, -- при большом, кстати сказать, содeйствiи Горькаго и его газеты "Борьба", в которой участвовал сам Ленин. Это было во время перваго большевицкаго возстанiя, Горькiй крeпко сидeл в своей квартирe на Воздвиженке, никогда не выходя из нея ни на шаг, день и ночь держал вокруг себя стражу из вооруженных с ног до головы студентов грузин, всeх увeряя, будто на него готовится покушенiе со стороны крайних правых, но вмeстe с тeм день и ночь принимал у себя огромное количество гостей, -- прiятелей, поклонников, "товарищей" и сотрудников этой "Борьбы", которую он издавал на средства нeкоего Скирмунта и которая сразу же плeнила поэта Брюсова, еще лeтом того года требовавшаго водруженiя креста на св. Софiи и произносившаго монархическiя рeчи, затeм Минскаго с его гимном: "Пролетарiи всeх стран, соединяйтесь!" -- и не мало прочих. Волошин в "Борьбe" не печатался, но именно гдe-то тут, -- не то у Горькаго, не то у Скирмунта,-- услышал 187 я от него тогда тоже совсeм новыя для него пeсни: Народу русскому: я скорбный Ангел Мщенья! Я в раны черныя, в распахнутую новь Кидаю сeмена. Прошли вeка терпeнья, И голос мой -- набат! Хоругвь моя, как кровь! Помню еще встрeчу с его матерью, -- это было у одного писателя, я сидeл за чаем как раз рядом с Волошиным, как вдруг в комнату быстро вошла женщина лeт пятидесяти, с сeдыми стриженными волосами, в русской рубахe, в бархатных шароварах и сапожках с лакированными голенищами, и я чуть не спросил именно у Волошина, кто эта смeхотворная личность? Помню всякiе слухи о нем: что он, съeзжаясь за границей с своей невeстой, назначает ей первыя свиданiя непремeнно гдe-нибудь на колокольнe готическаго собора; что живя у себя в Крыму, он ходит в одной "туникe", проще говоря, в одной длинной рубахe без рукавов, очень, конечно, смeшно при его толстой фигурe и коротких волосатых ногах... К этой порe относится та автобiографическая замeтка его, автограф которой был воспроизведен в "Книгe о русских поэтах" и которая случайно сохранилась у меня до сих пор, -- строки мeстами тоже довольно смeшныя: "Не знаю, что интересно в моей жизни для других. Поэтому перечислю лишь то, что было важно для меня самого. Я родился в Кiевe 16 мая 1877 года, в день Святого Духа. Событiя жизни исчерпываются для меня странами, книгами и людьми. 188 Страны: первое впечатлeнiе -- Таганрог и Севастополь; сознательное бытiе -- окраины Москвы, Ваганьково кладбище, машины и мастерскiя желeзной дороги; отрочество -- лeса под Звенигородом; пятнадцати лeт -- Коктебель в Крыму, -- самое цeнное и важное на всю жизнь; двадцати трех -- Среднеазiатская пустыня -- пробужденiе самопознанiя; затeм Грецiя и всe побережья и острова Средиземнаго моря -- в них обрeтенная родина духа; послeдняя ступень -- Париж -- сознанiе ритма и формы. Книги-спутники: Пушкин и Лермонтов с пяти лeт, с семи Достоевскiй и Эдгар По; с тринадцати Гюго и Диккенс; с шестнадцати Шиллер, Гейне, Байрон; с двадцати четырех французскiе поэты и Анатоль Франс; книги послeдних лeт: Багават-Гита, Маллармэ, Поль Клодель, Анри де Ренье, Вилье де Лилль Адан -- Индiя и Францiя. Люди: лишь за послeднiе годы они стали занимать в жизни больше мeста, чeм страны и книги. Имена их не назову... Стихи я начал писать тринадцати лeт, рисовать двадцати четырех..." В ту пору всюду читал он и другое свое прославленное стихотворенiе из времен французской революцiи, гдe тоже немало ударно-эстрадных слов: Это гибкое, страстное тeло Растоптала ногами толпа мнe... Потом было слышно, что он участвует в построенiи гдe-то в Швейцарiи какого-то антропософскаго храма... Зимой девятнадцатаго года он прieхал в 189 Одессу из Крыма, по приглашенiю своих друзей Цетлиных, у которых и остановился. По прieздe тотчас же проявил свою обычную дeятельность,-- выступал с чтенiем своих стихов в Литературно-Художественном Кружкe, затeм в одном частном клубe, гдe почти всe проживавшiе тогда в Одессe столичные писатели читали за нeкоторую плату свои произведенiя среди пивших и eвших в залe перед ними "недорeзанных буржуев"... Читал он тут много новых стихов о всяких страшных дeлах и людях как древней Россiи, так и современной, большевицкой. Я даже дивился на него -- так далеко шагнул он вперед и в писанiи стихов и в чтенiи их, так силен и ловок стал и в том и в другом, но слушал его даже с нeкоторым негодованiем; какое, что называется, "великолeпное", самоупоенное и, по обстоятельствам мeста и времени, кощунственное словоизверженiе!-- и, как всегда, все спрашивал себя: на кого же в концe концов похож он? Вид как будто грозный, пенсне строго блестит, в тeлe все как-то поднято, надуто, концы густых волос, раздeленных на прямой пробор, завиваются кольцами, борода чудесно круглится, маленькiй ротик открывается в ней так изысканно, а гремит и завывает так гулко и мощно... Кряжистый мужик русских крeпостных времен? Прiап? Кашалот? -- Потом мы встрeтились на вечерe у Цетлиных, и опять это был "милeйшiй и добрeйшiй Максимилiан Александрович". Присмотрeвшись к нему, увидал, что наружность его с годами уже нeсколько огрубeла, отяжелeла, но движенiя по-прежнему легки, живы; когда перебeгает через комнату, то перебeгает каким-то быстрым и мелким аллюром, говорит с величайшей охотой и много, 190 весь так и сiяет общительностью, благорасположенiем ко всему и ко всeм, удовольствiем от всeх и от всего -- не только от того, что окружает его в этой свeтлой, теплой и людной столовой, но даже как бы от всего того огромнаго и страшнаго, что совершается в мiрe вообще и в темной, жуткой Одессe в частности, уже близкой к приходу большевиков. Одeт при этом очень бeдно -- так уже истерта его коричневая бархатная блуза, так блестят черные штаны и разбиты башмаки... Нужду он терпeл в ту пору очень большую. Дальше беру (в сжатом видe) кое-что из моих тогдашних замeток: -- Французы бeгут из Одессы, к ней подходят большевики. Цетлины садятся на пароход в Константинополь. Волошин остается в Одессe, в их квартирe. Очень возбужден, как-то особенно бодр, легок. Вечером встрeтил его на улицe: "Чтобы не быть выгнанным, устраиваю в квартирe Цетлиных общежитiе поэтов и поэтесс. Надо дeйствовать, не надо предаваться унынiю!" -- Волошин часто сидит у нас по вечерам. По-прежнему мил, оживлен, весел. "Бог с ней с политикой, давайте читать друг другу стихи!" Читает, между прочим, свои "Портреты". В портретe Савинкова отличная черта -- сравненiе его профиля с профилем лося. Как всегда говорит без умолку, затрагивая множества самых разных тем, только дeлая вид, что интересуется собесeдником. Конечно, восхищается Блоком, Бeлым и тут же Анри де Ренье, котораго переводит. Он антропософ, увeряет, будто "люди суть ангелы десятаго круга", которые приняли на себя 191 облик людей вмeстe со всeми их грeхами, так что всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человeкe сокрыт ангел... -- Спасаем от реквизицiи особняк нашего друга, тот, в котором живем, -- Одесса уже занята большевиками. Волошин принимает в этом самое горячее участiе. Выдумал, что у нас будет "Художественная нео-реалистическая школа". Бeгает за разрешенiем на открытiе этой школы, в пять минут написал для нея замысловатую вывeску. Сыплет сентенцiями: "В архитектурe признаю только готику и греческiй стиль. Только в них нeт ничего, что украшает". -- Одесскiе художники, тоже всячески стараясь спастись, организуются в профессiональный союз вмeстe с малярами. Мысль о малярах подал, конечно, Волошин. Говорит с восторгом: "Надо возвратиться к средневeковым цехам!" -- Засeданiе (в Художественном Кружкe) журналистов, писателей, поэтов и поэтесс, тоже "по организацiи профессiональнаго союза". Очень людно, много публики и всяких пишущих, "старых" и молодых. Волошин бeгает, сiяет, хочет говорить о том, что нужно и пишущим объединиться в цех. Потом, в своей накидкe и с висящей за плечом шляпой, -- ея шнур прицeплен к крючку накидки, -- быстро и грацiозно, мелкими шажками выходит на эстраду: "Товарищи!" Но тут тотчас же поднимается дикiй крик и свист: буйно начинает скандалить орава молодых поэтов, занявших всю заднюю часть эстрады: "Долой! К черту старых, обветшалых писак! Клянемся умереть за совeтскую власть!" Особенно безчинствуют Катаев, Багрицкiй, Олеша. Затeм вся орава "в знак протеста" покидает 192 зал. Волошин бeжит за ними -- "они нас не понимают, надо объясниться!" -- Часовая стрeлка переведена на два часа двадцать пять минут вперед, послe девяти запрещено показываться на улицe. Волошин иногда у нас ночует. У нас есть нeкоторый запас сала и спирта, он eст жадно и с наслажденiем и все говорит, говорит и все на самыя высокiя и трагическiя темы. Между прочим, из его рeчей о масонах ясно, что он масон, -- да и как бы он мог при его любопытствe и прочих свойствах характера упустить случай попасть в такое сообщество? -- Большевики приглашают одесских художников принять участiе в украшенiи города к первому мая. Нeкоторые с радостью хватаются за это приглашенiе: от жизни, видите ли, уклоняться нельзя, кромe того "в жизни самое главное -- искусство и оно внe политики". Волошин тоже загорается рвенiем украшать город, фантазирует, как надо это сдeлать: хорошо, напримeр, натянуть над улицами и по фасадам домов полотнища, расписанныя ромбами, конусами, пирамидами, цитатами из разных поэтов... Я напоминаю ему, что в этом самом городe, который он собирается украшать, уже нeт ни воды, ни хлeба, идут безпрерывныя облавы, обыски, аресты, разстрeлы, по ночам -- непроглядная тьма, разбой, ужас... Он мнe в отвeт опять о том, что в каждом из нас, даже в убiйцe, в кретинe сокрыт страждущiй Серафим, что есть девять серафимов, которые сходят на землю и входят в людей, дабы прiять распятiе, горeнiе, из коего возникают какiе-то прокаленные и просвeтленные лики... -- Я его не раз предупреждал: не бeгайте 193 к большевикам, они вeдь отлично знают, с кeм вы были еще вчера. Болтает в отвeт то же, что и художники: "Искусство внe времени, внe политики, я буду участвовать в украшенiи только как поэт и как художник". -- "В украшенiи чего? Собственной висeлицы?" -- Всетаки побeжал. А на другой день в "Извeстiях": "К нам лeзет Волошин, всякая сволочь спeшит теперь примазаться к нам..." Волошин хочет писать письмо в редакцiю, полное благороднаго негодованiя... -- Письмо, конечно, не напечатали. Я и это ему предсказывал. Не хотeл и слушать: "Не могут не напечатать, обeщали, я был уже в редакцiи!" Но напечатали только одно: "Волошин устранен из первомайской художественной комиссiи". Пришел к нам и горько жаловался: "Это мнe напоминает тот случай, когда ни одна из газет, травивших меня за то, что я публично развeнчал Рeпина, не дала мнe мeста отвeтить на эту травлю!" -- Волошин хлопочет, как бы ему выбраться из Одессы домой, в Крым. Вчера прибeжал к нам и радостно разсказал, что дeло устраивается и, как это часто бывает, через хорошенькую женщину. "У нея реквизировал себe помeщенiе предсeдатель Чека Сeверный, Геккер познакомила меня с ней, а она -- с Сeверным". Восхищался и им; "У Сeвернаго кристальная душа, он многих спасает!" -- "Приблизительно одного из ста убиваемых?" -- "Все же это очень чистый человeк..." И, не удовольствовавшись этим, имeл жестокую наивность разсказать мнe еще то, что Сeверный простить себя не может, что выпустил из своих рук Колчака, 194 который будто бы попался ему однажды в руки крeпко... -- Помогают Волошину пробраться в Крым еще и через "морского комиссара и командующаго черноморским флотом" Нeмица, который, по словам Волошина, тоже поэт, "особенно хорошо пишет рондо и трiолеты". Выдумывают какую-то тайную большевицкую миссiю в Севастополь. Бeда только в том, что ее не на чeм послать: весь флот Нeмица состоит, кажется, из одного паруснаго дубка, а его не во всякую погоду пошлешь... Если считать по новому стилю, он уeхал из Одессы (на этом самом дубкe) в началe мая. Уeхал со спутницей, которую называл Татидой. Вмeстe с нею провел у нас послeднiй вечер, ночевал тоже у нас. Провожать его было всетаки грустно. Да и все было грустно: сидeли мы в полутьмe, при самодeльном ночникe,-- электричества не позволяли зажигать, -- угощали отъeзжающих чeм-то очень жалким. Одeт он был уже по-дорожному -- матроска, берэт. В карманах держал немало разных спасительных бумажек, на всe случаи: на случай большевицкаго обыска при выходe из одесскаго порта, на случай встрeчи в морe с французами или добровольцами, -- до большевиков у него были в Одессe знакомства и во французских командных кругах и в добровольческих. Все же всe мы, в том числe и он сам, были в этот вечер далеко не спокойны: Бог знает, как-то сойдет это плаванiе на дубкe до Крыма... Бесeдовали долго и на этот раз почти во всем согласно, мирно. В первом часу разошлись наконец: на разсвeтe наши путешественники должны были быть уже на дубкe. Прощаясь, взволновались, 195 обнялись. Но тут Волошин почему то неожиданно вспомнил, как он однажды зимой сидeл с Алексeем Толстым в кофейнe Робина, как им вдруг пришло в голову начать медленно, но все больше и больше -- и притом с самыми серьезными, почти звeрскими лицами, -- надуваться, затeм так же медленно выпускать дыханiе и как вокруг них начала собираться удивленная, непонимающая, в чем дeло, публика. Потом очень хорошо стал изображать медвeжонка... С пути он прислал нам открытку, писанную 16 мая в Евпаторiи: "Пока мы благополучно добрались до Евпаторiи и второй день ждем поeзда. Мы пробыли день на Кинбурнской Косe, день в Очаковe, ожидая вeтра, были дважды останавливаемы французским миноносцем, болтались ночь без вeтра, во время мертвой зыби, были обстрeляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью, скакали на перекладных цeлую ночь по степям и гнiющим озерам, а теперь застряли в грязнeйшей гостиницe, ожидая поeзда. Все идет не скоро, но благополучно. Масса любопытнeйших человeческих документов... Очень прiятно вспоминать послeднiй вечер, у вас проведенный, который так хорошо закончил весь нехорошiй одесскiй перiод". В ноябрe того же года пришло еще одно письмо от него, из Коктебеля. Привожу его начало: "Большое спасибо за ваше письмо: как раз эти дни все почему-то возвращался мысленно к вам, и оно пришло как бы отвeтом на мои мысли. Мои приключенiя только и начались с выeздом из Одессы. Мои большевицкiя знакомства 196 и встрeчи развивались по дорогe от матросов-развeдчиков до "командарма", который меня привез в Симферополь в собственном вагонe, оказавшись моим старым знакомым. Потом я сидeл у себя в мастерской под артиллерiйским огнем: первый десант добровольцев был произведен, в Коктебелe и дeлал его "Кагул", со всею командой котораго я был дружен по Севастополю: так что их первый визит был на мою террасу. Через три дня послe освобожденiя Крыма я помчался в Екатеринодар спасать моего друга генерала Маркса, несправедливо обвиненнаго в большевизмe, которому грозил разстрeл, и один, без всяких знакомств и связей, добился таки его освобожденiя. Этого мнe не могут простить теперь феодосiйцы, и я сейчас здeсь живу с репутацiей большевика и на мои стихи смотрят как на большевицкiе. Кстати: первое изданiе "Демонов глухонeмых" распространялось в Харьковe большевицким "Центрагом", а теперь ростовскiй (добровольческiй) "Осваг" взял у меня нeсколько стихотворенiй из той же книги для распространенiй на летучках. Только в iюлe мeсяцe я наконец вернулся домой и сeл за мирную работу... Работаю исключительно над стихами. Всe написанные лeтом я переслал Гросману для одесских изданiй. Поэтому относительно моих стихотворенiй на общественныя темы спросите его, а я посылаю вам пока для "Южнаго Слова" два прошлогодних, лирических, еще нигдe не появлявшихся, и двe небольших статьи: "Пути Россiи" в "Самогон крови". Сейчас уже два мeсяца работаю над большой поэмой о св. Серафимe, весь в этом напряженiи и неувeренности, 197 одолeю ли эту грандiозную тему. Он должен составить диптих с "Аввакумом". Зимовать буду в Коктебелe: этого требует и работа личная и сумасшедшiя цeны, за которыми никакiе гонорары угнаться не могут. Кстати о гонорарe: теперь я получаю за стихи десять рублей за строку, а статьи по три за строку. Это минимум, поэтому, если "Южное Слово" за стихи заплатит больше, я не откажусь. Мнe бы очень хотeлось, И. А., чтобы вы прочли всe мои новые стихи, что у Гросмана: я в них сдeлал попытку подойти болeе реалистически к современности (в циклe "Личины", стих.: Матрос, Красногвардеец, Спекулянт и т. д.) и мнe бы очень хотeлось знать ваше мнeнiе. Я еще до сих пор переполнен впечатлeнiями этой зимы, весны и лeта: мнe дeйствительно удалось пересмотрeть всю Россiю во всeх ея партiях и с верхов и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы, разбойники... Со всeми мнe удалось провести нeсколько интимных часов в их собственной обстановкe..." Это письмо было для меня послeдней вeстью о нем. Теперь уже давно нeт его в живых. Ни революцiонером, ни большевиком он, конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно. Вот девятнадцатый год: этот год был одним из самых ужасных в смыслe большевицких злодeянiй. Тюрьмы Чека были по всей Россiи переполнены, -- хватали, кого попало, во всeх подозрeвая контрреволюцiонеров,-- каждую ночь выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей 198 на темныя улицы, стаскивали с них обувь<,> платья, кольца, кресты, дeлили меж собою. Гнали разутых, раздeтых по ледяной землe, под зимним вeтром, за город, на пустыри, освeщали ручным фонарем... Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в яму, кое как заваливали землей... Кeм надо было быть, чтобы бряцать об этом на лирe, превращать это в литературу, литературно-мистически закатывать по этому поводу под лоб очи? А вeдь Волошин бряцал: Носят ведрами спeлыя гроздья, Валят ягоды в глубокiй ров... Ах, не гроздья носят, юношей гонят К черному точилу, давят вино! Чего стоит одно это томное "ах!" Но он заливался еще слаще: Вeйте, вeйте, снeжныя стихiи, Заметайте древнiе гроба! То есть: канун вам да ладан, милые юноши, гонимые "к черному точилу"! Но человeчеству жаль вас, конечно, но что ж подeлаешь, вeдь убiйцы чекисты суть "снeжныя, древнiе стихiи": Вeрю в правоту верховных сил, Расковавших древнiя стихiи, И из нeдр обугленной Россiи Говорю: "Ты прав, что так судил!" Надо до алмазнаго закала Прокалить всю толщу бытiя, Если ж дров в плавильнe мало, -- Господи, вот плоть моя! 199 Страшнeй всего то, что это было не чудовище, а толстый и кудрявый эстет, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать. Почти каждый день, бывая у меня в Одессe весной девятнадцатаго года, когда "черное точило", -- или, не столь кудряво говоря, Чека на Екатерининской площади, -- весьма усердно "прокаляла толщу бытiя", он часто читал мнe стихи на счет то "снeжной", то "обугленной" Россiи, а тотчас послe того свои переводы из Анри де Ренье, потом опять пускался в оживленное антропософическое краснорeчiе. И тогда я тотчас говорил ему: -- Максимилiан Александрович, оставьте все это для кого-нибудь другого. Давайте лучше закусим: у меня есть сало и спирт. И нужно было видeть, как мгновенно обрывалось его краснорeчiе и с каким аппетитом уписывал он, несчастный, голодный, сало, совсeм забывши о своей пылкой готовности отдать свою плоть Господу в случай надобности. 1930 г<.> 200 -------- "Третiй Толстой" "Третiй Толстой" -- так не рeдко называют в Москвe недавно умершаго там автора романов "Петр Первый", "Хожденiя по мукам", многих комедiй, повeстей и разсказов, извeстнаго под именем графа Алексiя Николаевича Толстого: называют так потому, что были в русской литературe еще два Толстых, -- граф Алексeй Константинович Толстой, поэт и автор романа из времен царя Ивана Грознаго "Князь Серебряный", и граф Лев Николаевич Толстой. Я довольно близко знал этого Третьяго Толстого в Россiи и в эмиграцiи. Это был человeк во многих отношенiях замeчательный. Он был даже удивителен сочетанiем в нем рeдкой личной безнравственности (ни чуть не уступавшей, послe его возвращенiя в Россiю из эмиграцiи, безнравственности его крупнeйших соратников на поприщe служенiя совeтскому Кремлю) с рeдкой талантливостью всей его натуры, надeленной к тому же большим художественным даром. Написал он в этой "совeтской" Россiи, гдe только чекисты друг с другом совeтуются, особенно много и во всeх родах, начавши с площадных сценарiев о Распутине, об интимной жизни убiенных царя и царицы, написал вообще не мало такого, что просто ужасно по 201 низости, пошлости, но даже и в ужасном оставаясь талантливым. Что до большевиков, то они чрезвычайно гордятся им не только как самым крупным "совeтским" писателем, но еще и тeм, что был он всетаки граф да еще Толстой. Недаром "сам" Молотов сказал на каком то "Чрезвычайном восьмом съeздe Совeтов": "Товарищи! Передо мной выступал здeсь всeм извeстный писатель Алексeй Николаевич Толстой. Кто не знает, что это бывшiй граф Толстой! А теперь? Теперь он товарищ Толстой, один из лучших и самых популярных писателей земли совeтской!" Послeднiя слова Молотов сказал тоже недаром: вeдь когда-то Тургенев назвал Льва Толстого "великим писателем земли русской". В эмиграцiи, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти всe забавлялись им: он был веселый, интересный собесeдник, отличный разсказчик, прекрасный чтец своих произведенiй, восхитительный в своей откровенности циник; был надeлен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и безпечным шалопаем, был ловкiй рвач, но и щедрый мот, владeл богатым русским языком, все русское знал и чувствовал как очень немногiе... Вел он себя в эмиграцiи нерeдко и впрямь "Алешкой", хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых заглаза называл сволочью, и всe знали это и всетаки все прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой головe весьма помогало ему имeть в случаях 202 надобности высокомeрное выраженiе; одeт и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, -- признак натуры упорной, настойчивой, -- постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все мeняя выраженiе лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь "салонe", сюсюкал как великосвeтскiй фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и даваясь, крякая, eл и пил много и жадно, в гостях напивался и объeдался, по его собственному выраженiю, до безобразiя, но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный. Был ли он дeйствительно графом Толстым? Большевики народ хитрый, они дают свeдeнiя о его родословной двусмысленно, неопредeленно, -- напримeр, так: "А. Н. Толстой родился в 1883 году, в бывшей самарской губернiи, и дeтство провел в небольшом имeнiи второго мужа его матери, Алексeя Бострома, который был образованным человeком и матерiалистом..." Тут без хитрости сказано только одно: "родился в 1883 году, в бывшей самарской губернiи..." Но гдe именно? В имeнiи графа Николая Толстого или Бострома? Об этом ни слова, говорится только о том, гдe прошло его дeтство. Кромe того, полным молчанiем обходится всегда граф Николай Толстой, так, точно он и не существовал на свeтe: полная неизвeстность, что за человeк он был, гдe жил, чeм занимался, видeлся ли когда-нибудь хоть раз в жизни с тeм, кто весь свой вeк носил его имя, а от его титула отрекся только тогда, когда возвратился 203 из эмиграцiи в Россiю. Сам он за всe годы нашего с ним прiятельства и при той откровенности, которую он так часто проявлял по отношенiю ко мнe, тоже никогда, ни единым звуком не обмолвился о графe Николай Толстом... За всeм тeм касаюсь я его родословной только по той причинe, что, до своего возвращенiя в Россiю, он постоянно козырял своим титулом, спекулировал им и в литературe и в жизни. Страсть ко всяческим житейским благам и к прiобрeтенiю их настолько велика была у него, что, возвратившись в Россiю, он в угоду Кремлю и совeтской черни тотчас же принялся не только за писанiе гнусных сценарiев, но и за сочиненiя пасквилей на тeх самых буржуев, которых он объeдал, опивал, обирал "в долг" в эмиграцiи, и за нелeпeйшiя измышленiя о каких-то звeрствах, которыми будто бы занимались в Парижe русскiе "бeлогвардейцы". Совершенно правильны, вeроятно, свeдeнiя о том, когда он родился и гдe прошло его дeтство. Но что было дальше? По свидeтельству его совeтских бiографiй, снабженных его собственными автобiографическими показанiями, было вот что: "В 1905 году, во время первой русской революцiи, Толстой писал революцiонные стихи. В слeдующем году, когда царскiе сатрапы превращали всю страну в тюремный лагерь, выпустил декадентскую книжку стихов, которую потом скупал и сжигал. Он чувствовал, что к старому возврата нeт..." Тут начинается уже махровая и очень неуклюжая ложь. Весьма непонятно: писал в 1905 году революцiонные стихи -- и вдруг выпустил всего через год послe того и как раз тогда, 204 "когда царскiе сатрапы превращали всю страну в тюремный лагерь", нeчто столь неподходящее ко времени, "декадентскую книжку стихов", которую потом будто бы стал скупать и жечь! Однако, даже и такiя бiографическiя свeдeнiя ничто перед тeм, что слeдует дальше: "Первая мiровая война поставила перед Толстым массу новых вопросов и мучительных загадок..." Поистинe только в Москвe можно лгать так глупо! Толстой -- и "масса" вопросов, да еще "новых"! Значит, и прежде осаждала его, несчастнаго, "масса" каких-то вопросов! А тут явились еще и новые, а кромe того и "мучительныя загадки". Лично я не раз бывал свидeтелем того, как мучили его вопросы и загадки, гдe бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь "в долг" на портного, на обeд в ресторанe, на плату за квартиру; но иных что-то не помню. "В великую Октябрьскую революцiю Толстой растерялся... Уeхал в Одессу, зиму прожил там. Весною 1919 г. уeхал в Париж. О жизни в эмиграцiи он сам написал в своей автобiографiи так: "Это был самый тяжелый перiод в моей жизни..." В 1921 году он уeхал из Парижа в Берлин и вошел в группу смeновeховцев. Вернувшись на родину, написал ряд произведенiй о бeлых эмигрантах, о совершенном одичанiи бeлогвардейцев, о своей эмигрантской тоскe в Парижe... Его разочаровало предсмертное веселье парижских кабаков, кошмары бeлогвардейских разстрeлов и расправ... Он писал на родинe еще и сатирическiя картины нравов капиталистической Америки, о которых генiально писал и великiй совeтскiй поэт Маяковскiй..." Гдe все это напечатано? И на потeху кому? 205 Напечатано в Москвe, в одном из главнeйших совeтских ежемeсячных журналов, в журналe "Новый Мiр", гдe сотрудничают знатнeйшiе совeтскiе писатели. И вот сидишь в Парижe и читаешь: "Совершенное одичанiе бeлогвардейцев... Кошмары бeлогвардейских расправ и разстрeлов..." Но отчего же это так страшно одичали бeлогвардейцы больше всего в Парижe? И с кeм именно они расправлялись и кого разстрeливали? И почему французское правительство смотрeло сквозь пальцы на эти парижскiе кошмары? Довольно странно и "предсмертное" веселье парижских кабаков, разочаровавшее Толстого, который, очевидно был всетаки очарован им нeкоторое время: странно потому, что вeдь вот уж сколько лeт прошло с тeх пор, как он разочаровался и от бeлогвардейских кошмаров рeшил бeжать в Россiю, гдe теперь никакiе сатрапы не превращают ее в тюремный лагерь, гдe никто ни с кeм не расправляется, никого не разстрeливают, а Париж все еще существует, не вымер, несмотря на свое "предсмертное" веселье во времена пребыванiя в нем Толстого, и дошел в наши дни даже до гомерическаго разврата в весельи и роскоши: так, по крайней мeрe, утверждает нeкто Юрiй Жуков, парижскiй корреспондент Москвы, напечатавшiй в другом московском ежемeсячникe, в журналe "Октябрь", статью под заглавiем "На Западe послe войны": этот Жуков сообщает, что по Большим парижским бульварам то и дeло проходят францисканскiе монахи, от которых на километр разит самыми дорогими духами, и с утра до вечера "фланируют завитые и напомаженные молодые люди и дамы в самых умопомрачительных нарядах". Этот Жуков и 206 про меня зачeм-то солгал: будто я "маленькiй, сухонькiй, со скрипучим голосом и с лицом рафинированаго эстета". Когда-то в Россiи говорили: "Врет как сивый мерин". Далекiя наивныя времена! Теперь, послe тридцатилeтняго, неустаннаго, ежедневнаго упражненiя "Совeтов" во лжи, даже самый жалкiй совeтскiй Жуков сто очков дает вперед любому сивому мерину! Сам Толстой, конечно, помирал со смeху, пиша свою автобiографiю, говоря о своей эмигрантской тоскe, о тeх кошмарах, которые он будто бы переживал в Парижe, а во время "первой русской революцiи" и первой мiровой войны "массу" всяческих душевных и умственных терзанiй, и о том, как он "растерялся" и бeжал из Москвы в Одессу, потом в Париж... Он врал всегда беззаботно, легко, а в Москвe, может быть, иногда и с надрывом, но, думаю явно актерским, не доводя себя до той истерической "искренности лжи", с какой весь свой вeк чуть ни рыдал Горькiй. Я познакомился с Толстым как раз в тe годы, о которых (скорбя по случаю провала "первой революцiи") так трагически декламировал Блок: "мы, дeти страшных лeт Россiи, забыть не можем ничего!" -- в годы между этой первой революцiей и первой мiровой войной. Я редактировал тогда беллетристику в журналeeверное Сiянiе", который затeяла нeкая общественная дeятельница, графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцiю этого журнала явился однажды рослый и довольно красивый молодой человeк, церемонно представился мнe ("граф Алексeй Толстой") и предложил для напечатанiя свою рукопись под заглавiем "Сорочьи сказки", 207 ряд коротеньких и очень ловко сдeланных "в русском стилe", бывшем тогда в модe, пустяков. Я, конечно, их принял, онe были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой, непринужденностью (которой всегда отличались всe писанiя Толстого). Я с тeх пор заинтересовался им, прочел его "декадентскую книжку стихов", будто бы уже давно сожженную, потом стал читать всe прочiя его писанiя. Тут то мнe и открылось впервые, как разнообразны были онe, -- как с самого начала своего писательства проявил он великое умeнiе поставлять на литературный рынок только то, что шло на нем ходко, в зависимости от тeх или иных мeняющихся вкусов и обстоятельств. Революцiонных стихов его я никогда не читал, ничего не слыхал о них и от самаго Толстого: может быть, он пробовал писать и в этом родe, в честь "первой революцiи", да скоро бросил -- то ли потому, что уже слишком скучен показался ему этот род, то ли по той простой причинe, что эта революцiя довольно скоро провалилась, хотя и успeли русскiе мужички "богоносцы" сжечь и разграбить множество дворянских помeстiй. Что до "декадентской" его книжки, то я ее читал и, насколько помню, ничего декадентскаго в ней не нашел; сочиняя ее, он тоже слeдовал тому, чeм тоже увлекались тогда; стилизацiей всего стариннаго и сказочнаго русскаго. За этой книжкой послeдовали его разсказы из дворянскаго быта, тоже написанные во вкусe тeх дней: шарж, нарочитая карикатурность, нарочитыя (да и не нарочитыя) нелeпости. Кажется, в тe годы написал он и нeсколько комедiй, приспособленных к провинцiальным 208 вкусам и потому очень выигрышных. Он, повторяю, всегда приспособлялся очень находчиво. Он даже свой роман "Хожденiя по мукам", начатый печатаньем в Парижe, в эмиграцiи, в эмигрантском журналe, так основательно приспособил впослeдствiи, то есть возвратясь в Россiю, к большевицким требованiям, что всe "былые" герои и героини романа вполнe разочаровались в своих прежних чувствах и поступках и стали заядлыми "красными". Извeстно кромe того, что такое, напримeр, его роман "Хлeб", написанный для прославленiя Сталина, затeм фантастическая чепуха о каком-то матросe, который попал почему-то на Марс и тотчас установил там коммуну, затeм пасквильная повeсть о парижских "акулах капитализма" из русских эмигрантов, владeльцев нефти, под заглавiем "Черное золото"... Что такое его "Сатирическiя картины нравов капиталистической Америки", я не знаю. Никогда не бывши в Америкe, он, должно быть, освeдомился об этих нравах у таких знатоков Америки, как Горькiй, Маяковскiй... Горькiй съeздил в Америку еще в 1906 году и с присущей ему дубовой высокопарностью и мерзким безвкусiем назвал Нью Йорк "Городом Желтаго Дьявола", то есть золота, будто бы бывшаго всегда ненавистным ему, Горькому. Горькiй дал такую картину этого будто бы "дьявольскаго города": "Это -- город, это -- Нью Iорк. Издали город кажется огромной челюстью с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдающiй ожирeнiем. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня и желeза. Улицы его -- это скользкое, алчное горло, по которому плывут темные куски 209 пищи, живые люди; вагоны городской желeзной дороги -- огромные черви; локомотивы -- жирныя утки..." Послe нашего знакомства в "Сeверном Сiянiи" я не встрeчался с Толстым года два или три: то путешествовал с моей второй женой по разным странам вплоть до тропических, то жил в деревнe, а в Москвe и в Петербургe бывал мало и рeдко. Но вот однажды Толстой неожиданно нанес нам визит в той московской гостиницe, гдe мы останавливались, вмeстe с молодой черноглазой женщиной типа восточных красавиц, Соней Дымшиц, как называли ее всe, а сам Толстой неизмeнно так: "моя жена, графиня Толстая". Дымшиц была одeта изящно и просто, а Толстой каким-то странным важным барином из провинцiи: в цилиндрe и в огромной медвeжьей шубe. Я встрeтил их с любезностью, подобающей случаю, раскланялся с графиней и, не удержавшись от улыбки, обратился к графу: -- Очень рад возобновленiю нашего знакомства, входите, пожалуйста, снимайте свою великолeпную шубу.... И он небрежно пробормотал в отвeт: -- Да, наслeдственная, остатки прежней роскоши, как говорится... И вот эта-то шуба, может быть, и была причиной довольно скораго нашего прiятельства; граф был человeк ума насмeшливаго, юмористическаго, надeленный чрезвычайно живой наблюдательностью, поймал, вeроятно, мою невольную улыбку и сразу сообразил, что я не из тeх, кого можно дурачить. К тому же он быстро дружился с подходящими ему людьми и потому послe двух, трех слeдующих встрeч со 210 мной уже смeялся, крякал над своей шубой, признавался мнe: -- Я эту наслeдственность за грош купил по случаю, ея мeх весь в гнусных лысинах от моли. А вeдь какое барское впечатлeнiе производит на всeх! Говоря вообще о важности одежды, он морщился, поглядывая на меня: -- Никогда ничего путнаго не выйдет из вас в смыслe житейском, не умeете вы себя подавать людям! Вот как, напримeр, невыгодно одeваетесь вы. Вы худы, хорошаго роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и слeдовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить длинный сюртук в талiю, рубашки голландскаго полотна с этаким артистически раскинутым воротом, подвязанным большим бантом чернаго шелка, длинные до плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный палец правой руки каким-нибудь загадочным перстнем, курить маленькiя гаванскiя сигаретки, а не пошлыя папиросы... Это мошенничество, по-вашему? Да кто ж теперь не мошенничает, так или иначе, между прочим, и наружностью! Вeдь вы сами об этом постоянно говорите! И правда -- один, видите ли, символист, другой -- марксист, третiй -- футурист, четвертый -- будто бы бывшiй босяк... И всe наряжены: Маяковскiй носит женскую желтую кофту, Андреев и Шаляпин -- поддевки, русскiя рубахи на выпуск, сапоги с лаковыми голенищами, Блок бархатную блузу и кудри... Все мошенничают, дорогой мой! Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульварe, в домe князя Щербатова, он в этой квартирe повeсил нeсколько 211 старых, черных портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал гостям: "Да, все фамильный хлам", а мнe опять со смeхом: "Купил на толкучкe у Сухаревой башни!" Так до самаго захвата большевиками власти в октябрe семнадцатаго года были мы с ним в мирных прiятельских отношенiях, но потом два раза поссорились. Жить стало уж очень трудно, начинался голод, питаться мало мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их -- подлостью. И вот объявилась в каком-то кабакe какая-то "Музыкальная табакерка" -- сидят спекулянты, шулера, публичныя дeвки и жрут пирожки по сто цeлковых штука, пьют какое-то мерзкое подобiе коньяка, а поэты и беллетристы (Толстой, Маяковскiй, Брюсов и прочiе) читают им свои и чужiя произведенiя, выбирая наиболeе похабныя, произнося всe заборныя слова полностью. Толстой осмeлился предложить читать и мнe, я обидeлся и мы поругались. А затeм появилось в печати произведенiе Блока "Двeнадцать". Блок, как стало извeстно впослeдствiи, когда были опубликованы его дневники, писал незадолго до "февральской революцiи" так: "Мятеж лиловых мiров стихает. Скрипки, хвалившiе призрак, обнаруживают свою истинную природу. И в разрeженном воздухe горькiй запах миндаля. В лиловом сумракe необъятнаго мiра качается огромный катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающем то, которое сквозило среди небесных роз..." И еще так, столь же дьявольски поэтично: "Едва моя невeста стала моей женой, как лиловые мiры первой революцiи захватили нас 212 и вовлекли в водоворот. Я, первый, так давно хотeвшiй гибели, вовлекся в сeрый пурпур серебряной Звeзды, в перламутр и аметист метели. За миновавшей метелью открылась желeзная пустота дня, грозившая новой вьюгой. Теперь опять налетeвшiй шквал -- цвeта и запаха опредeлить не могу". Этот шквал и был февральской революцiей и тут даже и для Блока всетаки опредeлились вскорe цвeт и запах новаго "шквала", хотя и раньше не требовалось для этого особо зоркаго зрeнiя и обонянiя. Тут царскiй перiод русской исторiи кончился (при доброй помощи солдат петербургскаго гарнизона, не желавших идти на фронт), власть перешла к Временному Правительству, всe царскiе министры были арестованы, посажены в Петропавловскую крeпость, и Временное Правительство почему-то пригласило Блока в "Чрезвычайную Комиссiю" по разслeдованiю дeятельности этих министров, и Блок, получая 600 рублей в мeсяц жалованья, -- сумму в то время еще значительную, -- стал eздить на допросы, порой допрашивал и сам и непристойно издeвался в своем дневникe, как это стало извeстно впослeдствiи, над тeми, кого допрашивали. А затeм произошла "Великая октябрьская революцiя", большевики посадили в ту же крeпость уже министров Временнаго Правительства, двух из них (Шингарева и Кокошкина) даже убили, без всяких допросов, и Блок перешел к большевикам, стал личным секретарем Луначарскаго, послe чего написал брошюру "Интеллигенцiя и Революцiя", стал требовать: "Слушайте, слушайте, музыку революцiи!" и сочинил "Двeнадцать", написав в своем дневникe для потомства очень жалкую выдумку: 213 будто он сочинял "Двeнадцать" как бы в трансe, "все время слыша какiе то шумы -- шумы паденiя стараго мiра". Московскiе писатели устроили собранiе для чтенiя и разбора "Двeнадцати", пошел и я на это собранiе. Читал кто-то, не помню кто именно, сидeвшiй рядом с Ильей Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведенiя, которое почему-то называли поэмой, очень быстро сдeлалась вполнe неоспоримой, то, когда чтец кончил, воцарилось сперва благоговeйное молчанiе, потом: послышались негромкiя восклицанiя; "Изумительно! Замeчательно!" Я взял текст "Двeнадцати" и, перелистывая его, сказал приблизительно так: -- Господа, вы знаете, что происходит в Россiи на позор всему человeчеству вот уже цeлый год. Имени нeт тeм безсмысленным звeрствам, который творит русскiй народ с начала февраля прошлаго года, с февральской революцiи, которую все еще называют совершенно безстыдно "безкровной". Число убитых и замученных людей, почти сплошь ни в чем неповинных, достигло, вeроятно, уже миллiона, цeлое море слез вдов и сирот заливает русскую землю. Убивают всe, кому не лeнь: солдаты, все еще бeгущiе с фронта ошалeлой ордой, мужики в деревнях, рабочiе и всякiе прочiе революцiонеры в городах. Солдаты, еще в прошлом году поднимавшiе на штыки офицеров, все еще продолжают убiйства, бeгут домой захватывать и дeлить землю не только помeщиков, но и богатых мужиков, по пути разрушают все, что можно, убивают желeзнодорожных служащих, начальников станцiй, требуя от них поeздов, локомотивов, которых у тeх нeт... Из нашей деревни пишут мнe, напримeр, такое: мужики, разгромивши 214 одну помeщичью усадьбу, ощипали, оборвали для потeхи перья с живых павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с пронзительными криками куда попало. В апрeлe прошлаго года я был в имeнiи моей двоюродной сестры в Орловской губернiи и там мужики, запаливши однажды утром сосeднюю усадьбу, хотeли меня, прибeжавшаго на пожар, бросить в огонь, в горeвшiй вмeстe с живой скотиной скотный двор: огромный пьяный солдат дезертир, бывшiй в толпe мужиков и баб возлe этого пожара, стал орать, что это я зажег скотный двор, чтобы сгорeла вся деревня, прилегавшая к усадьбe, и меня спасло только то, что я стал еще бeшеней орать на этого мерзавца матерщиной, и он растерялся, а за ним растерялась и вся толпа, уже насeдавшая на меня, и я, собрав всe силы, чтобы не обернуться, вышел из толпы и ушел от нея. А вот на днях прибeжал из Симферополя всeм вам извeстный П., -- я назвал точно его фамилiю, -- и говорит, что в Симферополe рабочiе и дезертиры ходят буквально по колeна в крови, живьем сожгли в паровозной топкe какого-то старенькаго отставного военнаго. Не странно ли вам, что в такiе дни Блок кричит на нас: "Слушайте, слушайте музыку революцiи!" и сочиняет "Двeнадцать", а в своей брошюрe "Интеллигенцiя и революцiя" увeряет нас, что русскiй народ был совершенно прав, когда в прошлом октябрe стрeлял по соборам в Кремлe, доказывая эту правоту такой ужасающей ложью на русских священнослужителей, которой я просто не знаю равной: "В этих соборах, говорит он, толстопузый поп цeлыя столeтiя водкой торговал, икая!" Что до "Двeнадцати", то это произведенiе 215 и впрямь изумительно, но только в том смыслe<,> до чего оно дурно во всeх отношенiях. Блок нестерпимо поэтичный поэт, у него, как у Бальмонта, почти никогда нeт ни одного словечка в простотe, все сверх всякой мeры красиво, краснорeчиво, он не знает, не чувствует, что высоким стилем все можно опошлить. Но вот послe великаго множества нарочито загадочных, почти сплошь совершенно никому непонятных, литературно выдуманных символических, мистических стихов, он написал, наконец, нeчто уже слишком понятное. Ибо уж до чего это дешевый, плоскiй трюк: он берет зимнiй вечер в Петербургe, теперь особенно страшном, гдe люди гибнут от холода, от голода, гдe нельзя выйти даже днем на улицу из боязни быть ограбленным и раздeтым до гола, и говорит: вот смотрите, что творится там сейчас пьяной, буйной солдатней, но вeдь в концe концов всe ея дeянiя святы разгульным разрушенiем прежней Россiи и что впереди нея идет Сам Христос, что это Его апостолы: Товарищ, винтовку держи не трусь! Пальнем-ка пулей в Святую Русь, В кондовую, В избяную, В толстозадую! Почему Святая Русь оказалась у Блока только избяной да еще и толстозадой? Очевидно, потому, что большевики, лютые враги народников, всe свои революцiонные планы и надежды поставившiе не на деревню, не на крестьянство, а на подонки пролетарiата, на кабацкую голь, на босяков, на всeх тeх, кого Ленин плeнил 216 полным разрeшенiем "грабить награбленное". И вот Блок пошло издeвается над этой избяной Русью, над Учредительным Собранiем, которое они обeщали народу до октября, но разогнали, захватив власть, над "буржуем", над обывателем, над священником: От зданiя к зданiю На канатe -- плакат: "Вся власть Учредительному Собранiю!" А вон и долгополый -- Что нынче невеселый, Товарищ, поп? Вон барыня в каракулe -- Поскользнулась И -- бац -- растянулась! "Двeнадцать" есть набор стишков, частушек, то будто бы трагических, то плясовых, а в общем претендующих быть чeм-то в высшей степени русским, народным. И все это прежде всего чертовски скучно безконечной болтливостью и однообразiем все одного и того же разнообразiя, надоeдает несмeтными ай, ай, эх, эх, ах, ах, ой, ой, тратата, трахтахтах... Блок задумал воспроизвести народный язык, народныя чувства, но вышло нeчто совершенно лубочное, неумeлое, сверх всякой мeры вульгарное: Буржуй на перекресткe В воротник упрятал нос... Стоит буржуй, как пес голодный, Стоит безмолвный, как вопрос, И старый мiр, как пес безродный, Стоит за ним, поджавши хвост... Свобода, свобода, 217 Эх, эх, без креста! Тратата! А Ванька с Катькой в кабакe, У ей керенки есть в чулкe! Ну, Ванька, сукин сын, буржуй, Мою попробуй поцeлуй! Катька с Ванькой занята -- Чeм, чeм занята? Снeг крутит, лихач кричит, Ванька с Катькою летит -- Елекстрическiй фонарик На оглобельках... Ах, ах, пади! Это ли не народный язык! "Елекстрическiй"! Попробуйте-ка произнести! И совершенно смeхотворная нeжность к оглоблям, -- "оглобельки", -- очевидно, тоже народная. А дальше нeчто еще болeе народное: Ах, ты Катя, моя Катя, Толстоморденькая! Гетры сeрые носила, Шоколад Миньон жрала, С юнькерем гулять ходила, С солдатьем теперь пошла? Исторiя с этой Катькой кончается убiйством ея и истерическим раскаянiем убiйцы, какого-то Петрухи, товарища какого-то Андрюхи: Опять навстрeчу несется вскачь, Летит, вопит, орет лихач... Стой, стой! Андрюха, помогай, Петруха, сзаду забeгай! Трахтахтахтах! 218 Что, Катька, рада? -- Ни гугу! Лежи ты, падаль, на снeгу! Эх, эх, Позабавиться не грeх! Ты лети, буржуй, воробышком, Выпью кровушку За зазнобушку, Чернобровушку! И опять идут двeнадцать, За плечами ружьеца, Лишь у бeднаго убiйцы Не видать совсeм лица! Бeдный убiйца, один из двeнадцати Христовых апостолов, которые идут совершенно неизвeстно куда и зачeм, и из числа которых мы знаем только Андрюху и Петруху, уже ревет, рыдает, раскаивается, -- вeдь уж так всегда полагается, давно извeстно, до чего русская преступная душа любит раскаиваться: Ох, товарищи родные, Эту дeвку я любил, Ночки черныя, хмельныя С этой дeвкой проводил! "Ты лети, буржуй, воробышком", -- опять буржуй и уж совсeм ни к селу, ни к городу, буржуй никак не был виноват в том, что Катька была с Ванькой занята, -- а дальше кровушка, зазнобушка, чернобровушка, ночки черныя, хмельныя -- от этого то заборнаго, то сусальнаго русскаго стиля с несмeтными восклицательными знаками начинает уже тошнить, но Блок не унимается: 219 Из-за удали бeдовой В огневых ея очах, Из-за родинки пунцовой Возлe праваго плеча, Загубил я, безтолковый, Загубил я сгоряча... Ах! В этой архирусской трагедiи не совсeм ладно одно: сочетанiе толстой морды Катьки с "бeдовой удалью ея огневых очей". По-моему, очень мало идут огневыя очи к толстой мордe. Не совсeм, кстати, и "пунцовая родинка", -- вeдь не такой уж изысканный цeнитель женских прелестей был Петруха! А "под занавeс" Блок дурачит публику уж совсeм галиматьей, сказал я в заключенiе. Увлекшись Катькой, Блок совсeм забыл свой первоначальный замысел "пальнуть в Святую Русь" и "пальнул" в Катьку, так что исторiя с ней, с Ванькой, с лихачами оказалась главным содержанiем "Двeнадцати". Блок опомнился только под конец своей "поэмы" и, чтобы поправиться, понес что попало: тут опять "державный шаг" и какой-то голодный пес -- опять пес! -- и патологическое кощунство: какой то сладкiй Iисусик, пляшущiй (с кровавым флагом, а вмeстe с тeм в бeлом вeнчикe из роз) впереди этих скотов, грабителей и убiйц: Так идут державным шагом -- Позади -- голодный пес, Впереди -- с кровавым флагом, Нeжной поступью надвьюжной, Снeжной розсыпью жемчужной, В бeлом вeнчикe из роз -- Впереди -- Исус Христос! 220 Как ни вспомнить, сказал я, кончая, того, что говорил Фауст, котораго Мефистофель привел в "Кухню Вeдьм": Кого тут вeдьма за нос водит? Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков! Вот тогда и закатил мнe скандал Толстой; нужно было слышать, когда я кончил, каким пeтухом заорал он на меня, как театрально завопил, что он никогда не простит мнe моей рeчи о Блокe, что он, Толстой, -- большевик до глубины души, а я ретроград, контрреволюцiонер и т. д. Довольно странно было и другое знаменитое произведенiе Блока о русском народe под заглавiем "Скифы", написанное ("созданное", как неизмeнно выражаются его поклонники) тотчас послe "Двeнадцати". Сколько было противных любовных воплей Блока: "О, Русь моя, жена моя", и олеографическаго "узорнаго плата до бровей"! Но вот, наконец, весь русскiй народ, точно в угоду косоглазому Ленину, объявлен азiатом "с раскосыми и жадными очами". Тут, обращаясь к европейцам, Блок говорит от имени Россiи не менeе заносчиво, чeм говорил от ея имени, напримeр, Есенин ("кометой вытяну язык, до Египта раскорячу ноги") и день и ночь говорит теперь Кремль не только всей Европe, но и Америкe, весьма помогшей "скифам" спастись от Гитлера: Милльоны -- вас. Нас -- тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте сразиться с нами! Да, скифы -- мы! Да, азiаты -- мы 221 С раскосыми и жадными очами! Вы сотни лeт глядeли на Восток, Копя и плавя наши перла, И вы, глумясь, считали только срок, Когда наставить пушек жерла! Да, так любить, как любит наша кровь, Никто из вас давно не любит! Забыли вы, что в мiрe есть любовь, Которая и жжет и губит! Мы любим плоть -- и вкус ея, и цвeт, И душный, смертный плоти запах... Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нeжных наших лапах? Привыкли мы, хватая под уздцы Играющих коней ретивых, Ломать коням тяжелые крестцы И усмирять рабынь строптивых... В этих комических угрозах, в этой литературщине, которой я привожу лишь часть, есть кое что совсeм непонятное, что значит, напримeр, "копя и плавя наши перла"? Все остальное что ни слово, то золото: тьмы азiатов, раскосыя и жадныя очи, вкус и смертный запах плоти, тяжелыя, нeжныя лапы, хрустящiе людскiе скелеты и даже ломаемые конскiе крестцы, хотя ломать их за игривость коней есть дeло не только злое и глупое, но и совершенно невозможное физически, так что уж никак нельзя понять, почему именно "привыкли мы" к этому. "Скифы" -- грубая поддeлка под Пушкина ("Клеветникам Россiи"). Не оригинально и самохвальство "Скифов": это вeдь наше исконное: "Шапками закидаем!" (иначе говоря: нас тьмы, и тьмы, и тьмы). Но что всего замeчательнeе, так это то, что как раз во время "созданiя" 222 "Скифов" уже окончательно и столь позорно, как никогда за все существованiе Россiи, развалилась вся русская армiя, защищавшая ее от нeмцев, и поистинe "тьмы и тьмы скифов", будто бы столь грозных и могучих, -- "Попробуйте сразиться с нами!" -- удирали с фронта во всe лопатки, а всего через мeсяц послe того был подписан большевиками в Брест Литовске знаменитый "похабный мир"... Мы с женой в концe мая того года уeхали из Москвы в Одессу довольно законно: за год до февральской революцiи я оказал большую услугу нeкоему приват доценту Фриче, литератору, читавшему гдe-то лекцiи, ярому соцiал-демократу, спас его ходатайством перед московским градоначальником от высылки из Москвы за его подпольныя революцiонныя брошюрки, и вот, при большевиках, этот Фриче стал кeм-то вродe министра иностранных дeл, и я, явившись однажды к нему, потребовал, чтобы он немедленно дал нам пропуск из Москвы (до станцiи Орша, за которой находились области оккупированныя) и он, растерявшись, не только поспeшил дать этот пропуск, но предложил доeхать до Орши в каком-то санитарном поeздe, шедшем зачeм-то туда. Так мы и уeхали из Москвы, -- навсегда, как оказалось, -- и какое это было всетаки ужасное путешествiе! Поeзд шел с вооруженной охраной, -- на случай нападенiя на него послeдних удиравших с фронта "скифов" -- по ночам проходил в темнотe и весь затемненный станцiи, и что только было на вокзалах этих станцiй, залитых рвотой и нечистотами, оглашаемых дикими, надрывными, пьяными воплями и пeснями, то есть "музыкой революцiи"! 223 В тот год власть большевиков простиралась еще на небольшую часть Россiи, все остальное было или свободно или занято нeмцами, австрiйцами, и с их согласiя и при их поддержкe управлялось самостоятельно. В тот год уже шло великое бeгство из Великороссiи людей всeх чинов и званiй, всякаго пола и возраста -- всякiй, кто мог, бeжал в еще свободную и неголодающую Россiю. И вот оказался через нeкоторое время и Толстой в числe бeжавших. В августe прieхала в Одессу его вторая жена, поэтесса Наташа Крандiевская, с двумя дeтьми, потом появился и он сам. Тут он встрeтился со мной как ни в чем ни бывало и кричал уже с полной искренностью и с такой запальчивостью, какой я еще не знал в нем: -- Вы не повeрите, -- кричал он, -- до чего я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засeвших в Кремлe, вы, надeюсь, отлично понимали, что орал я на вас на этом собранiи по поводу идiотских "Двeнадцати" и потом все время подличал только потому, что уже давно рeшил удрать и при том как можно удобнeе и выгоднeе. Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москвe. Как ни оскотинeл русскiй народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дорогe сюда, на остановках в разных городах и в поeздах, такiя рeчи хороших, бородатых мужиков насчет не только всeх этих Свердловых и Троцких, но и самаго Ленина, что меня мороз по кожe драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них! И доберутся! Бог свидeтель, я бы сапоги теперь цeловал у всякого царя! У меня самаго рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мнe, -- вот 224 как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помeщичьих усадьбах, когда жгли и грабили их! Осень, а затeм зиму, очень тревожную, со смeной властей, а иногда и с уличными боями, мы и Толстые прожили в Одессe всетаки болeе или менeе сносно, кое что продавали разным то и дeло возникавшим по югу Россiи книгоиздательствам, -- Толстой, кромe того, получал неплохое жалованье в одном игорном клубe, будучи там старшиной, -- но в началe апрeля большевики взяли наконец и Одессу, обративши в паническое бeгство французскiя и греческiя воинскiя части, присланныя защищать ее, и Толстые тоже стремительно бeжали морем (в Константинополь и дальше), мы же не успeли бeжать вмeстe с ними: бeжали в Турцiю, потом в Болгарiю, в Сербiю и наконец во Францiю чуть ни через год послe того, прожив почти пять несказанно мучительных мeсяцев под большевиками, освобождены были Добровольцами Деникина, -- его главная армiя чуть не дошла в ту, вторую, осень до Москвы, -- но в концe января 1920 года опять чуть не попали под власть большевиков и тут уже навeки простились с Россiей. Почему мы не погибли в Черном морe на пути в Константинополь, одному Богу вeдомо. Мы ушли из города в порт пeшком, темным, грязным вечером, когда большевики уже входили в город, и едва втиснулись в несмeтную толпу прочих бeженцев, набившихся в маленькiй, ветхiй греческiй пароход "Патрас", а нас было четверо: с нами был знаменитый русскiй ученый Никодим Павлович Кондаков, грузный старик лeт 75, и молодая женщина, бывшая секретарем 225 его и почти нянькой. Шли мы затeм до Константинополя двое суток в снeжную бурю, капитан "Патраса" был пьяница албанец, не знавшiй Чернаго моря, и, если бы случайно не оказался на "Патрасe" русскiй моряк, замeнившiй его, потонул бы "Патрас" со всeми своими несчастными пассажирами непремeнно. А в Константинополь мы пришли в ледяные сумерки с пронзительным вeтром и снeгом, пристали под Стамбулом, и тут должны были идти под душ в каменный сарай -- "для дезинфекцiи". Константинополь был тогда оккупирован союзниками, и мы должны были идти в этот сарай по приказу французскаго доктора, но я так закричал, что мы с Кондаковым "Immortels", "Безсмертные" (ибо мы с Кондаковым были членами Россiйской Императорской Академiи), что доктор, вмeсто того, чтобы сказать нам: "Но тeм лучше, вы, значит, не умрете от этого душа", сдался и освободил нас от него. Зато нас вмeстe с нашим жалким беженским имуществом покидали по чьему то приказанiю на громадный, грохочущiй камiон и домчали за Стамбул, туда, гдe начинаются так называемыя Поля Мертвых, и оставили ночевать в какой-то совершенно пустой руинe тоже огромнаго турецкаго дома, и мы спали там на полу в полной тьмe, при разбитых окнах, а утром узнали, что руина эта еще недавно была убeжищем прокаженных, охраняемая теперь великаном негром, и только к вечеру перебрались в Галату, в помeщенiе уже упраздненнаго русскаго консульства, гдe до отъeзда в Софiю спали тоже на полу. Толстой осенью 1919 года, когда в Одессe 226 была власть Деникина, послал мнe из Парижа два письма. Он писал очень сердечно: "Мнe было очень тяжело тогда (в апрeлe) разставаться с Вами. Час был тяжелый. Но тогда точно вeтер подхватил нас, и опомнились мы не скоро, уже на пароходe. Что было претерплено -- не разсказать. Спали мы с дeтьми в сыром трюмe, рядом с тифозными и по нас ползали вши. Два мeсяца сидeли на собачьем острову в Мраморном морe. Мeсто было красивое, но денег не было. Три недeли eхали мы (потом) в каютe, которая каждый день затоплялась водой из солдатской портомойни, но зато все это искупилось пребыванiем здeсь (во Францiи). Здeсь так хорошо, что было бы совсeм хорошо, если бы не сознанiе, что родные наши и друзья в это время там мучаются". В другом письмe он сообщал: "Милый Иван Алексeевич, князь Георгiй Евгеньевич Львов (бывшiй глава Временнаго Правительства, он сейчас в Парижe) говорил со мной о Вас, спрашивал, гдe Вы и нельзя ли Вам предложить эвакуироваться в Париж. Я сказал, что Вы по всей вeроятности согласились бы, если бы Вам был гарантирован минимум для жизни вдвоем. Я думаю, милый Иван Алексeевич, что Вам было бы сейчас благоразумно рeшиться на эту эвакуацiю. Минимум Вам будет гарантирован, кромe того к Вашим услугам журнал "Грядущая Россiя" (начавшiй выходить в Парижe), затeм одно огромное изданiе, куда я приглашен редактором, кромe того изданiя Ваших книг по-русски, нeмецки и англiйски. Самое же главное, что Вы будете в благодатной и мирной странe, гдe чудесное красное вино и все, все в изобилiи. Если вы 227 прieдете или извeстите заранeе о Вашем прieздe, то я сниму виллу под Парижем в Сен-Клу или в Севре с тeм разсчетом, чтобы Вы с Вeрой Николаевной поселились у нас. Будет очень очень хорошо..." В первом письмe были еще такiя строки: "Пришлите, Иван Алексeевич, мнe Ваши книги и разрeшенiе для перевода разсказов на французскiй язык. Ваши интересы я буду блюсти и деньги высылать честно, т. е. не зажиливать. В Парижe Вас очень хотят переводить, а книг нeт... Все это время работаю над романом, листов в 18--20. Написано -- одна треть. Кромe того, подрабатываю на сторонe и честно и похабно, -- сценарiй... Францiя -- удивительная, прекрасная страна, с устоями, с доброй стариной, обжитой дом... Большевиков здeсь быть не может, что бы ни говорили... Крeпко и горячо обнимаю Вас, дорогой Иван Алексeевич..." Константинополь, Болгарiя, Сербiя, Чехiя -- всюду в ту пору было полно русскими бeженцами. То же было и в Парижe, Париж, куда мы прieхали в самом концe марта, встрeтил нас не только радостной красотой своей весны, но и особенным многолюдством русских, многiя имена которых были извeстны не только всей Россiи, но и Европe, -- тут были нeкоторые уцeлeвшiе великiе князья, миллiонеры из дeльцов, знаменитые политическiе и общественные дeятели, депутаты Государственной Думы, писатели, художники, журналисты, музыканты, и всe были, не взирая ни на что, преисполнены надежд на возрожденiе Россiи и возбуждены своей новой жизнью и той разнообразной дeятельностью, которая развивалась все болeе и 228 болeе на всeх поприщах. И с кeм только не встрeчались мы чуть ни каждый день в первые годы эмиграцiи на всяких засeданiях, собранiях и в частных домах! Деникин, Керенскiй, князь Львов, Маклаков, Стахович, Милюков, Струве, Гучков, Набоков, Савинков, Бурцев, композитор Прокофьев, из художников -- Яковлев, Малявин, Судейкин, Бакст, Шухаев; из писателей -- Мережковскiе, Куприн, Алданов, Тэффи, Бальмонт. Толстой был прав в письмах ко мнe в Одессу -- в бездeйствiи и в нуждe тут нельзя было тогда погибнуть. Вскорe и мы не плохо устроились матерiально, а Толстые и того лучше, да и как могло быть иначе? Толстой однажды явился ко мнe утром и сказал: "eдем по буржуям собирать деньги; нам, писакам, надо затeять свое собственное книгоиздательство, русских журналов и газет в Парижe достаточно, печататься нам есть гдe, но этого мало, мы должны еще и издаваться!" И мы взяли такси, навeстили нeскольких "буржуев", каждому из них излагая цeль нашего визита в нeскольких словах, каждым были приняты с отмeнным радушiем, и в три-четыре часа собрали 160 тысяч франков, а что это было тридцать лeт тому назад! И книгоиздательство мы вскорe основали и оно было тоже немалым матерiальным подспорьем не только нам с Толстыми. Но у Толстых была постоянная бeда: денег им никогда не хватало. Не раз говорил он мнe в Парижe: -- Господи, до чего хорошо живем мы во всeх отношенiях, за весь свой вeк не жил я так, только вот деньги черт их знает куда страшно быстро исчезают в суматохe... -- В какой суматохe? -- Ну я уж не знаю, в какой; главное то, 229 что пустые карманы я совершенно ненавижу, поeхать куда-нибудь в город, смотрeть на витрины без возможности купить что-нибудь -- истинное мученiе для меня; покупать я люблю даже всякую совсeм ненужную ерунду до страсти! Кромe того, вeдь нас пять человeк, считая эту эстонку при дeтях. Вот и надо постоянно ловчиться... Раз он сказал совсeм другое: "А будь я очень богат, было бы чертовски скучно..." Но пока ловчиться все же было надо, и он ловчился: прieхав в Париж, встрeтил там стараго московскаго друга Крандiевских, состоятельнаго человeка, и при его помощи не только жил первое время, но даже и одeлся и обулся с порядочным запасом: -- Я не дурак, <--> говорил он мнe, смeясь, -- тотчас накупил себe бeлья, ботинок, у меня их цeлых шесть пар и всe лучшей марки и на великолeпных колодках, заказал три пиджачных костюма, смокинг, два пальто... Шляпы у меня тоже превосходныя, на всe сезоны... В надеждe на паденiе большевиков нeкоторые парижскiе русскiе богатые люди и банки покупали в первые годы эмиграцiи разные имущества эмигрантов, оставшiяся в Россiи, и Толстой продал за 18 тысяч франков свое несуществующее в Россiи имeнiе и, выпучивал глаза, разсказывая мнe об этом: -- Понимаете, какая дурацкая исторiя вышла: я все им изложил честь честью, и сколько десятин, и сколько пахотной земли и всяких угодiй, как вдруг спрашивают: а гдe же находится это имeнiе? Я, было, заметался, как сукин сын, не зная, как соврать, да к счастью вспомнил комедiю "Каширская старина" и быстро говорю: 230 в каширском уeздe, при деревнe Порточки... И, слава Богу, продал! Жили мы с Толстыми в Парижe особенно дружно, встрeчались с ними часто, то бывали они в гостях у наших общих друзей и знакомых, то Толстой приходил к нам с Наташей, то присылал нам записочки в таком, напримeр, родe: "У нас нынче, буйабез от Прьюнье и такое Пуи (древнее), какого никто и никогда не пивал, четыре сорта сыру, котлеты от Потэн, и мы с Наташей боимся, что никто не придет. Умоляю -- быть в семь с половиной!" "Может быть, вы и Цетлины зайдете к нам вечерком -- выпить стакан добраго вина и полюбоваться огнями этого чуднаго города, который так далеко виден с нашего шестого этажа. Мы с Наташей к вашему приходу оклеим прихожую новыми обоями..." Но прошел год, прошел другой, денег не хватало все чаще, и Толстой стал бормотать: -- Совершенно не понимаю, как быть дальше! Сорвал со всeх, с кого было можно, уже 37 тысяч франков, -- в долг, разумeется, как это принято говорить между порядочными людьми, -- теперь блeднeют, когда я вхожу в какой-нибудь дом на обeд или на вечер, зная, что я тотчас подойду к кому-нибудь, притворно задыхаясь: тысячу франков до пятницы, иначе мнe пуля в лоб! Наташу Толстую я узнал еще в декабрe 1903 года в Москвe. Она пришла ко мнe однажды в морозные сумерки, вся в инеe,-- иней опушил всю ея бeличью шапочку, бeличiй воротник и шубки, рeсницы, уголки губ, -- и я просто поражен был ея юной прелестью, ея дeвичьей красотой и восхищен талантливостью ея стихов, 231 которые она принесла мнe на просмотр, которые она продолжала писать и впослeдствiи, будучи замужем за своим первым мужем, а потом за Толстым, но всетаки почему то совсeм бросила еще в Парижe. Она тоже не любила скудной жизни, говорила: -- Чтож, в эмиграцiи, конечно, не дадут умереть с голоду, а вот ходить оборванной и в разбитых башмаках дадут... Думаю, что она немало способствовала Толстому в его конечном рeшенiя возвратиться в Россiю. Как бы то ни было, лeтом 1921 года Толстой еще не думал, кажется, не только о Россiи, но и о Берлинe. То лeто Толстые проводили под Бордо, в небольшом имeнiи, купленном "Земгором" из остаток его общественных средств, и Толстой писал мнe оттуда: "Милые друзья, Иван и Вeра Николаевна, было бы напрасно при Вашей недовeрчивости увeрять Вас, что я очень давно собирался вам писать, но откладывал исключительно по причинe того, что напишу завтра... Как вы живете? Живем мы в этой дырe неплохо, питаемся лучше, чeм в Парижe и дешевле больше чeм вдвое. Если бы были хоть "тительные" денежки -- рай, хотя скучно. Но денег нeт совсeм и, если ничего не случится хорошаго осенью, то и с нами ничего хорошаго не случится. Напиши мнe, Иван милый, как наши общiя дeла? Бог смерти не дает -- надо кряхтеть! Пишу довольно много. Окончил роман и передeлываю конец. Хорошо было бы, если бы вы оба прieхали сюда зимовать, мы бы перезимовали вмeстe. Дом комфортабельный и жили бы мы чудесно и дешево, в Париж можно бы наeзжать. Подумай, напиши..." 232 Но к осени ничего хорошаго не случилось, не случилось ничего хорошаго и с Толстыми. И однажды осенним вечером мы, вернувшись домой, нашли его карточку, на которой были написаны в нeкотором родe роковыя слова: "Приходил читать роман и проститься". Слeдующiя письма были уже из Берлина (всюду привожу лишь выдержки): "16 ноября 1921 г. Милый Иван, прieхали мы в Берлин, -- Боже, здeсь все иное. Очень похоже на Россiю, во всяком случаe очень близко от Россiи. Жизнь здeсь приблизительно как в Харьковe при Гетманe; марка падает, цeны растут, товары прячутся. Но есть, конечно, и существенное отличiе: там вся жизнь построена была на пескe, на политикe, на авантюрe,-- революцiя была только заказана сверху. Здeсь чувствуется покой в массe народа, воля к работe, нeмцы работают как никто... Большевизма здeсь не будет, это уже ясно. На улицe снeг, совсeм как в Москвe в концe ноября, -- все черное. Живем мы в пансiонe, недурно, но тебe бы не понравилось. Вина здeсь совсeм нeт, это очень большое лишенiе а от здeшняго пива гонит в сон и в мочу... Здeсь мы пробудем недолго и затeм eдем -- Наташа с дeтьми в Фрейбург, я -- в Мюнхен... Здeсь во всю идет издательская дeятельность. На марки все это грош, но, живя в Германiи, зарабатывать можно не плохо. По всему видно, что у здeшних издателей опредeленые планы торговать книгами с Россiей. Вопрос со старым правописанiем очевидно будет рeшен в положительном смыслe. Скоро, скоро наступят времена полегче наших..." "Суббота, 21 января 1922 г. Милый Иван, прости, что долго не отвeчал тебe, недавно вернулся 233 из Мюнстера и, закружившись, как это ты сам понимаешь, в вихрe великосвeтской жизни, откладывал отвeты на письма. Я удивляюсь -- почему ты так упорно не хочешь eхать в Германiю, на тe, напримeр, деньги, который ты получил с вечера, ты мог бы жить в Берлинe вдвоем в лучшем пансiонe, в лучшей части города 9 мeсяцев, жил бы барином, ни о чем не заботясь. Мы с семьей, живя сейчас на два дома, проживаем 13-14 тысяч марок в мeсяц, то есть меньше тысячи франков. Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обезпечен на лeто, т. е. на самое тяжелое время. В Парижe мы бы умерли с голоду. Заработки здeсь таковы, что, разумeется, работой в журналах мнe с семьей прокормиться трудно, -- меня поддерживают книги, но ты одной бы построчной платой мог бы существовать безбeдно... Книжный рынок здeсь очень велик и развивается с каждым мeсяцем, покупается все, даже такiя книги, которыя в довоенное время в Россiи сeли бы. И есть у всeх надежда, что рынок увеличится продвиженiем книг в Россiю; часть книг уже проникает туда, -- не говоря уже о книгах с соглашательским оттeнком, проникает обычная литература... Словом, в Берлинe сейчас уже около 30 издательств, и всe онe, так или иначе, работают... Обнимаю тебя. Твой А. Толстой". Очень значительна в этом письмe строка: "Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обезпечен на лeто..." Значит, он тогда еще и не думал о возвращенiи в Россiю. Однако, это письмо было уже послeдним его письмом ко мнe. --- 234 В послeднiй раз я случайно встрeтился с ним в ноябрe 1936 г., в Парижe. Я сидeл однажды вечером в большом людном кофе, он тоже оказался в нем, -- зачeм-то прieхал в Париж, гдe не был со времени отъeзда своего сперва в Берлин, потом в Москву, -- издалека увидал меня и прислал мнe с гарсоном клочок бумажки: "Иван, я здeсь, хочешь видeть меня? А. Толстой". Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мнe гарсон. Он тоже уже шел навстрeчу мнe и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мнe смeшком и забормотал: "Можно тебя поцeловать? Не боишься большевика?" -- спросил он, вполнe откровенно насмeхаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу: -- Страшно рад видeть тебя и спeшу тебe сказать, до каких же пор ты будешь тут сидeть, дожидаясь нищей старости? В Москвe тебя с колоколами бы встрeтили, ты представить себe не можешь, как тебя любят, как тебя читают в Россiи... Я перебил, шутя: -- Как же это с колоколами, вeдь они у вас запрещены. Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью: -- Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себe не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, напримeр, живу? У меня цeлое помeстье в Царском Селe, у меня три автомобиля... У меня такой набор драгоцeнных англiйских трубок, каких у самого англiйскаго короля нeту... Ты что ж, воображаешь, что тебe на сто лeт хватит твоей нобелевской премiи? 235 Я поспeшил перемeнить разговор, посидeл с ним недолго, -- меня ждали тe, с кeм я пришел в кафе, -- он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мнe утром, чтобы условиться о новой встрeчe, и не позвонил, -- "в суматохe!" -- и вышла эта встрeча нашей послeдней. Во многом он был уже не тот, что прежде: вся его крупная фигура похудeла, волосы порeдeли, большiя роговыя очки замeнили пенснэ, пить ему было уже нельзя, запрещено докторами, выпили мы с ним, сидя за его столиком, только по одному фужеру шампанского... 1949 г. 236 -------- Маяковскiй Кончая свои писательскiя воспоминанiя, думаю, что Маяковскiй останется в исторiи литературы большевицких лeт как самый низкiй, самый циничный и вредный слуга совeтскаго людоeдства по части литературнаго восхваленiя его и тeм самым воздeйствiя на совeтскую чернь, -- тут не в счет, конечно, только один Горькiй, пропаганда котораго с его мiровой знаменитостью, с его большими и примитивными литературными способностям, как нельзя болeе подходящими для вкусов толпы, с огромной силой актерства, с гомерической лживостью и безпримeрной неутомимостью в ней оказала такую страшную преступную помощь большевизму поистинe "в планетарном масштабe". И совeтская Москва не только с великой щедростью, но даже с идiотской чрезмeрностью отплатила Маяковскому за всe его восхваленiя ея, за всяческую помощь ей в дeлe развращенiя совeтских людей, в сниженiи их нравов и вкусов. Маяковскiй превознесен в Москвe не только как великiй поэт. В связи с недавней двадцатилeтней годовщиной его самоубiйства московская "Литературная газета" заявила, что "имя Маяковскаго воплотилось в пароходы, школы, танки, улицы, театры и другiя долгiя дeла. Десять пароходов "Владимiр Маяковскiй" 237 плавают по морям и рeкам. "Владимiр Маяковскiй" было начерчено на бронe трех танков. Один из них дошел до Берлина, до самого рейхстага. Штурмовик "Владимiр Маяковскiй" разил врага с воздуха. Подводная лодка "Владимiр Маяковскiй" топила корабли в Балтикe. Имя поэта носят: площадь в центрe Москвы, станцiя метро, переулок, библiотека, музей, район в Грузiи, село в Арменiи, поселок в Калужской области, горный пик на Памирe, клуб литераторов в Ленинградe, улицы в пятнадцати городах, пять театров, три городских парка, школы, колхозы..." (А вот Карлу Либкнехту не повезло: во всей совeтской Россiи есть всего на всего единственный "Гусиный колхоз имени Карла Либкнехта"). Маяковскому пошло на пользу даже его самоубiйство: оно дало повод другому совeтскому поэту, Пастернаку, обратиться к его загробной тeни с намеком на что-то даже очень возвышенное: Твой выстрeл был подобен Этнe в предгорье трусов и трусих! Казалось бы, выстрeл можно уподоблять не горe, а какому-нибудь ея дeйствiю, -- обвалу, изверженiю... Но поелику Пастернак считается в совeтской Россiи да многими и в эмиграцiи тоже генiальным поэтом, то и выражается он как раз так, как и подобает теперешним генiальным поэтам, и вот еще один примeр тому из его стихов: Поэзiя, я буду клясться тобой и кончу, прохрипeв: ты не осанка сладкогласца, 238 ты лeто с мeстом в третьем классe, ты пригород, а не припeв. Маяковскiй прославился в нeкоторой степени еще до Ленина, выдeлился среди всeх тeх мошенников, хулиганов, что назывались футуристами. Всe его скандальныя выходки в ту пору были очень плоски, очень дешевы, всe подобны выходкам Бурлюка, Крученых и прочих. Но он их всeх превосходил силой грубости и дерзости. Вот его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная морда, но сколь эта морда зла и мрачна! Вот он, по воспоминанiям одного из его тогдашних прiятелей, выходит на эстраду читать свои вирши публикe, собравшейся потeшаться им: выходит, засунув руки в карманы штанов, с папиросой, зажатой в углу презрительно искривленнаго рта. Он высок ростом, статен и силен на вид, черты его лица рeзки и крупны, он читает, то усиливая голос до рева, то лeниво бормоча себe под нос; кончив читать, обращается к публикe уже с прозаической рeчью: -- Желающiе получить в морду благоволят становиться в очередь. Вот он выпускает книгу стихов, озаглавленную будто бы необыкновенно остроумно: "Облако в штанах". Вот одна из его картин на выставкe, -- он вeдь был и живописец: что-то как попало наляпано на полотнe, к полотну приклеена обыкновенная деревянная ложка, а внизу подпись: "Парикмахер ушел в баню"... Если бы подобная картина была вывeшена гдe-нибудь на базарe в каком-нибудь самом захолустном русском городишкe, любой прохожiй мeщанин, взглянув на нее, только покачал 239 бы головой и пошел дальше, думая, что выкинул эту штуку какой-нибудь дурак набитый или помeшанный. А Москву и Петербург эта штука все-таки забавляла, там она считалась "футуристической". Если бы на какой-нибудь ярмаркe балаганный шут крикнул толпe становиться в очередь, чтобы получать по мордe, его немедля выволокли бы из балагана и самого измордовали бы до безчувствiя. Ну, а русская столичная интеллигенцiя всетаки забавлялась Маяковскими и вполнe соглашалась с тeм, что их выходки называются футуризмом. В день объявленiя первой русской войны с нeмцами Маяковскiй влeзает на пьедестал памятника Скобелеву в Москвe и ревет над толпой патрiотическими виршами. Затeм, через нeкоторое время, на нем цилиндр, черное пальто, черныя перчатки, в руках трость чернаго дерева, и он в этом нарядe как-то устраивается так, что на войну его не берут. Но вот наконец воцаряется косоглазый, картавый, лысый сифилитик Ленин, начинается та эпоха, о которой Горькiй незадолго до своей насильственной смерти брякнул: "Мы в странe, освeщенной генiем Владимiра Ильича Ленина, в странe, гдe неутомимо и чудодeйственно работает желeзная воля Iосифа Сталина!" Воцарившись, Ленин, "величайшiй генiй всeх времен и народов," как неизмeнно называет его теперь Москва, провозгласил: "Буржуазный писатель зависит от денежнаго мeшка, от подкупа. Свободны ли вы, господа писатели, от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографiи в рамках и картинках, проституцiи в видe "дополненiя" к "святому искусству" вашему?" 240 "Денежный мeшок, порнографiя в рамках и картинках, проституцiя в видe дополненiя..." Какой словесный дар, какой убiйственный сарказм! Недаром твердит Москва и другое: "Ленин был и величайшим художником слова". Но всего замeчательнeй то, что он сказал вскорe послe этого: "Так называемая "свобода творчества" есть барскiй анахронизм. Писатели должны непремeнно войти в партiйныя организацiи". И вот Маяковскiй становится уже неизмeнным слугою РКП (Россiйской Коммунистической Партiи), начинает буянить в том же родe, как буянил, будучи футуристом: орать, что "довольно жить законами Адама и Евы", что пора "скинуть с корабля современности Пушкина", затeм -- меня: твердо сказал на каком-то публичном собранiи (по свидeтельству Е. Д. Кусковой в ея статьях "До и послe", напечатанных в прошлом году в "Новом Русском Словe" по поводу моих "Автобiографических замeток"): "Искусство для пролетарiата не игрушка, а оружiе. Долой "Буниновщину" и да здравствуют передовые рабочiе круги!" Что именно требовалось, как "оружiе", этим кругам, то есть, проще говоря, Ленину с его РКП, единственной партiей, которой он замeнил всe прочiя "партiйныя организацiи"? Требовалась "фабрикацiя людей с матерiалистическим мышленiем, с матерiалистическими чувствами", а для этой фабрикацiи требовалось все наиболeе завeтное ему, Ленину, и всeм его соратникам и наслeдникам: стереть с лица земли и оплевать все прошлое, все, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаяанное богохульство, -- ненависть к 241 религiи была у Ленина совершенно паталогическая, -- и самую звeрскую классовую ненависть, перешагнуть всe предeлы в безпримeрно похабном самохвальствe и прославленiи РКП, неустанно воспeвать "вождей", их палачей, их опричников, -- словом как раз все то, для чего трудно было найти болeе подходящаго пeвца, "поэта", чeм Маяковскiй с его злобной, безстыдной, каторжно-безсердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью даже в тeх дубовых виршах, которые он выдавал за какой-то новый род якобы стиха, а этим стихом выразить все то гнусное, чему он был столь привержен, и всe свои лживые восторги перед РКП и ея главарями, свою преданность им и ей. Ставши будто бы яростным коммунистом, он только усилил и развил до крайней степени все то, чeм добывал себe славу, будучи футуристом, ошеломляя публику грубостью и пристрастiем ко всякой мерзости. Он называл звeзды "плевочками", он, разсказывая в своих ухабистых виршах о своем путешествiи по Кавказу, сообщил, что сперва поплевал в Терек, потом поплевал в Арагву; он любил слова еще болeе гадкiя, чeм плевочки, -- писал, напримeр, Есенину, что его, Есенина, имя "публикой осоплено", над Америкой, в которой он побывал впослeдствiи, издeвался в том же родe: Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок, с каплями на носу, сосет 242 как будто не грудь, а доллар -- занят серьезным бизнесом. Он любил слово "блевотина", -- писал (похоже, что о самом себe): Бумаги гладь облевывает пером, концом губы поэт, как блядь рублевая. Подобно Горькому, будто бы ужасно ненавидeвшему золото, -- Горькiй уже много лeт тому назад свирeпо назвал Нью-Йорк "Городом Желтаго Дьявола", то есть золота, -- он, Маяковскiй, золото тоже должен был ненавидeть, как это полагается всякому прихлебателю РКП, и потому писал: Пока доллар всeх поэм родовeй, лапя, хапая, выступает, порфиру надeв, Бродвей: капитал -- его препохабiе! Горькiй посeтил Америку в 1906 году, Маяковскiй через двадцать лeт послe него -- и это было просто ужасно для американцев: я недавно прочел об этом в московской "Литературной 243 газетe", в почтенном органe Союза совeтских писателей, там в статьe какого-то Атарова сказано, что на его столe лежит "удивительная, подлинно великая книга" прозы и стихов Маяковскаго об Америкe, что книга эта "плод пребыванiя Маяковскаго в Нью-Йоркe" и что послe прieзда его туда "у американских мастеров бизнеса были серьезныя причины тревожиться: в их страну прieхал великiй поэт революцiи!" С такой же силой, с какой он устрашил и разоблачил Америку, он воспeвал РКП: Мы не с мордой, опущенной вниз, мы -- в новом, грядущем быту, помноженном на электричество и коммунизм... Поэтом не быть мнe бы, если б не это пeл: в звeздах пятиконечных небо безмeрнаго свода РКП. Что совершалось под этим небом в пору писанiй этих виршей? Об этом можно было прочесть даже и в совeтских газетах: "3-го iюня на улицах Одессы подобрано 142 трупа умерших от голода, 5-го iюня -- 187. Граждане! Записывайтесь в трудовыя артели по уборкe трупов!" "Под Самарой пал жертвой людоeдства бывшiй член Государственной Думы Крылов, врач по профессiи: он был вызван в деревню к больному, но по дорогe убит и съeден". 244 В ту же пору так называемый "Всероссiйскiй Староста" Калинин посeтил юг Россiи и тоже вполнe откровенно засвидeтельствовал: "Тут одни умирают от голода, другiе хоронят, стремясь использовать в пищу мягкiя части умерших". Но что до того было Маяковским, Демьянам и многим, многим прочим из их числа, жравшим "на полный рот", носившим шелковое бeлье, жившим в самых знаменитых "Подмосковных", в московских особняках прежних московских миллiонеров! Какое дeло было Владимiру Маяковскому до всего того, что