льдины, неуклюже поворачиваясь в стремнинах весенней, идущей вровень с берегами, реки. И опять труд, до кровавых мозолей стертые веслами ладони, и опять мокрая сряда и справа, и брань воевод. (Один челн опружило, и полуутопших ратных, что начинали пускать пузыри, вылавливали, цепляя за платья баграми, волокли мокрых через набои. Ругмя ругали, переодевая в сухое, и заставляя тотчас грести, чтобы хоть как-то согреться после невольного купания.) Тотьму прошли, не останавливая. Поджимало время. Река со всеми ее извивами казалась бесконечно длинной, и когда наконец перед самым Устюгом поднялись высокие обрывистые берега, всех охватила радость, не взирая ни на что: ни на пороги, мели, ни на опасные перекаты, и даже на то, что близок конец пути. Иное: неведомая прежде ширь, величие Севера через очи проникло в души. И как-то понятно становило, почему шли и шли русичи в эти дикие нехоженые места! Устюг, полный ратным людом, кипел. Улицы переливались через край. Уже подошли вятчане, и Иван на улице, у собора, совсем близко узрел самого легендарного Анфала Никитича. Двинский воевода шел развалисто и неспешно, с кем-то разговаривая, и такая сила была в нем, такая медвежья властная стать, что Иван отпрянул посторонь, и во все глаза провожал героя, а тот, увлеченный беседою, даже и не глянул на юного московита из пришедшей наконец-то рати. "Эко припозднились!" Сам он уже и слухачей посылал на Двину, и готовил суровый урок новгородской вятшей господе, отмщая за казненного брата своего, Ивана Никитина. После еще не раз видал Иван Анфала, но все издали, и так и не решился заговорить со знаменитым двинским воеводою, что привел свою и вятскую дружбы вновь отбивать у Господина Великого Нова Города утерянную родину. Глава 12 Добравшиеся до Устюга ратники и слухачи, загодя посланные Анфалом, отъедались, отпивались - приходили в себя. Анфал вел вятчан тою же весенней, рушившейся на глазах дорогою. И уже по Югу, переждав ледоход, как москвичи по Сухоне, выплывал до Устюга. Слухачи приносили вести неутешительные. Дважды разоренная Двина бунтовать уже не хотела. Мужики собирались косить, а сенов здесь, на Севере, где зима семь-восемь месяцев в году, требовалось немало. И как раз накануне покоса нагрянули Анфал Никитин с Герасимом, с ратью московитов и вятчан. Тщетно Анфал призывал, памятуя о доброхотной помощи ему устюжан, брать в руки оружие и гнать "новогородскую сволочь" со своих погостов. Мужики предпочитали убегать в леса, дабы пересидеть там эту новую ратную беду. Зорили деревни. Сведавши, что дорогую рухлядь крестьяне прятали в монастырях, начали зорить святые обители. Одирали дорогие оклады в храмах, тащили церковную утварь, что из серебра, засовывали в торока парчовые и бархатные ризы. Особенно старались вятчане, обыкшие к грабежу, словно и не православные вовсе! Анфал вешал особенно упрямых на деревьях. Но по мере того, как рать спускалась все далее берегом Двины, приближаясь к Колмогорам, становило яснее и ясней, что поход не удался. Двинян было не поднять. Захваченных в пору первых успехов, когда трупы посеченных новгородцев бросали на путях без погребения, двинских посадников - Андрея Иваныча, Осипа Филлипыча, Наума Иваныча и Дмитрия Ратиславича - в железах волокли с собою. Боязно было их с малою охраною отсылать в Устюг: доброхоты новогородские могли отбить дорогою. Анфал ярел. И единожды Иван - смурной от открывшейся ему изнанки войны: убийств, грабежа и разора, обрушенных на мирных, ничем не виноватых, жителей - встретив воеводу с налитыми кровью глазами, с саблей в руке, с которой стекала кровь, едва не ринул в бег, столь страшен показался ему знаменитый вождь разбойного люда. Происходящее ужасало его. Он как-то тупо брал свою часть добычи, совал в торока, заливаясь жарким румянцем, когда бывалые вятчане звали отпробовать понасиленную ими женку, и отчаянно мотал головой: "Не надо, мол!" Стыдясь глянуть на распятое изобнаженное тело, бесстыдно раскинутые ноги и пустые заплаканные глаза... И конь, доставшийся ему, не радовал, хотя и положил в уме довести животину до дома. Ничто уже не радовало. Иван не робел на борони, да ведь и боев настоящих-то не было вовсе! Был грабеж: вешали не врагов, а своих, не пожелавших вступить в Анфалово войско. И когда уже подходили к Колмогорам, явилось возмездие. Как после вызналось, не растерявшиеся новгородские воеводы, оставленные на Двине, - Степан и Михайло Ивановичи с Микитою Головней, скопивши вокруг себя вожан, невестимо подошли и ударили на Анфала с Герасимом. Была ночь. Вернее - северная ночь: тишина, яснота, словно туманный день без солнышка, и розовая полоса по всему окоему до полунеба, а там, в вышине, бледно-голубая далекая твердь. В такие ночи тут даже собаки не лают, и потому поднявшийся гомон заставил Ивана вскочить. Он тотчас понял, услышав ржанье коней, топот, лязг железа и крики, что прихлынул враг. Верно, безотчетно ждал того. Ратники еще очумело протирали глаза, а Иван, криво застегнув на груди рубаху, уже намотал портянки, сунул ноги в сапоги и суматошно искал оружие: бронь, которой не пользовался уже давно, шелом и отцовскую саблю. Бронь была незамысловатая, но доброй двинской работы и терять ее не хотелось вовсе. Он выскочил к коновязям. По-за тыном бежали, рубились, кто-то криком кричал, раненный в живот. Иван, сцепивши зубы и тщетно унимая дрожь всего тела, седлал коня, затягивал подпругу уже со слезами на глазах, страшась, что не успеет и будет схвачен, как глупый куропоть, попавший в волосяной силок. Но - Бог ли спас! Он уже был на коне, когда во двор ворвались какие-то "не наши"! Токмо и понял. Дико вскрикнув, огрел плетью коня и ринул, даже не обнажая сабли, встречь бегущим. Чье-то копье проскрежетало по кольчатой рубахе, порвавши накинутый сверх летник. Конь летел наметом, и поводной, груженный добром, скакал вслед за ним без повода, просто по привычке. Где-то там впереди, у церкви, рубились. Ор и мат стояли до небес. И Иван, придя несколько в себя, поскакал туда, рубанувши вкось встречного мужика - своего ли, чужого, не понять было, тотчас, впрочем, загородившегося щитом. Сзади догоняли выбравшиеся из свалки, кто в одежде, а кто и в исподнем, потерявши все, даже оружие, ратные. "Сто-о-о-й! - летел крик, догоняя Ванюху. - Сто-о-ой! Твою мать!" К нему подскакивал старшой, вымолвив заполошкой: "Вертай, наших выручать!" И с тою же тупой безоглядностью, с какою ударил давеча в бег, Иван поскакал назад, где во дворе оставленного дома все еще шла драка. Кони со ржанием вздымались на дыбы. Слепо рубя своих ли, чужих, Иван почти не чуял тупых тычков вражеских рогатин. (После все тело было в черно-синих пятнах ушибов: кольчуга только и спасла от смерти.) Рубил, выдыхая воздух с каждым ударом, рубил, прикрывая от страха глаза, и, кажется, кого-то ранил, чью-то рогатину переломил. Те вспятили наконец, и трое, оставших в живых перераненных ратников Анфаловой дружины взгромоздились на крупы коней и на поводного Иванова жеребца, торопясь убраться прочь. Потом скакали тесною кучкою туда, к высокой шатровой церкви, где все еще стоял ратный зык, рев и скрежет железа и где Анфал, отчаянно гвоздя боевым топором, отбивался от наседающих на него вожан, кликом сбирая к себе ратных. Пленные двинские воеводы: Андрей, Осип, Наум и Дмитрий были освобождены. Полон и половину добычи пришлось побросать, но рать Анфал все-таки спас, собрал и отступил в относительном порядке, отбиваясь от наседавших новгородских кметей. Спасло еще и то, что вожане были мужики, плохо понимавшие ратный строй, а московские кмети, да и вятские ухорезы, прошедшие не одно сражение, чуяли строй и умели собираться воедино в бою. К заранью, когда едва зашедшее солнце снова вылезло из-за края горы, чтобы осветить мир, Анфал даже попытался бросить своих в напуск. Новгородчи вспятили, в свою очередь потерявши набранных было полоняников. Раздетые, разутые молодцы, кто-то в одном сапоге, кто и босиком, выбив двери хлевов, куда их затолкали победители, бежали к своим, крича на бегу. Опомнившиеся ратные становили в строй, поливая подступавших вожан стрелами. Но тех было слишком много. И сметя силы, Анфал предпочел отступить. Бой затихал, хотя еще со сторон летели редкие стрелы и густая мужицкая ругань. Но уже и менялись полоном, отдавая чужих за своих, уже и собирали оружие, всовывая его в руки непроворым, что выскочили в одних исподних рубахах и босиком. Пополошившаяся было рать вновь становила ратью, и Иван, бледный от пережитого страха, все еще унимая дрожь в теле, начинал понимать, что уцелел и отделался легче многих, сохранив и коня, и справу, и даже поводного скакуна с нахватанном в прежние дни добром, увязанным в торока. Он глядел на толпящихся супротив них, на горке, вожан, и беззвучно молил Господа, обещая впредь никого не понасилить из женок и не грабить, по крайности самому, местных крестьян. Анфал стоял в полуперелете стрелы от вражьего войска, сжимая в руке уже не саблю, а невесть откуда взявшийся воеводский шестопер, и, поминая всех святых, отдавал приказания. Наконец ему подвели коня. Он, тяжело шатнувшись, влез в седло, видно, и ему досталось в драке, но усидел и, кивнув головою, поехал вдоль строя ратных, равняя ряды и хмуро оглядывая свое потрепанное войско, уже наполовину залитое золотыми жаркими лучами восставшего от короткого сна древнего Ярилы, Бога тех, прежних славян, которые достигали и оседали всюду, где мог расти хлеб и ловилась рыба. Потом, день за днем, огрызаясь и переходя в короткие сшибки, они отступали, вновь обрастая добром, а кто и полоном. (Теперь не стеснялся никто: Двину оставляли ворогу, потерявши надежду на восстание двинян против Господина Новгорода, и потому грабили всех подряд, и забирали с собою, что только можно.) Воля, к которой стремился Анфал, оборачивалась злою неволей, женочными слезами и плачем понасиленных девок, что вятчане уводили с собой, чтобы позже продать их на каком-нибудь волжском базаре восточным купцам. Все же и новгородцы, хоть и шли следом за Анфалом почти до Устюга, не могли сокрушить его московско-вятского войска. Так и разошлись, без мира и без боев, уже зряшных в виду рубленых стен Устюга. Потом уж вызналось, почему новогородцы оставили их в покое и не стали осаждать устюжской крепости. В ту же пору, как рать Анфала с Герасимом обрушилась на двинян, иная московская рать, в триста кметей, ведомая боярином Александром Поле, захватила, изгоном, Торжок, пленив двоих новгородских вятших: посаднича сына Семена Васильича и боярина Михаила Феофиловича, коих Новгород Великий предпочел выкупить. Торжок был ограблен - в который уже раз! Москвичи возвратились с полоном, и война как-то тупо замерла, тем паче что митрополит Киприан задержал у себя на Москве приехавшего на собор русских православных епископов новгородского владыку архиепископа Ивана, и вятшая господа Великого Нова Города не ведала, что предпринять. Не ведал, что предпринять, и сам Василий, так и не понявший в конце концов, кто из них победил на этот раз? Во всяком случае, Двина осталась за Новым Городом, а с тем вместе и надея подчинить себе вольный город отодвигалась к неясным будущим временам. В августе, в ночь, в навечерие праздника Успения Богородицы, от полуночи до света являлись на небе светящиеся призрачные столбы в верхней части своей красные, как кровь. И знаменье это, испугавшее многих "бяще страшно видети", толковали не к добру, ожидая очередных бед и несчастий. До Москвы, измучивши себя и коней, чудом доведенных все же до отчего порога, Иван с расхристанным московским воинством добрался только к концу сентября. Повзрослевший, почти постаревший, худой, уже не парень, а муж, кметь, воин. И хотелось ему одного: в укромности где ни-то, с глазу на глаз, выплакаться на груди все понимающей бабы своей, Натальи Никитишны. Войну он уже познал. Понял. И больше ее не хотел, впрочем, понимая в душе, с горем, что теперь ратная стезя для него неизбежна и неизбывна, как жизнь. Глава 13 Собор в Москве, на котором был задержан Киприаном новгородский владыка, происходил в июле, и в июле же пришла нежданная весть из Орды: скоропостижно умер молодой, полный сил хан Темир-Кутлук, и на престол взошел его юный брат Шадибек. Тверской князь Иван Михалыч тотчас устремил в Орду за ярлыком на свое княжество. Срочно собиралась Дума, дабы решать: что делать? Собственно, об одном шла речь: ехать ли к новому хану-мальчику самому Василию или, как предлагала Софья, ограничиться посылом киличеев с дарами? - И еще надобно выяснить, отчего умер Темирь-Кутлуй! Кто его отравил, да, да! - Ну и что ж, что Иван Михалыч тверской поехал? Мыслите, ярлык на Владимирский стол у нас отбирать?! А я не мыслю того! Был я в Твери! Вот, с батюшкою был! - Где Федор-от? - Лежит, недужен! - Шадибек - младший брат хана. Что изменилось в Орде? Пора тепа, бояре, подумать о достоинстве страны, да, да! О достоинстве! Не быть подстилкой-то у литвина какого... - Какого именно? - Да Витовта! - Так и скажи! - И скажу! И все скажут! Смоленск отдали, Мстиславль отдали, быват, и Ржеву отдадим? А там Можай, а там и сама Москва! Забыли, как Ольгерд под городом стоял? Вспомните, други, что мы - Золотая Русь! Великая Русь! Что наша земля гордится такими мужами, как великий Алексий! Как преподобный Сергий! Как Дмитрий Прилуцкий! Да мало ли! Мы днесь - твердыня православия! Нашею милостыней стоит Царьград, и сам император Мануил Цареградский нашею помочью сидит на столе! - Усидит ли только? Баязет, бают, который год уже стоит под городом! - Тем паче! В Литве ксендзы, в Галиче вси церквы поиначили на богомерзкое латынское служение. Сербское, Болгарское царства под бесерменом. Кому, кроме нас, блюсти ныне заветы горняго Учителя нашего Исуса Христа! - А ну, как наш великий князь поедет в Орду, да тамо и умрет скоропостижно, подобно Темир-Кутлую?! Ропот пошел по рядам. Иван Федорович Кошкин вбивал, точно гвозди, суровые слова: - Вызнать надоть, как и пошто тамо солучилось, господа! - И дань! - Да! И дань посбавить! С Новым Городом война, серебра нет, суздальски князи, што волки, так и крутят вокруг Нижнего. Гляди, Семен даве царевича Ентяка привел! Весь город разорили. А и ныне, бают, Семен крутится где ни то под Нижним, в лесах! Што травленый волк. - Дак и ехать в Орду?! Кланяться? Кому только? - А чую, не без Идигу тут дело сотворилось! - Едигей Витовта разбил! И Шадибека не он ли поставил! - Ежели к Едигею... - Власть! - Пока не ясно, чья тамо и власть! - Я тако мыслю, други, - заговорил Иван, - и тако реку: не нать ездить великому князю Московскому нынче в Орду! - А што, Иван, тя спрошу, твой батяня, Федор, о том бает? - прищурясь, произнес Михайло Морозов. - Поди, того не скажет, что ты днесь нам молвил. Василий слушал, то собирая брови хмурью, то краснея, то бледнея. Его и упрекали, и хвалили, и берегли. (И в самом деде, не хотелось ехать в Орду!) Вчера только охотились в заповедном бору под Крутицами, и он, Василий, самолично зарезал рогатиною матерого кабана, облепленного хортами. Добыли трех огненных лисиц, загнали молодого медведя. Итак пахло в бору хвоей и смолой, а на полянах земляникой... И скакать, не то плыть в степь, когда еще косят в полях, ставят пахучие высокие копны, когда и самому бы, скинув зипун, в одной рубахе бело-полотняной, пройти с литовкою-стойкой, валя ароматную кашку и ловя ухом сердитое жужжание шмеля, запутавшегося в скошенной груде трав... Эх! И нету той пыли ордынской, и ветер относит посторонь кровососов, а там, бросив горячую косу, взлететь на коня, нестись вихрем, догоняя волка-перволетка, дуром высунувшегося из раменья на скошенный луг... И как трубили рога! Как еще на заре, по росе, выезжала вся конная свита: загонщики, псари, доезжачие... - Нет, не поеду в Орду! Вот с Семеном надобно кончать! Враз. Не давать ему воли, затравить, как того матерого волка! Нижний должен принадлежать Москве! Надобно твердою ногою стать на Волге! И чтобы весчее, лодейное и повозное платили не даруге татарскому, а нашему даньщику! Своему! Ставленному великим князем Владимирским! Он поднял голову, слепо обозрел ряды скамей, седобородых бояр в долгой сряде, шапках, отороченных соболем, с посохами в руках. Утишил мановением длани шум и ропот, высказал, оборотив лик к Ивану Кошкину: - Быть посему! Дума разноречиво зашумела. Говор-спор не утихал, тек, возвысил, когда в двери палаты пролез припозднивший татарин-баскак московский, коего нынче нарочито задержали - отвлекли, дабы на свободе поговорить о главном. Со сторон татарину, коему тотчас расчистили место, начали объяснять вполгласа, что, мол, решали, кого да с какими дарами послать к новому хану в Орду. Татарин кивал, остро поглядывая на закаменевший лик великого князя московского, самого главного улусника Золотой Орды, и самого богатого изо всех русских князей. И Василий, скользом ловя этот взгляд, тихо гневал в душе: небось, тестюшко не ездит в Орду, не кланяет татарам! И ныне не ездит, все одно! Хотя... Ягайле вот поклонил... Тесть долил. Чуял Василий, что долог и не прост будет его спор с Витовтом, который навряд раздумал и ныне подмять Русь под себя! Вспомнилось Мономахово: "Жену любите, да не дайте ей воли над собою". Вот идет Дума. Решают дела господарские, а промеж бояринов русских - татарин сидит! Надзирает. И за ним, за князем, надзирает тоже! Доколе! Нет, не еду в Орду! Прав Иван Кошкин: пора разогнуться нам, пора силу казать! Дума подходила к концу. Бояре завставали с лавок. Юрий Патрикеевич, принятой литвин, "засевший" многих думцев, подошел, поклонил низко, в особицу приветствуя Василия. Вот и литвинов садим выше своих, шевельнулась досадная мысль, и тотчас окоротил сам себя: "Православный, однако!" Развалисто ставя стопы, к ним подходил татарский баскак: - Порадовать тебя хочу, князь! - вымолвил, улыбаясь широко и чуть-чуть глумливо. - Темир-Аксак Баязета разбил! Спас Царь-город от турков! Радуйся, коназ! - (татары, невесть почему, упорно говорили "коназ" вместо "князя"). - Из Сарая грамота пришла! Весть была и в самом деле важная. Судьбу святыни православия спас, хотя или не хотя того, ревнитель Мехметовой веры, Тамерлан, Железный хромец русских летописей. Спас, отсрочивши на полстолетия падение великого города, о чем пока не догадывал никто. (А и что с нами будет через пятьдесят-то лет, а инако вопросить: ведали мы ай нет полстолетья назад, что будет, и что совершило с нами нынче?) Бояре столпились, окружив татарина. Судьба Константинова града занимала всех. Пото и пришлым за милостынью греческим митрополитам подавали не скудно. Привычен был Цареград - свой, православный, домашний почти. Привычны греки, даже те, что сидели в секретах и брали взятки, изничтожая империю, и не ведали, не ведал никто, что через века такое повторится на Великой Руси. Князь, выслушавши татарина, уходил к себе особыми дверьми, там, позади тронного креслица. Толпа думных бояр, князей выливалась в широкие двустворчатые двери думной палаты. Скоро слуги кинутся наводить порядок, чистить лавки, заново натирать воском полы, очищать и убирать свечные стоянцы. Где-то отворили слюдяное окно, волна свежего воздуха врывалась, вынося духоту и жар тел собравшегося человечьего множества. Только что это было единою волей земли, и вот уже теперь, рассыпаясь на кучки, на пары собеседующих, возвращаются в свое личное, к своим страстям, нуждам, корыстям и тайным замыслам. Кто рассказал татарину о том, что было говорено в Думе до его прихода? Откуда и от кого далекий Идигу ведал и знал, чем дышит каждый из бояр великого князя Владимирского? А из письма его, писанного семь лет спустя и сохраненного нам историей, яснеет, что ведал и знал, поименно называя доброхотов и врагов золотоордынского хана! И ведь все замыслы, и все чаянья шли к приращению земли, и хотя порою на волоске висела сама судьба Руси, зело еще не великой, но мысли, устремленья, воля земли и вятших ее направлены были к одному - к расширению, к росту. О том, чтобы что-то отдать, чтобы положить себе рубеж замыслов и желаний - о том и речи не было в те века, и потому, скажем - в те великие века, несмотря ни на что, ни на хождения ратных, ни на моровые поветрия, неурожаи, глады и засухи. Земля расширялась и мужала и уже начинала спорить за вышнюю власть с самою Ордой. Глава 14 Юрий Святославич Смоленский был "князь прямой" - горяч, гневлив, горд, заносчив и скор на решения. Древняя кровь, отравленная кровь смоленских Ростиславичей, бушевала в нем, лишая мудрой сдержанности, явленной почти безродным со смоленской точки зрения Иваном Калитой, да и всеми прежними московскими государями. Но уже ушли в небытие века, когда Смоленск дерзал спорить с Золотым Киевом, вручал Новгороду Великому князей, спорил о власти со всеми окрест и победоносно дрался с ляхами и Литвою. Как, на чем и когда исшаяла смоленская сила? Все еще ценилась, впрочем, древность и чистота кровей. Ни рязанские, ни московские владетели не брезговали брать в жены княжон-смолянок, и Олег Иваныч Рязанский, помогая Юрию Святославичу, помогал родичу своему, зятю, хотя и не ведал, помогая, как к тому отнесется Василий Дмитрич, уже раз изменивший ему в делах с Литвою и Витовтом. В Смоленске я был дважды. И оба раза как-то проездом. Еще помню, подивился отсутствию храмов на подъезде к городу, видимо уничтоженных властным представителем "научного атеизма" в те золотые годы всевластия ненавистников России. Но оценил и удивительно выбранное место для собора, выстроенного Шеделем на месте взорванного творения самого Владимира Мономаха, гениального политика, полководца, писателя и гениального зодчего, или точнее, проектировщика возводимых его мастерами городов, храмов и несохранившихся до наших дней теремов. Оценил и суровую мощь городских стен, воздвигнутых Федором Конем уже много спустя описываемых нами событий, и, однако, как бы и в память о них. Создавая этот каменный оплот страны, Россия окончательно побеждала в споре с Литвой (споре, увы, не конченном и продолженном до днесь, вплоть до предпоследнего девятнадцатого столетия!). Но мощь и основательность создаваемого не мечом, а трудом оплота как бы предвосхитила позднейшие победы русского оружия в многовековом споре двух славянских государств, навечно разделенных духовно католичеством. Да и природно-суровыми зимами России, граница которых как раз и проходит по нашему рубежу с католическою Польшей, которую несколько веков толкали на Восток, в тщетном усилии сокрушить православную Русь руками братьев-славян, уже окатоличенных, уже приобщенных к западному "менталитету" (образу жизни и поведению). Но это все - и петровское зодчество, и зодчество Федора Коня - было потом, а что осталось от того, древнего Смоленска, столицы независимого княжества, а еще прежде - главного города обширного племени славян-кривичей, только по капризу истории не ставших во главе объединения восточных славян в единое государство - Русь (Киевскую, а позже - Владимиро-Московскую). От тех, дохристианских времен, разумеется, остались только предания. Город был многолюден и крепок зело. Олег, идучи от Новгорода к Киеву, предпочел обойти его стороной. От времен смоленской княжой независимости узрел я находящийся тогда в полном забросе и донельзя изувеченный храм на бывшем княжеском дворе, вроде бы небольшой, но какой-то необычайно легкий, стремительный и ни на что решительно непохожий. Я вгляделся и обмер: передо мною был знак, след подлинно великой школы зодчества, не меньшей, чем Владимиро-Суздальская или Новгородская. И потом, читая о князьях смоленских, все вспоминал этот, словно летящий, храм с дивным обрамлением граней, расчлененных изящными полуколонками, как раз и придающими храму "полет". Воистину была Россия, Русь, как писал Грабарь, по преимуществу страною зодчих! Уж ежели какая ни на есть Тотьма являет не в трех ли каменных храмах своих красоту и величие, способные украсить целую европейскую страну! (И как мы мало ценим это наше, почти уничтоженное богатство, заставив, загадив страну угрюмыми бетонными кубами-коробками!) Через тот остаток смоленской древней архитектуры я и князей смоленских начал лучше понимать со всеми их всплесками гордости, жестокости и благородства, со всею безудержностью страстей. Да, в начале пятнадцатого столетия, кирпичного пояса стен, возведенных Федором Конем, еще не было, но и без того город был "крепок зело" и почти неприступен. Брали его обманом, изменою, измором, но штурмом, кажется, никогда, вплоть до наполеоновских времен, во всяком случае. Знаменательно, что и князь Олег, хоть и звали тайные доброхоты Юрия Святославича на смоленский стол, собрал для похода всю наличную рязанскую силу, да кроме своих полков, созвал Пронского, Муромского и Козельского князей с их ратями. Надежда была на то, что после разгрома на Ворскле, оскудевший ратниками Витовт еще не сумеет собрать значительных сил противу, да на то, что Василий Дмитрич на сей раз по крайности останет в стороне и не поможет Витовту! Рать переходила Днепр еще у Дорогобужа. Олег ехал верхом, как прежде, как всегда. Чуял, что это его последний поход. Сделать предстояло еще так много! Ежели бы москвичи понимали, чем страшен этот неодолимый разлив литовских сил, вгрызающихся в самое чрево страны! Он воевал (чаще воевал, чем уступал силе!), сдерживая ордынских разбойников и изо всех сил сопротивляясь натиску Литвы на Русские земли. И что завоевал в конце концов? Вот он едет, уже с трудом держась на коне. Ноют старые раны, ноет, будто неведомый зверек грызет его изнутри, правый бок, о чем он не говорит никому из ближних, ибо князь должен быть здрав и крепок, бессмертен должен быть князь! А он, как и все, не бессмертен. И что настанет потом? И в чьи руки попадет Рязань - великая богатая земля с дерзким и упорным народом, подымающимся раз за разом, после каждого погрома и разора - татарского, литовского или московского? В его книжарне, укрытой в монастыре на Солотче, за Окой, есть книги, коих нет более нигде, еще от той, великой, утонувшей в отдалении лет, киевской старины! Он читал поучения Мономаха, "Слово" некоего летописца, по всей видимости воина и княжого мужа - "О полку Игореве", читал скорбную повесть о начале русской земли, о святом Андрее, ни ту, владимирскую, а другую, в коей сказывалось, как апостол Христов крестил черниговских и иных русичей. Чел о Траяне, чел римские сказания и повесть о греческих древних героях, осаждавших Трою, чел удивительные сказания старины, о коих там, на Москве, уже и памяти нет. И что? Даже его стремянный, Онька, не ведает грамоты, а бояре, обыкшие больше к мечу, чем к перу, едва выводят на грамотах имя свое! И как, и с чем оставит он наследника своего Родослава? Или, быть может, Федора? Кому из них поможет Москва, и поможет ли? И кто из них, так же как он, Олег, в редкие миги ратной тишины, будет погружаться в седые века великой древности, плыть с героями Эллады к берегам Кавказа, с древлекиевскими князьями стоять под стенами Константинополя, пробираться на утлых лодьях варяжских к Студеному морю? Кто из них оценит величие римлян, создавших ту, первую великую империю, что и до днесь изумляет живущих вослед и после нее на землях, рассыпавшихся на тьмы тем племен и народов, а некогда властно съединенных рукою римских кесарей? Кто оценит Омировы сказания, кто вздрогнет, читая про виноцветное море, про ахейские с бронзовыми носами корабли? Про чудовищную Медузу со змеями вместо волос, про растущих из земли от посева драконьих зубов воинов? Кто поймет величие времени, текущего из тьмы веков в неведомое грядущее? Поймет величие Божества и безмерность мира? Он вспомнил о Сергии, вспомнил тот, памятный разговор, и скупая улыбка раздвинула на миг морщины старческих щек. Скоро он уйдет туда, где они вновь и навек станут собеседниками и сподвижниками Божества, он и Сергий. И тогда, возможно, он поймет то, чего не понимал всю жизнь, и что понять не можно смертному, или, возможно, - токмо уйдя от мира, удалясь в пустынь, как это содеял Сергий. Юрий, тоже уже далеко не молодой муж, заботно вглядывался в сухой, иссеченный шрамами, лик старого рязанского князя, не ведая его горьких дум. Глухо и ровно топотали кони. Хорошие кони добрых степных кровей. Нынче все князья послушали его, вняли, явились с дружинами. Но будет ли так, егда он умрет? В Смоленске, недавно обманом захваченном Витовтом, творилась явная неподобь. Князь Роман Михайлович Брянский, посаженный Витовтом наместничать в городе, не мог ничего сотворить, даже боялся выезжать с княжого двора. Ляхи, оставленные Витовтом, попросту разбойничали, грабя по домам и в торгу. Бояре шумели, доходило до драк: кто был за Витовта, кто за Юрия. Латинские прелаты возводили невдали от городского собора, Мономахом строенного, свою богомерзкую кирху, что еще более разогревало страсти горожан. Кончавшийся июль истекал зноем, селянки от жары подтыкали концы плахт под узорные пояса, соблазняя парней и ратников видом белых рубах от шеи до подола, под которыми уже не было поддето ничего, и эта невинная в иную пору вольность подливала масла в огонь: оружные ляхи лапали горожанок, смоляне кидались выручать своих женок, девок и баб. Доходило до потасовок. - Хотим своего князя! - кричали князю Роману, когда он показывался верхом, пытаясь унять колготу. "Витовта!" - орали иные. - "Пущай едет к нам! Брянского князя не хотим!" Ну а латинских патеров не хотели вовсе никто. Срубленную было латынскую ропату подожгли, а затушенную, якобы спасая от огня, разметали до основания. Вот рослый усатый лях, придерживая саблю, волочит упирающуюся, раскосмаченную, без плахты, в одной рубахе женку. Валит ее под тыном, задирая подол. Та визжит, отбиваясь руками и ногами. Подбегающие парни лупят ляха по морде наотмашь, к нему бегут на помочь ратные, обнажая оружие. В густеющей толпе посадских зловеще блеснул топор. Женка уползает на четвереньках, пугливо оглядываясь на начинающуюся нешуточную драку. Визг, ор, мат, кровь. Уже несколько топоров машутся в воздухе против неравной череды сабель, готовясь собрать смертную жертву свою. Городовой боярин, торопя коня, скачет, чтобы унять, разнять, покуда улица не покроется трупами и не завопит заполошно набатный колокол. По крутой, заворачивающей улиткою улице от воды, мимо собора, проходит скорым шагом отряд спешенных рейтар. Сверкают литые нагрудники, колышутся копья. Улица стихает было и тотчас восстает вопль в торгу, и туда кидается княжая чадь, утишать очередную колготу. А с неба - потоки расплавленного золота, а в улицах - пыль. Потрескивает пересушенное дерево городень, и умные поливают водою кровли своих хором, бережась нежданных пожаров. А на острове посреди Днепра, где окрест каменных кирпичных храмов тесно громоздятся хоромы, амбары, лавки, и весь берег заставлен лодьями, насадами, паузками торговых гостей, что поднялись доселе по Днепру, или по западной Двине, или конями и водою наехали из Новгорода и Плескова, ибо груды западных товаров пойдут на восток, в пределы Владимирского княжения, а хлеб, воск, мед и лен поплывут на запад, в пределы Литвы, Польши и земель Ордена - так на острове кишение и непотребь, и тревога сильны особенно; гости сожидают при всяком размирье грабежа, и не ведают, защитит ли их власть и - какая? На брянского наместника плоха надея, это уже видят все. И потому тут, на речных вымолах, особенно шумно, и крики, и мат, и которы, и прямые драки не престают ежеден. Но и тут ждут: чем окончит городовая пря? Ведают, что ежели чернь захватит город, их попросту разграбят, разобьют амбары, порушат лавки, сожгут али потопят товар. Иные уже загодя грузят лодьи, собираются уходить, не расторговавшись. Да, ить, какая и в межень? Днепр обсох, жди осенних дождей, не то посадишь лодью, а дожжешь тута! Город ждет, город на срыве уже, городу надобна власть, хоть какая власть! И когда чередою показались оружные рязанские всадники, начинающие обходить и облагать город, в улицах восстал вопль, и организовать какую-то правильную оборону костров и прясел стало решительно невозможно. Князь Олег подъехал к воротам. Снял шелом. Теплый ветер отвеивал его седые поредевшие волосы. - Горожане! - позвал он. - Я - рязанский князь Олег Иваныч! Со мною ваш хозяин - Юрий Святославич! Он пришел всесть на отчий стол и править городом! Смоляне! Слушай меня! Отворяй ворота! С костра ему пробовали отвечать бранью брянские кмети. Юрий кипел. Олег, холодными глазами ища по заборолами кого из воевод, был спокоен. Когда увидел, как поднялись на глядень сразу несколько бояр в шеломах и бронях, явно из тех, кто не желали сдавать города, поднял руку, помолчал и деловито выкрикнул: - Витовт вам не поможет! А я тута со всею рязанскою ратью! Аще не отворите града и не примете господина вашего, великого князя Юрья Святославича Смоленского на его отчину и дедину, на великое княжение смоленское, то убо имам многое время стояти под городом, и вас предати мечу и огню! Изберите себе чего хощети: смерть али живот! - Возьми нас сначала! - не так-то решительно отвечали ему. - И брать не буду! - возразил Олег. - Запас снедный не завезен. Обойму город, сами изнеможете тою порой! Да и полно гуторить! Я сказал! За воротами скоро началась свалка. Защитники ворот не продержались и часу. Горсть польских рейтар смела толпа оружных и осатаневших горожан. После ора, криков, скепания оружейного ворота со скрипом отворились на две стороны. - Вот и все! - произнес Олег, вкладывая в ножны свою, видавшую виды саблю, и оборотясь к Юрию, домолвил: - Город твой! Юрий Святославич хищно глянул, сугорбясь, в нутро ворот, резко тронул коня. - Дорогу, дорогу князю Юрию! - кричали, теснясь и бряцая оружием, бирючи. С костра сводили повязанных бояр, старший из которых дерзнул что-то, неслышимое в реве, возразить Юрию. Смоленский князь, исказясь ликом, мгновенно вздынул и резко бросил вниз сверкнувшую на солнце саблю. Повязанный старик боярин, уронив разом утонувшую в крови голову, безвольною грудою осел на землю. И уже без Юрия толпа начала бить и волочить прочих. Кинулись по городу, вышибая ворота в домах витовтовых доброхотов, грабили и убивали, не щадя ни женок, ни детей. Роман Михалыч Брянский сдался Юрию без боя, разумея сказать, что не сам, мол, не своею волей, а от Витовта. Юрий, забрызганный кровью, обезумев, не слушая слов, сам рубанул князя вкось, по лицу, кмети довершили остальное. Олег, решительно раздвинув саблею осатаневшую толпу, вступил в покой. - Остановись, князь! - возгласил. Хотел защитить Романа, но было поздно. Осуровев ликом, глянул в бешеные глаза Юрия (из задних горниц уже волочили детей и княгиню брянского князя). - Женку и чад не тронь! - повелел, вкладывая саблю в ножны. Рязане уже оступили своего князя тесной толпой. Юрий рычал, опустивши чело, глянул слепо и страшно, сглотнул ком, ставший в горле, выдохнул: - Отпускаю! Пущай едут к себе! Меж тем погром Витовтовых доброхотов по городу продолжался. Били и грабили вплоть до позднего вечера. Бесстыдно заголив, прирезали двух латынских ксендзов. Ляшскую дружину истребили почти полностью: мало кто успел ускакать, дорвавшись до коновязей. На вымолах грабеж останавливали уже княжеские ратные. Сгущались сумерки. Город успокаивался, глухо гудя. Юрий в горницах пил квас, все еще пыхая неизрасходованным гневом. Прислуга, с белыми от страха лицами, накрывала столы. Волокли жареную дичь, пироги, кисель и прочее снедное. В кувшинах подавали кислое молоко, хмельной мед и квасы. Для дружины на поварне обжаривали целые туши свиней, несли корзины хлебов, выкатывали бочки пива. Приволокли Жирослава Радзинича с сыном, одного из бояр, злоумышлявших на Юрия. Боярин, слегка побледнев, держался гордо. Сын глядел на Юрия волчонком, теснясь к отцу. - Меня казнить не имеешь права! - высказал боярин, стряхивая руки, державших его и выпрямляя стан. - Без Витовтова слова ты в этом не волен, князь! - Я в том не волен? - вопросил Юрий почти шепотом, подступая к боярину, и рыкнул в крик: - Я?! Олег не успел остановить, никто ничего не успел содеять. Боярин лишь коснулся рукояти сабли на поясе своем. Стражники схватили его за плечи. И тут Юрий вырвал из ножен дорогой хорезмийский клинок и кинул его вкось и вниз, отрубив по локоть правую руку боярина. Жирослав шатнулся, поднял обрубок руки, из которого фонтаном хлынула кровь, хотел защититься левою рукою, но вторым взмахом Юрий отрубил и ее. Сын с жалким криком кинулся защитить отца и пал с разрубленной головою. Все замерли. Боярин стоял, качаясь, поливая пол кровью, слепо глядя на мертвого сына, что еще дернулся, остывая, раз и другой. Молчал стол. Молчали кмети. Молчала стража, приволокшая Жирослава. Юрий вытирал платом красный клинок. - Увести! - повелел. - Повесить! - И стражники, судорожно дернувшись, поволокли Жирослава вон, а иные, смятенно глядя на Юрия, начали неловко подымать обрубки рук и труп ребенка. Олег вместе с Пронским и Козельским князьями устало сидел за столом. Свербило в боку, кружило голову, и вовсе не хотелось есть. Юрий все делал не так. И вязалась пакостная мысль: "Не удержать ему города! Витовт, занявши Смоленск, был добрее! И казнить мочно было бы! Но не враз! И - по суду, дабы не расправа, а казнь. Казнь виновных! И токмо! Не то перекинет судьба, и те же смерды пойдут громить Юрьевых доброхотов! И что тогда?" Но - молчал. Видел, ведал, что Юрий нынче ничего не поймет, и баять ему о том - напрасный труд. - Я помогу тебе утишить город, - вымолвил он устало, - а потом уйду! Вскоре! Ты же набирай рать! Не стряпая! И прекрати грабежи. Купцов распугаешь - налоги не собрать будет тебе. Юрий дернул плечом, недовольно сдвинул брови. Подумал, не высказав только: "Никто не смеет давать советы великому князю Смоленскому! Даже ты, тесть!" - подумал, не вымолвил. Но Олег понял. Улыбнулся устало и хмуро и чуть насмешливо. Опять же помыслил, не сказал: "Упустишь, не воротишь, князь! Другого разу помочь тебе у меня станет навряд" - но Юрий понял, набычился: - Прости, Олег Иваныч, - сказал негромко. Олег молча кивнул головой. Может, и удержит? Явилась надежда, в которую так похотелось верить ему! А вокруг кипел, гремел, разворачивался пир победителей, иных не смывших и крови с доспехов и платья своего. Глава 15 Василий Дмитрич узнал о захвате Смоленска Юрием, будучи в Красном. Как раз выдался свободный час для отдыха - соколиной охоты, вкус к которой Василий поимел еще будучи в Орде. В Золотой Орде? Орда уже не называется Золотой! Та, Батыева Орда, окончилась и теперь Орда, что кочует меж Доном, Кубанью и Волгой, называется попросту Большой. Прав или нет Иван Кошкин, его нынешний первый наперсник и казначей, что ордынцам уже незачем платить прежнего "выхода", незачем и ездить в Орду? Что Шадибек, как и Темир-Кутлук, все одно друзья московскому дому, и по всякий час готовы были помогать великому князю московскому уже потому, что они - враги Литвы и Тохтамышевы? Прав ли он, что молчаливо позволил нынче Олегу с Юрием воротить Смоленск? Вопреки тем боярам, кто, ненавидя Олега, всячески клевещут на него? Он немо смотрел, как сокол усаживается, отряхивая перья, на кожаную перчатку сокольничьего, как вздрагивает, топорщится, замирает наконец, дозволяя надеть себе на голову кожаный колпачок. Еще не все птицы собраны, еще скачут по полю, в цветных летниках и суконных шапках, сокольничие. Еще разгоряченно играет конь под ним, мешая читать развернутый свиток грамоты. А сын боярский, проскакавший неведомо сколь верст пути, в пыли и поту, разрумянясь лицом, восторженно сказывает ему о захвате Смоленска рязанами, словно сам был при том и участвовал в деле. Права Софья! Особой любви к Витовту на Москве не имеет никто! А к ней? А к его детям?! А к юному Ивану, его единственному наследнику, ибо и третий сын, рожденный Соней, Данилка, умер, проживши только год... Пока ты молод и свеж, не чуешь злых ударов судьбы, не ведаешь того, что и сама судьба твоего "продолженья во времени" висит на тоненькой ниточке здоровья или болезни, или иной какой зазнобы этих вот, по малости совершенно беспомощных малышей. Чудесно! Ибо никто не ведает: кого, как и когда родит, и родит ли вовсе данная Богом супруга? У самого Витовта так-таки и нет сыновей, и уже не будет никогда впредь! А не драться за власть, подчиняя все новые и новые земли, он попросту не может! Вверху стояли горячие, невесомые облачные громады. Тяжелые ветви дерев, отягощенные жарой и пылью, клонились долу. Созревал хлеб, и уже сытным духом спелой ржи тянуло по-над нивами, кое-где неосмотрительно потоптанными сокольничими. Подумав об этом, Василий ощутил легкий стыд: бить перепелов можно было и не портя крестьянского хлеба. Он свернул грамоту. Отдал ее гонцу, повелел: "Скачи на Москву!" Шагом, полуспустивши летник с плеч и не подбирая поводья, поехал по полю. Сокольничий подскакал, с гордостью показал лису, убитую соколом. Василий только кивнул, продолжая думать. Тихо звенели тонкого серебра сканной работы створчатые поводья, набранные из отдельных изузоренных и прорезных пластин. Колыхалась на груди жеребца невидная ему с седла узорная, украшенная жемчугом чешма. Он ехал вольно, отвалясь станом, слегка пошевеливая легкими сафьяновыми, булгарской работы, востроносыми зелеными сапогами с красными, червлеными задниками, обшитыми по верху бисером. На боровую охоту, где и обдерешь сряду о ветви, а где-то и свалишься с седла, и в крови замажешься, кончая матерого секача или лося с устрашающими лопатами рогов - там такого не надевал, конечно. А порою и вместо сапогов брал сыромятные поршни и шапку, не алую, скарлатом крытую, а простую суконную, с одним лишь соколиным пером. Ехал, вдыхая горячий сытный дух полей, и чуял, что неохота домой, в терема, неохота узреть Софью, слышать ее злые слова о Юрии Святославиче Смоленском. Воротясь, уже внутри Кремника, надумал обойти сперва службы, проследил, как высаживают соколов по клеткам, из ивовых прутьев содеянных, чтобы не побились бы невзначай дорогие птицы! Каи начинают кормить... Прошел в конюшни, что тянулись вдоль городовой стены, обращенной к Неглинке. Не снимая дорогих сапогов, прошел вдоль донников, рассеянно выслушивая отчеты конюших, что сейчас убирали и чистили лошадей. (Рассеянно - ибо продолжал думать о Смоленске и князе Юрии.) Долго глядел, как плечистый и кряжистый Онтипа Лось убирает княжеского коня, а тот, вздрагивая атласною шкурой, не больно, балуя, хватает Онтипу за рукав мягкими губами и дергает к себе, верно, ждет, когда будут поить и кормить, и требует поскорее. Вышел из сумрака конюшен, постоял, щурясь на солнце. Неспешно двинулся к теремам, проминовав повизгивающих и порыкивающих в сворах на своем дворе красных хортов. Прошел в мастерские, где тоже стоял, тут уже рукотворный, визг и звяк. Мастера узорили медь, пилили железо, оковывали серебряное узорочье для седел и конских обрудей. Упряжь и конскую справу княжой дружины починяли, а часто и строили тут же, на княжом дворе, не отдавая мастерам с посада. И книжарня была своя, и портна ткали, и вышивали, и узорили тут же. И туда, в девичий, в женочий мир, разом встрепенувшийся, завидя Василия: "Князь, князь идет, бабы!" - заглянул в своих сафьяновых сапогах и дорогом летнике, проплыл, прошествовал, следя, как алеют склоненные над работой лица, как пугливо, любопытно и озорно взглядывают на князя, тотчас отводя взор: "А ну, как и пригласит которую к себе вечерней порой? Ненадоскучила еще ему женка та?!" Василий взглядывал, усмехаясь. Не баловал тут никогда, себя блюл. "Не сожидайте, бабы!" - выговорил мысленно, кидая глазом не столь на зарумянившиеся лица красавиц, сколь на хитрый узор иной рукодельницы, предназначенный для украшения той, верхней, теремной жизни, о которой тут могли токмо мечтать. Вопросил сенную боярыню, сунувшуюся встречь: "Сытно ли кормят мастериц?" Та залепетала, замитусилась вся. Неужто рыльце в пушку? Проверить нать! Как-то мало думал о том, как кормят златошвеек. Больше всегда заботил прокорм ратной дружины! И в молодечную заглянул, где его уже ждали, готовились, заслыша, что великий князь пошел обходом по службам. Даже и пол выпахали начисто, сожидая князя! О чем-то прошал, что-то говорил. Ратные готовились к трапезе. И скоро к нему прибежал захлопотанный холоп из верхних теремов: мол, княгиня сожидает ко столу! Пришлось пойти. Подымаясь по ступеням, все ожидал гнева Софьиного, думал, как и что ответит, как возразит жене. Но Софья смолчала, несколько удививши Василия: "Ведаю!" - кратко отмолвила, когда попытался заговорить о Смоленске. Обозрел, сощурясь, стол, крытый камчатною скатертью, домрачеев, готовых ударить по струнам. Узревши всех братьев вместе с Юрием, коего не ждал так рано, понял, почему Софья была так сдержанна с ним до столов и так заботно и богато изодета к трапезе. Вошли вслед за князем Иван Кошкин, Онтипа и старший сокольничий. Все уселись, блюдя чин и ряд, на перекидные скамьи, в очередь забираясь друг за другом. Соня настояла, чтобы она и старшие боярыни в годах, а также княжеские вдовы сидели за столом вместе с мужиками: "Не татары, чать! Не бесермены какие мы!" - изъяснила супругу. Токмо что женки сидели по левую руку, а бояре - по правую. В обычных застольях боярских, на пирах хозяйка токмо входила поднести гостю чару из своей руки да расцеловаться со знатным гостем, а за столами сидели одни господа. Женки трапезовали особо, в иной горнице. Когда все уселись, дьякон прочел молитву. На молитве, стоя, перекрестили лбы, и после уж, вновь усевшись, протянули руки к трапезе. Уху хлебали серебряными и резными кленовыми лжицами. Мясо резали каждый своим ножом. Брали, кто обык, вилкою, а кто и просто руками, для чего вдоль столов был положен нарочитый, вытирать жирные пальцы, рушник. Домрачеи тихо бряцали на струнах, не мешая разговаривать сотрапезующим. Юрий повестил, не глядя на старшего брата, что Семен, все не успокоившийся, стойно Кирдяпе, по-прежнему бродит где-то близ Нижнего, и сказывают, что и женка еговая, княгиня Александра с чадами, скрыта в мордовских лесах. Он лишь тут скользом глянул на Василия: мол, вникай, да помысли! Василий склонил голову, выслушал, вник. Семенову княгиню надобно было ловить не стряпая, только так и можно было укротить упорного Константинова сына, что вновь и вновь наводил татарские разбойные шайки на Русь, добиваясь Нижегородского стола. - Иван Андреич Уда о том ведает! - досказал Юрий Дмитрич, вновь не глядя на брата. К перемене столов в трапезную взошла Евдокия. От яств отказалась, качнув головой, токмо благословила Василия, заботно обозрев сыновей: "Не повздорили ли невзначай?" Ведая о ссорах в дому Тверском, больше всего боялась сыновьего недружества. Василий встал, поднес матери чару самого легкого меду. Евдокия поблагодарила его одними глазами, к чаре едва прикоснулась и, примакнувши уста платком, отдала чару прислужнику. Задержавшись на миг у стола, глазами вопросила Василия о Смоленске, и он прикрыл очи на миг, отвечая молчаливо: "Мол, все спокойно, с Соней спору у нас нет!" - кивнула удоволенно. Чуть ссутулясь (после смерти Дмитрия как-то быстро и вдруг постарела), вышла из покоя. Домрачеи, утихнувшие с приходом вдовствующей великой княгини, вновь ударили по струнам. Бояре молча протягивали опруженные чары, и холопы тотчас наполняли их. Отъевши первые перемены, перешли к пирогам. Тут уже поднялся и говор, сперва осторожный, а после все более громкий. О Смоленске уже вызнали все, и все, кто в голос, кто молчаливо, одобряли Олега с Юрием. Софья, чуть побледнев, хранила молчание, сожидала, когда заденут отца. Но у сотрапезующих хватило ума не называть вслух имени Витовта. Трапеза заканчивалась мирно, и Василий, уже успокоенный, омывши руки под серебряным рукомоем, поднялся к себе. Софья, распустившая косы, и тут не возразила ничего о Смоленске. Вопросила о другом: - Теперь Семена имать будешь? - Его и семью! - твердо отмолвил Василий, подставляя ноги молчаливой прислужнице, что стаскивала с его ног булгарские сапоги и тотчас понесла их вытирать и чистить. - Кого пошлешь-то? - прошала Софья, разглядывая себя в иноземное зеркало и слегка хмурясь. - Ивана Уду и пошлю! - возразил Василий. - Да Федора Глебовича! Места тамошние ведают тот и другой. С суздальскими князьями пора кончать! Нижний должен достаться нашим детям! - Нашим, а не князя Юрия? - вопросила, не поворачиваясь к нему, Софья. Василий посопел. Подумал: - Иван растет! Даст Бог и еще родишь! - высказал. Соня вдруг оставила зеркало, подошла, молча обняла его сзади, прижалась щекою к его волосам, проговорила вполгласа: - Дал бы Бог! И вновь, как каждый раз, как и прежде, у Василия от любовной молчаливой ласки Сониной словно поплыло все в глазах. И силы, и давишний гнев, и упрямство ушли, растворились. Взял осторожно женины пальцы, прижал к губам. Она молча, осторожно ласкала Василия, потом, отстранясь, произнесла иным, будничным голосом: - Смотри! Кирдяпа с Семеном не одни! Еще дети Бориса Кстиныча остались! - Ведала не хуже супруга всю трудноту суздальских и нижегородских дел. Ведала и то, сколь надобен Нижний Москве. - Я мастера нашел! - высказал, скидывая летник и снимая пояс, Василий. - Нашли мне! - поправил сам себя. - Сербиянина. Часы на башне сотворит! С луною, бают, и с боем, не хуже ляшских! - добавил, заранее гордясь, хотя ни часов, ни мастера еще не видал. Софья улыбнулась про себя, тайно, отворотясь, как улыбалась всегда, обнаруживая, что многомудрый великий князь московский в ином все тот же мальчик, что целовал ее у хлебной скирды на околице Кракова. Такого любила и с таким могла справиться всегда. x x x За те два десятка лет, что прошли после подлой клятвы под стенами Кремника, позволившей Тохтамышу захватить Москву, князь Семен порядком постарел и устал. Упорная ненависть, горевшая в нем во все прошедшие годы, начинала угасать. А все его менявшиеся степные покровители и господа: Тохтамыш, Темир-Аксак (он и тому служил! И воевал на Кавказе, и даже в Закавказье, в Грузии, мало не добрался и до самого Багдада!), Темир-Кутлук, Идигу, теперь Шадибек, сменявшиеся казанские правители - все не хотели или не могли дать ему главного, ради чего он годами мотался в седле, жертвовал всем, чем мог, рубился с каждым, с кем было велено, все более чуя, что он - наемный раб, послужилец степных владык, что его пускают не дальше порога, ни во что ставя его суздальскую родословную "лествицу", и совсем не считаются с ним, когда доходит до настоящего дела. Что он испытал совсем недавно, приведя в Нижний царевича Ентяка и бессильно взирая на то, как нарушившие присягу татары грабят его родной город, разволакивая женок едва не до нага и одирая оклады с икон... В конце концов, он позорно бежал из Нижнего, проклятый всем городом, не надеясь уже, что ему когда-то впредь поверят и откроют городские ворота. x x x Таковы были дела, когда московская рать вошла в мордовские осенние леса, разыскивая Семена, будто травленого волка-убийцу, за голову его была назначена награда. Он уходил, мотался с малом дружины, запутывая следы. Татарская помочь, обещанная ему, запаздывала. А как прояснело потом - и вовсе не пришла! И он кружил лесами, укрывши жену и детей в месте, зовомом Цибрица, куда, надеялся, московиты не сунутся. Надеялся зря. И прознали, и сунулись, и одолели засеки, и перебили - перевязали немногую охрану, тут же разграбив казну и товар. Александра не сказывала потом, как стояла, прислонясь к стволу старой липы, безнадежно взглядывая на невеликую Никольскую церковь, ставленную тут, в лесу, по преданию бесерменином Хазибабой, уж неведомо ради какой благостыни, и с падающим сердцем следила выпрыгивающих из частолесья с хищным посвистом и реготом московлян. И что казалось страшнее всего даже, что нет, не убьют, а изнасилуют их вместе с дочерью на глазах сына и опозоренных отведут в Москву. О том никогда не признавалась мужу. Ждала, прикрывая от страха глаза, и не чуяла уже, как грубо срывают с нее драгоценные цаты, как делят, ругаясь, порты и узорочье, только разорванный ворот сжимая рукой (разорвали, как рвали с шеи янтарь и серебро), все ждала и ждала, уже в забытьи, почти вожделея позора. Не дождалась. Воевода (то был Уда), вывернувшись откуда-то сбоку, строго приказал воинам: "Охолонь!" Роздал своим кметям по связке мехов из захваченной Семеновой казны и, не возвращая, правда, награбленного княгиням, повел их за собою. Дети отчаянно цеплялись за мать, страшась: вот оторвут, отнимут, разомкнувши сведенные персты. Когда посажали на коней, сына Василия, отчаянно вскрикнувшего, отдельно, а их с дочерью на одну лошадь, верхами, безжалостно задравши подол и ноги связав под седлом. Так и скакали, отбивая все внутри. Добро Александра, кочуя с мужем, выучилась в Орде неплохо сидеть на лошади. Вечерами снимали, кормили, давали оправиться, отойдя за кусты, но и здесь караулили - не сбежала б! Отводили ее и дочерь по очереди. Так и везли до Москвы, но хоть стыдно не произошло дорогою! И только уж, когда привезли, когда князь Василий, мельком оглядев полонянок, распорядил поместить их на дворе у боярина Белеута, куда и отвели всех троих, не стряпая, и где наконец дали вымыться в большом корыте с горячей водой, переодеть пропахшие потом, калом и конем, завшивевшие сорочки, и после всего того накормили за господским столом боярскою трапезой, тогда лишь отпустило внутри и в горнице, уступленной ей с дочерью, упала на постель и жарко и безнадежно заплакала. Плакала, вздрагивала в рыданьях, молча винясь перед мужем своим, что не выдержала, не сумела уйти, сокрыться, убежать или умереть, погинуть, давая московитам теперь право требовать сдачи князя Семена в полон. Семен, узнавши, что княгиня его и дети, и казна попали в руки врагов, выдержал недолго, вскоре прислал челобитную Василию, прося опаса, и когда опас был ему даден, приехал сам. Василий пожелал лично встретить сломленного ворога своего. Узрел седые заплешивевшие виски, потухший взор, услышал сухой болезненный кашель больного князя. Смягчился, раздумав отсылать Семена в монастырь, и приказал отослать на Вятку, под тамошний надзор, с княгинею и детьми. И уже было нечем жить, и незачем жить. Через пять месяцев, впавши в "большой недуг", месяца декабря в двадцать первый день тысяча четыреста второго года от Рождества Христова Семен умер, так и не добыв, ни себе, ни потомкам своим захваченные московитом Суздаль, Нижний Новгород и Городец. Но то было уже потом, уже через лето после того, как Юрий Святославич занял Смоленск, а Витовт тою же осенью приходил под Смоленск ратью, разграбил волость, но града не взял, паки отступив, но отнюдь не отказавшись выбить Юрия Святославича из Смоленска, по пословице: не мытьем, так катаньем. Тем паче, в городе за время литовской осады начались голод и мор, а жестокости князя Юрия отвратили от него многих недавних доброхотов. В ту и последующую осени небо тревожили грозные знамения. 29 октября 1401 лета затмило солнце, а в начале другоряднего года, в марте, на небе явилась звезда, копейным образом восходившая каждую ночь двенадцать дней подряд, а потом невестимо исчезла. Знаменья же небесные редко на добро бывают! Чаще к худу, предвещая глады, войны, моровые поветрия и иную неподобь, насылаемую на ны, грехов ради наших. Во всяком случае, летописец XV столетия присовокупляет к сему, что в ту пору "воссташа языцы воеватися друг на друга; турки, ляхи, угры, немцы, литва, чехи. Орда, греки, русичи и иныя многия земли и страны смятошася и ратоваша друг друга, еще же и моры начаша являтися". Глава 16 Пахло ладаном, нагретым воском свечей, пахло старостью. Михайло, нынешний преосвященный, не велел отворять ставни, и во владычном покое царила мягкая монастырская тьма. Словно в келье отшельника, словно в катакомбах Древнего Рима, где также вот скрывались от императорских игемонов немногие верные, почитающие Христа, при встрече друг с другом они молча чертили тростью на песке изображение рыбы "ихтиус" - Иисус, и по тому узнавали единомышленников. Михайло, епископ Смоленский, а когда-то, уже многие годы назад, старец Симонова монастыря на Москве, поднял слабеющий взор на келейника, вопросил: - Витовт опять в городе? - Отступает! - потряс головою келейник. - С костра видал - пушки увозят уже! - Селян опять разорят, - без выражения, как о данном свыше, высказал Михайло и махнул рукою келейнику, помогавшему владыке оправиться: - Выйди! Тот тихо прикрыл дверь, унося ночную посудину. Стояла настороженная келейная тишина. Тихо потрескивали свечи. Потрескивало пересушенное дерево стен, и перед мысленным взором старого епископа проходила жизнь. Он понимал теперь, великое было рядом с ним в те прежние годы, когда покойный Федор, племянник преподобного Сергия, боролся с Пименом, и волны, зеленые волны греческого Понта жадно облизывали камни скалистых берегов великого города. Он понимал сейчас и Афанасия, навечно плененного городом Константина Равноапостольного. Но что сейчас там, в далеком Царьграде, одержимом турками, заполненном латинами, с несчастным императором Мануилом, коему достался лишь пепел прежнего величия, и из этого пепла отчаянно пытается он воссоздать, продлить, воскресить хотя бы тень былой власти греческих василевсов. Великое было в прошлом, не здесь! Не в этих покоях с их тяжелою роскошью и тщательно скрытым убожеством, ибо во всем, даже в полинявшем узорочье занавесов и покровов, в померкшем блеске старого серебра церковной утвари, во всем, решительно во всем, виделась подступающая, подплывающая, незримо грядущая заброшенность и холод, ибо латинская ересь упрямо, настырно одолевала освященное православие в Литве, и кованые дружины ляшских рейтар несли волю римских орденов, волю Пап, земных владык, перенявших власть Господа Сил, все дальше и дальше на Восток, затопляя Русские земли и обмирщая тем самым саму Вселенскую церковь. Витовт пока не трогает православие, не закрывает православные храмы и монастыри, но все это будет, будет! Грядет! И недавно подписанная уния Витовта с Ягайлой означила тот рубеж - смерть Витовта, - после которой католики учнут всячески теснить православных... Всю жизнь он старался не спорить, дожидал, егда сам созреет плод, который токмо затем и возможно сорвать. Призывал к осторожности и терпению. Но теперь не ведал, прав ли был, и право ли деял всю жизнь? Быть может, да даже и наверняка, пламенный Федор более прав пред Господом, ибо ведать и ждать не то ли самое, что зарывать свой талан в землю? А более всех прав был Сергий, и сейчас перед концом (он чуял, что нынешняя хворь - начало конца), перед концом земной стези своей он пламенно хотел перемолвить с Сергием, послушать его немногословные мудрые глаголы, понять до конца величие этой жизни, перед которой все они, и даже нынешний владыка Руси Киприан, были сугубо мелки. Да, вот что! Он велит похоронить себя не тут, не в Смоленске, а в далекой Сергиевой пустыни, рядом с преподобным, и там, в горнем мире, их души будут соседить и собеседовать в высях Господних перед престолом Его... Именно так! Он слабо ударил рукою в подвешенное било, несколько мгновений слушал, как замирает, словно ворочаясь внутри, серебряный звон, ударил еще раз. Наконец раздались торопливые шаги келейника. Сейчас надобно будет попросить себя приподнять, вызвать эконома, секретаря, игуменов ближних монастырей, и составить грамоту, повелевающую перенести его прах в Сергиеву пустынь. Или отправиться самому и умереть там? Как епископ, он этого не волен содеять, но как человек, как инок... - Уходят литвины? - вновь требовательно вопросил секретаря, вступившего в покой вослед келейнику. - Уходят! - кратко отмолвил тот. Жданный синклит собрался к вечеру. Михайло кратко и ясно изъяснил свою волю, подписал составленную и перебеленную грамоту, приложил свою печать к пергаменному свитку, где перечислялось, кому и что передается из имущества епископии (все это, разумеется, было продумано и написано заранее), а в заключение излагалась его последняя воля: похоронить себя рядом с преподобным Сергием в Троицкой пустыне. Игумен Евфимий, самый близкий ему человек здесь, в Смоленске, поднял было недоумевающую бровь, но вглядевшись в лик недужного епископа своего, помавал головою и опустил взор - понял. Столица и колыбель православия пока, во всяком случае ближайшие годы, возможно, десятилетия, дондеже не придут в себя турки, разбитые Железным хромцом Тамерланом, еще просуществует. Возможет ли, к тому неизбежному часу, когда погибнут тамошние святыни православия, достаточно окрепнуть русская церковь? Избегнуть гибельных шатаний, справиться с ересями, укрепить ряды своих епископов? К худу или к хорошу, что в Новгороде Великом архиепископа выбирают по жребию и токмо потом посылают на поставленье, а плесковичи так даже и попов на приходы избирают соборными решениями паствы? А может быть, так и надобно? Может быть, это единый путь противустать ереси латинян, с их Римским Папою, наместником Бога на земле? Да, да, не святого Петра, а именно Бога! Пото и отпущение грехов, возможное токмо на Страшном суде как милость Вседержителя, продают земные, и неизбежно грешные, земные властители римского престола! И тогда прав Киприан, хлопочущий о сохранении православных епархий и охране их от всяческих шатаний, почто и снял с кафедры Луцкого епископа, одержимого латинами? Но от какой причины зависит то, на чем, как на камени, пытается созидать церковную власть владыка Киприан? Почто в одну пору, невзирая на всяческие гонения, сердца разогреваются любовью к Богу, а в иные - невзирая на все церковные прощения, проповеди и неустанную работу сельских пресвитеров - гаснут, охладевают и отступают от Господа Сил? И сколько тут от супротивных, не правду деющих, а сколько от незримого упадка Духа, заключенного в ны? И что должно деять в эти горькие мгновения, времена, иногда годы и даже столетия, ибо почти два века тянулась в столице православия иконоборческая ересь, и сколькие отдали жизни свои в борьбе с нею, и не помогало ничто! И вдруг - ушло, изничтожилось, отступило, выжглось то, что могло сгореть, и угасло само! И наступил новый, теперь уже полный расцвет истинного православия, пока... Пока латины не захватили и не разграбили Царьград, и пока не наступило сущее умаление некогда гордой Византийской империи. Чем измерены взлеты и падения Духа? Чем определены? Что возможет, и возможет ли что содеять тут человек? Сергий - мог. А, быть может, и он мог лишь потому, что Дух возрастал в народе русском и в возрастании своем требовал появленья подвижников? Господи! К тебе припадаем! Творим во имя Твое, но волю Твою невем! Каково назначение жизни христианина? Безусловно - стяжание в себе Святого Духа Божьего! И сие проверить нетрудно, ибо Божья благодать является зачастую как свет, несказанный свет, свет Синая, объявший Моисея после разговора с Богом, свет Фавора, покрывший блистанием лик Его и убеливший ризы Спасителя, яко снег, и повергший апостолов к стопам Его. И этот свет зачастую являлся рядом с Сергием. Ведал ли преподобный, яко ведали древние апостолы, егда Дух Святой был рядом с ним и когда нет? Верно, ведал! А горняя радость неизреченная переполняла ли душу его хотя бы во время молитвы? Что есть человек, лишенный благодати Духа Святого? Кем был Адам до того, как Бог вдохнул в него дыхание жизни? Был, как и всякий скот, как и всякая тварь, лишенная благодати. Все так! Но и стяжавшим Дух Святой и всем прочим, кто по воле Господней возможет сие, а возможет любой и каждый, подъявший решимость в сердце своем и отвергшийся суеты, но и тот ответит ли, какова тайна творения Божьего? Почто созданы таковы, каковы мы есть, одержимы страстьми и печалями? Почто надобен искус сей, искус сего мира, и почто без того не достичь мира горнего? Тайна сия велика есть! И праведен ли был он, Михаил, и заслужил ли жизнью своею место в рядах праведных душ в мире том? Тяжек крест, но и праведен Твой приговор, ибо ведая волю Господню, конечную цель бытия, и сами стали бы яко Боги, но и не возмогли бы снести ноши той, а воздвигнув новую башню Вавилонскую, потщась достигнуть небес, сравняться с Подателем Сил, надорвались бы и погибли, яко рекомые обры, без племени и остатка. Михайло оглядел покой. Еще раз глянул на грамоту, которую сворачивали сейчас, обвязывая снурком и запечатывая восковою печатью. Кивком головы отпустил собратию свою. И опять наступила тишина. Снова стало слышно, как потрескивают незаметно оплывая, свечи в высоких кованых стоянцах. Незримое веяние горних крыл коснулось его лица. Михайло заснул, и во сне продолжал думать и вспоминать. И колыхалось виноцветное Греческое море, и Сергий, такой, как всегда, приходил с торбой своею, в холщовом подряснике и садился у ложа, и говорил, воспрещая: - Не спрашивай! Надо работати Господу! - По всяк час? - вопрошал Михайло. - По всяк час! - подтверждал Сергий. - Ибо жизнь сия лишь временный приют на пути к вечному и от того, что и как сотворим мы в жизни сей, зависит грядущая нам вечность. Вечность! Повторял Михайло, вдумываясь и усиливаясь понять, и опять колыхалось виноцветное море, дымно плыла по воздуху цареградская София во всем неземном великолепии своем, и старцы прежних великих веков проходили торжественною вереницей в сияющем золотом сумраке, изредка взглядывая на спящего Михайлу и осеняя его летучим движением десницы. Сотворил ли он завещанное ему Господом в жизни сей? Исполнил ли завет Высших Сил? Допущен ли будет к порогу Его, к престолу Славы, стать в ряды праведников, славящих Небесного Отца? ...Он так и умер во сне, не решась ответить на заданное самому себе вопрошание. Умер шестого мая 1402 года по Рождестве Христовом (и, слава Богу! не доживши до нового Витовтова нашествия!). И, согласно воле своей, препровожден в гробовой колоде в далекую Сергиеву пустынь, куда везли его много дней, и куда, несмотря на то, тело смоленского епископа прибыло невережено и нетленно, верно, по молитвам святого Сергия, пожелавшего приветить давнего совопросника своего. Глава 17 Любутск, захваченный в свое время Литвой, был костью в горле Рязанского княжества, находясь где-то под Калугою недалеко от Рязани, на пути к Брянску. Недалеко от всего, что надобно было защищать, и на что неодолимо, еще со времен Ольгердовых, наползала Литва, съедая земли северских княжеств. Татары являлись под Рязанью и Любутском единовременно. Олег Рязанский дважды ходил под Любутск с великой ратью и однажды едва не взял города, но ему помешал Василий Дмитриевич, уступавший и уступивший тестю. Теперь, всадив Юрия на смоленский стол, старый рязанский князь замыслил вернуть наконец Любутск и отбить Брянск, - но ему помешало время. Олег был стар, и болезнь свалила его нежданно подобно удару клинка. Рать, долженствующую изъять этот ядовитый шип из тела Рязанской земли и покорить Брянск, впервые возглавил не сам он, а его сын Родослав Ольгович. Во многом и многим похожий на своего отца, но, увы, - не имевший полководческих его талантов. Не были вовремя разосланы слухачи, надеялись, что Витовт, разбитый на Ворскле и подписавший унию с Ягайлой, не сумеет столь быстро восстановить свою власть и заставить других князей слушаться и подчиняться его приказам. Не уведано о подходе литовских ратей, да что литовских! Большая часть рати Семена-Лугвеня Ольгердовича и приданных ему князя Александра Патрикеевича Стародубского и князя Бойноса Иваныча состояла из русичей, пусть подчиненных Литве, но - русичей! Свои дрались со своими! Бой произошел под самым Любутском, едва ли не на том самом поле бранном, на котором дрались рязане во время прежних, с князем Олегом, походов воинских и поначалу... Вот именно - поначалу! Кто его оступил, с какими силами - Родослав узнал токмо во время сражения, когда ничего уже сделать было нельзя. Когда из-за леса вывернулась конная литовская лава, восстал вопль и заколыхались в воздухе тонкие лезвия сабель над головами скачущих всадников, еще можно было что-то исправить, во всяком случае, не бросать встречь свой лучший полк, который уже было не повернуть. А от дальних перелесков отделилась вдруг, высыпая на глядень, и, густея, пошла наметом с далеким "А-а-а-а-а-а!" иная рать, в тылах загомонили вражеские воины, и уже не стало понять, кто скачет, куда и откуда. Крик огустевал, и вот уже со скрежетом, ржанием, копейным стоном сошлись, покатились, топоча высокие некошеные травы, сплетаясь и падая. Воевода Иван Мирославич кинул ему: "Обходят! Уходи, князь!", а сам повел в напуск запасную дружину, и врезались, и замелькали кривые сабли, и крик застыл, пошла рубка, молча и страшно, когда - поводья в зубы, клинок из ножон, подстреленные кони взлетают на дыбы, и лихие рязане все еще в чаяньи победы рвутся вперед, во тьму сабель, в копейный блеск, и когда неясно еще, как повернет бой, но уже яснеет, что началась свалка, что тут решают множества и мгновенья, что запасных дружин уже нет, что надобно уходить, а не уйти, и как показаться потом умирающему отцу, бросив рать, уйдя от разгрома? Как сказать о кинутых ветеранах, что сейчас рубятся, оступив его, и дорого продают свои жизни, падая один за другим... И когда мгновеньями вдруг кажется, что одолеваем, одолели уже! И сам Родослав кидается в сечу, в безоглядный страшный просверк смерти, и рубит сам, и рубятся кмети, а там, со сторон, "А-а-а-а!" - все нарастает и нарастает вражеский зык, и ничего уже содеять нельзя. Битва переломилась уже где-то о полдень: попадали стяги, погиб строй и отдельные ратные уходили в леса, горяча коней, а другие продолжали рубиться, но уже рубиться каждый сам за себя, вертясь волчком на вспененном коне, нанося удары немеющей рукой, и внимая все нарастающему, все более дружному зыку литовских ратей. Дорого далась эта победа и Литве. Отступавших рязан не преследовали, да добычи, полона хватало и без того. Любутск был опять спасен, так и оставшись костью в горле, ядовитым литовским шипом в русской земле. Родослав рубился до последнего. Переменил двух убитых под ним коней, а когда к исходу дня попытался уйти, понял, что поздно - враги обсели его со всех сторон, что хорты медведя, и потеряв стремянного, опутанный арканом, князь наконец опустил и выронил меч. Его взяли едва живого, трижды раненного и, торжествуя, повели за собою в Литву. "Отец, отец!" - хрипел Родослав покаянно, меж тем как черные круги плавали у него в глазах, и кровь заливала лицо и пробитую бронь... Три года провел неудачливый сын Олега, несбывшаяся надежда отца, в литовском плену, в цепях, и наконец был выпущен Витовтом не то за две, не то три тысячи рублев окупа. Олег Иваныч узнал о разгроме рати и пленении сына на ложе смерти. Он лежал бессильный у себя, в переяславском тереме. Столицу Олега, Переяслав-Рязанский, чаще и чаще именовали попросту Рязанью. Городище старой Рязани, разрушенной монголами, оплывшее, поросшее лесом, уже и позабывалось порой. Князь смотрел в слюдяное распахнутое окошко на Оку, на заречную сторону, где прятался Солотчинский монастырь и где князь завещал себя схоронить, и думал, и знал, что он уже ничего не успеет свершить, не успеет даже выкупить Родослава из неволи, не сумеет отмстить Литве, и что княжество, собранное его властною дланью, рассыплет вновь в прах. Пронский князь опять затеет ненужную прю, подобно тому, как тверские володетели спорят и спорят со своим удельным Кашиным, кто бы там ни сидел. И что, наверное, прав покойный Сергий, и судьбы Святой Руси важнее судеб каждого отдельного княжества... Он уже причастился и соборовался, и теперь токмо лежал, затрудненно вдыхая запах реки, леса и трав, лежал и думал: ни попусту ли прошла его жизнь? Не всуе ли трудился он, упорно бороня рубежи своей земли? Или от совокупных стараний всех нас, даже и во взаимных которах и бранях сущих, все-таки зависит и строится большая Великая Русь? Ему вдруг стало обидно до боли - восстать бы! Сесть на коня! Нежданным ударом разгромить литовские дружины, взять наконец и укрепить Любутск, поставить дружественного князя на брянский стол... А потом отбивать Мстиславль, а потом... А тем часом Витовт опять подступит под Смоленск или под самую Рязань с ратью, которую он сумел добыть откуда-то, собрать и вооружить за столь малый срок! Нет, прав ты, Господи! Ничего содеять нельзя и надобно верить, что хоть они, московиты, задержат латинов и спасут православную церковь, спасут душу страны... Слишком тяжело умирать, не веря в дальнейшее возрождение! Постельник тихо вступил в покой. Олег показал глазами, что не спит и разрешает входить. Начали собираться бояре. Когда уже все было кончено, прочтена и подписана душевая грамота, умирающий князь прошептал: - Когда похороните, кольчатую рубаху мою, в ней же ходил в походы и ратился, сохраните в Солотчинском монастыре. Завещаю, чтоб помнили! Они проходили перед ним, прощаясь, и кланялись земно: воеводы, бояре, боевые соратники князя, иные целовали ему руку, иные, кто имел право на то, припадали к устам. Княжич Федор был растерян и жалок. - Поезжай... Ярлык... Тебе. К Шадибеку езжай! Родослава скоро не выпустят, и - не оставь брата! Он шевельнул рукой, отпуская заплаканного сына. Простился, подумал о тех, кого не было. Жену, что осталась у постели супруга до пострижения в иноки, приветил легким движением очей. Прошептал: "Будут постригать, ты уйди!" Уже ничего не оставалось земного, что он мог и должен был исполнить, и токмо это - из князя Олега стать старцем Иаковом и умереть. Помилуй, Господи, ратоборца, отдававшего душу и труд за други своя! Тотчас после похорон отца Федор ускакал в Орду, к Шадибеку, за ярлыком на свое княжество. Торопиться следовало, ибо пронский князь поспешил в Орду тоже. Глава 18 В горнице крепко пахнет мужицкими плохо вымытыми и вовсе не мытыми телами, луком и редькою. Стоит гомон. Вскипают ругань и смех. На широком дворе тоже полно ратного люду: вислоусые бородатые деды и зеленая холостежь, у кого только-только еще русым пухом овеяло подбородок и щеки. Одинаково толпятся у дверей, прошают - чего там решила старшина? И все с оружием: пусть не в бронях, не в шишаках, но сабли у всех; у кого кистени, топорики, помимо ножей "засапожников", без которых охотнику или рыбаку, а уж того более - ратному мужу, стыдно и выходить из дому. Впрочем, "засапожники" это так, к слову молвится. Нож у мужика на поясе, в кожаных, деревянных или плетенных из лыка ножнах, так же как огниво, кремень и трут. А сабля ради того дела, что тут не простой сход, не в набег очередной сбирается ватага вятских удальцов, а создается, строится, возникает вольное русское войско. И там, в горнице, где собралась головка: атаманы местных городков, рядков и починков, охочие воеводы ратных дружин, старики, заслужившие почет в былых боях и походах, решают и спорят о законах этого вольного войска, судят, прикидывают, поворачивают так и эдак, прежде чем записать в харатью, по которой собранная рада установит единый закон и поряд для всего содружества на будущие времена. - Атаманы-молодцы! Люди вольные! Казаки! Слово "казак" уже укрепилось, расширило - разошлось по северу, где "казак" мог быть и воином, и наемным работником, кочующим без семьи из дома в дом, иного приветит разбитная вдовушка, которой казак надобен более для интересного дела, чем для работы (про таких и пословица: "Почему казак гладок? Поел да и на бок!"). Но уже и крепчало, и яснело, что казак - это вольный человек, воин прежде всего. Анфал, большой, тяжелый, высит над столом. Медная братина с квасом перед ним только что опружена и вновь налита уже в который раз. - Тихо! Тише, други! Анфал говорит! - Дак положили, значит, войскового атамана выбирать на кругу! На год! Довольно того? - Довольно, довольно! Коли люб, и переизбрать мочно, а токмо, чтобы власть сдавал и отчет держал кажен год! - Теперь есаула надобно! Писаря! - Тише, други! - И Посадника в Новом Городи нынце на год избирают. - Дак не на кругу! - И снять не моги! - И кто избират? Одни вятшие, поцитай! Бояре! - А и ты, боярин, Анфал! И брат твой, двинский воевода, боярин был! - гвоздил въедливый Потанька Гузно из Орлова, посверкивая единственным глазом на посеченной саблею роже. - У меня холопы?! Може, терем родовой?! - взъярился Анфал. - Брата в Волхово утопили, вот и все наше боярство! А добра того давно нет! Сплыло! - Ладно, утихни, Анфал Никитич, - прогудел широкий, вольно раскинувшийся на лавке Селиван Ноздря, атаман из Котельнича, прибывший на сбор со своею дружиною и городовой старшиной. - Так уж поперечное слово сказано, задора ради, не бери в слух! - В душу не бери! - поддержали враз несколько голосов. - Говори, Анфал! Анфал перемолчал, обвел буйную ватагу суровым взором: "Я вота цьто скажу! Цьтоб не было боярства того! Надобен закон: кажному - трудитьце! Важный ватажник ремесло цьтоб знал, какое ни есь! И друг у друга не батрачить! Мы - вольный народ! Станем один другого в работники брать, вот те и боярство у нас, вот те и вятшие и меньшие, вот те и домовитые и голытьба. - А вот скажи, Анфал! - перебил двинского воеводу Вышата Гусь, так же, как и Жирослав Лютич, житий, потерявший землю в судном споре, один из новгородских беглецов, обиженных Великим Городом. - Мое дело - война! А какого иного ремесла за собою не ведаю, и иные многие тако же. Им-то как? - Как не ведашь? - живо возразил Анфал. - Шкуры мочишь, сам видал! Стало - выделывашь! - Дак иначе гостям торговым и не продать! - Второе - рыбу ловишь? И знатный, сказывают, рыбак! - не отставал Анфал. - Дак новогородчии вси рыбаки! - возразил Вышага. - Дак и солишь, и коптишь тово, поди-ко не иного кого о том просишь? А сбрую даве ладил? - Дак тут, на Вятке, инако и не выстать! Холопа-мастера себе тут не найдешь! - То-то вот! - припечатал Анфал. - О том и толк ведем, чтоб братью свою не работити! Гул потек по палате, хохотнули: "Да, Гусь, тут тебе не Великий, привыкай!" Только утих Вышата, Жирослав Лютич поднял голос, заговорил въедливо, и заставил-таки слушать себя, о торговых делах заговорил. Тут-то и возник спор: продавать ли товар гостям торговым, самим ли держать лавки, общинных ли купцей иметь, как в Новгороде Великом, что с кончанским товаром ездят, быват, и за море? Тут и те, во дворе, загомонили, полезли внутрь. Всех задело, а паче того, когда вырешили, что торговать - не казацкое дело, и что купец в воинском кругу ни говорить, ни стоять не должен, как и тот, кто варит на продажу хмельное питие. Тут уж многие задумались. Онфим Лыко долго и зло возражал, однако сдался и он. Порешили: пиво и мед варить токмо для себя и на братчины, а не на продажу, и тех, кто торгует пьяным питием, - в круг не пускать. Зато почти безо споров прошло, когда постановили: изменников, а такожде за обман, за воровство друг у друга убивать без суда. В воровстве хоть и грешны были многие, но понимали - без строгости этой войска не создашь. Тимоха Лось, высокий, плечистый, на сухих жиловатых ногах, на диво сильный мужик, ватажный атаман, и Никулицына рядка даже, и "Ясу" Чингисханову вспомнил. Согласно прошло и то, чтобы уважать стариков, слушаться старших, чтобы за провинности наказывать на кругу, и уж сколько там присудит круг плетей за которую вину двадцать там, тридцать, а то и пятьдесят - безо спору. И как поучат, чтобы поклонил всема, и высказал: "Спаси, Христос, поучили!" - С коего возрастия допускать на круг? - вопросил Гриша Лях, хлыновский атаман, прозванный Ляхом пото, что приволокся на Вятку откуда-тось с литовских земель с рубленой раной через лицо и со спиною, исполосованной плетями навечно, рубец на рубце. В бане, кто парился с им, только головами качали: спина вся была в красных полосах и отверделых язвинах. Приволокся, и о своем прежнем житьи-бытьи многого не сказывал. Но в бою был зверь, да и умен, и скоро дорос до ватажного атамана, сразу принятого соратниками. Лях стоял, трудно оборачивая слегка задетую в прежних расправах шею, и, молча помавая головой, выслушивал крики, несущиеся аж со двора: - С шестнадцати! С пятнадцати! Как в походы начнут ходить дак по тому! Все же, поспорив вдосталь, остановили на восемнадцати годах: на кругу - не в походе, надо головой думать, а тут уж малолеткам места нет. И о том тут же решили, что есаулом ставить с тридцати лет, походным атаманом с сорока, а войсковым атаманом не ниже пятидесяти лет. - Тебе, Анфал, еще и нет пятидесяти! - тут же подзудил Иван Паленый, веселый мужик со страшным лицом, сплошь в каких-то рубцах, бородавках и шрамах. Как-то в походе марийцы оступили его, засевшего в избе, и порешили сжечь. Иван отбивался полдня, все дожидал своих, а и тут выдержал норов: когда уже пылали стены и рушились переводы кровли, лежал на полу, прикрывши спину дымящимся мокрым, нарочито обоссанным армяком, а после зверем кинулся по горящим бревнам наверх, в прогал, и в вое, треске, водопадах рассыпающегося огня (весело пылала сухая дрань кровли) покатил по траве, объятый огнем, сжимая саблю зубами, и вырвался-таки, унырнул в овраг, бухнулся в воду, по счастью нашедшуюся тут, загасив тлеющую во многих местах сряду свою. А потом бежал, полз, превозмогая боль от ожогов, и когда добрался до своих знакомых ватажников, аж шатнуло: не признали враз. А кожаные сапоги потом срезали у него с ног вместе со шмотьями кожи. Выжил! Барсучьим салом мазали мужика, и глаза сохранил, только ресницы и брови сгорели, и борода с того клоками стала расти на изуродованном лице. Но держался Паленый кречетом, шутковал даже, когда прошали, как он с женкой своей, не страшит ли его? - А я ее раком ставлю! - отвечал, - да велю: вспоминай, какой по первости был! - В енту самую пору? - В енту самую! - Ну и - как? - Срабатыват! Теперь Паленый прошал, уставя на Анфала бурые ямины глаз, в которых отчаянно сверкали сохраненные белки, и Анфал, полуотведя взор, отвечал без обиды: - Я в верховные атаманы и не рвусь. Достаточно, когда походным меня изберут. Но тут круг загомонил разом: - Без тебя, Анфал, дело не пойдет! - закричали сразу во много голосов. Анфал поднял длань, утишая: - Мы здесь постановляем закон! На все предбудущие времена! Чтобы уж какой сопленосый не стал хвататься за вышнюю власть! А я готов послужить товариществу, ето уж как порешите, молодцы, и как порешат атаманы, старейшина наша! И об этом долго спорили. И уж когда вырешили с руковожением, вступило главное: - Кажному со своей добычи, с заработка ли треть вносить в войсковую казну! - изрек Анфал. Тут по-первости, едва до драки не дошло, с ума посходили все. Онфим Лыко кричал на всю избу: - Ето какая же треть? У одного треть - в сорок гривен, у другого - пара белок драных, и все в одно валить? Пущай кажный, скажем, ну... Поскольку ни даст положим... - Он замедлил, высчитывая, и тут загомонили все. - Ето как же? Кто победней, тот и вовсе все отдаст, а богатеям не в труд заплатить станет, дак какой же тута круг? Та же дикая вира, как и в Новом Городи. Дак пото оттоль и ушли! - Вовсе не платить! - Вовсе нельзя! - Ну, из добычи часть давать какую, из обчего! - На што те пенязи, скажи, Анфал! Молви! Выскажи, не таи, Анфал Никитич! - О том и речь! - дождав относительной тишины, заговорил Анфал, веско отделяя слова друг от друга: - Попа оплачивать нать? Безо церквы святой мы-ста тута совсем озвереем! Хрест-от у кажного ли есть на шее? - Крестов ищо не пропили! - ворчливо хохотнул кто-то из председящих. - Тихо! Тише! Анфал Никитич говорит! - Дак того мало, ватажники! - продолжил Анфал. - Кто из вас грамоте разумеет? - вздынулось несколько десятков рук, но иные сидели, свеся головы и брусвянея. - То-то, мужики! В войске нашем грамоту разуметь должны вси! Дабы не уступать вятшим! Тут о боярской господе говоря была, дак безо грамоты нам не уступить вятшим не мочно! Без того ни памяти не сохранить, и никакого приказного дела вести не мочно, и даже на кругу баять нельзя! Должон есаул записи иметь с собою, как там и что, с кого взято, куда истрачено. И кажный должен уметь прочесть грамоту ту! А потому надобно нам училище, яко в Нове Городе Великом, на общинные деньги цьтоб, а за научение никому не платить! Круг должон содержать училище то! Так, други! И на оружие нам надобно серебро. И по тому всему и говорю я: треть от любого заработка! А что твоя треть, Онфим, - оборотил он строгий взор в сторону Лыка, - поболе хошь еговой трети, дак то иная печаль. Завтра тебе не повезет, изувечат тя бесермены, постареешь, опять иное что, какая напасть: мор, пожар, ворог - и станет твоя треть меньше воробьиного носа! Ты вперед думай, Лыко, не утыкайся в един нынешний день! И пойдет твоя треть опять же на дела общинные, на то, что надобно всем нам! И еще с тех пенязей... - Тихо, тихо! Досказывай, Анфал! - И ишо с тех денег круг должен помогать убогим, увечным, сирым, старикам. Неможно казаку милостыню сбирать! Позор! Погиб в бою казак, дети - малы, кто поможет? Круг! А вырастут - свое дадут миру, ту же треть. Так вот и не будет барства промеж нас, и той не правоты, от которой ныне бегут из Нова Города на Вятку! И загомонили вновь, и зашумели одобрительно. И хоть кто и пробовал толковать, что, мол, многовато, треть-то с заработанного, да как воспомнили о школе, о том, что опосле училища кажный из них станет грамотен, подняли на голоса: "Треть! Треть!" - Пущай миром решают, соборно! - изрек Анфал. - Цьтобы никоторого противу не было, перемолвите друг с другом, мужики, не на день, на век решаем! Спорили. Убеждали друг друга. В конце концов и самые упорные, тот же Лыко, сдались. Треть так треть. И быть по сему! - А кому помогать, ето как? Кто-то решат? - вновь вставился въедливый Онфим Лыко. - Войсковой атаман, цьто ли? Ты, Анфал? - Круг! - твердо отверг Анфал. - Со стариками решать, и кто там обделен, кого атаман позабудет, тоже жалобу приносить на круг! Иного атамана, что позабудет поддержать семью знатного воина, что на рати пал, и наказать мочно, и сместить, не дожидая года.. Тут уж пущай в колокол ударят да круг созовут! И о том поспорили вдосталь, в каких случаях, как да почему возможно, не дожидая года, атамана сместить. И о том, как на кругу баять, и что в случае согласия шапки кидать вверх, а не согласны, дак кричать: "Не по совести судишь, атаман!" И о том порешили, что круг мог поучить и простить, тогда "ученый" благодарил и кланял миру. А могли и забить до смерти или не простить вовсе. И тогда такого казака мог убить любой и каждый безо всякого суда. Вырабатывалось, яснело понемногу устроение, которое, где раньше, где позже, стало всеобщим устроением казачьих дружин, возрождалось раз за разом и в сибирских ватагах, и в войске Игната Некрасова. И все та же называлась треть заработка, что шла на общинные нужды, и те же наказания провинившихся плетью на кругу, после чего "ученый" должен был кланяться и благодарить мир, и то же почтение к старшине, к бывалым, в походах поседевшим старикам. И та же строгая власть атамана - велит, сделай! Хоть на смерть посылают. И так же по воле круга, неугодного атамана отрешали от власти, лишали всех должностей и даже наказывали, пороли, ежели заслужил. На окраинах великой страны, укрепленной высшею властью единого наследственного правителя, возникал и упорно жил демократический навычай выборной народной власти, власти народа-войска, благодаря которому и росла неодолимо, и ширилась с окраин великая страна. x x x Уже все устали, и Анфал объявил перерыв. Раздавали хлеб и куски жареного мяса, разливали квас. На кругу требовались ясные головы. - О чем еще гуторить? - вопрошали, запивая квасом холодную снедь. - О самом важном! - отвечал Анфал. - Мы главного еще не решили, как жить, как строить семью, чтоб корень наш не исчез, не исшаял в веках! - Ишь ты, главного! - удивлялись иные. - А ето все что же, не главное пока? Но когда, отъев, заговорили снова, оказалось, что прав был Анфал: тут-то и подступила главная труднота! Семья! У многих атаманов было по несколько жен, набранных из мариек, удмурток, веси. Малые дети зачастую и по-русски не говорили почти. А уж о мужской верности женам тут, на Вятке, лучше было не вспоминать. Но Анфал заговорил и заставил себя слушать. Утишив шумные разговоры и пересмехи, оборотил взор к Ивану Паленому, вопросивши о том, о чем его доселе стыдились выспрашивать: - Скажи, Иван, почто тебя, с такой-то рожей, женка не бросила твоя? Замерли. Иному отмолвил бы Иван Паленый, ежели не руганью, то скоромно: мол, пото, что кое-что не обгорело, мол, у меня! Ну не Анфалу же эдакое говорить? Призадумался едва ли не впервые и смолчал, удивленно соображая, что он, когда-то гулявший напропалую, а и ныне не отказывающий себе поиметь какую бабу, не подумал досель о том простом, о чем вопросил его нынче Анфал. И ведал ведь, что не гуляет от него хозяйка, не гуляла и прежде того, стоически вынося все причуды своего супруга. - Я вот о чем скажу! - продолжал Анфал, оставя Паленому самому додумывать спрошенное. - Пока мы молоды, да и кровь играет, и думы нет у нас о том, что ся совершит впредь! А кто из вас не лежал на ложе скорби, в болезни ли, в ранах гниющих, и за кем не ухаживала, не обмывала, не одевала, не кормила, слезами уливаясь, женка его? - Тише, там! Не о гулящих бабах говорю! Не о тех, что за медное пуло, где хошь под тебя лягут! О венчаных женках, что дадены единый раз и на всю жисть! О матерях ваших детей! О самом корени вашем! Ну, отгуляете, молодцы, отпируете, а старость прийдет? И узрит иной из вас, что и любил, и насилил, и бражничал - а корени своего на земли не оставил, и что ему при смерти некому и глаза те закрыть, не то цьто похоронить и оплакать! Не на один день творим! Не на час! Не телесной истомы ради! Творим, чтобы корень наш не пропал на земле! И женка у кажного из вас, пущай и чужого племени - должна быть крещена в православную веру! И баять по-русски уметь, и весь поряд познать переже, чем от нее рожать невесть кого и неведомо зачем! Мы не тевтоны там, не брезгуем никем, да не должно и себя терять! А тут - женка всему голова, она вырастит казака, она и научит, и на ум наставит! Пото и молимся Богоматери, без которой и самого Спасителя не стало бы на Земли. - От Бога... - начал кто-то. - Да, от Бога! От Духа Свята! А Бог-то не дурак, тоже ведал, от коей женки Господа нашего выродить! Тут уж предназначено было! Ее ишо, когда токо в храм привели, уже ведомо стало, что Бога родит! Дак вот, должно и нам всем иметь жену единую, венчанную. Не унимаю, Вышата! Ведаю, что ты до женок яровит, так ведь не о том речь! О матери твоих чад сущих! - А ежели женка от мужа своего блядит? - вопросил спокойно Ноздря. - Казнить! Прогнать! Выпороть! - раздались сразу многие голоса. Анфал спокойно отмолвил, пожавши плечами: - На Москвы эдаких, быват, и в землю зарывают по шею, а у нас... - он помолчал, и высказал строго: - В куль, да в воду! Двигнулись. Загомонили. - А казака, что сблодил? - раздался тот же въедливый голос. - А казака, коли женка на кругу пожалитце на его, на кругу и пороть! И вновь замолчали, обмысливая. - А дале что? - вопросил Гриша Лях. - А дале женке, коли захочет, воля: пущай иного берет себе мужика! - высказал Анфал спокойно, как о решенном (хотя об этом давеча спорили до хрипоты в узком кругу. Зазорно казало многим женок выслушивать по такому делу, да еще на кругу!) - А иначе, - домолвил Анфал, - сами себя не сохраним! Помыслите о грядущем! Вперед помыслите, други! Не на один день, на век! Женок бить да гулять - весело, а увечных да мертвых младеней примать потом у женки той? А без сыновей остать? Без кореня своего? - Ну, а... И тут Анфал даже не дал договорить: "А кто мужнюю жену понасилит - убить! Гулящих женок и без того есть, коли невтерпеж, али там полонянки. Ето уж по обычаю. А токо мы вси должны ведать, что наши жены и дочери под защитою круга, что малые дети без батьки, погинувшего в бою, не станут куски собирать. - И вот еще! - высказал доныне молчавший Нездило Седой, поседевший не от возраста, а когда ждал в литовском плену, что посадят на кол в черед после товарищей, что уже корчились, оплывали, сцепивши зубы, на смертном стержне, что буровил плоть, сжигая огнем пропоротую брюшину. Уже и ждал, когда стянут и с него порты да усадят, заголив... Но что-то не свершилось, какая-то выпала колгота, неподобь. В сумятице попытался, разорвавши вервия окровавленными руками, сорвать с кола друга своего, Олфоромея Роготина, да тот уже закатывал глаза, прохрипел: "Брось! Все пропорото у меня! Дай умереть! Беги!" - Роготин на глазах оплывал кровью, кончался, и Нездило ударил в бег, и уцелел, ушел. Двое, не то трое ден просидел в днепровских плавнях. Потом, шатаясь от голода, брел степью, падая ничью в траву при всяком маячившем вдалеке всаднике. Ел полунасиженные птичьи яйца; и добрел-таки, дополз до первой рязанской слободы, где его приняли и выходили, и откуда он подался в заволжские Палестины, крепко положивши оставить меж собою и смертью на колу возможно больше поприщ пути. - Круг поможет, вестимо! - продолжал Нездило. - А и милостыню надобно творить в укромности! В тамошних местах, - он кивнул головою куда-то вбок, но все поняли, - там, на Рязани, в задней стене избы окошко поделано, и туда ставят кринку молока и кладут ломоть хлеба. Кому стыдно просить - подходит и сам берет. И нам надобно так: хочешь помочь женке какой с детями али увечному, положи на оконце али на порог, али на дворе где, на видное место, не срамить штоб людина того! Гордости не рушить! - и то приняли. - И еще, - подал голос Тимоха Лось, - коли детки таковы, што на родителя свово или на родительницу руку подымут... - - Убить! - высказали сразу несколько голосов, а прочие согласно склонили головы. Слепленное Анфалом множество зримо приобретало строгие осязаемые черты. - И что ж ты, Анфал, думашь, - уже когда задвигались, завставали из-за столов, высказал Жирослав, - так-то по всей стране, по всему языку сотворить? Как там и города, и гости торговы, и люд церковный? - О всей земле не мыслю пока, Жирослав! - серьезно и устало отмолвил Анфал. - Нам бы преже тута навести хоть какой поряд! Расходились уже в потемнях. Там и тут вспыхивала говоря, смех, шутки. Женки, толпою сожидавшие своих мужиков на улице, тут подхватывая под руки, на удивленье тверезых, выспрашивали опрятно, что вырешили атаманы на кругу насчет ихней, бабьей участи? - Теперя тебе, Микита, край! - говорил кто-то, посмеиваясь и толкая приятеля в бок. - Кого из своих баб к венцу поведешь? Настюху, поди? А иные твои прочие тебе муди не оторвут той поры? - дружно захохотали, удаляясь. Пока еще не дошло. И взаболь не думали о том, и еще не вдруг и не враз все сказанное и вырешенное здесь станет для них непреложным законом! Глава 19 Когда сейчас начинаешь изучать карту Тверской земли, отыскивая все эти древние города, видишь, что большей частью они исчезли без остатка или превратились в скромные села: Микулин, Холм, Дорогобуж, Зубцов, Новый Городок. Старицу и отдаленные от них и Твери Кашин, Кснятин, Белгородок и другие, а ведь все названные города были центрами удельных княжеств Тверской земли, за них спорили, их осаждали, тягались о них... И все они расположены в основном меж Ржевой (точнее Зубцовым) и Тверью, на площади, не превышающей четверти современной Тверской области. Как же густо были заселены в те времена верховья Волги, ежели из них выходила и на них опиралась нешуточная сила Тверской земли! Как же богаты были эти места! Тверь уже век-полтора после присоединения к Москве считалась всеми иностранцами, приезжавшими в Россию, все еще крупнейшим городом страны, обгоняя Москву и не уступая Нову Городу! И опять же, ежели, невзирая на "рать без перерыву", вражду и погромы, Михайло Александрович рубил и ставил новые города, как и его сын Иван, значит, их было кем заселять? Значит, население росло и множилось! Да ведь и литейное дело, и прочая тогдашняя техника, и многоразличные художества - иконная живопись, музыка церковная, летописание - по качеству своему превосходили то, что творилось в столице Руси Владимирской! Воистину, победа московских господарей над тверскими подчас становит непонятна уму, учитывая безусловные государственные и полководческие таланты обоих Михаилов, Ярославича и Александровича, гордое мужество Александра и Всеволода, как и приверженность простых тверичей к своему княжескому дому, размах торговли, да и само географическое положение Тверского княжества, наконец! Непонятно! Возможно - роковую роль сыграл тут господин Новгород, тогда еще сильный, способный противустать тверской княжеской власти. Возможно и то, что тверичам не удалось посадить митрополита из своей руки на Владимирский престол Руси, и духовные владыки страны перебрались в Москву. Возможно, роковые споры с Ордою в те века и года, когда подобный спор был равен политическому самоубийству, погубили Тверь. Возможно и то, что со всех сторон окруженная сильными соседями, Тверская земля не имела места куда ей расти и расширяться: Литва, Смоленск, Москва, Новгород, Ярославль и Ростов окружали и запирали Тверскую волость в узкой полосе верхней Волги, Вазузы и Шоши. Так или иначе, ежели XIV век являет нам бешеную борьбу Твери с Москвою за первенство во Владимирской земле, то с рубежа веков, со смерти Михаила Тверского начинается иной процесс. Старший сын Михайлы Александровича, Иван, возможно травмированный тем давним ордынским, а после московским пленом и тяжким выкупом, потребовавшимся, чтобы выручить его из плена, только-только похоронив отца, начинает утеснять свою родню: братьев и племянников. Ради чего? Сосредоточить власть в одних своих руках? А для чего?! Впрочем, когда начинается борьба родичей друг с другом, о далеких последствиях этой вражды мало кто из них думает! Ордынские казни и чума изрядно проредили шумное гнездо - многочисленную семью потомков Михайлы Святого - что, однако, не помешало кашинским Василиям умудриться рассориться с родною братией. На Москве, несмотря на вражду Василия с Юрием, было все-таки лучше. После казней в Орде Михаила Ярославича и его сыновей Дмитрия Грозные Очи и Александра с сыном Федором, после чумы, унесшей Константина Михалыча и Всеволода Александровича Холмского, после смерти Семена и Еремея Дорогобужских, Ивана Всеволодича (завеща