его жизнь, удивительно и это забвенiе. Кто забыл его друзей и современников, -- Гаршина, Успенскаго, Короленко, Чехова? А вeдь в общем он был не меньше их, -- за исключенiем, конечно, Чехова, -- в нeкоторых отношенiях даже больше. Двадцать лeт тому назад, в Москвe, в чудесный морозный день, я сидeл в его кабинетe, в налитой солнцем квартирe на Воздвиженке и, как всегда при встрeчах с ним, думал: -- Какая умница, какой талант в каждом словe, в каждой усмeшкe! Какая смeсь мужественности и мягкости, твердости и деликатности, породистаго англичанина и воронежскаго прасола! Как все мило в нем и вокруг него; и его сухощавая, высокая фигура в прекрасном англiйском костюмe, на котором нeт ни единой пушинки, и бeлоснeжное бeлье, и крупныя с рыжеватыми волосами руки, и висячiе русые усы, и голубые меланхолическiе глаза, и янтарный мундштук, в котором душисто дымится дорогая папироса, и весь этот кабинет, сверкающiй солнцем, чистотой, комфортом! Как повeрить, что этот самый человeк в юности двух слов не умeл связать в самом невзыскательном 171 уeздном обществe, плохо знал, как обращаться с салфеткой, писал с нелeпeйшими орфографическими ошибками? В этой же самой квартирe он вскорe и умер -- от разрыва сердца. Через год послe того вышли в свeт семь томов собранiя его сочиненiй (разсказов, повeстей и романов) и один том писем. К роману "Гарденины" было приложено предисловiе Толстого. К письмам -- его автобiографiя и статья Гершензона: "Мiровозрeнiе Эртеля". Толстой писал о "Гардениных", что, "начав читать эту книгу, не мог оторваться, пока не прочел ее всю и не перечел нeкоторых мeст по нeсколько раз". Он писал: "Главное достоинство, кромe серьезнаго отношенiя к дeлу, кромe такого знанiя народнаго быта, какого я не знаю ни у одного писателя, -- неподражаемое, невстречаемое нигдe достоинство этого романа есть удивительный по вeрности, красотe, разнообразiю и силe народный язык. Такого языка не найдешь ни у старых, ни у новых писателей. Мало того, что народный язык его вeрен, силен, красив, он безконечно разнообразен. Старик дворовый говорит одним языком, мастеровой другим, молодой парень третьим, бабы четвертым, дeвки опять иным. У какого то писателя высчитали количество употребляемых им слов. Я думаю, что у Эртеля количество это, особенно народных слов, было бы самое большое из всeх русских писателей, да еще каких вeрных, хороших, сильных, нигдe, кромe как в народe, не употребляемых слов. И нигдe эти слова не подчеркнуты, не преувеличена их исключительность, не чувствуется того, что так часто бывает, что автор хочет 172 щегольнуть, удивить подслушанным им словечком..." Это знанiе народа станет вполнe понятно, когда просмотришь автобiографiю Эртеля. -- Я родился, говорит он, 7 iюля 1855 года. Дeд мой был из берлинской бюргерской семьи, юношей попал в армiю Наполеона и под Смоленском был взят в плeн, а затeм увезен одним из русских офицеров в воронежскую деревню. Там он вскорe перешел в православiе, женился на крeпостной дeвушкe, приписался в Воронежскiе мeщане и всю послeдующую жизнь прожил управляющим в господских имeнiях. Эту же должность наслeдовал и отец мой, тоже женившiйся на крeпостной. Человeк он был весьма мало образованный, но любил читать, -- преимущественно историческiя книги, -- и не чужд был так называемым вопросам политики и даже своего рода философiи; к прекрасным чертам его характера нужно отнести большую доброту при наружной суровости, довольно чуткое чувство справедливости и чрезвычайную трезвость ума, почти совершенно совпадавшую со взглядами великорусскаго крестьянина. Что до моей матери, незаконной дочери одного задонскаго помeщика, то, в противоположность отцу, она была не прочь и от чувствительности и даже мечтательнаго романтизма... -- Выучила читать меня она, писать же я выучился сам, сначала копируя с книг печатныя буквы. Затeм мой крестный, тот помeщик Савельев, у котораго отец долго был управляющим, предложил отцу взять меня к себe в дом. Жена Савельева была француженка, актриса из какого то бульварнаго театра в Парижe, почти совсeм не говорила по-русски, очень скучала и 173 привязалась ко мнe как к игрушкe, рядила меня, кормила лакомствами... Впрочем, все это длилось недолго. Отец поссорился с Савельевым, потерял мeсто -- и я был обращен в "первобытное состоянiе". Тогда мы почти год бeдствовали на квартирe у одного знакомаго мужика, пока отец не снял в аренду хутор... -- Я пользовался совершенной свободой дeлать, что мнe угодно: играть с деревенскими ребятами, читать, когда и что захочу... Когда отец взялся "прiучать меня к хозяйству", мнe было 13 лeт. Я в то время знал четыре правила арифметики, "Исторiю Наполеона", "Кощея Безсмертнаго", "Путешествiе Пифагора", "Стеньку Разина" Костомарова, второй том "Музея иностранной литературы", "Пeсни Кольцова", "Сочиненiя Пушкина", старинный конскiй лeчебник, священную исторiю с картинками, комедiю Чадаева "Дон Педро Прокодурнате". Затeм я самоучкой выучился читать по церковному и нeсколько раз перечитал "Кiевскiй Патерик" и нeсколько книг Четьи Минеи... Лeт шестнадцати я познакомился с усманским купцом Богомоловым, и он снабдил меня сочиненiями Дарвина "О происхожденiи человeка" и книжками "Русскаго Слова", в которых я с огромным увлеченiем прочитал статьи Писарева... -- Отец сдeлал меня своим помощником по хозяйству, но я настолько держался запанибрата с простым народом, что иногда отец грозился меня бить за это и дeйствительно раза три бил... Я был свой человeк в застольной, в конюшнях, в деревнe "на улицe", на посидeлках, на свадьбах, вездe, гдe собирался молодой деревенскiй народ... Отец рeшил, наконец, что мои дружественныя и фамильярныя отношенiя 174 с деревней положительно мeшают мнe обладать авторитетом, нужным для приказчика, и согласился на то, чтобы я искал себe должность гдe-нибудь в другом мeстe; и вскорe послe того я занял должность конторщика в одном сосeднем имeнiи... Желeзную дорогу я увидал в первый раз, когда мнe стало шестнадцать лeт; Москву и Петербург -- двадцати трех... Дальнeйшее довольно типично для того времени, для самоучки, "рвущагося к свeту, к прогрессу": новое знакомство с новым чудаком купцом, который "посреди грязи и пошлости торговаго люда" был одержим истинной страстью к этому "прогрессу" и к чтенiю; знакомство с его дочерью, которая взялась руководить развитiем молодого "дикаря" и с которой вскорe завязался "книжный роман", кончившiйся свадьбой; затeм попытка завести свое хозяйство в арендованном на грошовое приданое жены имeньицe и крушенiе этой попытки, -- "я, считавшiйся дeльным хозяином в чужом богатом имeнiи, оказался никуда не годным в своем маленьком",-- и наконец прieзд в Петербург (благодаря случайному знакомству с писателем Засодимским, как то заeхавшим в Усмань) и начало типичной писательской жизни в средe наиболeе "передовых" представителей тогдашней литературы, жизни в такой бeдности, что у молодого писателя вскорe обнаружились задатки чахотки, и с таким увлеченiем "передовыми" идеями, что пришлось даже посидeть в Петропавловской крeпости, а потом пожить в ссылкe в Твери. Однако, типичность эта тут и кончается. Совсeм не типичной оказалась быстрота развитiя этого "дикаря", быстрота превращенiя его в настоящаго культурнаго человeка, его необычайный 175 духовный и художественный рост и, главное, самостоятельность вкусов, взглядов и стремленiй, уже и тогда далеко не во всем совпадавших с тeм, что полагалось имeть всeм этим Засодимским, Златовратским. "Даже и в пору увлеченiя Засодимским, говорит Эртель, меня не покидала отцовская струйка: здравый смысл. Я, напримeр, чувствовал, что знаю жизнь лучше и глубже его и особенно жизнь народную, бытописателем которой он считал себя. Умeл я и людей узнавать лучше его -- этому помогало мои занятiя хозяйством, дeловыя отношенiя с купцами, крестьянами, кулаками, кабатчиками, барышниками, словом, все то, что шло у меня рядом с любовью к народу, с сeтованьями о его нуждe, печалях, с увлеченiем туманными идеалами образованности, прогресса, свободы, равенства и братства..." Этот то "здравый смысл" (если уж употребить столь чрезмeрно скромное выраженiе) и сдeлал Эртеля такой крупной и своеобразной фигурой, как в жизни, так и в литературe. Гершензон совершенно справедливо говорит, что "нельзя вообразить себe болeе рeзкаго контраста, нежели тот, который представляет фигура Эртеля среди худосочной и вялой русской интеллигенцiи восьмидесятых годов". Да и жизнь его, повторяю, была лишь очень короткое время болeе или менeе типичной жизнью интеллигента из разночинцев. Вскорe она опять стала (даже и внeшне) чрезвычайно не похожа на таковую: послe Твери Эртель только временами живал в столицах или заграницей, -- он опять вернулся в деревню, к сельскому хозяйству и почти до самаго своего конца отдавал ему половину всeх своих сил, сперва арендуя лично 176 для себя клочок земли на родинe, а затeм управляя огромнeйшими и богатeйшими барскими имeнiями (одно время даже сразу нeсколькими, разбросанными в цeлых девяти губернiях, то есть "цeлым царством", как писал он мнe однажды). Гершензон считает, что Эртель даже и как мыслитель был явленiем "замeчательным", что мiровозренiе его "представляет собой чрезвычайно оригинальную и цeнную систему идей". Сила мышленiя Эртеля, говорит он, была в той области, которую Кант отводит "практическому разуму". Эртель был, прежде всего, человeком дeла. Ему дана была от природы огромная жизнеспособность, он был ярким представителем дeлателей жизни, обладал страстной жаждой быть в непрерывной смeнe явленiй и дeйствiй. И вот этим то и опредeлялся характер его мiровозренiя. Все это мiровозренiе есть отвeт на двойственный вопрос: что позволяет сдeлать жизнь и чего она требует. Вопрос об изначальной силe, движущей мiр, и о конечной цeли этого движенiя Эртель оставлял без разсмотрeнiя. Он, однако, не был рацiоналистом. Напротив, как раз живое чутье дeйствительности научило его тому, что в основe всего видимаго есть элемент невидимый, но не менeе реальный, и что не учитывать его в практических расчетах значит рисковать ошибочностью всeх разсчетов. Оттого позитивизм казался ему нестерпимой безсмысленостью. Он думал, что жизнь рeзко распадается на явленiя двух родов: на зависящiя исключительно от воли "Великаго Неизвeстнаго, котораго мы называем Богом", то есть на такiя, к которым 177 мы должны относиться с безусловной покорностью, и на зависящiя от нашей воли и устранимыя, по отношенiю к которым борьба умeстна и необходима. Он вeрил, что существует абсолютная истина, но стоял лишь за условное осуществленiе ея, любил говорить: "В мeру, друг, в мeру!" -- то есть: не ускоряй насильственно этот поступательный ход исторiи. Безусловное пониманiе добра и зла и условное дeйствiе в осуществленiи перваго и в борьбe с послeдним -- вот что нужно для всякой дeятельности, в том числe для всякой протестующей, говорил он. Значит ли это, однако, что он проповeдывал "умeренность и аккуратность"? Рeдко кто был менeе умeрен и аккуратен, чeм он, вся жизнь котораго была страстной неумeренностью, "вeчным горeнiем в дeлах душевных, общественных и житейских, страдальческими поисками внeшней и внутренней гармонiи". Он сам нерeдко жаловался: "Все не удается возстановить в своей жизни равновeсiя... То, что видишь вокруг и что читаешь, до такой степени надрывает сердце жалостью к одним и гнeвом к другим, что просто бeда..." И дальше (говоря о своем участiи в помощи голодающим, которой он в началe девяностых годов отдавался цeлых два года с такой страстью, что совершенно забросил свои собственныя дeла и оказался в настоящей нищетe): "Еще раз узнал, что могу, до самозабвенiя, до полнeйшаго упадка сил увлекаться так называемой общественной дeятельностью..." Он сурово осуждал русскую интеллигенцiю и прежде всего с практической точки зрeнiя. Он говорил, что ея вeчный протест, обусловленный только "нервическим раздраженiем" или 178 "лирическим отношенiем к вещам", безсилен, не ведет к цeли, ибо пафос сам по себe не есть какая либо сущность, а только форма проявленiй, сущностью же всякой борьбы является личное религiозно-философское убeжденiе протестующаго и затeм -- пониманiе исторической дeйствительности. Первое, что нужно русскому интеллигенту, говорил он, это проникнуться ученiем Христа, "который костью стал в горлe господ Михайловских", без чего невозможно религiозная культура личности, а второе -- глубокая и серьезная культура и историческiй такт. Он говорил: "Всякiя "Забытыя слова" оттого вeдь и забываются столь быстро и часто, что мы их воспринимаем лишь нервами... Несчастье нашего поколeнiя заключается в том, что у него совершенно отсутствовал интерес к религiи, к философiи, к искусству и до сих пор отсутствует свободно развитое чувство, свободная мысль... Людям, кромe политических форм и учрежденiй, нужен "дух", вeра, истина, Бог... Ты скажешь: а все же умeли умирать за идею! Ах, легче умереть, нежели осуществить! Односторонне протестующее общество даже в случаe побeды может принести болeе зла, нежели добра... О, горек, тысячу раз горек деспотизм, но он отнюдь не менeе горек, если проистекает от "Феденьки", а не от Победоносцевых. Воображаю, что натворили бы "Феденьки" на мeстe Победоносцевых! Что до нашего отношенiя к народу, то и тут не нужно никакой нормы, кромe той нравственной нормы, которою вообще должны опредeляться отношенiя между людьми, то есть закона любви, установленнаго Христом..." "Мнe думается, писал он в своей записной 179 книжкe, возражая Толстому, послeдователем котораго он был во многом, я думаю, что раздать имeнiе нищим -- не вся правда. Нужно, чтобы во мнe и в дeтях моих сохранилось то, что есть добро: знанiе, образованность, цeлый ряд истинно хороших привычек, а это все большей частью требует не одной головной передачи, а наслeдственной. Отдавши имeнiе, отдам ли я дeйствительно все, чeм я обязан людям? Нeт, благодаря чужому труду, я, кромe имeнiя, обладаю еще многим другим и этим многим должен дeлиться с ближним, а не зарывать его в землю..." Вообще безусловное пониманiе истины и условное осуществленiе ея -- один из завeтных тезисов Эртеля. Всeм существом он чувствовал, что прямолинейная принципiальность холодна, мертвенна, что теплота жизни только в компромиссe, что полное самоотреченiе такая же нелeпость, как и всякое безусловное осуществленiе истины. "Любить одинаково своего ребенка и чужого -- противоестественно. Достаточно, если твое личное чувство не погашает в тебe справедливости, которая не позволяет зарeзать чужого ребенка ради удобства своего. Норма в той серединe, гдe росток личной жизни цвeтет и зрeет в полной силe, не заглушая вмeстe с тeм любви ко всему живущему..." Умер этот удивительный по своей кипучей внутренней и внeшней дeятельности, по свободe и ясности ума и широтe сердца человeк слишком рано -- всего 52 лeт от роду. И перед смертью уже глубоко вeрил, что "смысл всeх земных страданiй открывается там". В отрочествe он пережил пору страстнаго религiознаго чувства. Затeм эти чувства смeнились "сомнeнiями, 180 попытками утвердить, на мeстe все растущаго невeрiя, вeру в добро, в революцiонныя и народническiя ученiя, в ученiе Толстого... Но неизмeнно все перемeщалось в моей натурe". Он во многом и навсегда остался "другом всяческих свобод" и вообще интеллигентом своего времени. И всетаки жизнь являлась ему "все в новом и новом освeщенiи". Добро? Но оказалось, что слово это "звучало слишком пусто" и что нужно было "хорошенько подумать над ним". Народничество? Но оказалось, что "народническiя грезы суть грезы и больше ничего... Вот организовать (внe всякой политики) какой-нибудь огромный союз образованных людей с цeлью помощи всяческим крестьянским нуждам -- это другое дeло... Русскому народу и его интеллигенцiи, прежде всяких попыток осуществленiя "царства Божiя", предстоит еще создать почву для такого царства, словом и дeлом водворять сознательный и твердо поставленный культурный быт... Соцiализм? Но не думаешь ли ты, что он может быть только у того народа, гдe проселочныя дороги обсажены вишнями и вишни бывают цeлы? Там, гдe посадили простую, жалкую ветелку и ее выдернут просто "так себe" и гдe для сокращенiя пути на пять саженей проeдут на телeгe по великолeпной ржи, -- не барской, а крестьянской, -- там может быть Разовщина, Пугачевщина, все, что хочешь, но не соцiализм. А потом -- что такое соцiализм? Жизнь, друг мой, нельзя ввести в оглобли! Революцiя? Но к революцiи в смыслe насилiя я чувствую органическое отвращенiе... В каждом революцiонном разрушенiи есть грубое разрушенiе не матерiальнаго только, а святынь жизни... Да и что такое матерiальное? 181 Истребленiе "Вишневых садов" озвeрeлой толпой возмутительно, как убiйство... Вeдь еще Герцен сказал, что иныя вещи несравненно больше жалко терять, нежели иных людей... Толстой? Но всeх загнать в Фиваиду -- значит оскопить и обезцвeтить жизнь... Нельзя всeм предписать земледeльческiй труд, жестокое непротивленiе злу, самоотреченiе до уничтоженiя личности... Сводить всю свою жизнь до роли "самаритянской" я не хочу... Не было бы тeни -- не было бы борьбы, а что же прекраснeе борьбы! Народ? Я долго писал о нем, обливаясь слезами..." Но идут годы -- и что же говорит этот народолюбец? "Нeт, никогда еще я так не понимал Некрасовскаго выраженiя "любя ненавидeть", как теперь, купаясь в аду подлинной, а не абстрагированной народной дeйствительности, в прелестях русскаго неправдоподобно жестокаго быта... Народ русскiй -- глубоко несчастный народ, но и глубоко скверный, грубый и, главное, лживый, лживый дикарь... Считают, что при Александрe Втором всячески погублено нeсколько тысяч революцiонеров, но вeдь если бы дали волю "подлинному народу", он расправился бы с этими тысячами на манер Ивана Грознаго... Безвeрiе? Но человeк без религiи существо жалкое и несчастное... Золотые купола и благовeст -- форма великой сущности, живущей в каждой человeческой душe..." И вот -- послeднiя признанiя, не задолго до смерти: "Страшныя тайны Бога не доступны моему разсудочному пониманiю..." "Вeрую, что смысл жизненных страданiй в смерти откроется там..." 182 "Горячо вeрую, что жизнь наша не кончается здeсь и что в той жизни будет разрeшенiе всeх мучительных загадок и тайн человeческаго существованiя..." 1929 г. 183 -------- Волошин Максимиллiан Волошин был одним из наиболeе видных поэтов предреволюцiонных и революцiонных лeт Россiи и сочетал в своих стихах многiя весьма типичныя черты большинства этих поэтов: их эстетизм, снобизм, символизм, их увлеченiе европейской поэзiей конца прошлаго и начала нынeшняго вeка, их политеческую "смeну вeх" (в зависимости от того, что было выгоднeе в ту или иную пору); был у него и другой грeх: слишком литературное воспeванiе самых страшных, самых звeрских злодeянiй русской революцiи. Послe его смерти появилось не мало статей о нем, но сказали они в общем мало новаго, мало дали живых черт его писательскаго и человeческаго облика, нeкоторыя же просто ограничились хвалами ему да тeм, что пишется теперь чуть не поголовно обо всeх, которые в стихах и прозe касались русской революцiи: возвели и его в пророки, в провидцы "грядущаго русскаго катаклизма", хотя для многих из таких пророков достаточно было в этом случаe только нeкотораго знанiя начальных учебников русской исторiи. Наиболeе интересныя замeчанiя о нем я прочел в статьe А. И. Бенуа, в "Послeдних Новостях": 184 "Его стихи не внушали того к себe довeрiя, без котораго не может быть подлиннаго восторга. Я "не совсeм вeрил" ему, когда по выступам красивых и звучных слов он взбирался на самыя вершины человeческой мысли... Но влекло его к этим восхожденiям совершенно естественно, и именно слова его влекли... Нeкоторую иронiю я сохранил в отношенiи к нему навсегда, что вeдь не возбраняется и при самой близкой и нeжной дружбe... Близорукiй взор, прикрытый пенсне, странно нарушал все его "звeроподобiе", сообщая ему что-то растерянное и безпомощное... что-то необычайно милое, подкупающее... Он с удивительной простотой душевной не то "медузировал", не то забавлял кремлевских проконсулов, когда возымeл наивную дерзость свои самые страшные стихи, полные обличенiй и трагических ламентацiй, читать перед лицом совeтских идеологов и вершителей. И сошло это, вeроятно, только потому, что и там его не пожелали принять всерьез..." Я лично знал Волошина со времен довольно давних, но до наших послeдних встрeч в Одессe, зимой и весной девятнадцатаго года, не близко. Помню его первые стихи, -- судя по ним, трудно было предположить, что с годами так окрeпнет его стихотворный талант, так разовьется внeшне и внутренне. Тогда были они особенно характерны для его "влеченiя к словам": Мысли с рыданьями вeтра сплетаются, Поeзд гремит, перегнать их старается, Так вот в ушах и долбит и стучит это: 185 Титата, тотата, татата, титата... -- Из страны, гдe солнца свeт Льется с неба жгуч и ярок, Я привез себe в подарок Пару звонких кастаньет... -- Склоняясь ниц, овeян ночи синью, Довeрчиво ищу губами я Сосцы твои, натертые полынью, О, мать-земля! Помню наши первыя встрeчи, в Москвe. Он уже был тогда замeтным сотрудником "Вeсов", "Золотого Руна". Уже и тогда очень тщательно "сдeлана" была его наружность, манера держаться, разговаривать, читать. Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, не взирая на пенсне, ловко сдeлал нeчто довольно живописное на манер русскаго мужика и античнаго грека, что-то бычье и вмeстe с тeм круторогобаранье. Пожив в Парижe, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую черную шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себe в обращенiи, с людьми старинную французскую оживленность, общительность, любезность, какую-то смeшную грацiозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и "очаровательное", хотя задатки всего этого дeйствительно были присущи его натурe. Как почти всe его современники стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду, гдe угодно и в любом количествe, при малeйшем желанiи окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстыя плечи, свою и 186 без того высоко поднятую грудную клeтку, на которой обозначались под блузой почти женскiя груди, дeлал лицо олимпiйца, громовержца и начинал мощно и томно завывать. Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчас же опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающiйся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собесeднику -- и осторожное, но неутомимое сладострастiе аппетита, если дeло было в гостях, за чаем или ужином... Помню встрeчу с ним в концe 1905 года, тоже в Москвe. Тогда чуть не всe видные московскiе и петербургскiе поэты вдруг оказались страстными революцiонерами