заходит? - Заходил... Ивану неловко баять, что Алексей, как мнится Ивану, так-таки не простил ему батькиной смерти в бою на Воже. Навроде Семен тогда Ивана телом своим прикрыл... Иван нынче и сам иногда начинает думать, что так и было, хотя - что там было о двадцати с лишком летов тому назад! Не прикрывал, того не было, а вот умирал Семен на руках у Ивана, и спасти друга, зятя, мужа сестры, Иван не сумел. Сидят два немолодых мужика, беседуют о делах господарских, об Орде, о службе, о князе Витовте, будь он неладен! О настроениях в семействе Кобылиных, да о том, что Иван Федорыч с отцом, Федором Андреичем Кошкою, не зело мирен. - Круто тебе меж их поворачиватьце будет! - говорит Иван. Васька супит бровь, молча наливает себе в чару Лутониной медовухи. Возражает, подумав: - Не ведаю! Токмо в ордынских делах старик поболе смыслит сына свово! А Иван-от Федорыч у князя самого в любовниках ноне, в той и докука! Иван Никитич вздыхает, наливает чару в свой черед. Оба молча пьют. В льдистых глазах Василия проходят ордынские памяти. Иван, прищурясь, сравнивает Ваську с Лутоней. "Братья, а как не схожи!" - думает он. - Леха Семенов сказывал, - говорит он, чтобы только не молчать, - под Казанью в степи напоролись: мертвяк, уж звери все лицо объели ему, и раненая лошадь... А лошадь жива еще! Лежит, голову приподняла и смотрит на их, и будто плачет. Старшой велит Лехе: добей! А Лехе и от запаха падали-то дурно стало: человечина, дак! Слез, а из-под мертвяка зверек какой-то юркий, навроде колонка али куницы... Смотрит, глазки-бусинки, а пасть в крови, значит, человечину жрал! А конь глядит, и навроде слезы из глаз... Старшой понял, слез и сам горло перерезал коню. И вороны тут - целой тучей... Так вот! - Так вот... - эхом, как о привычном, сто раз виденном, отзывается Василий (в степи не то еще повидать мочно!). - В боях-то бывал? - прошает Ивана. - А как же! - обрадованно отвечает Иван. - Бает, даже срубил одного комонного сам! В отца сын, воин! Коня вот пожалел... - Коня, однова, жальче бывает, чем людина! - соглашается Васька и снова пьет. И молчат. По-хорошу молчат. И тот и другой чуют, что свои, не чужие, не сторонние один одному, и это греет паче слов. А Наталья Никитишна присела к столу, подперевши щеку рукой. Глядит на рослых пожилых мужиков, одного из которых сама растила, подымала после страшной гибели мужа, а другого недавно приветила в Островом, сердцем поняв, что свой. "Не было бы беды! - думают братовья. - Аль измены от князя самого! А так-то живем! Без нас, ратников, и княжество не стоит! Нече без нас не содеитце!" Васька подымает холодные и светлые глаза. Прошает, когда померла Маша. - А у меня в Орде женка была, татарка. Потерял! И сына... чаготаи увели... - говорит, отводя предательски проблеснувший взор. - Жива ай нет? - прошает Иван. - Не ведаю! Васька молчит, потом, молча, наливает чары: - Выпьем за наших женок, твою и мою! Мужики пьют. Наталья Никитишна смотрит на них, подперевши щеку рукой, и тоже молчит. Ее печаль теперь - внуки. Сколь осталось сил, а надобно внуков вырастить. А там уже пора и на погост! Глава 7 Дело руковожения братией монастыря у Никона шло. Шло тогда еще, в самом начале, когда угасающий Сергий передал ему бразды правления Троицкой обителью, шло и после смерти преподобного. Возможно, как раз потому, что само это дело - многоразличные хозяйственные заботы - мало занимало его, не доходило до дна души. Не было своей, корыстной заинтересованности в нем. А делалось все на удивление легко. Тысячи мелочей, из которых состоит хозяйство крупной обители, как-то сами собой укладывались в голове, не терялись, не позабывались греха ради. Отдавая распоряжения, он всегда помнил о них и всегда проверял: сделано ли? Но и то чуялось, конечно, что он, Никон, является как бы тенью преподобного, тенью Сергия, и все, что творит - творит во славу и память усопшего. Почему Сергий тогда, в самом начале, отослал его к Афанасию в Серпуховскую обитель на Высоком? Смущала молодость? Сан священника Никон получил именно там. Быть может, чтобы добре познакомился с князем Владимиром Андреичем, неизменным покровителем Троицкой обители? Быть может, и здесь обеспечивал преемственность дел монастырских? Иногда Никон думал именно так. Во всяком случае, свой "отсыл" Никон принял так, как и подобает иноку: со смирением и безо спора. Почему же Сергий так скоро, всего через два года, согласил принять Никона к себе и сразу поселил у себя в келье? (Верный Михей к тому времени уже умер.) Никон учился у Сергия всему: терпению, прилежанию в трудах и тому удивительному сочетанию доброты со строгостью, которое видел в Сергии. Учился многоразличным ремеслам, учился точить посуду и резать по дереву. Но паче всего возлюбил Никон книжный труд. Переплетать, узорить и, главное, переписывать книги мог бесконечно. Греческий постиг едва ли не самоуком. Впрочем, и Афанасий в обители на Высоком сильно помог. И опять тенью мелькала мысль: не греческого ли языка ради (не токмо, разумеется!) отослал Сергий Никона в монастырь на Высоком? Никон никогда не стремился к странствиям и язык изучал не ради путешествия к святыням Цареграда, а паче всего того ради, дабы честь великих святых отцов не в переводе, а в подлиннике. И уже тогда, при Сергии, начинал переводить с греческого, пусть еще робко и неумело. Преподобный за семнадцать лет совместной жизни дал Никону невероятно много. Много и в постижении богословских тайн, ибо "бесписьменный" Сергий сердцем понимал много лучше самых исхитренных богословов истины Евангельского учения. И это вот душевное, духовное знание сумел, хотя частью, передать своему последнему ученику Никону. Никон и печатей увядания, угасания сил наставнических долгое время как бы и не видел. Учитель был бессмертен для него, и это ощущение вне смертности, постоянного присутствия преподобного, осталось у Никона на всю жизнь, даже и после смерти учителя. (Недаром он несколько раз видел в яви Сергия с Алексием, приходящими в монастырь.) И все же этот невысокий, с обычным лицом, обычною русою бородой человек решился на то, на что поначалу решиться было трудно, ибо сие нарушало традиции, завещанные самим преподобным. Он начал принимать боярские вклады в монастырь землями и деревнями. Спор иосифлян с нестяжателями был еще впереди. Впереди, в отдалении, был великий вопрос об опасном обмирщении иноческих обителей. И начал принимать подобные вклады Никон без каких-либо глубоких терзаний. Попросту того требовало разросшееся хозяйство монастыря. Нужен, надобен был постоянный источник хотя бы снедного пропитания. Это Сергий когда-то голодал, отказываясь сам и запрещая инокам сбирать милостыню. Сергий мог. Но он один и мог! Да и при нем, как гласило монастырское предание, это решение вызвало серьезный ропот иноков. Угрожали разойтись. Проще было, как прояснело Никону, монастырю получать корм с дареных волосток. Тем паче что общежительский устав исключал возможность того, что кто-то из иноков побогатеет и тем внесет смуту в киновийную жизнь. Тогда, при том тяжком времени. Троицкие иноки жили каждый сам по себе, еще не создав общего жития. Никон вздохнул и отложил в сторону греческий текст Василия Великого. Надо было еще до службы распорядить посылкою в недавно полученное село на Оке опытного старца для устроения рыбной тони, еза и коптильни. (Наконец-то рыба в обители будет своя!) Он бегло просмотрел грамотку, присланную посельским относительно размера владельческого корма в дареных селах, тотчас поняв, что и тут надобен свой глаз, ибо названное число коробей жита было значительно меньше того, что должно было быть, и скот, имеющийся в наличии, странным образом поменел, не отвечая числу голов, указанному в дарственной. Уже подымаясь к выходу в храм, он вспомнил и еще об одном не уряженном деле: о свечах и воске для изготовления свечей (которые скали по-прежнему тут, в обители, из дареного воска сами иноки по заповеди покойного Сергия). Теперь же, поимев монастырские борти, возможно было бы и воск иметь свой, наряду с медом. Да! Он, Никон, был в некоем смысле тенью преподобного. Но тенью живой, действенной, способной принимать и самостоятельные решения и, что еще важнее, неуклонно воплощать их в жизнь. Великий князь Василий должен был прибыть в монастырь с минуты на минуту, и киновиарх прошал, не стоит ли задержать начало литургии до подъезда князя. Никон сделал легкий отрицательный жест головой, и киновиарх тотчас понял его. Даже ради великого князя нельзя было задерживать моление Господу. В этом тоже сказалось наследие преподобного Сергия. Нерушимый закон, установленный еще Горним Учителем. И цари земные во всей славе своей меньше во сто крат Царя Небесного! Василий Дмитрич, прибывши в монастырь, еще слезая с коня, услышал доносившееся из храма стройное монашеское пение. Он опоздал к литургии и нахмурил брови, гневая на дорожную задержку и нетерпение иноков. Отдав повод коня в руки стремянного и на ходу приуготовляя себя к молитвенному состоянию, поднялся по чисто выметенной тесовой двоевсходной лестнице на рундук высокого церковного крыльца. Заранее сняв шапку и обнеся чело крестным знамением, прошел в храм. Братия молча расступалась, пропуская великого князя. За его спиною бояре и ратники, спутники князя, боком пролезая в храм и стараясь не шуметь, становились по-за спинами монашеской братии, поющей: "Благослови, душе моя, Господи..." Шла еще литургия оглашенных. К исповеди и причастию князь все-таки успел. Во дворе чуть слышно заржал конь. Остатки мокрого снега таяли на воротнике дорожного вотола, и холодные капли падали за воротник, высыхая на разгоряченном долгою скачкой теле. "Восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему, дондеже есмь, - пел хор. - Не надейся на князи, на сыны человеческия, в них же несть спасения и изыдет дух его и возвратится в землю свою, в той день погибнут вся помышления его..." Сейчас, вдали от Софьи, Василий особенно остро чувствовал всю бренность и временность дел человеческих - суета сует и всяческая суета! Он нуждался в духовном утешении и скорбел в этот час, что уже никогда не узрит самого Сергия, не услышит его тихой, западающей в душу беседы: "Благослови, душе моя, Господи!" Зима была на исходе, и уже переломился небесный окрас: зимняя сурово серая пелена, продутая февральскими ледяными ветрами, исчезла, уступив место неспокойному громозжению серо-синих туч. Год истекал последними мартовскими днями. Пахло могилой и далью, и блазнило: вот-вот зазвенят ручьи, рухнут, станут непроходны пути-дороги, и новым безумьем жизнерождения, пухом тальника, новой зеленью молодых берез оденется земля. Отпуская грехи, Никон накрыл склоненную голову князя епитрахилью и, почти не вопрошая Василия ни о чем, произнес негромко, но твердо: - Помни, что за нечестие князя Господь возможет покарать весь народ! Жену подобает любити, но не дати ей воли над собою! Помни, сыне, что на тебе надежда православия. Всего православия! Бойся латынской прелести! Не дай твоим небрежением сокрушить освященные заветы, уничтожить веру в русской земле! - Он быстро перечислил иные князевы прегрешения: уныние, скорбь, гневливость и, снимая епитрахиль, указал глазами на причастную чашу. Князь во время исповеди взмок. Пот струился у него по челу. Никто, решительно никто, и церковь в первую очередь не одобряет его дружбы с Витовтом! Потом они сидели в келье, и Никон, потчуя князя монастырской трапезой, тихо сказывал ему, тая за словами и участием упрек: "Токмо верою стоит земля! помни о том, княже! Великий предстатель за ны у престола Господа покойный Сергий рек о том не раз и не два. Сокрушишь веру - погубишь народ. Погубишь народ - падет государство, государство падет - и власть твоя, князь, на ни че ся обратит!" Василий слушал, думал и с горем понимал, что этот невысокий серьезноглазый монах прав и что он, польстясь на Витовтовы посулы и женины попреки, едва ли не приблизил ту опасную черту, после которой наступает неизбежное крушение государств. И что, победи Витовт на Ворскле, он, Василий, был бы у него в подручниках, а на Москве устраивались бы латинские прелаты, как в Кракове и Вильне, и толковали ему в уши о воссоединении церквей, не желая для подобного воссоединения поступиться ничем из тех догм, которыми римская церковь отлична от вселенской: ни в filioqve, ни в причащении под одним видом, ни в латыни, служба на коей станет вовсе непонятной русичам, ни, паче всего, во всевластии Папы Римского, всевластии, разрушающем вовсе соборный смысл Христового учения. Угрюмо взглядывая на Никона, Василий думал все об одном и том же: а если бы Витовт победил? Ну, ясно, эти иноки, этот игумен не приняли бы и никогда не примут духовную власть Рима. А бояре? А народ? А его Софья, наконец? И, верно, заставили бы его сына Ивана ксендзы принять католичество, дабы получить власть над Литвою и Русью! А там - и так понятно что! И Никон прав, и Киприан, и бояре правы, и покойный Данило Феофаныч, царство ему небесное, заклинавший князя на одре смертном не рушить освященного православия! Никогда раньше не чуял Василий столь сильно этой власти земли своей, воли, языка, заклинающего князя не отступать от святоотческих заветов! "Ну, а я сам, победи Витовт на Ворскле, стал бы слушать поучения старцев Троицких?" - внезапно спросил себя Василий и - не нашел ответа. И ведь Темир-Кутлук с Едигеем не были православными, почто же Господь помог им, а не Витовту? Или в великой мудрости своей провидел соблазн латынской ереси, и потому руками поганых сокрушил прегордую рать врагов православной веры? Почему-то и всегда спор тем жесточе и нетерпимее, когда спор и разрыв идет меж близкими, ибо и мы и латины христиане суть! И не тако же ли было в Византии во времена иконоборчества? Не в том ли, не потому ли и Исус призывал возлюбить прежде всего ближнего своего (ближнего, ставшего врагом!), что злоба поссоривших друг с другом ближних безмерна? И даже безмернее во сто крат ссоры с "дальними", с врагами земли и веры! Но тогда что он должен сказать супруге своей, Софье, и как вести себя с тестем - Витовтом? И все-таки как хорошо, что и ему, набольшему в земле своей, есть перед кем покаяться во грехах, есть от кого выслушать слово совета и укоризны! Слушает ли кого-нибудь Витовт? Или попросту со всеми хитрит, и с латынскими прелатами тоже? Кто он по вере своей, или не верит вообще в то, что и над ним есть высшая сила, способная ниспровергнуть во прах все его замыслы вместе с бренною и скоропреходящею жизнью? Из лавры Василий уезжал успокоенный, утешенный и глубоко задумавшийся. На бояр он мог гневаться, особо на тех из них, что деют не по его уму. Но гневать на церковь, гневать на Господа было нелепо: земля есть и в землю отыдеши! В таком настроении и ехал Василий в этот раз, возвращаясь в Москву от Троицы. И почти не удивился, когда по весне в Суздале были обнаружены, "обретены" страсти Исуса Христа, некогда привезенные покойным епископом Дионисием из Цареграда и сохраненные в каменной стене церковной. Киприан деятельно хлопотал о торжественном перенесении святынь на Москву, о чине встречи. Прошли процессии священнического чина с крестами и пением, и все горожане сбежались на торжественную встречу. Еще не были произнесены даже слова Москва - Третий Рим, но уже наполнялась столица земли все новыми и новыми святынями православия, мощами чтимых святых, чудотворящими образами и иконами греческих и иных писем. Греческий мастер Феофан уже кончил "подписывать" собор Михаила Архангела в Москве, создав достойное ожерелье московским святыням и гробам великокняжеским. И это тихое, подобное струенью лесной влаги в земле, движение было уже не остановить. В Москве князя ждали нижегородские дела, ждали и двинские новгородские беглецы, готовые повторить набег на Двину, для чего им не хватало токмо одного - князева повеления. Уступать Новгороду столь легко Василий не собирался отнюдь. Глава 8 Кто бы и подумать мог, что мухортая, не видная, да и ростиком не вышедшая женка - супруга самого великого Анфала, о коем ведали тысячи и к которому, только позови, являлись сотни оружных молодцов. Снизу вверх заглядывая в лицо супругу, суетилась, но суетилась толково. Устроивши сына, грела воду, готовила ветошь и, бегая под ливнем стрел, перевязывала раненых, попутно собирая вражеские стрелы, - словом, заменила одна едва ли не десяток женок. Только уж в ночную пору, да и то вполгласа пожалилась супругу: "Потеряли все. Новгородчи - шильники весь терем разволочили, поцитай! Сын весь во вшах, не мылись невесть сколь". - Пожди, мать, еще малость пожди. Вот отобьемси! - И после долгого молчания добавил: - Ну, а коли... Сына постарайся сберечь. x x x Насколь важно казалось новгородцам схватить Анфала Никитина, яснело уже из того, что для поимки Анфала была оставлена четвертая часть всех новгородских сил, посыланных на Двину в 1398 году Господином Великим Новгородом - семьсот человек во главе с опытным воеводою Яством Прокофьичем. Яков вел своих молодцов зимними еще не протаявшими дорогами прямо к Устюгу, дабы перехватить Анфала, куда бы он ни устремился: к Колмогорам или к Вятке, и, уже перед самим городом, неожиданно для себя, обогнал Анфала с его наспех собранною на пути дружиною. Город на круче Сухоны еще не был "Великим", коим стал в исходе XVI столетия с открытием западной зарубежной торговли через Устюг Великий - Архангельск. А ожерелье дивных храмов по кручам сухонского берега, чей силуэт устюжские ювелиры изображали на своих серебряных ларцах, явилось еще позже, в XVII - XVIII столетиях. Но и в конце XIV столетия среди северных палестин и дикого безлюдья нетронутой человеком природы тут было на что посмотреть: основательные рубленые стены устюжского острога и шатровые верхи бревенчатых храмов с луковичными главками, крытыми осиновой чешуей (чешуей осинового лемеха), основательно и гордо возносились над кручею высокого берега Сухоны, утверждая власть рукотворной человечьей красоты. Хороши были и палаты, рубленные из крупного леса, из двухсотлетних неохватных сосновых стволов с роскошными подрубами и выпусками, с тем изобилием дерева, которое и поныне больше всего пленяет в сохранившихся кое-где рубленых шатровых храмах, дивным великолепием своим украшающих и как бы огранивающих дикий лесной окоем неоглядных северных боров. И жить людинам было просторно тут, среди тишины и величия, среди зеленых пойменных лугов, позволявших держать целые стада скотины, среди изобилия дичи, боровой птицы и красной рыбы. Да и серебряное дело устюжское не с тех ли позабытых времен, не с того ли еще "закамского серебра" пошло? Чего бы, кажется, не хватало здешней земле? А не хватало одного - покоя! Устюг считался волостью ростовских князей. Но ростовские князья давно уже стали подручниками великого князя Московского. Давно? Да ведь и не так давно-то! Со времен Ивана Калиты, утеснившего Ростов, не полста ли лет всего-то прошло? Ну, а новгородцы, все походы коих за Камень, в Югру, неизбежно шли через Устюг или мимо Устюга? И кто тут кого грабил на протяжении столетий - поди разбери! Грабили устюжан, грабили и сами устюжане, захватывая порою тяжело груженные лодьи новгородских охочих людей с серебром, костью древнего подземельного зверя, давно исчезнувшего, от коего остались лишь бивни, вымываемые в обрывы северных рек, да глухие предания, словно и жил сей зверь под землею, мощными этими бивнями прорывая себе подземельные ходы-пещеры. Брали и лодьи с мягкою рухлядью - шкурами соболей, бобров, волков, медведей и рысей, со связками белки и куньих шкурок. Добро, превращаемое уже в Новгороде Великом в веские диргемы и корабленики, в лунские сукна, скарлат и аравитские благовония, в свейское железо и восточный харалуг, в резные и расписные хоромы бояр новгородских да в каменные храмы великого города, вознесенные над Волховом, над болотистой и лесною равниной окрест его, неродимой и дикой, где без северных богатств и не возникло бы города в истоке Волхова, а кабы и возник, то скорее на соляных источниках Старой Руссы или на холмистых берегах прихотливо извилистой Мсты. Да, впрочем, так и было в те незапамятные времена, о которых не токмо летописей, а и преданий-то не осталось ныне! Север и заморская торговля кормили Господин Великий Новгород, и потому на защиту своих северных палестин бросали новгородцы свои лучшие рати. В Устюге, когда к нему подошла новгородская рать в бронях, под шубами, хорошо оборуженная, сытая и гордая двинскими победами, о сопротивлении не стали и думать, новгородцам тотчас отворили ворота города. Яков Прокофьич, пригибая голову, въехал в низкое нутро ворот. Молодцы, кто пеш, кто комонен, валили валом следом за своим воеводою. Ростовский владыка Григорий, архиепископ Ростова Великого, стоял на папертях храма с крестом в руке. Яков, брусвянея, слез с коня, укрощенным медведем подошел под благословение владыки. Ростовский князь (второй половины Ростова, поделенного своими князьями надвое), Юрий Андреевич, тоже был тут. После речей с оружием в руках и после - со вложенным в ножны оружием, после того, как значительная часть новгородских молодцов разместилась в домах горожан и в палатах архиепископа и князя, получила снедный припас и начала варить себе мясные щи и кашу, а воеводы новгородской рати отпировали с князем Юрием Андреевичем, дошел черед и до главных речей. Яков Прокофьич, за которым стояло семь сотен оборуженных молодцов, потребовал ответа. Он тяжело встал и, угрюмо вперяя взор по очереди в лица то князя Юрия, то владыки Григория, в присутствии избранных горожан, гостей и господы вопросил грозно: - Стоите ли за беглеца новогородского за Анфала?! Владыка, князь и устюжская старшина разом отреклись от мятежника: "Мы не стоим за Анфала, ни послобляем по нем, в князя великого крестное целование говорим", - так во всяком случае передает летопись этот разговор, где сошлись лоб в лоб две правды: Устюг не подчинялся Новгороду Великому, но Ростову Великому и Москве, а потому обвинить устюжан в отпадении от северной вечевой республики новгородский воевода никак не мог, а попросту захватить и разграбить город в чаянии скорого мира с великим князем не решался тоже. Так и разошлись. Впрочем, Яков выяснил попутно, что Анфал со своими стоит где-то за Медвежьей Горой, и потому, дав молодцам только что выспаться и пожрать, поднял рать и повел ее на поимку Анфала, будучи уверен, что устрашенные устюжане не подымут рать, дабы ударить ему в спину. Сведения, полученные Анфалом, в самом деле были невеселые. Орлец разграблен, о новом восстании двинян нечего было и думать. Снег лепился комьями. Серое небо низко волоклось над лесом, задевая верхушки дерев. Холодина, сырь. Набухшие водою сапоги, поршни и валенцы порою было трудно отдирать от земли. Дружина вымоталась вся и чаяла хоть какого пристанища. И тут этот мужичонка в рваном треухе, в латанных рукавицах на ледащей лошаденке, что сейчас задышливо поводила боками в клочкастой мокрой шерсти, едва одолевши тяжкий путь. - В Устюге, баешь? - супясь вопрошал Анфал нежданного гонца. (В Устюге намерили отдохнуть перед дальнею дорогою.). - Кто-та? - Яков Прокофьич да с ним сотен семь-восемь оружных кметей. - Уважают меня! - с хмурою полуулыбкою возразил Анфал, кивнув глазом на обступивших их ратников. - Пропали, воевода? - сбивая шапку со лба на затылок вопросил Осок Казарин. Анфал токмо повел плечом, думал, закусив ус. - Устюжане как? - вопросил. - В сумнении, вишь! - отмолвил мужичонка, примолвив. - Вишь, князь тута! - А по волости? - Не ведаю, господине! - честно отмолвил гонец. - Не вси и ведают про тя! Анфал задумался на несколько мгновений, закаменев ликом и слепо глядя себе под ноги. Потом поднял тяжелый взор: - Скачи! Мово коня возьмешь, сдюжит! Лальского старосту Парфена ведашь? Вот к нему! Коли замогут помочь... Он не докончил. - А мы тута будем, тута, на Медвежьей Горе! Мужичонка уже карабкался на седло широкогрудого гнедого, видно, не обык и ездить-то на боевых конях. Когда вестник уже порысил прочь, вокруг Анфала погустела толпа. Все глядели на воеводу, ждали. - А коли не подойдет помочь? - вопросил кто-то из задних рядов. - Не подойдет - погинем! - твердо возразил Анфал, подымая грозно засветившийся боевым огнем взор. - А живым не дамся! Кто не со мной - путь чист! - прибавил твердо. - А остальным ставить острог! Обрадованные приказом ратные кинулись доставать топоры, рубить сухостой и валить деревья. Бежали всего двое-трое, да и то уже в потемнях. В Анфала верили. Кашевары варили последнее, забив трех тощих коров и бычка, взятых дорогою на мясо. Анфал велел припаса не жалеть, накормить людей досыта. С хрустом уминая снег, волочили стволы. Иные катали снежные шары, строили что-то вроде потешного снежного городка, укрепляя его хворостом. Пробивши прорубь, поливали заплот водой. Впрочем, мороза сильного не было, и скоро Анфал приказал прекратить зряшное дело. Дерева валили друг на друга, сотворяя засеку. Усланные в дозор сторожи уже подавали весть с горы о приближении вражеских воев. - Может, уйдем? Не поздно еще, Анфал Никитич! - предложил вполголоса есаул. Анфал отмотнул головою, вымолвил хрипло: - Поздно, кони обезножили вси! Людей истеряем зря, а на путях нас так и так беспременно догонят! - Захватил ком рыхлого снега, смял, оттер потное лицо, махнул рукавицею. - Шабаш! Корми людей! Острог, по сути первая череда наваленных кое-как неокорзанных елей и сосен, был уже почти готов. По низу тянуло сырым холодом. Вечерело. Первые новгородские лучники явились ввиду стана, когда уже последняя охристая полоса потухала в небе и на стан опускалась вороновым крылом сине-серая северная ночь. Несколько стрел, пущенных издалека так, баловства ради, залетело в острог. Анфал велел не отвечать и занять оборону. - Ночью, поди, не сунутце, - гадал он, - ежели Яков цего не надумат! А воевода добрый! С им должно держать ухо востро. Внутри острога полыхал жаркий костер, ратные торопливо сушили порты, мокрые рукавицы. Кто уже правил клинок, кто подтачивал кончики стрел, готовясь к бою. Ночью не спали. Берегли стан. Новгородская рать пошла на приступ с самого ранья, когда еще только засерело и небо отделилось от земли. С бессонной ночи пробирала дрожь. Зубы сами выбивали дробь, огня не разводили, опасаясь лучников. В напуск новгородцы пошли молча, без криков и режущего звука боевых дудок, и сторожевые едва не пропустили рать. Когда вздремнувший было Анфал воспрял и, застегнув ворот кольчатой рубахи и закрепив шелом кожаной запоной, кинулся в сечу, передовые уже лезли в прогалы, стараясь растащить завал, чтобы сделать проход комонным. А-а-а-а! Неразборчиво нарастал, ширился ратный зык. Анфал рыкнул, рявкнул, зовя к оружию, сам с широкой рогатиною бросился в самое опасное место, ощущая удары и скрежет железа по кольчатой броне. Рогатиною расшвыривал новгородских молодцов. А обломивши рогатину, схватил топор, что висел в кожухе за поясом, и гвоздил топором, хриплым зыком ободряя своих ратных. Трупы своих и чужих уже висели там и сям меж изрубленных ветвей спешного острога, когда новгородцы наконец отхлынули по зову боевого рожка. Напуск не удался, и Яков не стал терять лишних людей, будучи уверен, что Анфалу все одно не уйти и они возьмут его не напуском, так измором. Здесь за острогом люди были судорожно веселы, ругались, перевязывали раны. Кто-то дико хохотал, ржала умирающая подстреленная лошадь. Несколько мужиков деловито раздевали вражеские трупы, собирали потерянное оружие. Анфал тяжело обходил стан, про себя считал стрелы в тулах, стрел было мало, мало до обидного. Он тут же повелел собирать вражеские, благо новгородцы, тревожа Анфаловых ратных, продолжали обстреливать стан. Своего есаула он нашел полураздетым. У него была ранена шуйца, в предплечье попала стрела, и сейчас, крепко перевязанный, он силился вновь натянуть рукав рубахи и зипуна на оголенную руку. Анфал токмо повел бородою, и тотчас двое ратных кинулись помогать есаулу. - Еще день выстоим! - сказал есаул без выражения в голосе и молча глянул Анфалу в глаза. Тот понял, смолчал. Отмолвил погодя ворчливо: "И день много значит!" Яков Прокофьич с безопасного места в берестяную трубу стал вызывать Анфала на переговоры. Отпихнув пытавшихся его удержать кметей, Анфал выстал на лесину, поглядеть. - Подходи на говорю! - позвал. Яков Прокофьич, волоча по снегу полы распахнутого зимнего вотола и глубоко проламывая зелеными сапогами рыхлый снег, шел к нему так же, как и Анфал давеча, небрегая опасностью, что подстрелят. - Сдавайся, Анфал! - возгласил Яков, подойдя близь. - Людей погубишь! Падут за тя - тебе Богу ответ держать! Лучше сдайся нам! Тебя одного нам и надо! Людей выпущу, вот крест! - Он широко осенил себя крестным знамением. - Молодцов вопроси сам! - возразил Анфал с усмешкой. - Похотят ли в новогородску неволю?! А я - не хочу! Мне ищо в Волхове рано тонуть! - Чего ты хочешь, Анфал? - продолжал вопрошать Яков. Анфал зло сплюнул. Взобравшись на глядень, он ясно видел, сколь много новгородцев и сколь мало бойцов у него самого. - Воли! - отмолвил упрямо и зло. - В вашем вольном городи воли не стало, вота цьто, Яков! И сам ты не отвергнешь того. Коли и есть кому воля, дак токмо вятшим, а мы вси для вас - так, захребетники! - Смотри, Анфал! Будет драка, некоторого не помилуем! - Молодцы! - прогремел Анфал, вполоборота глянув на своих. - Деремси али как? - Деремси! - дружно прокатило у него за спиной. - Не выдадим тя, Анфал Никитич, не сумуй! - Слыхал, - оборотил Анфал косматый лик к Якову, - вот те и мой сказ. Попробуй возьми сначала! Он ловко соскочил с лесины, две-три запоздалые новгородские стрелы пролетели вслед. Ратные стали переругиваться: "Шухло! Рыбоеды! С гнилой трески да со сплошной тоски! Кибаса!" - летело с одной стороны. "Ушкуйники! Огрызы! Оглоеды! Шильники вонючие! Стерво собачье!" - с другой. Понемногу начинался бой. Насей раз новгородцы не полезли на приступ, а стали засыпать Анфалов стан стрелами. Ратники подставляли под ливень стрел щиты, свернутые овчинные опашни и вотолы. Ржали и бились у коновязей раненые и умирающие кони. Коням досталось больше всего. Раненые ратники заползали под кокоры, хоронились в снегу. Какой-то молодой парень, пятная снег кровью, скулил по-собачьи. Анфал, прикрываясь щитом, утыканным новгородскими стрелами, обходил острог, рукою указывал слабые места, кивал молча, когда ратные кидались заделывать очередную брешь, шел дальше. Теперь дружина новгородских кметей начала заходить со стороны горы. Ратные лезли сквозь оснеженный ельник с ножами в зубах, на ходу доставая луки. "Сюда!" - позвал Анфал. Новгородцев, выползающих из ельника, встретил ливень стрел. Теряя людей, те опять отступили и теперь обстреливали стан, пуская стрелы высоко вверх. И те с жужжанием неслись к земле, попадая то в снег, а то и в человека или в лошадь. С истомною медленностью тянулись часы. К вечеру, когда засерело наконец, половина ратных едва держалась на ногах, все были голодны, иные, падая в снег, тут же и засыпали, у же безразличные к тому, убьют их или нет. Дважды раненный есаул, сидя на лесине, глянул на Анфала по-волчьи и пробормотал: "Измысливай чего-сь, воевода, не то погинем вси! Не продержаться нам!" Анфал выслушал его молча, набычась, пробормотал, отходя: "Не сумуй!" Но что делать, не ведал и он. Попытаться прорваться на остатних конях, погубивши четверть дружины? Серело, синело. Крепчал мороз, стонали раненые. Обстрел затихал. Вскоре там и сям взвилось робкое пламя: кое-как обжаренную конину раздавали ратным. Вместо воды пили растаявший снег. Спали кто где, хоронясь под кокорами, под кучами валежника. Шестеро раненых ночью замерзли, отдав Богу душу. Медленно подходило трудное утро - утро их последнего дня. Анфал и все остальные ждали приступа. "Рассохин, Рассохин!" - бормотал Анфал, все больше мрачнея. Рассохин покинул стан еще за день до сражения. Не он ли и донес? Шевельнулась смутная мысль. И что тогда? И кто поможет, ежели Рассохин, обещавший привести двинян, перекинулся к врагу? Он до боли сжал свой костистый кулак, пристукнул им по мерзлой колоде. Почуя боль, замычал, не разжимая зубов. "Сума переметная!" - выговорил себе под нос, так и не ведая, впрочем, что с Рассохиным. Устюжане помогут навряд, да и Яков-то не дурак, поди уже и там побывал! Едва ли не впервой подумалось, что даром губит людей, доверивших ему свои жизни. Уйти одному, бросив всех? Бледно усмехнул и разом отверг: как брошу? Слух пойдет, верить перестанут мне! Ладно, думать не время! Продержаться еще день, ежели продержимся. Анфал решительно встал, скинул шапку, натянул плотной вязки подшлемник, надел и застегнул шелом (кольчатой рубахи с зерцалом на груди не снимал всю ночь), отер лицо колючим снегом (подморозило крепко!). Пошел подымать ратных. С первым светом следовало ждать второго приступа и многое говорило за то, что он будет роковым. Но минуты шли, а в новгородском стане не видно было никакого шевеления. Где же ворог? Анфал тяжело, каждый миг ожидая удара вражеской стрелы, перелез через заплот из поваленных елей, пошел вперед, печатая шаг. Его скоро догнали посланные есаулом кмети. "Анфал Никитич". Шаг, другой шаг, третий. Жданной стрелы все не было. Анфал остановился в пяти шагах от хворостяной огорожи, поделанной наспех "новогородчами", и кивнул кметям: "Осмотреть!" Стан был пуст или почти пуст. Сверху откуда-то прилетела, уйдя в снег едва не целиком, одинокая нерешительная стрела. Когда Анфал воротился, все уже были на ногах и толклись у бревенчатого острожного заплота. Есаул подошел, хромая, с подвязанной рукой: "Ушли? Бежим, Анфал Никитич?" Не отвечая есаулу, поднял тяжелый властный взор, сказал убежденно: "Так уйти не могли. Напал на них кто-то! Не Рассохин ли двинскую помочь привел? А токо нам не бежать надоть, а идти встречь. Мыслю - к порогу Стрельному - иначе никак не пройти ни тем ни другим! А раненых отправляй в Устюг, - договорил он, оборотясь к есаулу, - Якова там нынче нету, все силы брошены против двинян!" Возвысив голос, он прокричал: "Отсюда уходим вси! Свертывай стан! Не оставлять ничего!" Согласный дружный ропот голосов и радостное шевеление рати было ему ответом. Что впереди - неведомо, а нынче хошь от смерти ушли. Уже приближаясь к Стрельному, услышали глухой шум сражения. Скоро встречу попались и слухачи, повестившие, что в защиту Анфала поднялась устюжская рать с две тыщи мужиков, не послушавших ни князя своего, ни епископа. А впрочем, и князь Юрий Андреич, и владыка Григорий, скорее всего дабы не гневить князя московского, "допустили" мужицкое войско, которое сейчас резалось с новгородцами, но, как выяснилось еще час спустя, без особого успеха. Мужики, втрое превышая новгородских молодцов числом, валили нестройною кучей, мешая друг другу. Рассыпались мелкими ватагами, с коими без труда справлялся окольчуженный новгородский строй. Атаки захлебывались одна за другой, и подошедший к бою Анфал не мог ничего изменить. Новгородская рать одолевала. И хотя резались жестоко, умирали, не сдаваясь ворогу, но уже к вечеру прояснело, что мужицкой рати не устоять пред напором организованной и закаленной в боях новгородской силы. Огрызаясь, устилая снег своими трупами, устюжане пятились, отступая, и уже ночью многие ударили в бег. Анфал, совокупив немногих оставших ему верными, отступил в Устюг. Яков не почел возможным преследовать его дале и брать приступом устюжский острог. Воеводы разошлись, уважая друг друга. Новгородский летописец писал потом, что устюжане и Анфаловы ратные потеряли четыреста душ убитыми, иные утопли в Сухоне, а из новгородского воинства "единого человека убиша и приидоша в Новгород вси здрави". Бог судья летописцу, но при таких-то потерях почто Яков сам не пошел к Устюгу, не взял его вновь, не полонил Анфала, а предпочел увести свою победоносную дружину в Новгород?! Или уж летописец солидно наврал, перечисляя потери сторон? А всего вернее, что дошла до Якова весть о переговорах в Москве и не стал новгородский воевода затевать новую прю с великим князем Василием на тутошней земле. Михайло Рассохин, отговорясь тем, что едва не попал в руки врагу, догнал-таки Анфала уже на Вятке. Вскоре он уехал в Москву, куда через время вызвал и самого Анфала. Но до того еще много событий совершилось внутри страны и за ее пределами, от коих так или иначе зависели судьбы Русской земли и всякого живущего в ней людина. А что частная своя жизнь и жизнь земли, государства, княжества накрепко переплетены и связаны друг с другом, люди того времени ведали достаточно хорошо. Глава 9 В Вятке, тогдашнем Кирове, я был, ежели мне не изменяет память, году в пятьдесят втором - пятьдесят третьем в летнюю пору. Не помню уж, почему мне пришлось тогда переправляться через реку. Широченное русло Вятки меж далеко расставленных друг от друга береговых обрывов представляло собою песчаную равнину, по которой, бессильно извиваясь издыхающею змеею, текла река, казалось, готовая уже и сама иссохнуть и уничтожиться. По высокому урыву берега лепились домики, домишки с песчаными огородами. Поздно спохватившаяся охрана природы пыталась запретами спасти последние сосны, удерживающие берег от оползания. Но жители, нуждаясь в дровах, тайно изводили последние сосны на своих участках, стесывая кору. А когда дерево засыхало, получали разрешение его спилить. Куда-то я ехал в кузове грузовика, со мною ехала какая-то девка, сошедшая по пути, так и не заплатив за проезд. Потом, кажется, была культпросветшкола и преподаватель - москвич, буквально сидевший на чемоданах, дожидаясь конца своих трех лет, после которых имел право сбежать назад в Москву. Он до полуночи мучил меня своими студенческими опусами, а я с горем думал о том провинциальном проклятии, как-то утвердившемся у нас в стране в последние послепетровские три столетия, и усугубленном в годы Советской власти, когда воистину вопль чеховских "Трех сестер": "В Москву, в Москву!" - стал всеобщим воплем страны... Да, были тут в прошлом столетии и ансамбли архитектурные: группа соборов, вознесенных над кручею берега (в каком виде они теперь и сохранились ли - не ведаю). Были губернаторский дворец, присутственные места, была и интеллигенция, в значительной степени, однако, ссыльная (и Герцен был, и Салтыков-Щедрин!). И уже давненько город звался Вяткой, аж с 1780 года, а старое название - Хлынов, начинало постепенно позабываться. И в дали дальней бесписьменной темной истории утонуло прошлое Хлынова XIII - XV веков, когда и город был не тот, и река не та, и буйные вятчане тогдашние были еще свободным и воинственным народом: воевали с вогулами, удмуртами, татарвой, сами хаживали и на Волгу, и за Камень, пахать выезжали с копьем в руках, и меч, саблю ли клали в изголовье ложа. В ту пору тут и не было больших городов, скорее городки, острожки, жители коих от нашествия сильного ворога уходили в леса, без сожаления бросая рубленые свои жилища, и также легко возвращались назад, отстраивались, и опять ходили в походы, били зверя и ловили красную рыбу, не очень считаясь с какими-либо законами. Еще и в XVI - XVII столетиях иные, кто побогаче, держали до семи жен, переняв обычай многоженства у местного населения. Кто сколько мог прокормить. Также от прокорма зависел, по-видимому, и размер дружин местных "ватаманов" в те еще "темные" века. Москвичам приходилось многажды завоевывать Вятку, а она вновь и вновь выставала, разбойная, вольная, прежняя и только уже под тяжелой рукой государя Ивана III смирилась, прочно войдя в разросшееся Московское государство. А раньше того, за столетие и за два, да и за три, бежали сюда изобиженные собственным правительством новгородцы и, люто возненавидев изгнавшую их родину, отчаянно сопротивлялись всем попыткам Господина Великого Нова Города протянуть и сюда свою государственную длань. Понятно, почему и Анфал Никитин, отбившийся от погони, устремил именно сюда, на Вятку, в Хлынов городок - крепость, рубленые городни которого висели над высоким обрывом, в то время как река, едва умещаясь в берегах своих, полно и властно перла низом, волоча вырванные с корнем мохнатые дерева, трупы утонувших в половодье зверей, сор и щепу человечьих селений, перла стремительно, закручиваясь водоворотами, а красная рыба, всплескивая, выпрыгивала из воды, пробиваясь против течения к истокам, дабы там выметать икру и умереть. Над рекою тек ровный сдержанный гул. Вода подступала вплоть к торговым рядам и амбарам низкого берега, и купеческая чадь, спасая хозяйское добро, стояла с баграми, отпихивая проносящиеся мимо бревна, одного удара которых хватило бы, чтобы развалить любой самый крепкий сарай или амбар. Другие катали бочки, выносили кули и укладки, складывая их под рогожные навесы выше по берегу. Давненько не видали такой высокой воды! Изрядно вымотанные Анфаловы молодцы с трудом добрели до города. По раскисшей весенней земле добро везли санями, скользившими по грязи, и немногими возами, колеса коих по ступицу уходили в мягкую землю. Кони в мыле, люди в поту - рубахи хоть выжимай. Но доволоклись, чая обрести ночлег и кров, ибо убеглых от новгородской власти Вятка принимала охотно. Конечно, не все содеялось гладко и враз. Единой власти в Хлынове не было, и принимать не принимать, давать не давать ночлег и корм, решали сами жители - хозяева города, собирая род новгородского "совета вятших". Впрочем, Анфала знали, вернее, слыхали о нем, к тому же он пришел не один, а привел с собою какое-никакое, а войско, да еще хорошо оборуженное: у многих бронь, у всех сабли или мечи, луки, колчаны, полные стрел, - весь ратный наряд, с коим не страшно и на медведя выйти, а хошь и на ратного татарина. Сперва устраивались. Ругались и били по рукам. Анфал медведем ходил из дома в дом, властно устраивал своих, беседовал и с гостями торговыми, обещая им то, что мог обещать: новый поход на немирных соседей, нападавших на купеческие караваны. Купцы чесали в головах, щурились. Кряхтели, поглядывая на уверенного в себе Анфала и думая про себя: таких-то молодцов и у нас хватает! Все же кое-какой припас, муку, рыбу, сколько-то солонины, сколько-то бочек соленых грибов и квашеной капусты, дожившей до весны, сумел получить, расплачиваясь обещаниями богатой доли из будущей добычи. Людей прежде всего нать было накормить! Дома (и дом-то ни дом, а временное уступленное ему жило!) доругивался напоследях, крыл почем зря торговых толстосумов, рычал, сжимая кулак, коим мог, ударом по темени, свалить и быка. Но тут, перед властью серебра, и сила казала бессилье. "Дай час", - хрипел Анфал. Однако - обустраивались. Из приведенной дружины к местным атаманам не ушел никоторый. Парились в банях, вычесывая дорожных вшей, лечили кое у кого загнившие раны. Сбегавши в лес и свалив матерого лося с двумя оленухами, отъедались мясом, жестким по весне, но все же свежатиной! А когда удалось самому Анфалу свалить медведя - тоже худого, только-только вылезшего из берлоги, - устроили пир. Откуда-то достали оков ячменного пива. Сидели в горнице и на дворе. Пили, пели, пробовали плясать. День был хорош, тепел, даже жарок. От волглых зипунов валил пар. На диво проворная, хоть и не видная собою Анфалиха с нанятыми местными женками обносили ратных мужиков мясом и хлебом, тоже ячменным, грубым, но все же то был хлеб, а не толченая кора, которую довелось отведать в пути. Ой ты степь, ой ты степь ши-ро-о-о-кая! Молодецкая воля моя-а-а-а! Подлечивший свои раны есаул, еще двое-трое избранных воевод жарко толпились вокруг Анфала, без конца сдвигая чары и вразнобой вопрошая все об одном и том же: "Что станем делать впредь?" - В походы ходить! - одно и то же отвечал им Анфал. - Доколе не побогатеем! Ратных тут - до лешего, их токмо совокупить, та еще будет сила! Он вставал, спускался по ступеням, выходил через распахнутую дверь на двор, где за самодельными столами, кто на чураках, кто на бревнах и досках, сидели дружинники. От реки несло весеннею синевой. Задувавший несильный ветерок относил запахи потных тел, портянок, сыромяти и плохо постиранной лопоти, и тогда во двор врывались свежесть воды и леса. Слышались гомон, ор галок и ворон, дальние крики корабелов, что сейчас смолили челны и паузки, приуготовляя их к новому пути, да молодое ржание коней, что тоже чуяли весну и рвались к новому жизнерождению. Анфал останавливал тогда свой неспешный обход столов, задравши бороду, обозревал по-за невысокой оградой двора дальние леса, весело изукрашенные солнцем. Вдыхал чистый боровой дух и думал, нет не думал даже! А впитывал в себя дикое раздолье места сего: реки, разлива боров, веселых и грозных лиц местных вятских ушкуйников, с коими знакомиться начал с первого дня, да и не с первого ли часа своего пребывания в Хлынове! С одним из сильных местных атаманов, Митюхой Зверем, он уже баял давеча один на один. Зверь сперва только присматривался к Анфалу, шутковал, меж тем как две еговые женки - одна русская, другая скуластенькая, не то марийка, не то татарка, быстро снуя, накрывали на стол. - Чем живешь - дышишь, воевода двинский? - прошал Зверь. - Чем удивишь, чем одаришь, чем обрадуешь? Дарить было нечем, да, впрочем, и не о том шел разговор. Померились силой, потискали друг друга за плечи. Зверь попытался свалить Анфала, Анфал устоял. В свою очередь чувствительно мотанул хозяина. - А ты силен, бродяга! - с лукавою похвалой, сузив в щелки разбойные глаза, похвалил Зверь и нежданным приемом, закаменевши скулами, попытался свалить Анфала. Не ведай двинский воевода этого приема, не устоял бы и на ногах. - Тише вы, лихари! - снедовольничала русская женка. - Посуду переколотите всю! (Она - главная! - сообразил Анфал.) После сидели в обнимку, и Митюша, как его ласково звали свои ратные и обе женки, жарко дыша, тискал плечи Анфала, подливая и подливая пива, и уже на прощании скользом возразил о деле: - Сумеешь уговорить наших, прежде всего Сухого и Дерябу, то будет тебе и общая рать! А так мы кажный поврозь, - последнее вымолвил с неохотой. Теперь, отрываясь от пира, от песен и дружеских возглашений, думал Анфал об одном: с чего начинать и как? Но оставаться тут одним из многих, с малой дружиной, ходить в разбойные набеги, увертываясь от сильного ворога, он не хотел. А московский князь... Московским князем однова и прикрыться мочно! Уже в глубоких потемнях, когда и пир заприходил к концу, и ратники разбрелись по клуням, истобкам и сеновалам, изрядно-таки набравшийся Анфал пролез в свою низкую и дымную клеть, прижал к себе, взъерошив и смачно поцеловав, пискнувшего Нестерку, пробормотал неопределенно: - Вот, сын. - Огладил жену, произнеся довольным голосом: - Не подгадила, мать, хвалю!" - И, едва скинувши сапоги, провалился в глубокий, без сновидений, сон. Дело, задуманное им еще там, в Устюге, начинало понемногу оживать и рождало в душе то чувство полноты и удачи, которое было главным во всей его взрослой (да и не только взрослой!) жизни. Первый поход на стойбище удмуртского князька, немирного с вятичами, сотворили играючи с Митюшей Зверем вместях. (Прочие ватаманы еще только присматривались к Анфалу.) Оставив половину дружины рубить хоромы (раненых с незажившими язвами тоже), Анфал повел своих молодцов в этот первый для них и для него вятский поход. До того с Митюхой Зверем долго сидели, поругиваясь, обмысливали набег. Зверь предлагал поджечь село и в замятне ударить с напуском. Анфал отверг: - Истеряем и полон, и добро! Што там вымчат из огня - слезы! - А иначе Махмутка успеет всех своих ратных созвать. Нас с тобой обложат, как медведей, не выбраться будет! - Не, не, постой, - досадливо мотал головою Анфал. На развернутом куске бересты углем было грубо нарисовано становище князька-мусульманина (потому и имя носил не свое, а бесерменское!) со всеми подходами к нему. - У него где засеки? - вопрошал Анфал. - Тут и тут? А енто цьто? - Овраг. Не перелезть! Частолом! - отвергал Зверь, но Анфал, вновь и вновь возвращаясь к карте, видел и понимал, что ворваться в укрепленное городище можно было (и легче!) именно тут. И в конце концов, прекращая спор, взял прорыв на себя, выпросив только проводника. На том и порешили. Заросли ивняка, черемухи, орешника и невесть чего рубили саблями, сцепивши зубы. Ближе к стану начали пролезать полком, проделав дыры в сплошном частолесье. Метнувшееся в очи лицо девки-удмуртки, с распяленным в неуслышанном крике ртом Анфалу помнилось долго - пришлось рубануть. Дале пошла уже мужская горячая работа. Княжеская дружина, кто был, кто выскочил распояской, кое-как схвативши оружие, едва ли не вся легла под саблями. Самого Махмутяка, подслеповато моргавшего красными золотушными веками, повязали в самом тереме, забрали его наложниц и женок, среди которых были и русские рабыни, захваченные в набегах. Они радостно кидались на шею освободителям, не гадая о своей дальнейшей судьбе. Потерявши предводителя, и те, кто защищал от Митяшиных молодцов засеки, сдались. Полон женок, детей, молодиц, повязанных ратников, на которых тут же навьючивали кули с добром, гнали целою толпой. Волокли связки шкур, корчаги с медом и пивом, кули с ячменем и сорочинским пшеном из княжеских погребов. Целые поставы холстов, полотна, укладки с узорочьем из резной кости, серебра и жемчуга, медную кованую, русской работы посуду и оружие. Словом сказать, разгром был полный. Анфал тотчас расплатился с купцами, ведая, сколь опасно залезать в долги, наградил своих ратных, и тех, что шли в поход, и тех, кто остался дома. Себе взял совсем немного: куль снедного на прокорм, хорошую ордынскую саблю да янтари и жемчуг для жены. Ведал и то, что не в богачестве, а в дружине сила всякого воеводы (что понимал еще великий киевский князь Владимир, с его присловьем, перешедшем в легенды: "Серебром и златом не налезу дружины, дружиною же налезу серебра и злата"). После той удачи и иные, помимо Митюши Зверя, ватаманы начали поглядывать на Анфала уважительно. А когда удался и еще один поход, и еще, и речной караван, снаряженный Анфалом, спустившись по Вятке до Камы, пограбил татарские рядки и бесерменских гостей торговых и, паче того, сумел с добром и полоном на тяжело нагруженных ладьях воротиться назад (где гребли, стирая ладони в кровь, где пихались, где тащили суда конями, бечевою, волоком), слава Анфала окрепла нешуточно, и стало мочно ему собрать первый совет вятских ватаманов, дабы договориться об устроении совместной рати, что, впрочем, возможно было совершить токмо через год (до того укрепляли Хлынов, ставили хоромы и острог, рубили поварню, бани, амбары для рухляди). Торговые гости теперь заглядывали ему в глаза, искательно вопрошали: "Анфалу Никитичу!" Искали, чем привлечь, заслужить, чтобы не остаться обделенными на распродажах полевой добычи. Анфал безразлично оглядывал толпы испуганных женок и повязанных мужиков, выведенных на продажу. Вечерами с торгов сыпал веское серебро в скрыню, дабы прикупить у тех же купцов брони и оружие. Вести со сторон приходили смутно и с задержкою. Далеко не сразу узналось о разгроме Витовта на Ворскле, о делах новогородских, о войне с великим князем, что все не кончалась, невзирая на заключенный мир. Рассохин пропадал где-то на Москве, обивая боярские пороги. Слал грамотки, винясь в том, что покинул Анфала под Устюгом, и объясняя свое отсутствие происками "новгородчев", пытавшихся его изловить. "Поди, врет", - безразлично думал Анфал, кидая в огонь очередной берестяной свиток с выдавленными на нем неровными буквами новгородским писалом. Рассохин мало интересовал его. Больше занимал устрояемый им союз вятских предводителей отдельных дружин, который наконец-то к исходу 1400 года был собран. Сидели в новорубленной широкой, на два света, сотворенной дружинниками Анфала горнице. Многие не расставались с оружием. У многих были местные счеты и взаимно пролитая кровь. - Князем хочешь стать? - вопрошал, зло кривясь, Онфим Лыко, самый неуживчивый из местных воевод. Анфал глянул серьезно. На столах, кроме закусок, медвежатины, зайчатины, пирогов, были только легкое пиво и квасы. Без обиды отверг: - Не то, други! Воли хочу! И для себя, и для вас! А волю надобно защищать соборно, всема. Не то полонят нас не хан, так князь какой, или перережут, как куроптей! И хочу не того, о чем ты мыслишь, Лыко! Того легше достичь! Нет, хочу совета по любви, по дружбе нашей, кровью слепленной, хочу воли для всех! Штоб совет - ну хошь как сейчас, штоб соборные решили - содеяли. А там - будет сила в нас, будет и власть наша над бесерменом да инородцем! Бают, где-то там, за горами, за лесами, за Камнем, за Диким полем, за рекою Итиль и еще далее, ближе к великим горам, за степями монгольскими, есть царство пресвитера Иоанна, царство христьянское, вольное и живут там вольные люди, поклоняют токмо Богу одному! Дак то самое царство хочу я воздвигнуть здесь, на Вятке, в этой земле! Вот чего я хочу и почто пришел сюда к вам с дружиною своею!" - Сумеем, выстанем? Воздвигнем и создадим? Али так и будем которовать один с другим да сожидать, егда нас не хан, дак князь под себя заберет! Молчали. Ошеломил их Анфал. Доселе о мечте своей ни баял так вот, открыто и всем сразу. Ведали, что удачлив, ведали, что богат. Но такого не ждали от него. - Ну, а как мыслишь о том сам-то ты, с чего начинать? - поднял голову рассудливый Неврюй Побытов. - Ить, коли вместях, и закон какой надобен, иначе все одно, передеремси вси! Но - сдвинулось. Загомонили разом, задел их все же Анфал за живое: сами ведали, что поврозь не выстать, а и под власть вышнюю, под боярский, либо московский, либо новогородский сапог никто не хотел. А тут - эко! Вольное царство вольных людей! Гуторили долго, все же остановясь пока на том, чтобы ходить в походы вместях, а там уж, коли слюбится, стерпится, и создавать это царство попа Ивана, или Беловодье там, - кто уж как зовет! Не уходить на поиски, а именно создавать тут, на Вятке, на вольной местной земле. И то была удача, думал Анфал, укладываясь спать в этот вечер рядом со своею терпеливой и неустанной женой, которая робко посунулась к богатырю супругу, сожидая мужевой ласки за все свои дневные хлопоты. Могли и переругаться вси! Он обнял жену, все еще думая о своем, как ему казалось, великом замысле. Глава 10 Владимир Андреич, большой, слегка оплывший, опустив тяжелые плечи, сидел в кресле, нарочито поданном ему, и хмуро оглядывал братьев. Юрий Дмитрич сердито косился на Василия (братья не любили друг друга, и оба это чувствовали, встречаясь, как теперь, нос к носу). Не подписанная Юрием отказная грамота стояла колом между ними. Помнилось, что Юрий, в случае смерти Василия, может стать великим князем Владимирским и Московским, по старинному лестничному праву, по которому стол занимали сперва братья, в черед, потом, в черед, племянники. И поскольку все прочие устранились, заключивши с Василием ряд по новому, измысленному митрополитом Алексием правилу, выходило, что умри Василий, и княжить - не его старшему сыну, а сперва - князю Юрию, и уже потом единственному наследнику престола сыну Василия, Ивану. (Ибо старший сын Софьи умер!) И, значит... И ничего это не значило или значило очень многое! Во всяком случае, именно Юрий ходил в походы, водил рати, жертвовал земли тому же Троицкому монастырю в память покойного Сергия. Но и не любя друг друга, братья понимали, что они - одно, и Москва - одна, и великое княжение - одно, и рушить его преступно, да и глупо прежде всего! И потому важные государственные дела решали вместе и верили друг другу. Для новой большой войны с Новгородом сил не хватало, да и негоже нарушать подписанный мир, - тем паче что потерявший терпение город мог откачнуть к Витовту. Юрий вновь беспокойно пошевелился на скамье (сам Василий тоже сидел на скамье, дабы не обижать брата), вымолвил, глядя в стену: - Анфал! Владимир Андреич поднял зоркий взгляд на Юрия, кивком головы одобрил второго племянника, пояснил Василию ворчливо: - Ходит тут один! Новгородский беглец, Рассохин. Обещает невесть што! А Анфал Никитин - брат двинского воеводы Ивана. Ивана убили, утопив в Волхове, а Анфал сбежал, и рать собрал, и отбился, и на Вятке теперь! Ворог им первый! Дак пущай Рассохин самого Анфала сюда пригласит, - ворчливо заключил Владимир Андреич. - Послать Анфала Никитина с нашею ратью на Двину! - строго и прямо закончил Юрий. - И мир будет не нарушен, и... - Он не договорил, поведя рукою в воздухе и сжавши в кулак. - А отсель малыми силами на Торжок. - Кого? - Александра Поля! Александр Борисыч Поле ездил за Софьей, и уже по тому одному был близок к Василию. Василий выслушал брата благодарно, склонил голову: ничем не ущемил его Юрий, подавший ныне дельный совет. - А ударить должно им враз! В одно и то же время! - Из смоленских княжат, - пробормотал Владимир Андреич, видимо доселе вспоминавшийродословие названного боярина. И трое родственников-соперников, в сей миг ставших единою семьей, удоволенно поглядели друг на друга. - Где он? - Рассохин бает - в Нижнем сейчас! - Дак и позвать сюда! Скорого гонца пошли, в два дни доскачет! x x x Анфал Никитин не обманывал себя, ведая, что своих сил у него ныне противустать новгородцам на Двине недостанет. И когда с вестью от князя и Рассохина прибыл к нему княжой гонец, медлить не стал, оставя все торговые дела на сотоварищей и Герасима, бежавшего в свой черед из монастыря. С нынешним расстригой они обнимались еще в Хлынове, тиская друг друга в объятьях. - А я ведал, цьто ты посхимилси! - Я-то? Рано мне ишо Богу служить! - отвечал Герасим с усмешкой. - Утек я из монастыря, да и на-поди! Послужу по первости людям, а там уж, когда оружие в руках держать не замогу, може, и в монастырь подамсе! И они вновь жали друг друга в объятиях, хлопали по плечам и спине, пили пиво, хохотали. И в Нижний распродавать добычу и добывать оружие взял Анфал Герасима с собой. И теперь, накоротко перемолвив с обретенным другом, свалил на него все недоделанные дела, наказавши, не стряпая, ехать на Вятку и собирать людей. Сам же устремил в Москву на легких санках всего с двумя кметями, и мчал, не останавливая порою даже, чтобы поесть. Февральские метели как раз укрепили пути, и кони шли ходко, сани словно по воздуху несло, заводные скакали следом. Пена летела с удил. В Москву въезжали на заре третьего дня, и только тут, в виду города, Анфал, выбравшись из санок, пересел в седло. С великим князем Московским встречались назавтра. Анфала, вздевшего зипун, крытый персидской парчой, провели в терема. Двинский воевода, успевший обозреть Москву, отметил про себя и каменные стены, коих не смогли преодолеть ни Ольгерд, ни Тохтамыш, захвативший город обманом, и узорные терема знати, и людскую тесноту, и изобилие торга, уступающего разве что нижегородскому, и нескудное громозжение посадских палат. Москва уже начинала догонять Тверь и даже Новгород Великий. С великим князем не следовало шутить и баять надо сторожко. Посему, пройдя в палату и углядевши князя, он поклонил ему мало не до земли и баял пристойно, ничем не выдавая своих тайных дум. Василий был еще молод, глядел задумчиво и заботно. "Встанут?" - вопросил. Анфал пожал широкими плечами: "Явимся, там и видно станет! А токмо пограбили новогородчи вдосталь двинян!" - Княжую рать пошлю к Устюгу! - домолвил Василий. - Тамо и встретитесь! - Дорогой не переймут? - возразил Анфал, остро глянув в очи князю. - Поспешим! - возразил Василий. - Своих посылаю тотчас. И ты скачи! - Я-то не умедлю, княже! - просто отмолвил Анфал и, принявши княжой подарок - саблю аланской работы и дорогую бронь, - вновь поклонил до самой земли. - Больших сил у нас нет! - напутствовал Анфала боярин Федор Товарко уже после того, как двинянин покинул княжеский покой. - Иным поможем: на Торжок пойдет рать! И владыка обещает помочь! - примолвил московит, не договорив, впрочем, чем и как, но Анфал понял, склонил голову. - К Петровкам?! - повторил, утверждая. - К Петровкам! - твердо отмолвил боярин, склоняя голову. - Ты и сам не умедли, воевода! Вновь летели сани, и неслась дорога, взмывала и опадала даль, и Анфал, щурясь от летящего встречь из-под конских копыт снега, думал про себя: ну, теперь поквитаемси, господа вятшие! x x x Василий Дмитрич начинал чувствовать то, что чувствует, по-видимому, рано или поздно любой облеченный высшей властью. Бремя судьбы вверенной ему Богом земли (а понимал он именно так, да так и толковали ему все без изъятия) вызывало в нем самом смутную дрожь, которая усиливалась, когда он садился за грамоты или решал с избранными из бояр государственные дела. Он был в центре паутинного сплетения многоразличных воль, сильных и слабых правителей, и ему приходилось считаться как с далеким непонятным Тимуром - Темерь Аксаком, "железным хромцом", так равно и с князем Иваном Владимировичем, который женится сейчас на дочери Федора Ольговича Рязанского, тринадцатилетней застенчивой красавице, по сложному династическому родству - его племяннице, ибо женат князь Федор на его родной сестре и, следственно... Ничего не следственно! Церковь разрешение на этот брак дала, молодые - двадцатилетний старший сын Владимира Андреича Храброго, Иван, и юная Василиса - любят друг друга. А что молода - дак по бабьим приметам крепче слюбятся! Софья, сестра, сама приезжала в Москву на правах мужней женки, крепко расцеловала Василия, всплакнув на встрече (это уж как водится!). Соня принимала гостью с церемонной сердечностью. Ни слова не говорено было о том, что брак сей заключался не без умысла. Та остуда в отношениях с князем Олегом, кою вселил в него Витовт, сейчас рушилась, и рушилась к хорошу, не к худу! О прошлом годе Олег с пронским и козельским князьями на Хопре у Дона, в Червленом Яру одержал знатную победу над татарами. Был захвачен в полон царевич Мамат-Салтан и иные ордынские князья и, главное, не виделось никакого, как встарь, в отместье карательного похода на Русь. Настроенья в Орде позволяли бить степняков по частям, чем и пользовались русичи. Иван Федорович Кошкин и вовсе толковал, что Орда вот-вот падет, а Железному хромцу не до Руси нынче, да и вовсе не до Руси! Нынче и дань в Сарай возили от случая к случаю, но, однако, возили, и двор баскака Ордынского как стоял в Кремнике, так и стоит! И все-таки, чтобы считать тестя Витовта главным врагом Руси... Жестокая плотская страсть первых лет его брака с Софьей схлынула. Да и Софья потишела, чаще стала посещать церкви и монастыри. Ныне сама завела речь о богомольном путешествии в Лавру преподобного Сергия. И все же зло оставалось как заноза, кололо и жгло. Ну, Новгород, ну, Псков, ну, нижегородские князья, обвивающие пороги всех по очереди ордынских ханов... Семен, тот и самому Великому хромцу Тимуру служил! Этих он додавит, исполнит предсмертный батюшков наказ. Но Витовт? Витовт, обманувший его самым грубым и непростимым образом! Великая Литва! Русско-Литовское государство, наследники Василия на Витовтовом престоле! А на деле? Вот наконец перед ним текст нового Ввиленского соглашения, новой унии, подписанной 18 января Ягайлой и Витовтом! Литва по этому соглашению (со всеми русскими землями, да, да!) принадлежит Витовту токмо при его жизни, а после - отходит к католической Польше и Латынским ксендзам! И Русь такожде?! Продал его Витовт! Ну нет, тестюшка, этого ты не узришь, доколе я жив! И главное - не мешать! Главное - не мешать ничему! Из Рязани доходят слухи, что скрывающегося у Олега Юрия Святославича отай зовут вновь занять смоленский престол. А тем часом баязетовы турки вот-вот захватят Царьград, твердыню православия. А он, он сам, вот что обидно, подарил Смоленск Витовту! Нет, не будет того! И с Новым Городом он еще поспорит! Он еще не возвращал, и даст Бог не возвратит ему ни Волока Ламского, ни Бежецкого верха, ни Торжка. Чтобы это все попало Витовту или Орденским немцам? Да не будет того вовек! Он даже кулаком по столу ударил и тут же вызвал хоромного боярина, велел найти новогородского беглеца Рассохина, вызвать Остея, коему и приказал отай готовить рать для нового похода на Двину. Поднял голову. Слепо уставился лицом на икону в красном углу. - И Киприана, - договорил вслух (боярин уже ушел, но позвать позовщика и направить к владыке было делом не долгим). Пальцы продолжали бессмысленно мять твердый пергамент Цареградской грамоты. Сейчас не надобна была Софья, не надобен был никто. Великие усопшие стояли у порога княжой изложни и ждали от него твердых решений государственных, господарских дел. Тем паче о намерениях Юрия Святославича с тестем своим Олегом отбить Смоленск у Витовта Софье знать совершенно ни к чему. Что там навыдумывает еще дорогой тестюшка, его дело, но он, Василий, дарить Русь католической Польше не даст! Начали собираться бояре: Федор Кошка с сынами, Иваном и Федей Голтяем, Вася Слепой, Илья Квашнин, маститый Михайло Морозов (сам Иван Мороз нынче хворает - за восемьдесят старику, поди, и не встанет уже!), Зерновы, Окинфичи всем кланом - Иван Хромой, Александр Остей, Иван Бутурля, Андрей Слизень, Михайло Челядня, Никита Григорьич Пушкин, Федор Товарко. За окнами мело. Снежная крупа косо ударяла в слюдяные оконницы, расписанные травами. Куски слюды, частью залепленные снегом, вздрагивали в своих свинцовых переплетах. Подходили княжата, братья Василия. Явился наконец и Киприан. Пред ним почтительно расступались, и Василий принял его первого, келейно, еще не выходя к боярам. На многоречивые объяснения Василия Киприан ответил: "Что возмогу, сыне, то совершу! Задержу новгородского архиепископа у себя, егда прибудет на сбор". x x x Оставшись после заседания Думы с двумя боярами, Морозовым и Федором Кошкиным, Василий Дмитрич прямо вопросил, без всяких дальнейших подходов, стоит ли отвечать новгородцам новым походом на Двину? - Рассохина привести нать! - отмолвил Федор Кошка. Приведенный в княжеские хоромы Рассохин со страхом думал о том, что сказать, когда его спросят: почто оставил Анфала одного под Устюгом? К счастью, того не спросили! Зато принужден был ответить на другой вопрос: выстанут ли двиняне вторично противу Новгорода? - Не... Не ведаю... - запинаясь, начал было Рассохин и вдруг, сообразивши дело, обрадованно воскликнул: - Встанут, ежели Анфал поведет. (По крайности, в случае неуспеха похода будет на кого свалить вину!) Бояре молчали в сомнении, верили и не верили. - Иди! - сказал в конце концов, махнувши дланью, Морозов. - Зблодит? - прямо вопросил Кошка, когда Рассохин покинул покой. - Когда и зблодит! - раздумчиво протянул Федор Кошка. - Да, надеюсь, не в етую пору. Анфал не позволит ему! Глава 11 Сколько еще раз в русской истории встанут вот так, лицом к лицу, страны или представитель вышней власти, олицетворяющие собой закон, и мужик, воин ли, монах, варнак, мятежный беглец, представитель той вечной мятущейся стихии "народа", "толпы", "вольницы", которая сама по себе ничто без власти и способна только к разрушению и мятежу, но без которой и сама-то власть тоже ничто, ибо когда гаснет та низовая бунтующая сила, рушится и все возводимое над нею здание государственности. Анфал, разумеется, не поведал князю о тайных думах своих, о царствии пресвитера Иоанна - мужицком вольном содружестве. Но и Василий не сказал Анфалу, что вслед за Двиной настанет черед Вятки, что не для того посылает он рать на Двину, чтобы мирволить воровской вольнице, а для того, чтобы сковать страну едиными скрепами верховной власти, объединить стихию, направив бурный ее поток в единое русло, начертанное государственной волей. И ни Анфал не догадывал, что вольница, по самому существу своему, не уляжется в начертанные берега, ни Василий не думал о том, что вышняя власть может забыть о народе и покуситься в корыстном вожделении немногих на общее благо страны. Поход на Двину готовился со всею возможною поспешностью. Весна! Пока не рухнули пути! Пока не протаяли дороги! - Главное - не трусь! - наставлял напоследях Иван Никитич сына Ивана. - И наперед не лезь! Наперед лезут чаще всего со страха! Бронь дам на один поход, а там - сам уж! Такие, как мы, брони добывают в бою! Куплять, дак нам Островое продать надоть, да и того не хватит! И шелом отцов не потеряй тамо - на Двине! Чаще всего погибают в первом бою. Ну, мать, давай икону! Наталья Никитична прибавила в свой черед: - Отцову честь не роняй! И дед у тя был славный воин. И погиб на бою. Со славою погиб! Мужа отправляла. Сына отправляла на рать, теперь - внука! - И невем: воротитце ай нет? - заплакала. - Стара я уже стала, Ванюшенька, временем засну: слышу, как Никита мой к себе зовет. Я уж тебе не сказывала того, а чую, скоро нам встреча! Любила я батьку твово, и сейчас люблю. А только все, кто были, в могиле уже! И Василий Васильич, и Марья Михайловна, и Шура Вельяминова... Подруги ведь были с великой княгинею! - выговорила она, и в голосе прозвучала эхом, далеким отзвуком, прежняя гордость сановной дружбой. - Умалились мы, мать? - вопросил Иван Никитич (доселе о том не прошал ни разу!) - Да нет! А просто как-то стало скушливо жить. Устала я! Ведь всего всякого довелось хлебнуть, да сам ведашь! Во младости занимает все! И верба цветет - радость, и крестный ход - тоже радость. А в Пасху, когда свечки несут да целуются оногды и с незнакомыми, таково робко и радостно бывало! А ряжеными ходили, в снегу валялись, девками-то, да и опосле того, радостней было жить! Первый муж помер скоро, и памяти не оставил долгой, а тут батя твой, Никитушка! - вымолвила помолодевши лицом, и Иван на миг узрел в проясневшем взоре матери отсвет прежних красоты и любви. - А ныне все как-то не корыстно стало. Ивану вдруг, глядя на разгоревшее лицо сына: в такой поход! На Двину! Впервые! - стало как-то удивительно ясно, прояснило, что вот - у сына все впереди, а у него уже многое сзади, а у матери все в прошлом - молодость, жизнь, покойный отец, бывший когда-то молодым дерзким ратником, не побоявшимся спорить с самим Василием - великим тысяцким града Москвы, решившимся и на большее (об убийстве боярина Хвоста дома не поминали, и сам Иван далеко не сразу вызнал о том, но было, состоялось, произошло). И неведомо было доселе, стыдиться того или гордиться сим было должно? Тем паче после того наслоился целый ворох событий: и казнь Ивана Василича Вельяминова, и крушение Вельяминовых, и смерть великого Алексия, а затем и князя Дмитрия Иваныча и преподобного Сергия. Век менялся на глазах, уходил, исшаивал с последними носителями его, которые, ежели и не поумирали еще, то медленно и непрерывно отходили в тень, угасали, старели, отдалялись от дел господарских. Уезжали в свои родовые поместья, где кончали дни в теплых горницах, среди мамок, слуг, бахарей, изредка выбираясь, чтобы потолковать с такими же древними старцами о старопрежних молодых и гордых временах, столь дивно красивых и величественных в воспоминаниях, особенно дорогих потому, что юности, как бы того не хотелось, никому и никогда не удавалось вернуть. И только в детях, во внуках, в каждом новом поколении, опять привычное исстари - внове, и в первый након, - и дымные ночлеги, и скрипучее седло, и снег, и усталь, и рассказы бывалых ратников у дорожных костров, и ночлеги в припутных избах, и ратный труд, влекущий к себе и страшный одновременно, и первые раны, и первые смерти боевых товарищей, и добыча, и удаль, и влекущий или испуганный девичий взгляд; проносящаяся мимо жизнь, для которой ты - неведомый сказочный странник, богатырь из иной земли, из дали дальней, примчавший на взмыленном коне и через мгновение, через малый час исчезающий в отдалении пространств и времен. Иван давал сыну последние советы, наказывал, кого держаться, не лезть дуром вперед и не робеть на борони, но Ванюха уже плохо слушал родителя. В глазах у него полыхал огонь дальних странствий, и отец понял, отступился, чуя непривычное робкое чувство жалости и тревоги за эту стремительную юность, которое, быть может, уже и не воротится назад! Юный Иван едва распростился с отцом и бабой Натальей Никитишной, как ее звали по покойному мужу все соседи, устремил с жадным замиранием в груди в Кремник, в дружину, что в ночь уходила в поход. Шла весна, пути могли рухнуть ежеден, и потому собранная рать выступала не стряпая. На Вятку к Анфалу были загодя посланы княжие гонцы. Встреча ратей назначалась в Устюге. И вот, во след отцу, деду, прадеду, не догадывая о том, Ванюха суетится, увязывает возы, проверяет, как кованы кони, да где запасные подковы, гвозди, сбруя, всякий надобный в дороге снаряд. Об оружии - сулицах, рогатинах, стрелах, о бронях и шеломах, увязанных в торока, меньше всего и речей и забот. Всякий путь - прежде всего путь: не обезножили бы кони, не порвалось бы вервие, да как увязан снедный припас, да у всех ли ратных есть сменные сапоги, поршни ли, да хватает ли рукавиц ратным (не поморозили б руки дорогою!), да еще тысяча мелочей: нитки, шило, дратва, пуговицы, суконные подшлемники, подпруги, сыромятина в запас, да деготь, да рогожи, да шатры, да мало ли что - и все надобно, а иного в пути попросту не достанешь! Суетятся старшие, ворчат конюхи, торопливо стучит колотушка санного мастера. "Куда запасные завертки класти?" - кричит молодой кметь своему старшому. "Лжицы у всех есть?" - рассудливо прошает дорожный кравчий. (Нож есть у каждого на поясе, о том и прошать не надо. А вот чем уху хлебать дорогою? Тут надобен глаз да глаз.) Спать (спать остается всего часа два) густо набиваются в молодечную. Первый раз на полу, на попонах, меж двумя незнакомыми кметями. Пахнет портянками, войлоком, кожей. Смрадное тепло и храп мужиков наполняют горницу. Снится какая-то неподобь, но не успевши и досмотреть сна - тут же будят. Спать хочется! Ванюха, вывалившись в темень и ночь, хватает ком снегу, издрогнув, трет себе рожу и за ушами до боли, до острых ледяных уколов, но зато просыпается. Сани выезжают одни за другими, топочут кони переходя на рысь, минуют темные улицы Кремника. Гулко отдается эхом нутро городовых, заранее отверстых ворот. И с раската вниз и в ночь, мимо сонных хором, мимо валов окольного города, и уже по сторонам робкие елочки да тощий кривой березняк, и уже наступает и обступает лес, и уже согреваются замерзшие было ноги, и зубы перестают стучать, и только месяц бежит и бежит в вышине над лесом рядом с возами (возчики гонят вскачь!), да крепкие комки снежного льда из-под конских копыт ненароком попадают в лицо, заставляя сжимать зубы и вздрагивать. Впереди Радонеж, далее которого Переяславль, Ростов Великий и наконец Ярославль, где он еще не бывал, где им надобно переправляться через Волгу, и куда стремятся попасть как можно скорее. Впереди долгая дорога до Вологды, до сказочной Тотьмы и наконец до совсем уж далекого неведомого Устюга, где их должен встретить легендарный Анфал, где будут бои с новогородскою ратью, откуда он воротит взрослым и сильным, овеянным ветром далеких земель и пространств, и где солнце летом, бают, не закатается совсем, а зимою зато царит вечная ночь, и откуда привозят изогнутые рога сказочного подземного зверя, огромные, желтые, которые одному и поднять-то едва-едва... На вторую ночь заночевали в Радонеже. Едва втиснулись в путевую избу. Жрали какое-то горячее хлебово из пшена и репы, сдобренное солониной. Спали не раздеваясь, только скинувши зипуны, которыми тут же и укрывались, и сунув сапоги под голову, грелись друг о друга. И тут уж было не до расспросов или хождений куда-ни то. Токмо спать! Сказка началась к вечеру другого дня, когда караван спускался к Переяславлю, едва не состоявшейся некогда столице московского княжества и его же церковной столице. Переяславль явился как-то сразу и весь. С горы открылся город и ныне еще мало уступающий Москве, с громождением теремных и храмовых верхов, с луковицами глав, повисшими в воздухе, с белокаменным храмом Юрия Долгорукого там, в середине города, за кольцом валов и рубленых городень, за кучею островатых кровель посадских хором, особенно хорошо видных отсюда - с горы и в отдалении. И ширь Клещина озера, нежданная после разлива боров, утеснявших доселе дорогу, и дальний высокий берег, и кровли, и верха Горицкого монастыря там, где легчающее утреннее небо уже проглядывало упоительною весеннею голубизной. И безотчетно, натянутыми поводами удерживая коня, тем же отцовым, дедовым, прадедовым движением Ванюха замер, побледнев, следя восстающую красоту. - Эй ты, сопленосый, чего застыл? Ай заморозил что? - окликнул его старшой. Кругом хохотнули. Не собираясь, впрочем, обижать молодого ратника, а так, порядку ради. - Как тя? Никитка? Федоров? Не рушь строй! Иван повернул к старшому чужое, бледное, серьезное и вдохновенное лицо. Сказал звонко и гордо, с легкою обидой: "Мой прадед Федор грамоту на Переяславль князю Даниле привез! По то мы и Федоровы!" Старшой удивленно повел бровью, хмыкнул, смолчал. Пробормотал себе под нос: не врешь, коли... Не кончил, тронул коня. Уже вечером, когда укладывались спать в просторном подклете монастырской трапезной, ратники, не пропустивши его гордых слов, растормошили Ивана: не брешешь? Сказывай! Иван честно старался передать все, что помнил из рассказов бабы своей и отрывистых слов отца. - Ишь ты, Окинфичи тогды против Москвы были! А ныне то! Первый род! Так и вручил грамоту ту? - Из рук в руки. Долго опасился потом, не убили бы ево! И жили-то сперва здесь! За озером! Тамо вот, верно, на горке! Кто-то после прадедов терем сожег. Ну, а потом в Москву перебрались. - Вон оно, как бывает! - протянул доныне молчавший старшой. - По роду - честь. По чести и род. Ну, Ванюха, с тебя спрос теперь не как с прочих. Двойной! Иван токмо улыбнулся в потемнях, уловивши скрытую похвалу старшого. Ну, а чтобы не уронить родовой чести, по то и идет на Двину! Еще тихо, полгласа выспрашивали его сотоварищи, пока старшой не окоротил: спать, спать! Из утра в путь! Дневка у нас одна - в Ярославли городи! Тихо. Темно. Захрапывают ратные. Иван лежит, подложив руки под голову. Темный, черный от сажи потолок закрывает от него тихо вращающийся над головой небесный свод с зимними холодными звездами. И по телу, мурашами, гордость. Неведомая доселе, когда о подвигах прадеда сказывала баба Наталья, все то казалось далеким и не важным уже. А ведь прадед видал тот же город, молился в том же соборе, заезжал в тот же вот Горицкий монастырь! Дивно! Эдакий город московскому князю подарить! Он вздохнул полною грудью, поворочался, уминая снопы овсяной соломы под попонами, и заснул счастливый. Когда сказывал, расспрашивали, даже посетовал про себя, что мало запомнил из говоренного бабушкою и родителем. "Бают, Родион Квашнин с полком подошел? - прошали его. - Дак то после! Когда наш прадедушка грамоту ту привез, так и началось. Прадедушка и еще как-то так ездил, пробирался мимо Акинфовой рати, предупредить словом..." И опять дорога, деревни, боры, сумасшедший предвесенний грай ворон и промытая синь неба, и золотистое солнце, обливающее чуткие, еще дремлющие, только-только просыпающиеся боры. Еще не зазвенели ручьи, еще не вскрылись великие и малые реки, но уже зимнюю сиренево-серую хмурь прогнало ликующими потоками золотого Ярилы, и скоро Пасха, и он молод, и близит весна! Идут рысью, кое-где переходя вскок кони. Виляя на раскатах, торопятся груженые санные возы. Снег по утрам хрустит, подмерзнув, но к вечеру раскисает, начинает тяжко проваливать под коваными копытами коней. Скорей, скорей! Туда, на север! Наперегонки с весной! Росчисти, деревни, белые озера полей и пашен и неотличимые от них белые поляны замерзших, засыпанных снегом озер, что будут вскрываться медленно, таять, отступая от берегов и оставляя на прибрежной кайме снулую, задохшуюся подо льдом рыбу. И голубой туман над полями, и розовые, сиренево-розовые тела молодых берез, как раздетые застенчивые девушки, и синие тени на голубом снегу. Близит Ростов! Город поболее Москвы. Огромный собор - чудо тех далеких времен, еще до татарского нашествия. Осколок величия древней Владимирской Руси, ныне уходящей в предание, в неясную память столетий, подобно легендарному Китежу, утонувшему в озере, дабы не достаться врагам. Измученные, голодные, они толклись на княжом дворе, сожидая, когда их поведут кормить. Вязали торбы с овсом к мордам коней, топтали сапогами снег, обильно политый конскою мочою. От многоверстной скачки гудит все тело, и ходишь раскорякою, с трудом сползши с седла, шею натер суконный грубый и мокрый ворот дорожного вотола, свербит тело (не с последнего ли ночлега в курной избе прихватили с собою дорожных вшей?). Хотелось бы в баню, хотелось бы сменить волглую льняную сорочку... Но завораживал невиданный доселе град и красный кирпичный терем князя Константина Ростовского, того, давнего, от тех еще ранних времен, и круглящиеся закомары, и ленты каменной рези, и медные главы со шлемами-куполами, вознесенными ввысь... Их ведут сперва в собор: короткая приветственная служба, которая на время заставляет забыть усталь и голод, а тем часом на княжой и монастырской поварнях уже доходит варево, и князь Федор, ограбленный на Двине, готовится в путь, советуясь с воеводами княжеской рати: Иваном Андреичем Хромым, что провожает ратных токмо до Вологды (после чего намерен посетить свою волость Ергу), и Васильем Иванычем Собакиным, с которым князь пойдет вместе до Устюга - возвращать отобранные княжщины и черный бор с новогородских двинских волостей. Там, в теремах, за столами, крытыми камчатною скатертью, куда простым ратным и ходу нет, и чинно пируют ратные воеводы, отведывая пироги, рыбу, грибы, сыр, творог и прочие разносолы, пристойные во время Великого поста, но и смягченные (путникам позволено!) наличием блюд сомнительно "постных". Все это запивается разноличными квасами и медом, меж тем как внизу, в молодечной, пьют пиво и тот же кислый квас, едят щи, кашу, квашеную капусту и пироги, наедаются до отвала, памятуя, что впереди опять скудная дорожная снедь и сухомять до самого Ярославля. И Ванюха (от принятого пива кружит голова и дальние лица дружины плывут цветными пятнами) хохочет, бьет кого-то с маху по плечу, о чем-то толкует громко и неразборчиво, ощущая себя кметем, воином, бывалым ратником, едва ли не героем, меж тем как старшой, усмехаясь, мигает кому-то из "стариков": "Отведи парня-то, не заснул бы в снегу на дворе!" И Ивана ведут, и он, едва добредя заплетающимися ногами, дорогою все же сумев помочиться у бревенчатой стены, падает носом в кошмы и тотчас засыпает в блаженном опьянении юности. А в молодечной еще длится пир, звучат песни и здравицы, и боярин Иван Хромой, спустившись сверху, обходит столы, испивая чару за ратных, коих ведет с собою, и ему отвечают здравицею и тянут чары к нему, расплескивая хмелевую брагу. Московская рать идет на Двину! Из утра излиха перебравший Иван крутит тяжелою головой, спотыкается. Как чашу спасения опруживает ковш хмельного кваса (сразу легче голове), седлает коня. И опять бежит дорога, и опять сани ныряют на взъемах, и дергает повод заводной конь, и становит уже привычной конская рысь, и не так болит спина, и не так уже сводит икры ног, и наконец-то находится сама собою надобная посадка. И он счастлив, он откидывает стан, он уже словно татарин, словно рожден вместе с конем! Но тут конь спотыкается, Иван кубарем летит через конскую шею в снег, и вчерашнее пиво опять отдает в голову хмельною мутью. Благо конь тотчас остановил и ждет хозяина, что, закусив губу и отряхивая снег, подымается, ощупывает себя и, озираясь вокруг, не потерял ли чего, неловко, не враз попав ногою в стремя, лезет в седло и долго-долго догоняет своих, ощущая боль во всем теле, и уже не считает себя конным татарином. А дорога извивается, минуя деревни, выбегает на глядень, откуда видна ширь окоема окрест и простор неба над головою, по которому волглые, сиренево-серо-белые текут и текут облака, отмечая безмерную даль небес над безмерным простором лесных синеющих далей, и снова ныряет в леса, почти под кроны оступивших путь лесных великанов, где еще прячется в укромности зима, и снег продолжает хрустеть, и от топота копыт начинает гудеть все еще промороженная земля. Московская рать идет на север! И - как сказка, как обещание чуда, в конце концов открываются урывистые волжские берега, величавые, пахнущие далекими землями, с рублеными теремами над кручей, с игольчатой бахромою боров, с изгибистой лентой реки, уже своей, уже не Итиля, но Волги, по которой вот-вот пойдут груженые купеческие караваны и ушкуи новгородских и вятских разбойников. Великая дорога, по которой веками уходят туда, в земли незнаемые, охочие русичи, плененные навек сказочными далями и чудесами восточных земель - за степями, за Хвалынским морем, тамо, далеко! За краем ведомой земли, за рубежами неведомого. И сколько, и сколькое в русском размашистом характере рождено размахом этих степных пространств, этою далью, означенной уже тут, на сановитых берегах еще оснеженной, еще скованной морозом великой реки, грядущей Великой России! Ярославль-город на горы стоит, на горы стоит на высокие, на красы стоит на великие! Вновь рубленные городни, островатые верхи костров, главы соборов и терема, вознесенные над городскими стенами. Еще пока независимый, со своими князьями, город как-то спокойно (как тает лед на лесных озерах) входил и вошел в орбиту власти государей московских, подобно Костроме, Угличу, Юрьеву во второй половине XV столетия. Древний город - "медвежий угол" - на стечке Которосли и Волги, возник, скорее всего, как выселок Ростова Великого. Больно удобно было по Которосли водою добираться из Ростова до Волги, и надобно было при устье Которосли это предместье Ростова Великого, закрепляющее выход к большой воде, к великому речному пути, пронизывающему всю эту лесную мерянскую землю и уходящему в земли незнаемые, к богатым торговым городам Средней Азии. Да! Возник еще до монгольского нашествия, когда торговали с Великим Булгаром, а возможно, и еще ранее, когда путь отселе шел к устью Итиля, к древней столице волжской Хазарии, у которой пересекался этот путь с великою шелковой дорогой из далекого Чина (Китая) на Запад, в земли Византии, а до нее - Римской империи. Ну и вот, Ростову Великому, когда-тошнему центру всей этой земли, некогда мерянскому, языческому, а затем христианскому, славянскому уже городу, центру местной епископии (но и идол Велеса долго стоял в ограде, упорно не сдаваясь натиску православия), надобился Ярославль, как Новгороду Великому - Ладога, как Москве - Коломна, свой ключ-город на выходе к Волге, где с мелких речных судов товар перегружался на крупные, и где стояла бы крепость, защищающая землю от речных заморских разбойников, словом, именно ключ-город. А раз надобился - он и возник. С течением лет Ростов уступил первенство Суздалю, Суздаль - Владимиру, Владимир - Москве. В княжеских разделах единая ростовская земля распадалась и распадалась. И уже Ярославль стал центром независимого княжества, и уже сам вел торговлю на волжских путях с городами Поволжья, с тем же Булгаром, Сараем, с Хаджи-Тарханом, Казанью, а там и Нижним Новгородом. И зримая красота Ярославля, узорные храмы его, расписанные чудесными мастерами, - все это родилось в основном в XVII столетии. Но вот что дивно и что показательно не для одного Ярославля, а, скажем, и для Городца, и для Переяславля, Мурома, Суздаля, да и самого Ростова, и множества иных градов, переживших древнее величие свое, но получивших каменное узорочье теремов и храмов много позже веков своей славы, независимости, величия. Как будто духовная память "места сего", продолжая витать в пространствах, овеянных древнею славой, воплощается и воплощается в памятниках, в сокровищах зодчества, в каменной красоте. И непонятно уму, но поздние памятники эти обретают свой, присущий только месту сему, образ! И возникают местные школы зодчества, своеобразные, несхожие с другими, и в Тотьме, и в Ростове, в Суздале, в Муроме и в Ярославле. Несхожие, разные, но напоминающие о древних, ушедших в далекие века временах! К примеру, барочные храмы Тотьмы одни могли бы украсить среднеевропейскую страну, как Румыния или Бельгия, настолько они величественно и истинно столично-прекрасны. И тоже эта волшебная красота не тогда появилась, когда Тотьма только набирала силу как торговый город на северных путях России, не тогда - потом! Но это "потом" сразу воскресило целую эпоху великих дерзаний, придало городу неповторимость, не сравнимую более ни с чем. Это уже только в эпоху классицизма, и то не везде и не всегда, начали появляться по России стандартные, тяжелые, с обязательными колоннадами, друг на друга похожие ампирные храмы. Казенное единообразие поздней русской империи проникло и сюда, в зодчество императорской церковной Руси. Но до того каждый провинциальный город России являл собою свою, несхожую школу зодчества, и прав был Грабарь, назвавший Россию, по преимуществу, страною зодчих. Впрочем, когда Грабарь начал узнавать нашу древнюю иконопись, воссоздатель церковной музыки России, Бражников, еще и не приступил к своим воистину героическим изысканиям. И узорный Ярославль XVII века чем-то незримым напоминает тот Ярославль, где всего-то и было два, кажется, каменных храма, в самом начале XIII столетия возникших и исчезнувших впоследствии: собор Успения Богоматери и церковь Преображения, наверняка схожие с древними храмами Ростова Великого более, чем с позднейшими ярославскими. Но и бревенчатые храмы были, и княжеские терема, и вязь рубленых городовых стен, и башни-костры. В те времена, среди нехоженых лесов и болот, среди лесистых "пустынь" севера, куда как сановит и казавит казался город Ярославль, от коего прямая дорога шла, переплеснувши Волгу, в Заволжье, к русскому Северу, в землю, еще недавно дикую и незнаемую, а ныне полнящеюся народом и уже властно заявляющую о своем бытии. И - как знать? Коли не состоялось бы великое княжество московское, погибла бы в волнах бед и бурь Владимирская Русь - не возникла ли бы тут некая новая Великая Пермь - земля северных русичей, со своим народоправством, законами и навычаем? Сколь надо было не знать, не ценить, да попросту презирать наконец русскую историю, чтобы покуситься залить эту землю водою, погубив ее навсегда по нелепому, преступному плану поворота северных рек! Шла весна, близил ледоход на великой реке, ждать не приходило ни дня, ни часу, и потому переправу через Волгу - ради всякого случая разгрузив и облегчив, как можно, возы со снедью и справой - начали немедленно. Баня, дневка, отдых - все будет на той стороне! И вот белая синева. Пугающе дальний тот берег, и далеко друг от друга расставленные сани в серо-синих потемках движутся, словно плывут, к тому, противоположному, спасительному левому берегу. Где-то потрескивает. Какие-то смутные гулы доносит с верховьев. Кони, сторожко поводя ушами (животные чуют опасность лучше людей!), ступают на синий ноздреватый лед. Всадники, многие, запаслись шестами, иные держат долгие копья поперек седел. Кто-то ведет своего скакуна в поводу, и только уж к исходу ночи, вымочивши сапоги и копыта коней в заберегах, ратные вздыхают облегченно - пронесло! Обретают голос, окликают друг друга с судорожным весельем. Замечают кого-то, поскользнувшегося на наледи и тщетно пытающегося поднять на ноги взоржавшего коня, а конь взмывает, бьется и падает, он сломал ногу, и надобно прирезать его, снявши сбрую и седло. А ратнику жаль, он плачет, зло всхлипывая: конь свой, родной, выращенный с жеребенка, и он просит прирезать коня товарищей, у самого никак не поднимается рука. И все, ругаясь, шуткуя, окликая один другого, чутко наставя ухо, ждут: ждут грозного гула двинувшейся стихии, ждут того рокового мгновения, когда - брось все и спасай жизнь, ибо сожмет, зажмет, перемелет в ледяном крошеве и бросит изуродованный труп на корм рыбам. А то провалишь в весеннюю водомоину и будешь красными сливеющими пальцами цеплять обламывающиеся ледяные края, а темная вода с тугою силой будет тянуть тебя, отчаянно сопротивляющегося, туда, под лед, в холодное рыбье царство. Последние возы! Последние ратные. На легких дощатых санках-волокушах переправлен сам боярин Иван Андреич Хромой (не рискнул переправляться в возке, который волокли пустой, располовинив поклажу). Последние сани, последние хмурые возчики молча, крестясь, выбираются через хрустящий заберег на берег, где уже там и тут пылают костры и ратники сушат мокрые валяные сапоги и иную намокшую лапоть. И уже не страшно! И уже охота поглядеть, как рухнет волжский лед, как валом пойдет бешеная вода, ставя на ребро огромные прозрачные льдины, как будет ледяное крошево подрезать берега, как поволокет дрань, сено, вырванные с корнем кусты и деревья, как с пушечным гулом будут лопаться куски ледяного панциря и дорогая рыба, осатанев, попрет к верховьям, против течения, слепо и упорно пробиваясь туда, где вымечет икру и, потерявши силы, поплывет вниз, едва живая, совершив новый круг жизнерождения, непрестанного торжества непрестанно обновляющейся природы. Горели костры. Издалека еще довозили сквозь волжскую широко раскинутую хмурь крестьянскими конями остатнее добро. Вновь догружали, увязывали возы. Ратные в очередь подходили к бочонку с пивом, черпали, с маху выпивали, крякали, отирая рукавицею усы и бороду. Верхом проехал боярин Василий Собакин, то и дело выкликая: "Баня, баня будет, други!" - одобрительный гул тек ему вослед. Парились до одури. Хлестались вениками и поддавали на каменку. Голые, очумев, выкидывались наружу, валялись в снегу. Приходя в себя, поджимаясь, лезли снова в огненный жар. Нанятые портомойницы выпаривали вшей, стирали рубахи и исподники ратных. Вся приречная слобода гудела разбуженным ульем. Отмякшие, непривычно легкие, переодетые в чистое ратники разбредались по избам, где их уже ждали щи, каша и пироги, ждал терпкий ржаной квас и моченые яблоки. Кто-то уже чистил коня. Кто-то придирчиво осматривал копыта своего скакуна, а конь, поджимаясь и пошевеливая ушами, приподымал то одну, то другую ногу, за которую ухватывал хозяин, и прочищая холщовою тряпицей копыта, смотрел - все ли гвозди на месте, да не болтается ли подкова, не надобно ли перековать коня (конь обезножит дорогою - хуже нет! - ратник без коня никто, разве посадят править возом). Где-то тренькала балалайка, где-то за огорожами раздавался заливистый бабий смех и визги, а проходящая старуха обиженно поджимала губы, заслыша неподобь: "Стыда нету! Ратных узрели, и удержу не стало на их! Готовы подолы на голову заворотить!" Иван, отмытый, попросту стоял, ощущая щекотную сухость и ласку чистой поскони, и, щурясь, глядел на солнце, на медленно текущие редкие облака, на бело-сизую громаду Волги, что теперь совсем не казалась страшной, как давеча. Он был счастлив. Счастлив до того, что готов был плясать от радости, а что впереди бои, возможные раны и даже смерть - не думалось вовсе. Высил на круче ярославский острог с белокаменными храмами в нем на урыве берега. Начиналась дорога в неведомое. Впрочем, на Вологде многие ратные уже бывали в прежних путях, а вот дальше, и уже за Тотьмой - мало кто. И как-то уже яснело, что прежняя родная земля перед величием этих пространств поменела, съежилась, и предощущением великой страны, еще не созданной, еще только намеченной в истоках, веял весенний воздух, наполняя грудь ширью, радостью и тоской. До Вологды добралось не войско, а толпа грязных измученных оборванцев, многажды перемокших в мелких реках и в мокром снегу, на обезноживших конях, с расхристанными возами, отощавших, точно зимние волки, с черными лицами и голодным блеском в глазах. Но тут были великокняжеские владения и, невзирая на недавний новгородский погром, нашлись и кормы, и справа, и лопоть, и подковы коням, и даже сменные кони для иных, не говоря уже о банях, отдыхе, надобном всем. А пока отъедались и отсыпались, уже и думы не было, как там у воевод и о чем спор. Впрочем, Иван Андреич, памятуя, что за князем служба не пропадет, расстарался: не токмо достал все потребное, но и договорился с наместником о дощаниках и лодьях. Людей и тяжести, да и боевых коней тоже, порешили сплавить к Устюгу по Сухоне водой, а возы и вовсе задержать, доколе не подсохнут дороги. Иван, опоминаясь, продирал глаза, выбирался на глядень, озирая непривычно дикие дали, а ночью завороженно следил розовое светлое задумчивое небо с негаснущею зарей. Тишина! - А там на Двины так и ишо светлее! - говорили ему. - Где ни то за Колмогорами и солнце не закатаитце вовсе! - А когда он прошал, почему, пожимали плечами, отмолвливая одно: "Север!" Север... Здесь и очи у белобрысых местных девок были какие-то иные: светло-задумчивые, что ли? И на вопрос об этом ему опять отвечали однозначно: "Весь!" Чудины-меряне встречались и под Москвой, но какие-то не такие, и часто черноволосые, а у этих и волосы что кудель! Когда пробовал заговаривать - девки стеснялись, тупились, отходили посторонь. Бабы, те смотрели храбрее, оногды и сами задевали - прошали. Одна так прямо заявила ему, что, мол: "Какие у тебя парень губы красные, словно бы у девки! Целовать - дак любота!" Бывалый ратник толковал ему вечером: "Вот бы ты, паря, и пошел с нею! Сама просила, дак!" Но Иван, вспыхнув полымем от той похвалы, застеснялся так, что и вновь, после дружеского разъяснения, вряд ли сумел бы взять и пойти с незнакомою бабой, да и московская сударушка не позволила забыть о себе. А весна шла, упорно догоняла ратную дружину московитов. И уже нагревались прясла огорожей, просыхающих под весенним солнцем, уже на освобожденных от снега взгорках торопливо лезла первая весенняя трава. Уже оживали мухи, уже птицы торопливо вили гнезда и по промытому влажному небу тянули к северу птичьи караваны, возвращавшиеся из южных жарких стран к родимым гнездовьям. В мае грузились на дощаники и лодьи. Перекладывали добро и справу, отбирая, что понужнее. Заводили по шатким мосткам стригущих ушами и вздрагивающих кожею коней. Впрочем, и так уже было видно по всему, что на Двину рать выступит пешей или в дощаниках, а верхами будут ехать одни воеводы. Наконец отвальная - и в путь, по синей холодной воде, отпихивая шестами последние ноздреватые серо-сизые