Дмитрий Михайлович Балашов. Воля и власть --------------------------------------------------------------- Государи Московские VIII. Origin: http://www.litportal.ru --------------------------------------------------------------- Глава 1 Василий был в ярости. Бешено мерил шагами востроносых, шитых жемчугом, зеленых тимовых сапогов особную вышнюю горницу княжеских теремов, устланную восточным ковром и уставленную поставцами с дорогою русскою и иноземной посудой, которою не часто и пользовались - боле для пригожества стояла. Уже дошла весть о стыдном разгроме Двины новгородскими молодцами, а уж задалась было она великому князю Московскому, и о взятии Орлеца, где был захвачен неудачливый ростовский князек Федор, посланный на Двину для сбора дани. (И неволею подступало так, заключать мир с Новым Городом!) И более того: доходили смутные вести, что разбитый татарами Витовт готов заключить новый союз с Ягайлой, отдающий в грядущем великую Литву в руки польского короля! Вот тебе и все высокие речи тестя, породившие надежды на то, что его, Васильевы, дети учнут княжить в Литве. Потому и разрешил он захватить Смоленск, не помог рязанскому князю, оттянувши его от Любутска, и позволил затем Витовту разорить всю Рязанскую землю, по сути, порушив старый московский договор с Рязанью, еще великим Сергием заключенный! Особенно стыдная измена, ибо за Федором, сыном Олега Рязанского, была замужем его, Василия, родная сестра! И союз с тестем против Великого Нова Города... Слава Богу, что хоть новогородцы не дались на обман, не разорвали союза с немцами и не позволили втянуть себя в войну, возможным исходом которой был бы захват Витовтом Новгорода Великого! И испорченные отношения с Ордой, и гнев своей же боярской господы - все это даром, дуром и попусту! А теперь смерть сына, проигранная Нову Городу война, и эта брюхатая (опять, поди, девку принесет!) упрямая литовская баба, которую он до дрожи любил, а сейчас до дрожи ненавидел, так и не уяснившая себе, что он не подручник Витовтов, а великий князь Владимирский, и православная Русь отнюдь не вотчина католического Рима! А это уже не сказки, не слухи, не возможный оговор! Вот противень того подлого соглашения Витовта с Тохтамышем, захваченный и привезенный ему, ему, великому князю Московскому! Схватил, шваркнул об пол, додавил сапогом, как ядовитую змею, бесценный литовский кубок из яйца Строфилат-птицы в иноземной серебряной оправе. Хотел было разбить и кувшин белой глины, из далекого Чина привезенный, расписанный змеями и махровыми круглыми цветами тамошней земли, но удержался, жалко стало. Слишком дорога была китайская белая полупрозрачная посуда, которую не умел делать более никто в мире, ниже на Софьином Западе хваленом! Софья немо смотрела, белея лицом, на яростную беготню супруга. Стояла, полная, плотная, в распашном саяне своем, скрывавшем вздернутый живот, голова убрана жемчужной снизкой и повойником. Давно уже одевалась по-русски, пряча волосы, заплетенные в две тугие косы, дабы не отличаться от местных боярынь московских. И как это она далась на обман, связавши свою судьбу с этим сумасшедшим русичем и до горькой обиды женской ставшим уже родным ей человеком! Великий князь! А ведет себя порою не лучше пьяного польского шляхтича! Подумала так, и пришло вдруг горестное озарение, что никто и не был лучше тогдашнего княжича Василия, да, пожалуй, и нынешнего московского князя, милого лады ее! Женщина в тридцать лет, много рожавшая (за восемь годов брака четыре ребенка: два сына и две дочери - шутка ли!), вознесенная на вершину власти Владимирской земли, - великая княгиня Московская! - совсем не походила на ту сероглазую девочку, с которой Василий, в полузабытом замке, еще тоже не князь Московский, а попросту княжич, один из многих сыновей своего великого отца, целовался у пахучей ржаной скирды в предместье польского города Кракова. И та сумасшедшая скачка, и слепо отталкивавшие его руки девушки, и ее нежданно жаркий поцелуй" и хрипло произнесенные слова: "Не забудешь, князь?" Где все это?! Утонуло в череде суровых лет, заполненных без остатка ежедневными трудами вышней власти! А теперь еще эта нежданная смерть Юрика, столь полюбившегося ее грозному отцу. Когда была она позапрошлым летом со всеми детьми в гостях у него в Смоленске, городе, отобранном батюшкой у бесталанного смоленского князя Юрия Святославича. Еще до этого страшного сражения с Едигеем, до разгрома на Ворскле всей литовско-польской рати, собранной отцом, разгрома, перевернувшего и перечеркнувшего все дальние замыслы родителя! И как помнилось теперь, сколь сразу постарел отец: щеки обвисли, отчего круглое "котиное" лицо стало едва ли не квадратным, а под глазами легли тяжелые круги, и в глазах, полных по-прежнему властной силы, уже не вспыхивала озорная, юношеская удаль, что так привлекало к нему женщин и отчего у нее самой, у девочки-дочери, начинала сладко кружиться голова. Отец был торжествен и хмур. Он готовился к разгрому хана Темир-Кутлука, намеревался стать господином всей русской земли. Он не замахивался, как польские ксендзы, на святыни православия, напротив, послал с нею зятю дорогие иконы греческого и смоленского письма в окладах червонного золота и святые страсти Спасовы, принесенные некогда из Цареграда в Смоленск. Мать держалась. Была все также роскошно одета в переливчатый шелк и фландрский бархат. Тщательно набелена и нарумянена, в алмазном очелье, в колтах, украшенных индийскими рубинами, но выдавали руки, потемневшие, сморщенные в узлах вен, высохшая шея, хоть и почти вся залитая серебром, жемчугом и лалами многочисленных бус. И Софья подумала вдруг: не в последний ли раз видит мать? Она ткнулась лицом ей в мягкую обвисшую грудь, замерла, со страхом чувствуя, что вот-вот расплачется, нарушив весь торжественный чин встречи... Потом прошло. Вечером, после столов, ели материно любимое варенье, вспоминали Краков, Литву, Ягайлу и невольный свой плен в ляшской земле. Мать расспрашивала про Василия, и все не то и не о том, о чем хотелось с нею поговорить... Да и дети! Дети обвесили бабу свою, Ванек и Юрко, Нюша и крохотная Настя, которая, ковыляя, то и дело вставала на четвереньки и временем оставляла мокрые лужицы на коврах... И как тогда отец, с доброй улыбкою на лице, выходил, держа на каждом плече по внуку, и предсказывал им грядущую власть в русской земле... И она так верила! Так ждала победы, так деятельно готовила Василия к тому, чтобы уступить, не мешать, даже помочь отцу в его многотрудных замыслах! И так казалось близким и столь достижимым жданное торжество! И королевская корона на батюшкиной голове, и конные ристалища на Москве, и танцы, что тогда она начнет устраивать польским навычаем в богомольной столице Василия! Отец строил замок у себя в Троках, и каждый крестьянин или купец, въезжая в город порожняком, должен был привозить по большому камню, и стены росли прямо на глазах, до высоты пушечного боя из гранитных валунов, а выше - из кирпича. Такие же сводчатые залы и замкнутые внутренние дворы, как в рыцарских замках Ордена, такие же висячие переходы - замок на острове, с тройною защитой ворот. И Софья, закрывая глаза, уже словно видела это чудо, сотворяемое ее отцом у себя на родине взамен низкого, схожего с медвежьею берлогою, обиталища старого Кейстута. И только одно долило: вера! Знала, уведала, поняла уже, что русичи от православия не отрекутся ни в жисть, и тут ее отцу... Да почему отцу! Ванята с Юриком оба крещены по православному обряду. Впрочем, о далеком будущем не думалось тою порой! Отец был с ней! Прежний, великий, властный и умный, умнее всех! И о татарах он говорил небрежно, считал, что пушки решат все и лучная татарская конница не выдержит огненного боя, ринет в бег, и останется только гнать и добивать степняков вдоволь уже проученных Тамерланом! И после того Орда, татарская дань, набеги, пожары, полоняники, бредущие к рынкам Кафы и Солдайи, - все минет, все будет обрушено и прекращено одним ударом! А после присоединения Нова Города и Пскова к державе отца - сам Папа Римский неволею возложит корону на его голову! А она? Сможет ли тогда побывать в Риме, Флоренции, сказочном Париже, куда польские паны посылают своих детей в услужение тамошним рыцарям? У нее от отцовых замыслов кругом шла голова, и все казалось так достижимо и близко, стоило лишь руку протянуть! А Василий, почти забытый ею в этот миг, глянув на Софью скоса суровым зраком, узрел вдруг беззащитно девичье выражение ее лица, тяжесть ее чрева и, отворотясь, вновь с болью ощутил на губах нежный ротик погибшего сына, когда Юрко целовал его перед сном. Вспомнил его тонкие рассыпающиеся волосики, разгарчивое лицо, когда шестилетний малыш садился на коня со смешанным выражением восторга и ужаса в глазах! И теперь единая надежда сохранить и передать власть - Ванята, Ваня, четырехлетний увалень... Не будут уже смешно ссориться братья, точно два медвежонка, молча, сопя, выдирать друг у друга из рук какую-нибудь глиняную свистульку или деревянного резного коня... Не будут! И как они, постоянно ссорясь, все одно не могли жить друг без друга... И как же теперь? Софья плакала. О несбывшихся отцовых замыслах, потерянных своих мечтах, о старой матери, не умеющей скрыть возраста своего, о погибших в немецком плену братьях, о надеждах, которые всегда обманывают нас, даже сбываясь. Софья плакала, а Василий, устыдясь, подумал, что плачет она о сыне, и неуклюже прикоснулся к ней, полуобнял, пробормотав: "Господь... Воля его..." У него оставался Иван, оставались не свершенные суздальские дела, Псков и Новгород, которые нельзя было отдавать латинам, тысячи дел, малых и больших, из которых и состоит то, чему название - вышняя власть, и от чего властитель, не жаждущий проститься с престолом, не должен, да и не может, отстраниться даже на миг! У нее - лишь горечь несбывшихся надежд, своих и родительских, горечь смутного позднего озарения, что иной судьбы, кроме сущей и уже состоявшейся, ей не дано, как не дано иного супруга, кроме Василия, и иной земли, кроме Руси, Руссии с ее снегами, лесами, морозами, с ее нравным народом и потаенными обителями иноков в древних борах и чащобах, блюдущих, как они сами глаголют, истинные заветы Христа... Василий дернулся. Еще раз неуклюже приобнял ее за плечи. Собиралась Дума, и пора было выходить к боярам. На сенях, у входа в думную палату дворца сидели, сожидая князя, двое бояринов: оба седатые, оба, уложив старческие длани в перстнях на тяжелые трости - Костянтин Дмитрич Шея-Зернов, коему пошло уже далеко на восьмой десяток, и Иван Андреич Хромой, шестидесятилетний муж, из широко разветвившегося рода Акинфичей, на коего Костянтин Шея ради разницы лет взирал слегка покровительственно. И тот и другой в долгих шубах: Иван Хромой в собольей, а Костянтин Шея в шубе из седых бобров; и оба в круглых, высоких, опушенных сибирским соболем шапках, с тростями с резными навершиями зуба рыбьего, только у Костянтина Шеи рукоять украшена бухарскою бирюзой, а у Ивана Хромого посох усыпан речным северным жемчугом. Они пришли решать о мире с Новым Городом и теперь сожидали останних бояр Думы государевой. Оба знали о стыдном двинском погроме, и у обоих были к тому свои зазнобы. Костянтин Шея выдал дочь замуж за несчастливого ростовского князька, схваченного и ограбленного в Орлеце. "Отличился зятек!" - со снисходительной насмешкой отвечал теперь Шея на вопросы, попреки и сочувствия ближников. И не понять было, сожалеет ли он сам об оплошке ростовского зятя, радуется ли зазнобе родича, не поддержавшего семейную честь. А Иван Хромой, вдосталь обеспокоенный судьбою своего самого крупного владения, все не мог допытать: пограбили новгородцы волость Ергу, доставшуюся ему вместе с рукою сестры убитого на Воже Монастырева, или обошли стороной? Свои холопы оттоль еще не прибыли, а от посельского дошло зело невразумительное послание, процарапанное на бересте, что, мол, "Ушкуеве пакостя Белозерский городок ограби, а ле села ти невеле бысть". Что хотел сказать посельский этим "невеле бысть", Иван Хромой, как не бился, понять не мог. И теперь, окроме дел государевых, сожидал встречи с княжьим гонцом, дабы уяснить размеры возможных проторей. Поглядывая друг на друга, бояре, своих бед не касаясь, вели неспешный разговор о том, что волновало всегда и всех: честь в Думе была по месту, кто кого выше сидел, да и выгодные службы, на которые могли послать, а могли и не послать, решались по ряду и родовой выслуге. Тому и другому не нравилось начавшееся при Василии Дмитриче засилие наезжих смоленских и литовских княжат, Ростиславичей и Гедиминовичей. Обсудили и осудили входившего в силу Ивана Дмитрича Всеволожа: "Торопит князек! Побогател-то с Микулиных волостей, не инако! С наше бы послужил исперва!" Потом перешли на только что прибывшего на Москву литовского князя Юрия Патрикеевича, что "заехал" многих бояр, получивши место в Думе не по ряду и заслугам, а единственно по тому, что Гедиминович великой княгине Софье по пригожеству пришел. "Больно много воли бабе своей дает!" - снедовольничал Хромой, не называя поименно ни Софью, ни Василия. Шея лишь дернул усом, смолчал. Корить великого князя - самое пустое дело! - Он-ить и вашего Федора Сабура заедет! - не отступался Хромой. - И Воронцовых, и Митрия Василича, и Собакиных, и Добрынского! - Ну, Федор Сабур тех всех выше сидит! - возразил Шея, слегка пошевелясь в своем бобровом опашне. Со спокойствием, рожденным преклонностью лет, стал перечислять, кто под кем должен сидеть и сидит в Думе государевой из Вельяминовых, Акинфичей, Кобылиных-Кошкиных, Зерновых, Бяконтовых, Морозовых и Квашниных. Выходило, что бояре старых родов пока не очень-то уступали наезжим княжатам. - Выше всех сидел при великом князе Дмитрии Федор Андреич Свибл! - не удержавшись, похвастал Хромой местом опального старшего брата. Шея, хитро скосив глаз, глянул на него. Акинфичи сумели не пострадать после опалы старшего родича, а все же Ивану Хромому говорить того бы не след! - Выше-то выше, да вишь и не усидел! - возразил он с подковыркою. - Бога в кике не хватило! Готовый разразиться спор, впрочем, утих, ибо в покой вступил Иван Федорович, а за ним, опираясь на посох и прихрамывая, его старый отец, бессменный при покойном князе посол ордынский Федор Андреич Кошка. - Что, не заратилась Орда? - обратился к вошедшим с вопросом Костянтин Шея, показавши при этом как бы желание встать, приветствуя Федора. Иван, румяный, кровь с молоком молодец, на голову выше отца, ответил за родителя: - Куда! Там у их ноне колгота опять. Едигей, кажись, задумал хана менять, дак не до нас им! - Дак как, други, будем с Новым Городом решать? - вернул разговор к тому, что предстояло на Думе, Костянтин Шея. - Погромили нас на Двине? - Слух есть, - хрипло подал голос, усаживаясь, Федор Кошка (болел, простыл ныне в осень, ездючи в Тверь на похороны князя Михайлы, да все и направится не мог), - что, не все у их, у новогородчев, гладко прошло. Двинского воеводы брат, Анфал, сбежал вишь, сказывают, с пути, дак и того, дружину, навроде, сбират! - А и попусту! - вмешался Иван Хромой. - Мои волости пограбили, ай, нет, невем, а торговля страдат! Гостям пути нет ни туда, ни оттоле! - А казне - серебра! - поддержал, входя в палату, Александр Остей. - Надобен мир, бояре! Думцы один по одному заходили в покой. Полюднело. Ждали токмо братьев великого князя и владыку. Решение замириться с Новым Городом уже тут, в преддверии, было почти принято. Толк стал всеобщим. Поминали и Новгород, и недавнюю пристойную смерть Михайлы Александровича Тверского, и могущие быть от того изменения в Тверском княжеском доме, и вновь недавнюю пакость на Двине. Гул голосов прокатывался из конца в конец. Но вот придверники, звякнув копьями, вытянулись у входа в думную палату. Бояре завставали с лавок. Взошел Василий и вслед за великим князем в отверстые двери, блюдя чин и ряд, думцы потянулись в широкую, в два света, палату, где и зарассаживались по лавкам одесную и ошую тронного кресла великого князя Московского, оставляя места для владыки и братьев великого князя: Юрия, Андрея и Петра (младший, Константин, по возрасту в думных заседаниях еще не участвовал). Серебряные сулицы охраны звякнули еще раз. Вводили новогородских послов. x x x Вечером изрядно уставший Василий, протягивая ноги постельнику, освободился от сапогов, ополоснул лицо и руки под рукомоем и, махнув рукою холопу: иди, мол, не надобен пока! - прошел в смежную горницу жены, сел на лавку с резным подзором, и, глядя, как Соня, распустивши косы, расчесывает волосы (сенная боярыня, завидя князя, выскользнула из покоя змеей), стал рассказывать, что и как происходило на Думе, да что говорили бояре, и что сказал Юрко. - Юрий твой, - с нежданною злобой возразила Софья, - спит и видит, как бы на твое место сесть! Грамоту не подписал отказную! И не подпишет! И на дочке Юрия Святославича недаром женился! Беглый князь! Эко! А пото женился, чтобы батюшке зазнобу сотворить! Смоленск отобрать и вновь отдать Юрию! Да, да! И меня он ненавидит! И я его ненавижу, ты прав! - выкрикнула Софья, завидя, что Василий открыл было рот, дабы возразить. - А ты про договор отца с Тохтамышем знала? - вопросил Василий низким голосом, сдерживая плещущий гнев. - Тогда? До сражения? Когда в Смоленске гостила?! - домолвил, возвышая голос. Софья спохватилась первая, понявши, что воспоследует, ежели князь, начавший привставать на напруженных ногах, подымется и ударит ее. Но и Василий понял. Двинув желвами скул, повернулся, задержавшись на миг у порога, но смолчал, не вымолвил бранного слова, вышел, шваркнув тяжелую дверь так, что та с глухим треском вошла в ободверину. Софья плакала, повалясь на застланную куньим одеялом постель. Плакала со злобы и горя, и с того еще, что Василий был, по существу, прав и отвечать ей ему было нечего. Глава 2 Есть что-то предопределенное, символическое в том, что Михаил Александрович Тверской, последний великий противник московского княжеского дома, умер в том же 1400 году, когда, с разгромом Витовта, завершился первый период собирания Руси Московской, точнее сказать, была создана та система устройства власти, которая, худо ли хорошо, со всеми неизбежными историческими срывами позволила маленькому лесному московскому княжеству объединить, совокупить и создать великую страну, великую Русскую империю, перенявшую наследство монгольской державы Чингизидов и ставшую в веках вровень с величайшими мировыми империями: Римом и Византией, прямою наследницею которой, "Третьим Римом", и стала считать себя со временем Московская Русь. Но до того, до осознания этой гордой истины, должно было пройти еще целое столетие, столетие славы и бед, подвигов и крушений, весь сложный пятнадцатый век, который почти невозможно, в силу многих и разных причин, окинуть единым взором и включить в единую причинно-следственную цепь. Грядущего иногда лучше не знать! Хорошо, что Михайла Тверской умер "до звезды", на самом пороге XV столетия! Князь разболелся о Госпожене дни (Успение Богородицы 15 августа ст. стиля) "и бысть ему болезнь тяжка". Князю, родившемуся в 1333 году, исполнилось 67 лет. Мог бы пожить и еще, - так-то сказать! - да, видно, вышли уже все те силы, что кипели когда-то и держали его в мире сем. И осталось одно - достойно умереть. И это - сумел. О чем думает человек, когда приходит время сводить счеты с жизнью? О наследниках дела своего. О прожитой судьбе. О вечности. Обо всем этом мыслил Михайло, почуявши полное изнеможение сил телесных. Нутро отказывалось принимать пищу, да и руки плохо слушались. Евдокия сама кормила его с серебряной лжицы, старинной, дорогой, красиво изогнутой, с драгим камнем в навершии короткой узорной рукояти, родовой, памятной... Мир сократился до этой вот тесовой горницы, застланной шамаханским ковром, до этого ложа, до этих вот немногих утварей родовых, любимых... Да еще до мерзкого запаха собственного тела. Дуня, слава Богу, делает вид, что не замечает ничего, и заботливо перестилает ему, с помощью прислуги, раз за разом постель. Князь лежал в белье: в полотняной рубахе, пестрядинных домашних портах и вязаных узорных носках, приподнятый на алом, тафтяном, высоком подголовнике (так легче было дышать), укутанный сверху курчавым ордынским тулупом, как любил, как укрывался в путях и походах, глядел на колеблемые огоньки свечей и крохотную звездочку лампадного пламени под большими, тверского и суздальского писем, иконами домашней божницы. Временем задумчиво взглядывал на Евдокию, на ее стоический лик, угадывая непрестанные ее печалования о детях, о зажитке, о нравном старшем сыне Иване. Самый старший, Александр, недолго жил и умер поболе тридесяти летов назад, и уже десять лет, как скончался и второй, тоже Александр, прозванием Ордынец, сидевший на Кашине. Это после его смерти Иван стал старшим среди братьев: Василия, Бориса и Федора, женатого на дочери московского боярина Федора Андреича Кошки, с которым Михаил когда-то познакомился в Орде. Как недавно... и как давно все это было! Драться всерьез, драться за великий стол Владимирский Михаил прекратил четверть века назад. Все последующие поездки в Орду, робкие попытки получить ярлык у нового хана - все то не в счет. Сам знал уже, что уступит, уступил с того памятного дня, когда под Тверью врубался сам в дружины идущих на приступ московских ратей, многажды кровавя саблю и ни во что ставя собственную жизнь. С той страшной осады, когда ни литвины, ни татары не подошли на помочь и он подписал мир с Дмитрием, мир и отречение от вышней власти, с часа того Михаил уже взаболь не спорил с Москвой. И когда третье лето тому назад Иван Всеволодич Холмский отъехал на Москву, приславши взметные грамоты, Михаил не стал ни зорить его волости, ни занимать своими боярами его городов, предоставя времени содеять то, что ранее содеял бы обязательно сам и на силу. Иван Всеволодич, будучи на Москве, женился на сестре великого князя; и это Михаил воспринял спокойно, стараясь не задумывать о том, что Холмский удел может отойти к Москве. Бояре были в недоумении, он же попросту начал понимать с возрастом, что иные тайны судеб народных не подвластны людскому хотению, а идут, капризно извиваясь, по каким-то своим, свыше начертанным законам, и все усилия человеческой мудрости способны разве изъяснить прошлое, но никак не грядущее, о коем можно токмо гадать по прикиду: ежели, мол, произойдет такое-то событие, то из того возможет проистечь такое-то следствие, и опять - ежели... А ежели нет, то... И так далее. И теперь вот, предчувствуя грядущие споры и свары в Тверском княжеском доме, поскольку не примыслами, но переделом своих вотчин будут жить его потомки, доколе их не поглотит Москва, он все-таки обдумывал душевую грамоту, долженствующую укрепить единодержавие в земле Тверской, подобно тому, как укрепляли единодержавие государи московские. К чему? Зачем? А - надо было! Ибо всякое действование, обгоняющее Господнее течение времен, как и действование, отстающее от этого течения, пытающееся удержать в неизменности прошлое, всякое действование таковое - суета сует и всяческая суета, неугодная Владыке Сил. Ради Евдокии, спокойствия ее, поторопился с грамотою. Велел позвать дьяка, бояр, тверского владыку Арсения, настоятеля Отроча и иных монастырей. Сына старшего, Ивана, вызвал прежде, одного. Требовательно глядя ему в глаза, повелел кратко: - Помирись с Иваном Всеволодичем! - Сын понял, сумрачно кивнул головою. По душевой старшему с его детьми, Александром и Иваном, доставались: Тверь, Новый Городок, Ржева, Зубцов, Радилов, Вобрынь, Опоки, Вертязин - львиная доля княжества. ("Иванов шурин, Витовт, будет вельми доволен!" - подумал с бледной улыбкою.) Княжичам Василию и Борису (а за смертью Бориса - сыну последнего, Ивану Борисовичу) - Кашин и Кснятин с волостьми. Младшему, Федору, оба Микулины городка с волостью. После чего следовали обычные наставления детям: жить в мире и не преступати отцовского слова и душевой грамоты. Отпустивши бояр и клириков, лежал без сил, чувствуя противную ослабу и головное кружение. Морщась, сделал знак переменить порты. Обмытый, переодетый, накормленный, соснул было, но тут по шевеленью в сенях понял, что страшат взойти и советуют друг с другом. Оказалось, пришла весть, которую уже и ждал и не ждал. Из далекого Цареграда воротился протопоп Данило, посыланный к патриарху с милостынею. Узнавши, кто и с чем, Михаил повелел принять протопопа и провести прямо к нему в покой. Еще раз бледно усмехнул, заметивши, как испуганно метнулись глаза посланца, узревшего померкший и высохший лик великого князя Тверского. Протопоп принес князю патриаршее благословение и отдарок - икону комненовского письма, изображающую Страшный суд. Михаил велел поставить икону у себя в покое и долго, и час, и два, и три, смотрел на нее. Глядел и думал, и подивился даже: как там, в Цареграде, сумели понять, что образ будет ему напутствием в тот мир? Станет ли он, князь, среди тех вон грешников, или ему уготовано попасть в хоры святых мужей, славящих Господа? Притягивает этот долгий змей, пронизающий вселенную, голова коего разинутою пастью обращена к Христу, восседающему в силе и славе, а безобразно обрубленный хвост купается в алой бездне, в адском пламени, где властвует крылатая черная фигура Сатаны, и куда ввергаются согрешившие души? Он немо разглядывал хоры праведников, пророков и вероучителей, мощное воинство, окружившее и славящее Христа, сферы, заключающие в себя равно и Бога-Отца, и Сына, и Богоматерь, и темноту адской бездны, и едва ли не впервые ужаснулся толпам притекших к последнему судилищу, на котором окончательно будет установлено: кто есть кто, и чего заслуживает в той, вечной жизни, перед которой наша земная - лишь краткий миг, лишь отблеск великого пламени вышнего горнего мира? Змей? Или река смерти, уводящая в ничто грешные души? Он наконец закрыл глаза. Видение переполнило его, и он понял, что должен встать, пристойно и прилюдно воспринять патриарший дар. Вызвал постельничего. Слабым, но твердым голосом приказал призвать владыку Арсения, а явившемуся на зов тверскому епископу повелел встретить икону по полному чину, со всем священным собором архимандритов и игуменов, с пением стихир, со свечами, крестами и кадилами. Когда все было подготовлено, повелел одеть себя и, не слушая робких возражений супруги, ведомый под руки, спустился со сеней (от свежего терпкого и чистого воздуха сладко заныло сердце и вновь закружилась голова) и сам встретил икону на княжем дворе у Святого Михаила, принародно облобызал, тут же распорядясь устроением праздника. По отпущению литургии весь священнический и мнишеский чин во главе с владыкой Арсением был зван на пир к великому князю. Михаил сам сел за стол с гостями, повелев поддерживать себя (боялся упасть), наказал устроить и трапезу для нищих, хромых, слепых, убогих, коих кормили в монастырских и княжеских поварнях, раздавая щедрую милостыню. Испил даже заздравную чашу, обратясь ко всем сущим на обеде, и начал, по ряду, прощаться со всеми, иным подавая чашу из рук своих и, поцеловавши, говорил: - Прости мя и благослови! Иереи многие не умели при сем сдержать слез: "Они же, не могуще удержатися, жалостно плакаху". Князь был для них нерушимою стеною, и с его смертью уходили в невозвратное прошлое величие Твери, гордые замыслы и мечты о вышней власти. Схлынувшую толпу рясоносных братий сменила столь же густая толпа бояр и слуг - постельничих, дворецких, ключников, придверников, конюшенных, псарей, сокольничих, слуг под слугами... Он и тут целовал иных, прощаясь с ними и приговаривая меж тем, чтобы любили братию свою, не обижали друг друга и были милостивы к низшим себе. - Не дерись! Не пей излиха! И коней береги! - выговаривал с вымученною улыбкой ражему детине - старшему конюху, от коего неистребимо несло конским потом, и тот, низя глаза, нещадно обминая руками сорванную с головы шапку, только потел и кивал головой. И когда князь вымолвил наконец; "Ну, Вощило, почеломкаемси в останешний раз!" - вскинул на господина испуганный взор, рухнул на колени и прижался нежданно мокрою от слез мохнатою мордой к рукам Михайлы, не дозволяя себе поцеловаться даже и перед смертью с великим князем Тверским. А Михайло поднял его, коснувшись бессильными руками плеч конюшего, и все-таки поцеловал трижды, легко касаясь губами, как по обряду надлежит. Так и шло и час, и второй, и еще неведомо сколь времени. Боярам, столпившимся вокруг своего князя напоследях, тем же кротким, но ясным голосом повторил: "А вы, братья, вспоминайте моим детям, чтобы в любови были, яко же указах им!" Вставая из-за стола с помощью слуг, отмотнул головою, повелев вести себя в церковь Святого Спаса, где молился перед образами Спасовым и Пречистой и прочих святых, а потом начал обходить с поклонами гробы великих князей тверских: святого деда своего Михаила Ярославича, отца, Александра Михалыча, и иных. Подойдя к столпу, на правой стороне коего были написаны Авраам, Исаак и Яков, протянул руку, указав, чтоб его самого положили именно тут, и пошел вон из церкви. За церковным порогом пришлось остановиться, ибо весь обширный двор был полон народом, сбежавшимся на последний погляд к любимому князю своему. Теснились, плакали, тянули руки прикоснуться к краю платья. Ахали, видя, как скоро и страшно изменился князев лик, являя вид бледной дряхлости, усугубленной истомою тяжелого дня. Князь поклонился народу, выговорив: - Простите мя, братие, и благословите вси! Ропот, переходящий в рокот, прокатился из конца в конец, когда толпа "едиными усты" ответствовала своему князю: - Бог простит тя, господине наш! Михайло помолчал, покивал головою и начал спускаться с крыльца. Люди, теснясь и пятясь, расступались пред ним, открыв дорогу к теремам, куда и сыны, и бояре намерили было его вести. Но Михаил, отрицая, покачал головою, вымолвил и рукой показал: - В монастырь! Евдокия, княгини, иноки, сыновья, внучата, бояре и чадь, уразумев, что князь попрощался с ними навсегда, подняли плач, и плач охватил всю площадь: голосили и причитали женки, молились и плакали мужики. А князь шел, спотыкаясь, по-прежнему ведомый, в лавру Святого Афанасия, где и был пострижен в иноческий чин в тот же день, двадцатого августа, и наречен Матфеем. Теперь и духовные силы были на исходе. Он уже плохо понимал и воспринимал окружающее и здесь, в келье, уложенный на твердое ложе, всхлипнул, не то от усталости, не то от счастья оказаться наконец в постели. Келейник после какой-то возни за дверью внес в келью знакомый курчавый ордынский тулуп, посланный Евдокией, коим и укрыли князя. Михайло тихо улыбнулся этой последней заботе супруги своей, не забывшей и тут о суетных навычаях дорогого своего лады. Уже было все равно, чем одевать ветхую плоть свою, что вкушать или же не вкушать вовсе, но забота женская у самого порога вечности согрела сердце. Так и задремал с улыбкою на устах. Князю оставалось жить еще семь дней (преставился Михаил Александрович 26 августа, во вторник, в ночь, к куроглашению, а наутро, в среду, был положен в фоб), но свои счеты с жизнью Михайло покончил уже теперь, и в келье, изредка дозволяя посетить себя, ждал одного - смерти. Московский боярин Федор Кошка почел надобным поехать в Тверь на последний погляд и по родству, и так - из уважения к тверскому великому князю. Сына Ивана, отпросивши у Василия Дмитрича, взял с собой. - Сестру поглядишь! - примолвил коротко. - Все же не чужие им мы с тобою! Ехали верхами. Тряский короб, охраняемый полудюжиною ратных, остался назади. Осень осыпала леса волшебным багрецом увядания. Тяжкая медь дубовых рощ перемежалась то светлым золотом березовых колков, то багряными разливами кленовых застав и осинника. Ели, почти черные в своей густой зелени, купались в разноцветье осенней листвы, словно острова в океане. Сенные копны уже пожелтели и потемнели, и лоси начинали выходить из редеющих лесов, подбираясь к стогам, огороженным жердевыми заплотами. Убранные поля, в желтых платах скошенного жнивья, перемежаемого зелеными лентами озимых, гляделись полосатою восточной тафтой. В вышине тянули на юг птичьи караваны, и пахло свежестью, вянущими травами, грибною горечью и чуть-чуть могилой. Кони шли шагом, почти не чуя опущенных поводов. Иван то и дело взглядывал на престарелого родителя, который сидел в седле, словно в кресле, будто слитый с конем - научился в Орде ездить верхом не хуже любого татарина. Молчали. В лесах царило предзимнее безмолвие, смолкли ратаи на полях, и слышно становило порою, как падает, кружась, осенний лист. Еще не перелинявшие зайцы отважно шастали по полям, косясь на проезжающих всадников и лениво отпрыгивая от дороги. - Жалко все же князей, да и ратников, что погибли на Ворскле! - говорил Иван. - Чего-то Витовт не рассчитал! Старый Кошка покрутил головою. - О договоре Витовтовом с Тохтамышем не позабыл, часом? - вопросил он сына. - Что бы мы там ни думали, а Едигей с Темир-Кутлуком на Ворскле спасли Русь от латинян! Да, да! - повторил он с нажимом, не давая сыну открыть рта. - Без Орды нам нынче и не выстоять бы было! Съели бы нас они, как съели Литву! Веру потерять, и все потерять! Я с Ордою завсегда был мирен! Мирен, да мудр! - прибавил он, заметивши, что Иван пытается ему возразить. - Смотри, Иван, как бы вы там не порушили моего устроенья! Не спеши с Ордою! Николи не спеши! А и после: одно дело, разбить Орду. Ето и ноне возможно. Иное - што потом? - Баешь, под католиков? - рассеянно переспросил Иван, уже навычный к отцовым мыслям, озирая тишину окрест. - То-то! - невступно повторил Кошка. - Баял уже тебе о том! Латиняне для нас пострашнее всякой Орды! Воздохнул, помолчал, втягивая ноздрями терпкий воздух осени, в коем уже сквозила свежесть далеких пространств там, за окоемом, за краем неба, куда путника, навычного к странствиям, тянет ненасытимо, до того, что и умереть порою предпочитает на чужедальней стороне, в тайге ли, в степи, в горах каменных, пробираясь к востоку, в поисках Беловодья или неведомых индийских земель... Близкой смертью, концом того, к кому ехали на погляд, овеяло вдруг путников, и Федор Кошка произнес, не к сыну даже обращаясь, а к дали далекой, к миру и земле: - Великий был князь! "Был" само собою высказалось, хотя ехали к умирающему, еще живому, да и неясно казалось там, на Москве, взаболь умирает князь али оклемает еще, встанет со смертного ложа? - Ворог Москвы! - возразил Иван тем лениво-снисходительным тоном, каким обык подчас говорить с родителем с тех пор, как стал по службе княжьим возлюбленником. Отца это неизменно обижало, но в такие вот миги, как этот, Федор старался не замечать сыновьей грубости. ("Молод, суров! Оклемает ишо!" - думалось.) Он озирал пустые поля, словно раздвинутые вдруг просторные редеющие рощи, и в душе у него была та же, что в окрестной природе, яркая печаль увядания. Окоем, по коему тянули и тянули уходящие на юг птичьи станицы, начинало замолаживать. "Не к дождю ли?" - подумал Федор. Сыну отмолвил погодя, без обиды: - Тебе того ищо не понять. Великий был по всему! Што с того! И великие которуют и ратятце друг с другом, а все одно - великие люди, они великие и есть! Иван подумал. Прищурив глаз, поглядел на отца. Федоров дорогой иноходец шел плавной ступью, и отец будто плыл, покачиваясь в седле. Вопросил, сбавив спеси: - Ольгерд был велик? - То-то! - обрадованно возразил Федор, почуяв перемену в голосе сына. - И Кейстут! Да и Любарт... Но тот им уже уступал! А уж Ягайло - не то совсем! - Ну, а у нас кто? - Михайло Ярославич, святой! - убежденно высказал Федор. - Ето всем внятно, ноне-то! - А на Москве? - На Москве: Калита, владыко Алексий - вот был муж! И совета, и власти! Игумен Сергий был! Гляди, вот: один за одним! И которовали, и ратились, а вместе жили, в единую пору! Великий был век! - Ну а теперь у их Витовт! - начал было Иван. - У Витовта - талан! - живо возразил Кошка. - Талан есь и талан велик, а сам - мелок, мельче отца своего! - Ну, а в Орде? Тохтамыш? - полуутверждая, прошал Иван, по-прежнему озирая осенние поля и рощи. - Етот сотник-то? - пренебрежительно двинув плечом, отозвался Федор. - Я его про себя сотником кличу, на большее не тянет! И Мамай мелок был, суетлив, завистлив, злобен. Последний у их великий муж - Идигу! Едигей! А те, все прочее ханье, токмо резать друг друга! - Дак, батя, - вопросил взаболь заинтересованный Иван, - как ты судишь-то, не пойму, кто велик, а кто нет. По делам али по норову? - И по делам тоже! - отозвался Федор. - Великий муж перво-наперво никому не завидует и свой путь завсегда избирает сам! Не то, чтобы там подражать кому-то, али што иное... И не страшит! Идет до конца! Как вот святой князь Александр Ярославич Невский! Шел своим путем, и не свернуть его было! И доселева тот путь нам означен - быти вместях с Ордой! Вот и я по егову завету творил! А не то, как наш Юрий Данилыч: всю жисть уложил на то, чтобы Михайлу Святого передолить... - И передолил! - возразил-таки Иван. - И передолил! А далее и не знал, што ему и содеять? Кончил тем, что выход присвоил, да с тем и велико княженье потерял! Коли хошь, не убей его Дмитрий Грозные Очи, невесть што и сотворилось бы на Руси... И Витовт твой! Будет ждать смерти Ягайлы, дождет ли, нет - невем! А дале што? Королем стать? Дак королей тех в Европе от Кракова до Рима раком не переставить, а толку? Ну, замок выстроит! Ну, рыцарски игрушки заведет у себя в Литве! А дале-то што? А и ништо! Хочет захватить Русь! А Русь - вот она! Ее прежде понять надобно! Полюбить! Кошка обвел старческой рукою туманный окоем, в коем дальние березы висели, словно таяли в тумане, и не понять было пока, к теплу ли повеяло али к большему холоду? А верно, к теплу! Досказал: - И век будет оглядываться твой Витовт: а что в Париже, да как в Венеции! - И мы, вон, в Цареграде учимсе, - вновь возразил Иван. - Учимсе, да! А токмо того, што Алексий измыслил, и в Цареграде нет! Учись, да не подражай! Начнешь подражать, завсегда останешь назади! А коли хошь знатья, татары-то нам ближе, чем латинский Запад! Поглянь в Орде, какой татарин на русской бабе женат, дак и женку ту холит-бережет и она довольна. Вера, конешно, вера не та! Ето - наша зазноба! Не крестили Орду до тех ищо времен, до Узбековых! - А могли? Федор кинул глазом на сына. Отмолвил твердо: - Могли! Юрий Данилыч с его затеями тому помешал! Так-то вот, сын! Оба надолго замолкли, думая каждый о своем и об одном и том же по-разному. Иван решал, что с Ордою надо кончать, и слепо завидовал-таки Витовту, забравшему такую власть в русской земле. Федор, словно бы читая тайные думы сына, вновь заговорил: - Ты на Софью Витовтовну не смотри! Решает земля! В ином и самый набольший землю не передолит! Намеренно не назвал великого князя Василия. Понимал себя как подручника, а тут уже ничего не содеешь противу, ежели... Ежели только набольший тот сам не изменит земле! О таковом думалось, впрочем, трудно. Да и как посудить? Во своем дому хозяин не станет же зажиток и добро губить! Так и князь! Нет, не верилось, не укладывалось, что набольший, земли, может стать предателем своего языка. Николи того не бывало! Хотя и бывало! В иных землях, в той же Византии греческой... Ох! Не пошли, Господи, и нам того наказанья когда-нибудь! - В Дмитрове заночуем! - высказал, взглядывая на небо и приметно темнеющий окоем. "Осень. Как-то сын будет без меня? Князь нравен, нетерпелив... Вона, как с Новым Городом дело повел! А коли и с Ордою умыслит такожде? Пождать, пождать надобно! Не противу, а вместях с Ордою, вкупе деять! Подчинить, да не отринуть, вота што надобно! Поймут ли? Содеют ли по годному? А то - всю жисть трудишься, у могилы ждешь: кому передать свечу? Ан, быват, и некому передать, и все на ниче!" И таково горестно зрети перед концом, уже на убыли сил, безлепицу и глупую гордыню молодости, не способной воспринять ни опыта предков, ни добытой великими трудами мудрости родительской. x x x В Твери они сразу попали словно в разоренное осиное гнездо или в муравейник. Князь был еще жив, но находился в монастыре и при смерти. Захлопотанная, зареванная Анна повисла на шее у отца, всплакнув по случаю. Кошка некоторую небрежность княжат воспринял спокойно, в отличие от Ивана, надувшегося, как индейский петух. Однако и он прихмурился, когда выяснело, что великого князя им никак не повидать. Михаил отказывался принимать кого-либо, да и верно, был очень плох. Федор Кошка все-таки прорвался, использовав все свое влияние, волю и церковные связи. Через самого владыку Арсения выхлопотал разрешение на мал час посетить умирающего. И вот - лавра Святого Афанасия. Ограда, у которой не редеют толпы народа. Тесно застроенный двор, с кельями в два жила. И наконец крыльцо, строгий придверник, миновать коего было весьма непросто. И он - Михайло. Бледный, ужасно старый, худой, в монашеском платье и с запахом смерти, исходящим от бессильного тела. Медленно перевел взгляд - неотмирный, нездешний уже. Кошка перепал: а вдруг не узнает?! Но князь, вглядевшись, узнал, и бледный окрас улыбки коснулся иссохших ланит. - Федор... Пропустили тебя! - сказал не то дивясь, не то утверждая. - Как видишь! Федор поклонил князю земно, перекрестился на иконы, твердо сел у ложа. Он не боялся смерти, предчувствуя, что и его век не долог уже. - Помнишь, в Орде... - Михайло говорил трудно, замирая почти на каждом слове. Морщил лоб, ему уже трудно было связать мысль в словесное обличье. - Я был не прав? - вопросил после долгого молчания Михайло. Федор смотрел на умирающего прихмурясь. Отверг: - Ты был прав! То, что достигается без труда, мало ценят! Помолчали. Глаза у князя посветлели. Он явно вглядывался во что-то, явленное ему одному. - Так будет Русь? - вопросил. - Будет! - твердо отмолвил Федор, глядя в глаза князю. - Грядет новый век и будет Русь! - Новый век! - как эхо повторил умирающий и, помолчав, добавил: - Ну, тогда все было правильно. Поцелуемся, Федор! Кошка с трепетом коснулся почти неживых холодных уст князя. Почуяв нежданную предательскую слезу на своей щеке, вспомнил сына, здорового, румяного, уверенного в себе и в правде своей. Сколько поколений прошло и пройдет, уверенных в себе и в бессмертии своем? Пройдут, прейдут и сгинут, освободивши место иным, столь же юным и гордым, столь же уверенным в личном бессмертии! Должно, однако, помнить, что бессмертие всякого "я" - в бессмертии рода, а бессмертие рода - в бессмертии языка, народа, в продолженности навычаев старины. А бессмертие народа (ибо и народы смертны!) в постоянном обновлении, в появлении все новых и новых племен, множественность которых и являет собою бессмертие человечества, иначе обреченного исчезнуть в свой неотменимый черед. Скрипнула дверь. Придверник торопил боярина. Федор Андреич поднялся. Князь слегка прикрыл вежды, провожая его, и Федор вновь поклонил ему в пояс, коснувшись рукою пола. Как-то все иное показалось мелко и ничтожно в тот миг! Суета сует и всяческая суета! Сына он нашел на дворе и едва не порешил тотчас уехать, но дочь с зятем упросили остаться, а там и двадцать шестое августа подошло. И было всенародное прощание с телом князя, была поминальная трапеза, и только после того, порядком измученный, простывший Кошка с сыном устремил домой. Уже на обратном пути, подъезжая к тому же Дмитрову, Иван вопросил родителя: - Ты баешь, батяня, што вот он - великий муж, по слову твоему! Дак... И почто не победил? Али... - Ни то, ни другое, сын! - отозвался старый боярин. - А надобна нам всем, всей Руси, единая власть! А для того... Я с покойным Михайлой в Орде ищо баял о том... Кто-то должен был уступить. Он понимал это, понял! И потому - паки велик! Боле о Михайле до самой Москвы они не баяли. Моросил мелкий осенний настырный дождь, стынь и сырь забирались под дорожную вотолу; пути раскисли. И разом померкла, потускнела, съежилась предсмертная краса осенних лесов. В такую погоду и верхоконному боярину забедно, а уж каково пешему страннику, убогому, бредущему из веси в весь в поисках пропитания! Федор Кошка, достигши дома, слег и долго отлеживался на русской печи, в челядне, держа ноги в горячем овсе. Глава 3 Вслушаемся в музыку названий городов русского Севера, или Заволжья, и представим, вспомним, что стоит за каждым из них: Каргополь (где причудливо соединилось местное речение с греческим словом "полис", что означает "город"), Вытегра, Шенкурск, Весьегонск (весь - имя угро-финского племени, "весь Егонская"), Белоозеро, Великий Устюг, Яренск, Кологрив, Селижарово, Устюжна, Галич, Тотьма, Вологда, Кубена; Солигалич, Чухлома, Пермь, Чердынь, Вятка, Кунгур, Пустозерск... Поселения, обязанные своим появлением древним насельникам края, а затем - монастырской, крестьянской и купеческой колонизации, муравьиной работе тысяч и тысяч людей, осваивавших местные земли так, что каждый клочок чернозема оказался со временем распаханным и засеянным в здешних лесах хлебопашцами-русичами. Воспомянем великие реки Севера: Двину и Пинегу, Мезень и державную Печору, Сухону, Вычегду, Вагу и Вятку, Кокшеньгу и Юг, величественную Каму и десятки других, великих и малых, текущих с Урала и пересекающих эту древнюю, все еще мало обжитую землю, до недавнего времени укрытую густою шубою хвойных лесов и полную дыхания истории. Вот как описывает летописец, крещенный просветителем Стефаном, Пермским край: "А се имена живущим около Перми землям и странам и местом иноязычным: Двиняне, Устюжане, Вильяжане, Вычажане, Пинежане, Южане, Серьяне, Гаияне, Вятчане, Лопь, Корела, Югра, Печора, Вогуличи, Самоядь, Пертасы, Пермь Великая, глаголемая Чусовая. Река же первая, именем Вымь, впаде в Вычегду; другая река Вычегда обходяще всю землю Пермьскую, потече в северную страну и впаде в Двину ниже Устюга сорок верст, река же третья Вятка потече в другую страну Перми и вниде в Каму реку. Сия же река Кама обходящи всю землю Пермьскую, по сей реце мнози языци седят, и потече на юг в землю Татарскую, и впаде в Волгу реку ниже Казани шестьдесят верст". Когда-то, в незапамятных тысячелетиях, еще до нашествия ледников, здесь росли древовидные папоротники и ползали ящеры, поедая друг друга. Затем земля эта замерзла, обратясь в тундру, по которой бродили мамонты, шерстистые носороги и дожившие до наших времен овцебыки. Потом снова стало теплеть. Где-то здесь в ту пору располагалась "Великая Пермь" - загадочное государство, невестимо сгинувшее, возможно - с новою волною холода, притекшего с "дышущего моря" (Ледовитого океана). Ныне же, в четырнадцатом столетии, с новым потеплением (на севере начал вызревать хлеб!) земля эта деятельно заселялась Русью: "низовцами" - жителями разоряемого постоянными татарскими набегами Волго-Окского междуречья и новгородцами, что наложили на северные Палестины, вплоть до Урала, тяжелую руку свою. Здесь добывали дорогие меха, сало "морского" зверя (ворвань), красную рыбу и "рыбий зуб" (моржовый клык, а также бивни мамонтов), добывали "закамское" серебро ("камнем" назывались Уральские горы) и многое иное. Все эти богатства, невзирая на чересполосицу владений, где новгородских, а где и ростовских, и московских тож, перетекали в руки Господина Великого Нова Города, который рос, богател, утверждался в своей независимости, отбивая набеги свеи и орденских рыцарей, оставаясь, до времени, стражем всей северо-западной Руси. За северные богатства даже и в самом Новгороде шла меж боярами разных "концов" глухая борьба, в которой решительней всего действовали неревляне, чьи родовые земли как раз и простирались на север к Заволочью. В 1342 году неревский боярин Лука Варфоломеев, отец знаменитого впоследствии победителя шведов Онцифора Лукина, "не послушав Нова Города ни митрополичья владычня благословения, скопив с собою холопов-сбоев", поехал за Волок, на Двину, поставил городок Орлец и "скопив емцян, взял землю заволоцкую по Двине все погосты на щит". Сын его, Онцифор, в ту пору отходил на Волгу. Лука выехал сбирать дань с двумя сотнями ратных и был зарезан заволочанами. Когда весть о том, что Лука убит, пришла в Новгород, "всташа черные люди на Ондрешка, на Федора, на посадника Данилова, аркучи, яко те заслаша на Луку убити. И пограбеша их домы и села"... Дыму без огня не бывает, и когда вернувшийся Онцифор бил челом Нову Городу на поименованных, возмутился весь город. Федор с Ондрешком бежали. Вече с Софийской стороны ударило было на "Торговый Пол", но тут уж и самому Онцифору пришлось бежать после неудачной сшибки. Мир установился лишь с помощью архиепископа и княжого наместника. Кипение страстей, войны, далеко не всегда удачные, пожары, моровые поветрия сопровождают всю новгородскую историю XIV столетия. Но год за годом, упрямо и упорно, город растет, отстраивается, хорошеет, люднеет народом, крепчает торговлею, тянется в высь островерхими кровлями боярских теремов. Походы в Заволочье оборачиваются сооружением все новых и новых каменных храмов, о чем заботливо сообщает погодная новгородская летопись. В те века именно каменное церковное зодчество вернее всего говорило о богатстве страны. В западной Европе в Х - XV столетиях как раз и были возведены или начаты постройки всех наиболее значительных средневековых соборов, а у нас в XIV - XVII богатство охотнее всего обращали в церковное зодчество. Причем наиболее духовным, наиболее устремленным к Богу было на Западе зодчество XI - XII столетий, а у нас, соответственно, XIV - XV. Люди, даже занимаясь торговлей и войной, больше думали все-таки о вечном и возведением храмов, а отнюдь не дворцов и хором старались искупить земные свои прегрешения. Да и сами богатства те же новогородцы зачастую хранили в подклетях каменных храмов и в монастырях, и не только хоронясь пожаров и татьбы. Господу поручался надзор за тем, что, в конце концов, и должно было отойти ему в виде обильных, иногда посмертных пожертвований. Временной разрыв в данном случае объясняется разными сроками этногенеза. Западные этносы складываются с VIII столетия на развалинах империи Карла Великого. Московская Русь обязана своим появлением "пассионарному толчку" конца XIII - XIV столетий. Вот летописная хроника новгородского церковного зодчества за полвека до описываемых нами событий: 1343 год 8 августа архиепископом Василием окончена каменная церковь на Городище святого Благовещения (огромный храм, позже обрушившийся и восстановленный князем Симеоном Гордым). 1345 год "заложил владыка Василий святу Пятницу, что порушилася в великий пожар, повелением раба Божия Андрея сына тысяцкого и Павла Петриловица". "Того же дни заложи владыка Василий церковь святую Кузьмы и Домиана, повелением раба Божия Онаньи Куритского на Кузьмодемьяни улици, на другой недели по Велице дни". "Того же лета поновлена бысть церква святый Георгий, покровен Бысть новым свинцом" (это один из крупнейших новгородских храмов еще домонгольской стройки в Юрьевском монастыре). "Того же лета свершена бысть церква святая Пятница". "Того же лета свершена бысть церковь святый Козьма и Домиан" (и это не взирая на ссоры, свары, даже междоусобные бои, вплоть до разрушения Великого моста через Волхов!) В 1347 - 1348 гг. - литовское нашествие, через год - пожар, затем Магнусов крестовый поход, взятие шведами Ореховца, битвы, осады, пожар на Софийской стороне. Но в те же лета "подписывают" церковь святого Воскресения на Деревяннице, ставят каменную палату на владычном дворе. В 1352 - 1354 гг. по Руси гуляет черная смерть, вымирают целые города, гибнет от чумы великий князь Симеон со всеми детьми, а в Новгороде умирает владыка Василий, и все же "в лето 1354-е поставлена бысть церковь каменная во имя святыя Богородица Знамение на Ильине улицы". В последующие лета каждогодно возникают каменные церкви иждивением где архиепископа Моисея, а где и уличан или отдельных жертвователей (два храма возводит боярин Лазута). Вспыхивают новые ссоры, опять мор, но и в те же лета (в 1360 году) "заложи церковь каменну Федор Святый на Федорови улице Семеон Ондреевиц с боголюбивою матерью своею" (это одна из лучших новогородских церквей XIV века, с остатками интереснейшей росписи в куполе храма). 1362 год - каменная церковь святого Благовещения на Михайлове улице. В то же лето - каменная церковь святого Рождества. 1363 год - "подписана" церковь святой Богородице на Болотове. Надо подчеркнуть, что лучшие, наиболее значительные фресковые росписи возникают опять же в эту пору. 1364 год - храм в Торжке возводится "замышленном богобоязливых купець новгородчких". На другой год, рачением архиепископа Алексия возводится соборный храм святой Троицы во Пскове. В лето 1366-е состоялся тот самый злосчастный поход на Волгу, исторы за который пришлось платить тридцать лет спустя, нахождение немцев, пожары, уничтожившие едва ли не весь город, и одновременно возводятся храмы на Ярышеве улице и на Рогатице (а сколько стоило одновременное восстановление порушенных городских хором!). 1372 год - пожар Торжка, взятого Михайлой Тверским, гибель под Торжком новгородской рати. Новгород спешно, готовясь к осаде, обносят рвом. Но в 1374 году "поставиша церковь святого Спаса на Ильине улицы" (а это лучший из новгородских храмов XIV столетия, и расписал его великий византийский мастер, перебравшийся на Русь, Феофан Гречин!). И опять пожары, и опять походы, во Пскове бушует ересь стригольников, но продолжается раз за разом каменное строительство. В 1386 году Дмитрий Иваныч, "вспомнив" поход на Низ 1366 года, подступает под Новгород, и новгородцы выплачивают ему восемь тысяч рублей (огромная сумма по тому времени!), из коих пять тысячей взяли с двинян. Новгородцы спешно ставят каменные города на рубежах, по Шелоне и Луге, свирепствует новый мор, но и вновь упорно продолжают возникать каменные храмы на Люгощей и Чудинцевой улицах и в Детинце, строятся новые монастыри в Людином и Неревском концах, и это невзирая на розмирье с новым великим князем Василием Дмитричем, на войну со Псковом, на новые пожары (1394 - 1396). Война с великим князем то затихает, то разгорается вновь. Князь захватил новгородские "пригороды", новгородцы в ответ разоряют московские волости: Устюжну, Белозерск, Вологду. Но одновременно возникают новые каменные храмы, возводится каменный Детинец с церковью на воротах, работают иконописцы, творится, не прекращаясь, мудрое дело культуры. Сейчас, когда все эти церкви обшарпанные и пустые, или превращенные в склады, замолкли и "оскудели", словно выброшенные волнами пустые раковины отживших морских существ, задавлены наглой многоэтажной кубической застройкой, за века ушли в землю, в "культурный" слой на три - пять метров, трудно порою понять их красоту, трудно представить себе роскошь этих бело-и краснокаменных розовых храмов с живою многоцветною росписью внутри, с кострами свечного пламени во время служб, с толпами разряженных в лучшее свое прихожан внутри и окрест, с гласами хора - мужского, могучего, с веселым перезвоном колоколов, с шумом торга не в отдалении, в окружении тесовых мостовых, стоячих бревенчатых тынов, боярских хором в узорных тесовых кровлях с резными и расписными столбами ворот. "Гнедое" море хором вокруг бело-розовых каменных храмов (сосновые бревна, не тронутые современною въедливою копотью с годами приобретают благородный, темно-коричневый с красниною цвет, а узорный лемех осиновых кровель - серебристо-серый, ежели кровля не покрыта красною, синею или зеленою вапой, а изредка и - позолотою... Представить вот так, среди толпы горожан и моря рубленых хором, да и выше на три-пять метров эти храмы - залюбуешься! x x x Однако и то увидим, внимательно вчитываясь в скупые летописные строки, что большинство храмов уже строится иждивением зело немногого числа лиц: Лазута, Исак Окинфов, Богдан Обакунович, строит владыка, строят уходящие на покой посадники. Богатства зримо начинают сосредотачиваться в одних и немногих руках. Именно в этом и было заложено грядущее крушение республики. Все более уходила она от былого народоправства, все более приближалась к олигархии: коллективному правлению кучки избранных богачей, а коллективное управление особо опасно как раз в неспокойные военные времена, почему мудрые римляне на время войны отлагали парное консульское руководство (принесшее им поражение в битве при Каннах) и избирали единоличного с неограниченными полномочиями вождя - диктатора. Но еще одно скажем тут, к слову. Демократия городов-государств всегда была существенно ограниченной. Она являлась демократией избранных, демократией господствующего племени со своим советом старейшин и только. Области и города, подчиненные удачливому гегемону, вскоре на своей шкуре начинали чувствовать, что отнюдь не равны с городом-хозяином, и обязаны всячески платить ему дани, уступая во всех правах. И вот окраины начинают бунтовать и или отпадают от центра, или... Или власть из городской, соборной, демократической становится властью одного, обычно - наследственного правителя. Так Рим, покоривший "римский" мир, по необходимости принял императорскую власть вместо власти сената, ибо только при ней возможно стало более или менее равномерное распространение законов на все население империи (хотя бы на все свободное население!). Без чего Римская империя устоять не могла. И города-государства Италии, с тою же необходимостью, подчинялись наследственной власти герцогов и королей или, как во Флоренции, власти одного семейства - Медичей. Уцелей Новгород в борьбе с Москвою, все одно с демократическим выборным правлением ему бы пришлось распроститься. Во всяком случае, уже с половины XIV века споры со своими "пригородами": Псковом, Вяткой, Двинской землей - достигли критической точки. Со Псковом дошло до сущей войны и попыток псковичей поставить своего епископа. Вятка и вовсе отпала от Новгорода. Двинская земля после последнего новгородского кровопускания, когда двинян заставили заплатить за давний поход на Волгу, тоже попыталась откачнуть к Москве, чем и поспешил воспользоваться великий князь Василий Дмитрич. Однако попытка Василия единым махом подчинить себе вольный город не удалась. На сей раз не удалась! Новгород был покуда достаточно силен, чтобы отбиться от великого князя московского и на столетие отодвинуть свой, как прояснело впоследствии, неизбежный конец и неизбежное поглощение княжескою Москвой. Глава 4 Путешествующий западный рыцарь Гильбер де Ланнуа писал в начале XV столетия, что реально управляет Новгородом избранная господа - "триста золотых поясов", что город окружен плохими стенами (читай: не каменными, а рублеными и земляными) и что новгородцы могут выставить сорокатысячное конное войско и "бесчисленную пехоту". Оставим эти цифры на совести французского гостя или, скорее, на совести прихвастнувших перед иностранцем новгородских бояр. На деле новгородские рати состояли обычно из двух-трех, много пяти тысячей ратников, или "охочих молодцов", но зато отборных, проверенных в ушкуйных набегах, в опасных походах за "мягкой рухлядью" и серебром, многократно хаживавших за Камень, в Югру и к Студеному морю, на Волгу, где зорили не разбираючи и татар и русских купцов, и в землю корел и в западные земли эстов и латов, где в ту пору хозяйничали уже не датчане и еще не шведы, а закованные в железо немецкие орденские рыцари. Они после разгрома под Раковором уже не дерзали совершать больших походов на Новгород, перенеся свою военную активность (также без особого успеха) на земли Пскова. В трех тысячах двинулись новгородцы и в 1398 году отбивать свои двинские пригороды, откачнувшие к московиту. Доселе война тянулась медленно, без перевеса ни той ни другой стороне и даже, скорее, в пользу великого князя Московского. Еще в 1393 году, озлясь на упорство новгородцев, не соглашавшихся давать суд митрополиту всея Руси Киприану, Василий Дмитрич вооруженной рукою забрал новгородские пригороды с волостью. (Спор шел не о малом: едва ли не все дела по семейным разделам, наследованию, передаче имущества находились в руках церкви. Судебные пошлины составляли немалую часть церковных доходов, да и поезди-ка из Нова Города на Москву, обходилось это в немалые протори! Заметим тут, что и псковичи не желали по тем же причинам ездить в Новгород, отчего у них и возгорался постоянно спор со "старшим братом". Даже и епископа жаждали псковичи поставить своего.) Василий Дмитрич тогда забрал себе Торжок с волостьми, Волок Ламской и Вологду, на что новгородцы, мудро не встречаясь с главными силами Москвы, ответили разорением Великого Устюга, Устюжны и северных волостей, принадлежащих великому княжению. Потом был приезд Киприана в Новгород, посольства в Москву, но прочного мира все не было, и захваченных волостей великий князь Господину Нову Городу не отдавал. Страдала торговля, затяжная война не была нужна никому. Новгородцы заключили мир, уладили было и с Киприаном, торжественно замирились с псковичами, и тут грянул гром. От великого князя приехал на Двину боярин Андрей Албердов "с други", предложил двинянам перейти под руку великого князя Московского; и двиняне во главе с Иваном Никитиным и "всеми боярами двинскими" отложились от Новгорода и целовали крест великому князю. Поскольку и Волок Ламской, и Торжок, и Вологда, и Бежецкий Верх оставались в руках великого князя Василия, а к Новгороду он "с себя целование сложил и крестную грамоту вскинул", новгородцы также "вскинули крестную грамоту великому князю". Еще при посредничестве Киприана слали послов в 1397 году, ездили в Москву посольством владыка Иоанн, посадник Богдан Обакумович, Кирилла Дмитрич, избранные житьи - но Василий Дмитрич упорно стоял на своем, "мира не дал", посольство уехало ни с чем. Так вот, весною 1398 года новгородцы и решились "поискать своих волостей" вооруженной рукою. Поход возглавили боярин Василий Дмитрич и посадники Тимофей Юрьевич и Юрий Дмитрич (те самые, что брали в 1386 году, двенадцать лет назад, с двинян пять тысячей серебра на запрос великого князя Дмитрия). Ратниками шли многие дети боярские, житьи, купеческие дети - город посылал на войну в этот раз не "холопов збоев", а цвет своих граждан, ибо речь шла о самом существовании республики. Владыка Иван благословил "своих детей и воеводы новгородчкыи и всих вой", и вот по весенним, еще не протаявшим дорогам рать устремилась к двинскому городку Орлецу, когда-то ставленному Лукою Варфоломеичем. Дорога велась борами, взбегая с угора на угор, хоронясь болот, перепрыгивая ручьи и речушки бревенчатыми мостиками, которые, зачастую, тут же приходилось латать, доставая дорожные топоры. Скрипели телеги. Кони шли шагом. Ширилась окрест упоительная северная весна. Цвела верба, из-под талого снега, из-под серого волглого покрова талой листвы лезли первые подснежники, звенела на разные голоса пробуждающаяся вода, зелень недвижных хвойных лесов наливалась цветом. Оранжевые стволы высоких сосновых боров царственно вздымались над разливами мхов и прошлогоднего черничника. Хлопотливо выныривая из-под ветвей суетились птицы, приготовляя новые и латая старые гнезда. Облезлые и еще не сбросившие зимний наряд зайцы, отпрыгивая посторонь, любопытно озирали череду коней и ощетиненных оружием всадников. А дышалось! Казалось - вздохни поглубже, и молодость вернется к тебе! Где-то уже далеко за разоренной Устюжной встретился на пути владычный волостель Исай, бежавший из Софийской волости Вель в Новгород. Он-то и донес, что Вель разорена московитами. Исай, измученный дорогою, дышал тяжело. Конь под ним был мокр, в клокастой шерсти и пене. Гнал, видно, не жалея коня, торопясь доставить злую весть в Новгород. Владычных волостей до того не трогали, обходя при всех ратных делах, и даже грабители редко зорили церковное добро. Воеводы верхами столпились вокруг злого вестника. Кто-то уже открывал баклажку, наливал в чару темного фряжского: промочить горло кудлатому, в рваной шапке Исаю - бежал, видимо, одною душою, как был. - Господо воеводы новгородчкыи! - говорил Исай, оглядывая насупленные лица конных бояр и боясь, не обвинят ли его самого в небреженьи владычным добром. - Наихав, господо, князя великого боярин Андрей, да и с Иваном Никитиным, и с двиняны на святей Софьи волость, на Вель, в сам Велик день всю волость повоевали, и хлеб семенной, и хоромы жгли, и на головах окуп поимаша... - Ладно, сказывай кто и где?! - прервал волостеля нетерпеливый Тимофей Юрьевич. - Отошли, на Двину отошли! К Орлецу! - бормотал Исай, озирая угрюмые лица боярской господы. - От князя великого приихал на Двину в засаду ростовский князь Федор, городка блюсти и судов и пошлин имати с новгородскых волостий, а, двинские воеводы Иван и Конон со своими другы, бают, волости новгородскыи и бояр новгородскых поделиша собе на части. - Исай, выпив и жуя поданный ему холодный пирог, торопливо досказывал, кто из двинян и что захватил из новогородских животов, знал о том явно по слухам, почему и сбивался и путался, повторяя одно и то же... Исая наконец отпустили, вручив ему и двум спутникам его новых коней - скорей бы донес весть в Новгород, - а сами вечером встали на совет. Получалось, что еще до похода к Орлецу надобилось примерно наказать заратившихся московитов. В прозрачной северной мгле ярко плясало светлое пламя костра. Воеводы черпали в черед дымное варево, дули, поднося лжицы ко рту, отъев, отирали мохнатые уста цветными платами. Поход к Белозерскому городку решили почти безо спору. Не токмо наказать надо было москвичей за разор, но и попросту оставлять в тылу у себя московскую рать опасу ради не стоило. Комар еще не успел народиться, и воеводы лежали вольно, не разоставя шатра, а нарубив лапнику и застелив его попонами. Накинули только сверх себя долгие опашни, да составили сапоги и развесили холщовые портянки ближе к рдеющей груде углей догорающего костра. Юрий Дмитрич сказывал Василию Борисовичу о красотах Нижней Двины, о безмерной громаде воды, Белом море, торговых походах в далекую варяжскую землю и еще далее к англянам, данам и в земли франков. - Пора то разорили мы двинян? - вопрошал Василий Борисович, помятуя тот давний поход за волжскою данью. Тень гнева прошла по челу Юрия Дмитрича: - Цьто им! - отозвался он, передернувши плечом. - Повидь, каки сарафаны тамошни женки носят! Шелк да тафта, бархаты да парча цареградская! В жемчугах вси! Невем, черная ли то женка, али боярска кака! Запло-о-отят, - протянул он грозно. - Серьги из ушей вынут, а заплотят, тай годи! Когды-то ищо хлеб не рос на Двины, а нынце! Вси в серебри! Цьто бояре, цьто и мужики! За стол сести, дак беспременно красную рыбу им подавай! Теперице воли захотели! Будет им под московским князем воля! Ишо приползут и к нам! Каемси, мол, в нашей вины... Я-ить с Иваном Никитиным как с тобой мед пил, вместях за столом сидели! Ну - не прощу никогда! Даже и поверить тому не могу! Владыцьню волость зорить! Эко! - Спите, господа! - недовольно пробурчал Тимофей Юрьич. - Негоже будет вам из утра перед кметями в седлах дремать! Ночь. Дремотная прозрачная ночь тихо поворачивается над станом россыпью голубых звезд. Чуть рдеют угли, прикрытые пеплом костров. Кони задумчиво хрупают овсом, и лес стоит по сторонам чуткий, тревожный, полный скрытой жизни, готовой прорваться щебетом птиц, весенним ревом оленей, бурными разговорами ручьев, и словно ждет, гадая, что принесет сюда и окрест дремлющая новгородская рать? Начались первые белозерские волости. Бледный, с перекошенным ликом волостель вылезает из боярского жила: "кто, да цьто?!" спрашивать смешно. Молодцы уже волокут сундуки и укладки, взламывая на ходу. Мелькают в воздухе шелка и полотна, достаканы и чаши, кованую медь пока берут (потом будут выкидывать, тяжести ради). Выводят скот из стай, тут же режут баранов - по селу вой, кто-то охлюпкой пытается удрать, дать весть своим. Его догоняют, спешивают, награждая увесистыми оплеухами, волокут назад. Над боярским теремом уже заплясало веселое пламя. С ревом и плачем бабы волокут что у кого есть из береженого серебра, златокузнь, зернь, жемчужные очелья и колты, тащат назад по домам выкупленную скотину. Волостель ползает в ногах, хватает попеременно за сапоги то одного, то другого, в жутком страхе (вот-вот прирежут и его, и жену!), указывает, где зарыта скрыня с боярским добром. Молодцы отрывают клад, морщась от жара, и едва-едва успевают отпрыгнуть с тяжелою, окованной узорным железом скрынею в руках от рушащихся сверху просквоженных огнем бревен. И - в путь! Скорей! Не задерживай, знай! Рать растекается ручейками, бояре с руганью сбивают молодцов в кучу: "Куды-т! На Белоозере свое возьмем!" Страшный вал погромов и пожаров катится к белозерским городкам. Старый берут с-наворопа, арканами оседлав стены, вышибая ворота, увертываясь за щитами от летящих недружных стрел. Жители бегут или сдаются на милость. С пленников тут же стаскивают шеломы и брони, отбирают оружие, что поценней... Скоро и тут ярится по-над стенами, ревет, набирая силу, жадный огонь. Воеводы там, впереди. Рать, подтягиваясь, обложила новый городок Белозерский, готовится к приступу. Низит солнце. Замерли лес и вода, и только багровые сполохи от догорающих городских костров ходят столбами по бирюзовой недвижной воде Белого озера. Уже рогатками обносят ворота города - не вылезли бы, невзначай, в ночной набег! Уже варят убоину. Уже воеводы, на последних каплях золотого солнца, неслышно опускающегося за лес, объехали город, указывая, где сооружать примет, а где попросту заваливать ворота хворостом, и теперь успокоились до утра, сидят в припутной избе, едят, скорее жрут, уху со знаменитым белозерским снетком, отрезают ножами крупные куски печеной свинины. Хозяйка, сцепив зубы, бегает, подает на стол, тихо бормочет: "Господи, спаси! Спаси и сохрани, Господи!" Молит про себя, не зарезали бы последнюю, что в хлеву, молочную корову! Брать города приступом не пришлось. Белозерские князья и пришлые московские воеводы, добравшиеся сюда в нескольких ста ратных, сметя силы, порешили сдаться на милость, предложив шестьдесят рублев выкупа кроме захваченного самими ратными... Гнали полон, гнали скот, вой стоял по дорогам. Рать лилась ручьями, и ручьями же растекались окрест пожары и кровь. Разорили Кубену с волостью, пограбили вологодские Палестины. Ватага, руководимая Дмитрием Иванычем и Иваном Богданычем "с детьми боярскими", на лодках и коньми спустилась на низ, дошла за дневной переход до Галича, разоряя все подряд. Уже под Галичем, почитай, устроили торг, ибо и судам не поднять было всего награбленного. Иное попросту топили в реке. Вновь соединясь, войско частью в насадах и лодьях по Сухоне, частью горою, конями двинулось к Великому Устюгу, вновь разорив и город, и округу. Уже колосилась рожь. Короткое северное лето бежало к своему неизбежному концу, и, торопясь за летом, двигалась окольчуженной саранчою новгородская рать. Ратники на тяжело груженных лодьях отпихались шестами: древний навычай "новогородчев" сказывался и тут, лодьи шли резво и ровно, не колеблясь, точно невидимая сила толкала их (в наши дни, увидя такое, в голову приходит: уж не мотор ли гонит лодью?). Ратные в поту и пыли, рожи, закопченные у походных костров, да так и не отмытые путем (баню, и то некогда соорудить!), сияют. Добро в лодьях, в сумах переметных, в тороках: ковань, зернь, узорочье, серебряные чары и чаши, дорогое оружие, бархатные порты, атлас, тафта, соболиные меха, весовое серебро в монетах и гривнах - всего не перечесть! Довести бы до дому только! И тут подстерегала главная беда, а воеводам забота: не дать разбрестись, не дать исшаять рати! Высокие берега Двины. Громада воды. Боры, там и сям испестренные раннею желтизною дерев. Рать, зоря погосты, подходила к Орлецу, главной твердыни Двинской земли. Там заперлись двинские воеводы, там московские гости, там ростовский князь Федор, пока еще довольный своим назначением, казавшимся там, на Москве, и выгодным, и зело не трудным. Под Орлецом новгородская рать стояла четыре недели. Город был крепок, брать его с-наворопа, приступом, боясь положить много людей, не рисковали. Соорудили пороки, закидывали город каменным дождем, выбивали вороты, многажды поджигали стены. Двиняне тушили пожары, отбивались, но, в конце концов, изнемогли. Новгородские молодцы тем часом зорили окрестные погосты, достигая самих Колмогор, а помощи от великого князя все не было, да по осенней поре ясно стало, что и не подойдет. Кончалось снедное. Поели всех коров и уже принялись за конину. Не хватало хлеба. В конце концов, двиняне вышли из города и "добили челом" новгородским воеводам, каясь и обещая впредь не даваться под руку Москве. Главных заводчиков - Ивана Микитина и Конона с соратниками - взяли живьем. Конона и неколико иных казнили тут же, а Ивана Никитина с братом Анфалом, Герасима и Родивона, зачинщиков отпадения от Нова Города, исковав, решили повести с собою. С Федора Ростовского, дабы не очень злить великого князя, взяли присуд и пошлины, что он прежде поимал на двинянах, а самого с дружиною пустили "домовь". С низовских торговых гостей взяли окуп триста рублев и тоже отпустили самих на Низ, даже и с товаром, ну а двинянам пришлось-таки заплатить! Две тысячи рублев и три тысячи конев (каждому новогородцу по лошади) - такова была цена двинского отпадения под руку Москвы. Весь поход новгородцам обошелся без больших потерь. Из вятших убит был, по грехом, с Городка лишь один Левушка Федоров, сын посаднич. Села новгородских бояр, куда зашли двиняне, были возвращены владельцам, как и добро. Шла осень, рать пережидала распуту, отъедались, отпаривались в банях, гуляли. Тимофей Юрьич сам принимал сдавшегося Ивана Никитина. Смотрел сурово в обтянутое голодом знакомое лицо, видел лихорадочный блеск глаз, видел, как двигаются желвы скул. Молчал. На дворе уже сооружали плаху для Конона. - Казнишь? - вопросил наконец Иван (были они однолетки с Тимофеем и у обоих власы и бороды осеребрила седина). Тимофей мотанул головою, не отвечая. Возразил хрипло с отстояном: "Тебя к Нову Городу повезем! Как Великий решит, так и будет!" - Брата пожалей! - супясь произнес Иван. - Молод ищо! - Волка убить, дак и волчонка задавить должно, не то заматереет, и всю скотину перережет! - возразил Тимофей и махнул рукою. Ивана, пытавшегося еще что-то сказать, за цепь выволокли из жила. В спину ратным Тимофей вымолвил, нехотя: "Накормите тамо!" И сплюнул. На душе было мерзко. Верно ведь, некогда сидели вдвоем за пирною чашей... Но и Нову Городу изменять Ивану Никитину не должно бы стать... Ох, не должно! Один град на Руси - Великий Новгород, и ни Торжок, ни Плесков, ни Вятка, ни даже Москва не заменят его! И, значит, все было верно, и князев запрос, что брали с двинян двенадцать летов назад, так и должно было брать! Не Великий же зорить на потеху пригородам своим! Тогда и ослабнет все, и разойдетце земля по градам и весям, и коли не немчи, то Москва зайдет ихние Палестины, вытеснит народом своим, и даже говор новогородчкий угаснет в глуби времен! Нет, нельзя! Твердо печатая шаг, пошел из избы. Постоял на высоком оперенном крыльце, следя, как воздвигают помост для казни, кивнул издали Василию Борисовичу, что руководил мастерами, спустился с крыльца. В Новый Город добирались уже по санному пути. Тут-то и сбежал Анфал, каким-то образом порвав ужище и спрыгнув с саней прямиком в густоту елового частолесья. За сбежавшего Анфала, как понимали все воеводы, придется ответить. Впрочем, погоня за ним была послана тотчас - семьсот ратных во главе с Яковом Прокофьичем, - и новгородцы крепко надеялись, что еще до суда над захваченными Анфала привезут в железах, чтобы казнить вместе с братом. Той же осенью к великому князю на Москву отправилось посольство во главе с архимандритом Парфением: посадник Есиф Захарьинич, тысяцкий Онанья Костянтинович и житьи люди Григорий и Давыд - заключать мир. И в чаянии мира ох как не ко времени было бегство Анфала Никитина! x x x Еще гремели пиры и встречи, еще плескала по городу хмелевая радость удачи, а во владычных палатах, отай, собрался боярский совет: владыка Иоанн, в клобуке с воскрылиями, с панагией цареградской работы и золотым с каменьями крестом на груди сидел в кресле, постукивая тростью и хмурясь. Бояре говорили в черед. Степенной, Есиф Захарьинич, успевший воротиться из Москвы, стоял, оборотясь спиною к предсидящим и взяв руки фертом, слегка постукивая носком тимового шитого жемчугом зеленого сапога, глядел сквозь рисунчатый переплет оконницы, забранной желтоватыми пластинами карельской слюды. Свисающие рукава дорогого опашня свободно от плеч опускались почти до полу. - Нать изловить! - произнес он сурово, не оборачиваясь. Оба посадника, Тимофей и Юрий, поежились. У Василия Борисыча лоб пошел испариною: Анфала везли на его санях, и, по справедливости, отвечать за беглеца должен был он. - Ивана утопили, Анфал того николи не простит! - тяжело договорил Есиф Захарьинич, и во второй раз было произнесено давнее о волке и волчонке. - А ежели не изловят? Тимофей Юрьич пошевелился в раскладном холщовом креслице, поднял хмурый взор. - Надея есь! - выговорил он. - Михайло Рассохин! - Беглеч?! - жестко вопросил, не оборачиваясь, Есиф Захарьинич. - Он-ить к великому князю беглеч! - Говорено с им! - подал голос молчавший доселе Юрий Дмитрич. Есиф Захарьинич глянул, оборотясь, и владыка, пошевелясь, пристукнул посохом: - За выдачу Анфала простить рассохинские вины? Есиф Захарьинич, вновь отворотясь, молча перевел плечьми. - В первый након! - вымолвил сквозь зубы. За окном пошумливал город, слышались пьяные клики, пронзительно выговаривала в руках искусника пастушья дуда, ведя плясовой мотив. - Можно и... - не договорил степенной. Конечно, помыслили враз воеводы. Рассохину слова не давали, можно и... И каждый, про себя, не договорил. Разумеется, оставить в покое беглеца Анфала новгородская господа никак не могла, справедливость чего выказалась совсем невдолге, всего через три года. А на другое лето и еще новая учинилась пакость. Постриженный Герасим, свержи с себя монашеский чин, бежал из монастыря прямиком к Анфалу Никитину, который, невзирая на новгородскую засаду, достиг-таки Вятки, где и начал уже собирать себе новую рать. Глава 5 Есть люди, которых невозможно представить детьми. Даже в отроческой ватаге они глядятся старше своих лет, снисходительно указуя несмышленышам, как взбираться на спину неоседланной лошади, как пихаться шестом, стоя в узкой долбленке, как держать деревянный меч в детских "сражениях", как лучше кидать биту, как не трусить, укрощая разъяренного быка. Юношей такой парень уже учит сверстников правильно держать топор, ловко и чисто вырубать угол клети "в крюк" или "в потай", и не понятно - где этому и сам-то выучился? Не моргнув глазом режет скотину, нанося ей меткий удар по темени и враз, ножом, перехватывая горло. А там уже и ходит в ушкуйные походы с шайкою "охочих молодцов" или "молодых людей", где первым лезет на бревенчатый частокол крепости и, ожесточен ликом, рубит людскую плоть... Но как выглядел такой парень в том нежном отрочестве, когда без материнской заботы и ласки дитяти еще не прожить? Робел ли когда? Плакал ли, уткнувшись в материн подол? Замирал ли восхищенно, слушая бабушкины сказки? Бегал ли за каким иным парнем старше себя, учась хотя бы и властвовать над другими? Нет, этого всего не представить и не понять. Словно и не было того, словно и родился тем самым удальцом, как греческая древняя богиня Афина из головы Зевса, уже взрослой и в полном вооружении! Таковым и был Анфал Никитин. Недаром именно ему, а не старшему брату Ивану, главному воеводе двинскому, удалось бежать с пути, когда их, закованных, вместе с Родивоном и Герасимом везли уже по зимнему санному пути в Новгород, чтобы там предать вечевому суду. Сейчас Анфал сидел в избе с сотоварищем Михайлой Рассохиным, бежавшем из Нова Города, и доругивался напоследях: - Шухло вонючее! Стервь! Тухляки! Пропастина, падина лютая! - рычал Анфал, исходя гневом. - Што Тимоха Юрьич, што Юрко Дмитрич, што Васька Борисыч - одна свита! Воронье на падаль! Рассохин привез весть, что новгородцы казнили Ивана Никитина, свергнув в Волхово с Великого моста. (Герасим с Родивоном, на коленях, в слезах, вымолили себе жизнь, обещавшись постричься в монахи.) И хоть везли Никитиных явно на смерть за то, что Двина откачнулась Москве, хоть и утек Анфал, как сам понимал, от казни, а все надежна блазнила, что помилует Ивана новгородская господа: сколь вместях и в походы хожено, и за данью, за Камень, в Югру, за серебром и мягкою рухлядью. Да и на Волгу двинян не сами ли новогородчи созывали тридцать летов назад? Сожидал, надея была: ну в железа, в укреп, в монастырь хотя, как Герасима с Родивоном! Не помиловали брата Ивана, утопили. Стервь! И чем провинились двиняне? Тем, что заложились за московского князя? Дак, решалось то всема! Вечем, всею, почитай, Двинскою землей! Обыкли грабить Двину! Забедно стало пруссам да неревлянам, что воля у нас! Места богатые, дикие, рыба красная, торг с Норвегом ведем, хлеб и тот родится нынче, не вымерзает, как прежде! Да и когда тот поход был на Низ? Много ли наших ходило? За тридесяти летов те, прежние, успели и умереть в свой након! А воеводили кто? Те же новогородчи, те же бояре с Прусской улицы! Кто в шестьдесят шестом году воеводил тамо? Есиф Варфоломеич, раз, Василий Федорович, два, и Олександр Обакунович, ведомый воевода, што пал костью под Торжком в бою с тверичами. Дак после и замирились с великим князем Дмитрием, и на Дон с московитами ходили вместях, Орду бить! А как Тохтамыш Москву разорил да пожег, тут-то и подступило: платите, мол, за то, што мы в штаны наложили, каменного града не замогли удержать! А новгородски бояре того круче завернули: мол, двиняне в том походе были, Двина и плати! Из восьми тыщ выхода токо три взяли с палатей Святой Софии, а пять - с двинян. Всю Двину испустошили! И кто был тогда, в восемьдесят шестом? Кто выход собирал? Федор Тимофеич, Тимофей Юрьич да Юрий Дмитрич! И ныне, через двенадцать лет, кто пришел грабить Двину? Кто под Орлецом стоял, бил стены пороками? Кто две тыщи серебра да три тыщи коней вымучивал с двинян? Та же свита! Те же Тимоха с Юрьем! Токо теперь уже - посадники! Остепенились, эко! Прусс с неревлянином! Знакомою дорожкой пришли-прикатили! Вот те и вечевая власть, вот те и вольный город, Господин Великий Новгород! Для кого воля та, токмо? Тут и кто хошь за князя великого заложился бы! Лишь бы не грабили не путем! Пять тыщ! И мы же и виноваты теперь! И нас же казнить! - Теперь князеву руку надо держать, - вставил было слово Рассохин. - Обосрались и княжие воеводы! - свирепо рявкнул Анфал. - Кого прислал Василий? Ростовского князька, которого на том же Белоозере новгородская рать, почитай, без бою взяла в полон? Я Ивану и давеча баял: дурная затея! А он мне; князь далеко, иной год и даней Москве не пошлем, недород тамо, иное што, да и воевод московских на Двины не слыхано! Вот те и недород, вот те и спокой за князем московским! Над головами обоих плавал слоистый дым. Хозяйка, опасливо взглядывая на воевод, подавала то дымные шти, то пшенную, сваренную на молоке кашу, то пироги. Но мужики не столько ели, сколько орали да подливали себе из глиняной корчаги темно-янтарного пива. "А ну как драться учнут, - опасливо думала хозяйка, - всю посуду перебьют ить! А ныне и куплять не на цьто! Московляне зорили, новогородчи зорили, мало избу не сожгали, а ныне двиняне не стали б зорить!" - После того бесстудства как было не заложиться Москве? - ярился Анфал. - Выборная власть! Посадники! А мне не надобе такой выборной власти, што нас постоянно грабит! У их корысть токмо своя, новогородчка! Да и не всего Нова Города, а, почитай, одной Прусской стороны! Конечь с кончем в Новгороде Великом и то сговорить не могут! Противу Москвы надумали литовских князей приглашать! Ужо Ольгерд им зубы показал, а Витовт еще покажет! Кровавые слезы учнут лить! Обломы! - Ну, и куда теперь? - выговорил, понурясь, Рассохин, уныло заглядывая в почти опруженную братину: не налить ли сызнова? - В Устюге не усидеть! Говорю тебе, толкую! В князеву службу подаваться нать! Боле некуда! - Ну это ты оставь! - Анфал мотнул тяжелою косматою головой, отвел рукою, будто муху согнал. - Воля дорога! - На Двину не воротишь нонеча! Двиняне заложились за Новый Город вновь! Тамо, гляди, и нас с тобою выдадут новгородчам... Да и на Устюге не усидеть... - Да уж... Знамо дело! - процедил Анфал, пнув сапогом некстати подлезшего кутенка. - На Вятку уйду! - отмолвил хмуро. - Татар да вогуличей станем зорить! Айда со мной! - Примут ле? - усомнился Рассохин. - Меня да с молодцами не принять? - возразил, выпрямляясь, Анфал и гордо сверкнул взором. - Примут! В ноги поклонят ищо! Воздвигнем тамо новое царство! Вольное! Людей наберем! Сибирь со временем будет наша! Осильнеем - никто станет не надобен, ни Новгород, ни великий князь, ни Орда! Иди со мною, Михайло, не прогадашь! Верно тебе говорю! Рассохин только вздохнул, не подымая глаз от чары. Анфал легко встал, поднял, чуть натужась, тяжелую глиняную посудину, перелил хмельное в деревянную расписную бокастую каповую братину, приказал: "Черпай!", сам крупно зачерпнул, выпил, не переводя дыхание, до дна, чуя, как горячо ударило в голову, тронулся к двери. Замокшее дверное полотно глухо чмокнуло под тяжелой рукою Анфала, отокрылось в ночь. Анфал вышел на крыльцо, справил малую нужду прямо на снег. Из заречья, где темный бор почти сливался с ночным в низких облаках небом, тянуло морозным пронзительным, с легкою сырью воздухом. Снег на перильцах не скрипел, не рассыпался, а взятый в кулак сминался в ком и медленно таял. Весна, не видная еще, едва ощутимая, готова была обрушиться на боры, взломать лед на сиренево-серой реке, взорваться птичьими голосами, сумасшествием ветра, и дышалось влажно, легко, глубоко. Анфал постоял, чуя, как зыбкий холод заползает за ворот расстегнутой рубахи, холодит и успокаивает разгоряченное тело. Поправил чеканный серебряный крест на груди. Улыбнулся своему, тайному, в ночной иссиня-серой темноте представя себе ледоход на той же Двине, Печоре или Ветлуге: оглушительные удары ломающихся льдин, вывороченные с корнями лесины, ныряющие в сахарно-белом крошеве, вдохнул еще раз морозный воздух, выискивая ноздрями потайную весть близкой весны. "Нет, меня они не утопят в Волхово! - помыслил с веселою яростью. - Ишо не утопят! Гляди, я и сам кого из их утоплю! - повторил себе самому и молчаливому лесу невдали и окрест, утверждая и утверждаясь: "На Вятку уйду!" А Рассохин продолжал сидеть в дымном жилье над чарой сельского пива, с горем понимая, как не просто ему будет совершить то, что он по тайности обещал и должен будет, ежели что, свершить в уплату за свое прощение и возвращение в Новый Город. Глава 6 Иван Никитич пошевелил рукою подгнивший кол, тронул второй, крякнул сердито. Поистине надобно было менять всю ограду, а не латать свежим лесом это гнилье! Давешний, пятилетней давности, пожар, смахнувший полпосада, не затронул Занеглименья. А жаль! То бы все разом полымем и взялось, с оградою этой! Только оградой? Он критически оглядел терем: нет, терема было бы жаль! Зло толконувши еще раз старый кол, вываливавший из ряда, пошел к дому. Не в подгнившей ограде было дело, и не от нее маета, а от недавнего хождения по боярам, от созерцания роскошей, иноземной посуды, ковров, оружия, порт многоценных, коней, что ему могли бы привидеться токмо во сне, размаха хоромного строения, что у Зерновых, что у Кошкиных, что у Акинфичей... А теперь, когда с десятками великих бояринов говорено, когда побывано, почитай, мало не у всей ли московской господы, вновь уползать в свой угол, свой кут, в свою бедную, как пронзительно виделось ныне, хоромину в одно жило, с одним дворовым слугою Гаврилой да с девкою, взятую в помочь матери с Острового "из хлеба"... Конечно, не то житие, где за все про все одна хозяйка в дому, коей и не присесть на дню, а муж-кормилец какой-нибудь возчик, коваль, али древоделя, али мелкий разносчик с Посада, что с утра спешит со своим товаром по улицам, громко выкликая да потряхивая на спине пуда полтора-два мороженой али сушеной рыбы, или беремя крестьянского холста, и которому коли не продать товар сегодня, то и неведомо, из чего варить на завтра постные шти... А не накопивши, с трудами и горем, двух-трех гривен, и заневестившуюся дочерь замуж не выпихнуть! У него и солонина в погребе, и зерно, и мука, и масло топленое и постное, да и не льняное какое, а самолучшее, с подсолнуха! И кадушки с грибами, ягодой, капустой, и кадь соленых сетов, и мед - Лутонин дар, и сыры, и соленый творог, и свежая баранина из деревни. Он статочный хозяин, коней кормит не сеном, овсом, княжой городовой послужилец, более того, владычный посельский, и Киприан, кажется, начинает ценить Ивана, отличая от прочих "слуг под дворским". Да и навидался он роскошен-то! И своих, и иноземных. В Орде побывал с княжичем Василием и в Кракове, в Цареграде бывал не раз... И все-таки нынешнее хождение, а паче того теперешнее состояние свое, когда надобно вернуться восвояси, и снова умалиться, снова занять свое незаметное место в череде служилых дворян, место скорее нижнее, чем верхнее - это долило! Иван Никитич испытывал противное ощущение всех уцелевших и вернувшихся домой "ходоков", которые сколько-то слепительных дней, иногда часов, побывавши вровень с сильными мира сего, возвращаясь опять во тьму, из которой выплыли на краткий, незабвенный для них миг, уже не могут найти своего прежнего места в жизни, ропщут и надоедают всем и вся бесконечными рассказами о совершенных ими подвигах. Ивану Никитичу, повидавшему мир, это, последнее, не грозило. Но, однако, возвращаться восвояси все одно было трудно. Начинал заползать в душу тихий не то что страх, а сомнение, что ли: а ну как теперь воспоследует остуда от великого князя Василия, а паче того - от Софьи Витовтовны, которая навряд простит ему, что он своим рассказом о тайном сговоре Витовта с Тохтамышем опорочил ее отца - великого князя литовского. Долго ли великой княгине разорить и погубить простого ратника! Отберут Островое, от службы откажут... Да и чего он добился на деле-то? Василий союза с Витовтом не разорвал, вишь, и Смоленск ему подарил, и от рязанского князя отступился! Да и нелепая война с Новым Городом не по Витовтовой ли воле затеяна? Хороша власть, когда набольший готов подарить отчину недругам своей земли! И что они все? Бояре, послужильцы, чадь, посад, торговые гости, церковь, черные люди московские? Так и согласят, так и стерпят, чтобы от воли одной литовской бабы, пусть и княгини, зависела участь всей земли! Тута меняй не меняй ограду, все одно, душа не на месте по всяк час! В государстве гниль! В черед подумал о детях - сыны тоже тревожили. Ванята, коего он лонись определил в княжую дружину, нынче голову потерял, пропадает на Подоле у молодой купчихи-вдовы, а та и рада донельзя: "прикормила ратника"! Сам был молод, да и не без греха, а все же... А ну как и женит на себе? Не на десять ли летов старше молодца? Позор! Давно надо было хвоста поприжать охальной бабе да и Ванюху вздрючить! Он уж и на Подоле побывал, и мимо лавки той (калачами торгует) прошелся... Так-то рещи, баба вкусная, сдобная и зраком приятная, да ведь хотя бы какого вдовца себе прибрала! Парню-то и всего восемнадцать летов! То ей, верно, и любо, што млад да юн, поди, до нее и бабьей ласки не пробовал... "Прикормила"! Шалава мокрохвостая! И все не получалось взаболь озлиться на нее. Даже и до слова дошло: остановил было, проезжая, соскочил с коня. Потупилась, вскинула глаза, потом строго, побелевши губами, произнесла: "Ивану Никитичу!", и глянула слепо. Как женки на восточном базаре глядят, коих привели на продажу... От взгляда того и онемел. Не смог никакой хулы али укоризны нанести, токмо озрел внимательно сведенные брови, тщательно выщипанные и подведенные сурьмою, темно-вишневые губы, припухлые не от сыновьих ли поцелуев? Бело-розовые "крупитчатые" руки, весь ее подбористый стан, еще не нажившейся, не нагулявшейся женки в самой той бабьей поре, когда уже и времени нет сожидать да медлить, а - час, да мой! Понял, по осторожному взгляду, по уважительному, по батюшке, величанию (да и как-то узнала, что отец!). Понял, что любит, и не смог, не похотел охаить, остудить... Верно, сама поймет со временем, что не муж он ей, а так, утеха на время! Дак уж пускай... У самого еще не проходит истома телесная при виде красоты женочьей, да вот - сперва ради памяти покойной Маши, после - ради детей (как мачеху привести в дом?), так и не женился во второй након, хоть мать и нудила временем: я, мол, стара, не седни-завтра один останешь... Так-то оно так, все так! Крякнул еще раз, воспомня поганую ограду, которую когда-то любовно мастерил сам, подгоняя колья вплоть. Чтобы и щелей тех не было в ограде от любопытного не в меру глаза соседского али прохожей женки какой? Воздохнул, подымаясь на невысокое, в три ступени, только бы зимою от снега спасти дверь в жило, крылечко, входя в темные сени и нашаривая рукою дверную скобу. - Когда Василья-то ждать? - вопросила государыня-мать, возясь у печи. Васька, Лутохин старший брат, недавно вернувшийся из долгого ордынского плена, нынче был на княжом дворе, пошел беседовать с самим Федором Кошкою, вроде берет его боярин толмачем к сыну своему Ивану. Оно бы в самый раз! По-ордынски Васька толмачит как по-русски, да может, и лучше того. Навычаи ордынски все ему ведомы, а Кобылины-Кошкины один из первых родов на Москве: поглядеть токмо, и то шапка с головы улетит! Да и Иван Кошкин ныне у великого князя, бают, в чести: быть при нем тоже, что при князе Василии. Дай Бог! Сколько же летов Лутоня его ждал? Верил. Горенку срубил брату у себя в деревне! На миг Иван позавидовал двоюроднику. Сидит Лутоня на земле, корм справил княжому посельскому - об ином и горя нет! Дети - семеро, никак - подросли. Одних парней четверо! Сам заматерел. Дом справный. Не в труд и гостя принять, да угостить. Чего бы еще? Не бьется, как он, Иван, не шастает по деревням, сбирая владычный корм, не мыслит о том, каким зраком глянет на него боярин али княгиня великая! Младший, Сергей, заботил паче Ваняты. Так-то сказать - двенадцать летов всего! Да не в отца, не в брата пошел. Вместо того чтобы там со сверстниками бегать, в горелки играть да драться, над книгами сидит! Грамоту рано постиг, а теперь вот и греческий зубрит, ходит в монастырь Богоявленья к старому иноку из греков сущих. Упорно ходит, учит! Ныне и отцу явил знания свои: сам, спотыкаясь, перевел несколько страниц из той памятной книги, что приволок некогда Иван из Константинова града. И не устает выслушивать отцовы рассказы про царский город. Може, по той стезе пойдет, по посольской? Али по церковной? Девки вроде пока не занимают его... Это ныне не занимают! - одернул сам себя, а года три еще минет, дорастет до иньшего возрасту и сам учнет бегать к какой портомойнице! А все-таки греческий учит! Иван, помнивший по-гречески всего несколько слов, втайне гордился младшим сыном. Но и тревожился более, чем о старшем, Ванюхе. Тот-то весь как на ладони. Виден, внятен, и чего ждать от него, отец понимал хорошо. Маша, Маша не дожила, не позрела сынов-то своих на возрастии! Без баушки, без Натальи Никитишны, и не вырастить, не поднять бы было ему сыновей! Иван тяжело плюхнулся на лавку. Посидел, подумал, глядя рассеянно на худые бедра деревенской девки, что суетилась у печи вдвоем с матерью. И с лица-то некорыстна, губы толсты, глаза выпучены, да и рябая. Скользом помыслил: трудно ей будет мужика себе найти! На такую и с голодухи-то не всяк позарится! - Снидать сядешь ле али Василья доведешь? - вопросила мать, не оборачиваясь. - Пожду! - отозвался Иван. Мать с того часа, как встретила Ваську у себя в деревне, смертно усталого, бегущего из Орды, оберегла от мужиков, искавших убить "татарина", и стала звать упорно Ваську не Васькой, а Васильем, и даже объяснила как-то: "Он тамо сотником был, а ноне станет княжий муж али толмач при боярине, да и в годах. Неудобно уж Васькой-то звать!" Иван, однако, себя переменить не мог, в глаза и по-заочью больше продолжал звать Васькой. Но вот наконец заскрипели ворота (верхом приехал, понял Иван, ну, Гаврило встретит, примет коня!). Хлопнула дверь в сенях. Иван встал, пошел встречу. - Никитичу! - Берет тя боярин? - Берет! Обнялись. Васька был по-прежнему смугл, на всю жизнь прокален солнцем. Крепкие морщины острого лица еще не старили его, лишь придавали мужественности. Светлые глаза, способные холодеть и леденеть от гнева, глядели с какою-то суровой безжалостностью. Знать, столько раз видели и смерть, и плен, и муки, и скачущих встречь вооруженных всадников, что по-иному уже и глядеть не могли. Даже когда улыбался Василий, льдинки не таяли в глазах. Мать поставила на стол мису со щами. От густого, с убоиной, варева шел пар. Наталья Никитишна сама, сдвинувши брови, достала кувшин из поставца, налила тому и другому чары. Помолясь, тотчас выпили. Несколько минут сосредоточенно и молча ели щи, крупно откусывая хлеб. Васька щепотью брал серую соль, сыпал на ломоть аржанухи. Когда-то встретились в Орде, когда-то вдвоем ходили к иконному мастеру Феофану Греку, когда-то Васька служил у этого грека в подмастерьях, купленный на рынке в Кафе... Давно было! И сейчас сидят супротив друг друга два уже немолодых мужика (все же родня!), и у каждого жизнь прожита, почитай, на много за половину: на пятый десяток пошло у Ивана, а у Василья уже к шестому подбирается, и голову всю как солью осыпало - обнесло сединой. Толкуют о своих, о родне. - От сестры, Любавы, весточку получил! - говорит Иван. - Не сдается баба никак, второго родила парняка! - А самый первый ейный? - Алеха-то? Служит! Уже и на Волгу ходил с князем Юрием! В батьку сын, в Семена! - А с отчимом как? - А што ему отчим! Рос, почитай, у батьковой родни, а ныне - воин, муж! Гляди, и оженят скоро! От родни, никак, деревню получил, не то получит, как-то так, словом... Не обижают ево! - А