вшего свой удел не брату Юрию, а сыну великого князя Тверского Ивана Михалыча Александру), после того, как за бездетностью Василия Михалыча Второго угас род князей Кашинских, то есть когда от ветви холмских князей остался один Юрий Всеволодич, от дорогобужских потомков Константина - сыновья Еремея: бездетный Иван и Дмитрий, когда из братьев Ивана Михалыча, великого князя Тверского наконец остались только Василий с Федором, да еще доживала Евдокия, вдова Михаила, их мать - можно было успокоиться и не затевать семейной которы?! Нет! В октябре 1403 года Иван Михалыч посылает рать к Кашину на родного брата Василия, и тот бежит в Москву за судом и исправой. И Василий Дмитрич на правах великого князя Владимирского "смиряет" братьев. В Твери льют большой колокол к соборной церкви Преображения Господня. Значит, город растет, развивается и культура, и техника Твери: литейное дело тогда - это не только колокола, это - несколько позже - и пушки. Это общий подъем того, что мы называем тяжелой промышленностью и металлургией и что определяет уровень развития данной цивилизации точнее всего. В земле - покой. Василий отпускает захваченных в Торжке новгородских бояр. Торговые гости Великого Нова Города ставят каменную церковь Бориса и Глеба в Русе. На следующий год Киприан отпустил плененного им архиепископа Новгородского Ивана, и весь город торжественно встречал и чествовал своего владыку на Ярославле Дворе, у Николы Святого. А в Твери осенью 1404 года умирает супруга Ивана Михалыча, Марья, дочь Кейстута (сестра Витовта), и тою же зимой Иван хватает брата Василия, приехавшего в Тверь, и его бояр, держит в нятьи. От него в ужасе бежит на Москву Юрий Всеволодич, последний оставшийся в живых холмский князь. Вмешивается мать Евдокия, пытаясь помирить братьев, - все напрасно! Как будто Василий с Иваном Михалычем заразились прежнею враждой городов - Кашина и Твери - и заразились так, что и братня любовь стала ни во что меж ними. Весною 1405 года 17 апреля Иван Михалыч Тверской мирится с братом Василием. Выпустил брата из нятья, целовали крест, и через три месяца Василий бежит в Москву. Иван посылает в Кашин своих наместников, те грабят город - все начинается по новой. Осенью 1 ноября умирает вдова Михаила Александровича Тверского, Евдокия, на ложе смерти заклиная Ивана помириться с Василием. Весною следующего года братья мирятся. Но вражда в тверском дому не утихает. Теперь Юрий Всеволодич начинает искать великого княжества Тверского под двоюродным братом Иваном. Оба братанича судятся в Орде перед Шадибеком. В Орде - очередной переворот, Шадибека сменяет Булат-Салтан, но Иван Михалыч сумел-таки отстоять свои права и, воротясь из Орды, уже в 1408 году женится на своей троюродной племяннице, дочери Дмитрия Еремеевича Дорогобужского Евдокии. И уже строительство страны, борьба с Литвою, сложные дела ордынские как бы текут мимо, перекатываясь волнами через семейную грызню тверских володетелей, и Тверь незримо сползает в ничто, угасает, готовая уже без боя-драки-кроволития влиться в ширящийсяпотокмосковской государственности. А до этого оставалось уже чуть более полувека. Еще умрет в обманчивом величии великий князь Тверской Иван. Еще тверской купец Афанасий Никитин совершит свое "хождение" в Индию, еще откняжат сыны и внуки Ивана, еще княжны тверского дома будут выходить замуж за великих князей московских и иных, еще храня отблеск былого величия Тверской земли, но и все это - уже закат, неизбывный конец, и как капля падает в океан, сливаясь с его водами и растворяясь в них, так и Тверская земля влилась в возникающее на холмистой равнине, простертой от границ Польши до Камня гор Уральских ("Рифейских верхов" Державина) великое государство, перед закатом (или новым подъемом?!) которого стоим мы теперь. Глава 20 Что поражает в Витовте, так это настойчивость, с какою он добивался исполнения своих замыслов. Софья не зря и не попусту гордилась своим отцом, тем паче Василий Дмитриевич по сравнению с тестем явно проигрывал: менял свои решения, зачастую впадал в унынье от неудач, как было с Новгородом, уступал тому же Витовту... и, как знать, прояви он больше настойчивости и мужества, не пришлось бы российским государям два столетья подряд отвоевывать потом Смоленск у Литвы с Польшей! Но настойчивости в смоленских делах Василий как раз и не явил. Проявил ее Витовт. Летом 1403 года князь Лугвень с сильною ратью занял Вязьму, пленивши князей Ивана Святославича и Александра Михалыча. Достаточно взглянуть на карту, чтобы понять, что же произошло: Вязьма находится почти на полдороге между Смоленском и Москвой. Таким образом город Юрия Святославича оказался в окружении литовских войск и сдача его Витовту стала вопросом ближайших ежели не дней, то месяцев, надежда была только, что Василий вмешается. Василий не вмешался. Мирил тверских князей, торчал в Переяславле, где по его приказу заново рубили городские стены. Тысячи мужиков, собранных со всей волости, возили землю, заново углубляли ров, по валу ставили и рубили ряжи, засыпая их утолоченной глиной, с заборолами поверху. Подымали костры, заново перекрывая их островерхими кровлями, и Василий с удовольствием глядел на это кишение человечьего множества, готовясь невесть к какой ратной беде, ибо и после того Переяславль становился не раз легкой добычей вражеских ратей. А на Москве, возвращаясь, вникал в дела святительские, с тайным удовольствием узнал о смерти в Городце (наконец-то!) Василия Кирдяпы. Вместе с Софьей и тысячами москвичей дивился тройному солнцу, испускающему синие, зеленые и багряные лучи, что предвещало, разумеется, грядущие неведомые беды. Зима была морозной, жестокой в этом году, а весна - сухой, во рвах высохла вода. Толковали о грядущем неурожае. С Новгородом шли, не кончаясь, мирные переговоры. Купцы торопливо (успеть до ратной поры!) везли товар. Софья снова ходила непраздной. Осенью женился брат Василия Андрей Дмитрич Можайский и Верейский на Аграфене, дочери Александра Патрикеевича Стародубского, русско-литовского князя. Свадьбу справляли 8 октября на Москве. В черед собрали урожай. В черед сожидали морозов, но зима выдалась на диво теплая - разводье стояло до Великого Заговенья, а раскалье (распута и грязь) не кончались еще и на Масляной неделе... И как-то не ждалось весеннего нахождения Витовта на Смоленск! Иван Никитич Федоров, посланный в Смоленск Киприаном по служебной владычной надобности, подъезжая к городу, услышал звуки, которые сперва принял за то, как на реке весною лопается лед, и удивил тому: ледоходу на Днепре, тем паче нынешней мягкой зимой, быть не должно, да и поздно! Лед уже весь прошел, даже в верховьях рек. Дорога вилась перелесками, то подступая к реке, то отходя от нее. Гул то доносился отчетливо, то стихал, и только когда уже дорога выбежала на бугор, с которого виден стал город, звуки донеслись совершенно отчетливо, и Иван понял, что то бьют пушки, а вскоре и завидел массы конного войска, что медленно перемещались, словно оползая кольцо городских валов и стен и там, вдали, подымались белые облачка порохового дыма, а потом, с отстоянием, долетал гулкий удар выстрела. Пока Иван раздумывал, что делать, к нему подскакали двое оружных кметей в остроконечных литовских шапках, заранее хозяйственно озревших его сряду, оружие и коня, намеревая обобрать и спешить неведомого всадника. - Москва! - поднял руку предостерегающим жестом Иван, и добавил веско: - Гонец митрополита русского Киприана! Всадники остановились, озадаченно глядя на Федорова. От первоначального замысла ограбить комонного кметя им явно отказываться не хотелось. - Покажи фирман! - наконец выговорил один в распахнутом вотоле и с кривою татарскою саблей на боку, недовольно щурясь. Иван неторопливо достал владычную грамоту. Те повертели ее в руках, сославшись глазами. Видимо, оба были неграмотны. Отдали наконец, приказав; - Вертай за нами! Иван молил в душе встретить поскорей какого ни на есть боярина, не то заведут в кусты и убьют! Они уже въезжали в воинский стан. Промежду шатров в разных направлениях разъезжали посыльные. Пушечная пальба отсюда казалась вовсе близкой, от каждого удара закладывало уши. Проскакал, мельком, без интереса взглянувший на них кто-то в шишаке и броне. Наконец остановили у чьего-то шатра. Невдолге вышел молодой боярин в русском платье и летнике с висячими рукавами. Смешно сморщив нос, глянул на Ивана. Прочитал про себя, шевеля губами, владычную грамоту, подал Ивану опять, вымолвил, подумав: - Вали к Лугвению! Пущай он разберет! Я тебя в город пустить не могу, да и смоляне не пустят, убьют! Тута и самому владыке не пройти будет! Слышишь, пушки палят? Не глухой, поди! Князя Лугвеня, что объезжал рогатки, выставленные против каждых ворот, в береженье от нежданных вылазок смоленской рати, нашли только к полудню. Тот тоже не мог ничего вершить. Пожал плечами, глянул рассеянно, но предложил попытаться вызвать кого из духовных из города на говорю, для чего послать стрелу с привязанной к ней грамотою поверх заборол. Пушки продолжали с тупым упорством бить и бить, всаживая в бревна городень круглые ядра и круша дощатые свесы крыш на кострах. Духовный, дьякон княжеской церкви, появился токмо к вечеру, когда уже Иван отчаялся ждать. Разумеется, ничего из того, о чем просил Киприан, содеять было нельзя, пока шла осада, и Ивану ничего не оставалось деять, как попросить смоленского дьякона написать ответную грамоту Киприану, удостоверяющую, что он, Иван, по крайности не пренебрег наказом, и хоть не побывал в городе, но передал послание Киприана в надежные руки и получил рекомый ответ. Иван выпросился ночевать в стане, опасаясь, что ночью его попросту убьют, чтобы попользоваться срядою и конем. Литовский стан шумел разноголосо, наряду с русской слышалась и польская, и литовская речь. Витовт, как выяснилось, привел под Смоленск мало не все свои наличные силы: рати Корибута и Лугвеня Ольгердовичей, рать Швидригайло, полки брянцев и полочан. Поздно вечером в сгущающейся тьме узрел Иван самого князя Витовта. Владыка Литвы ехал шагом на богато убранном коне, сгорбясь, и его расплывшееся котиное лицо брюзгливо кривилось. По сторонам и сзади скакала охрана, обнажив оружие. И Иван, отступивший посторонь, не посмел напомнить Витовту о давнем краковском знакомстве своем. Да и помнит ли? Почитай, два десятка летов минуло с той поры! Он еще прошелся по стану, рискуя каждый миг быть схваченным сторожею. Издалека пошумливал город, и представилось - как там сейчас? Поди, кипятят смолу, подносят камни, точат оружие. В улицах, верно, горят костры (пурпурное зарево над Смоленском удостоверяло правоту его догадок). У костров греются ратные, пьют горячий сбитень, поглядывают на стены, изнутри розовые от света костров, гуторят. Сдадут или не сдадут город? Гадал Иван и не находил ответа. Могло быть и эдак и так. И всего обиднее, когда все не хотят, а кто-то один отай открывает ворота, впуская врага. А в Смоленске это очень могло произойти! И была тоскливая злость: что ж наши-то! Что ж Василий Дмитрич! Опомнится, поди, когда под Можаем литовские рати станут! С утра, едва рассвело, вновь начали тяжело бухать пушки. А по дороге, навстречу Ивану, литовские ратные гнали целое стадо скотины, верно, отобранной у местного населения. И жалобное мычание, и блеянье насильного стада было последнее, что запомнилось ему, когда уже и удары осадных орудий затихли в отдалении. Витовт на этот раз простоял под Смоленском семь недель. Неоднократно ходил на приступы. Загонные отряды его разорили всю волость. Юрий и на этот раз выстоял, отбил все приступы, но уже и не чаял, как ему быть дальше, ибо грозно яснело, что Витовт от своего не отступит все одно. Успевший до того заключить мирный договор с Новгородом Великим, Юрий теперь, тотчас по уходе Витовта, устремил в Москву, снесясь с Василием и попросивши опаса. В этот раз Софья не выдержала, и между супругами произошел бурный спор: - Да, да! - кричала она. - Кого ты намерил защищать? Юрия?! Мало он себя показал допреж того?! Устроит новую резню во Смоленске, а оговор на твою, на нашу с тобою голову! Олег помогал, дак Олег зятю помогал своему! А ныне, когда Олег умер, кто ему поможет? Ты? С тестем своим учнешь ратиться? А вопросил ты сперва, хотят ли сами смоляне князя Юрия? Мало он голов порубил, перевешал, да кожу одирал, бают, с иных! Мало? А коли сам он откачнет к Литве? Не к батюшке, дак к Ягайле самому? И будет уже не Литва, а Польша у нас под боком! Василий зверем ходил по покою, несколько раз вздымал руку, хотя ударить. - Молчи! - выговорил ненавистно, не выговорил, прорычал. - Вязьму взяли! Ржеву возьмут! Ивану Михалычу того и останет со всею Тверскою землею поддаться Литве! А ты меня тогда што, в клетке будешь кормить, в которую всадят великого князя Московского литвины? Молчать! Я говорю! (Ударил бы, да опять этот выставленный живот - не тронешь. Русскую нать было брать жену, без ентих затей краковских.) Она следила за ним отемневшим взором, вдруг, резко поворотя, выскочила из покоя, хлопнувши заднею дверью. И тут же постучали. Василий долго глядел на сенного боярина, держа развернутую грамоту в руках. Юрий, оставя в Смоленске жену и бояр, ехал в Москву. Ехал просить помочи, как догадывал, не ошибаясь, Василий, и как понимала Софья, знавшая слишком хорошо своего родителя. И вот хрупкий мир, спокойствие, едва-едва установленное, вновь рушило в провал, и надобно было решать, что делать и как поступить в днешней нуже? Иван Кошкин вошел в покои скорым шагом, заботно глянул на князя. - Юрий Святославич едет! - вымолвил. На несказанный вопрос князя Иван пожал плечьми: - Юрий горяч и гневен. Не удержит города, егда и поможем ему! - высказал он. - Полки не готовы. Сын Ивана Михалыча Лександр, вишь, в гости поехал к Витовту, а Витовт под Смоленском уже! Дак начнем ратитьце, не пришлось бы и с Тверью которовать тою порой! Михайло с Ольгердом через Ульянию были в свойстве. А у Ивана супружница - сестра Витовту, дак потому... (И он промолчал о Софье, но Василий понял) - выслушал боярина, глядя в ничто сведенным хмурью взором. - Думу? - понял Иван. Василий молча кивнул головой и наперснику вслед домолвил: - Малую! И теперь, теперь надобно встречать Юрия. Чествовать. Великий князь! Травленный, поседевший и в нятьи, и в бегах побывавший, и все же великий по роду, знатный вереницею предков, восходящей к Ростиславу и к самому прославленному князю Киевскому Владимиру Мономаху... Били колокола, били праздничным звоном, не уведавши даже и решения самого Василия. Где ты, Соня? На миг захотелось повиниться пред ней, почуять ее теплые руки на своих щеках. На миг ощутил все безобразие ссоры давешней... И все Витовт! Бездетный, погубивший когда-то сыновей-наследников своих, выдав их немцам в залог, а нынче и подаривший Литву Ягайле, и тотчас вновь собирающий рати, полновластно правящий и на Волыни, и в Подолии, и в Литве, и в половине Северских княжеств, удивительный, подчас непонятный Витовт, у которого хватает и строить себе замок, и воевать, и добиваться королевской короны от Папы Римского, как толкуют о том слухачи... А ежели добьется? А ежели Ягайло умрет, так и не породив себе сына? А все прочие литовские князья не обрушатся на Русь стаей ворон? О чем мыслит? На что надеется Софья? Веселым, праздничным, красным звоном били колокола. Только что миновала Троица. Пахали, высадили огороды, кто уже загодя готовился к покосу... И приходило встречать Юрия! Вздевать шелковый зипун, зеленый травчатый летник, красные сапоги... Дворецкий уже, верно, распорядил пиром. А коли Софья откажет приветить князя? Хотя чару не вынести гостю на серебряном подносе - позор! Он уже был одет, когда в покои вплыла Софья в распашном сарафане из персидской тафты, скрывавшем беременность, в жемчужном повойнике. Глядя потемневшим, злым взором, выговорила почти ненавистно: - Не боись! Встречу! Взял за руку. Прикрывши на миг глаза, прижал к щеке теплую женину ладонь, почуяв едва заметное шевеление ее пальцев. Усмехнулась, отнимая руку: - Уж Юрию наших ссор не казать! - вымолвила, выходя. Внизу собирались бояре. Юрий, приехавший с малом дружины, на взгляд изрядно постарел: пальцы беспокойно шевелились и морщины чела стали много заметнее. Орлиный лик прежнего красавца князя зримо померк. В очах явились растерянность и боль. Беседуя с Василием (был выше ростом), наклонялся к нему, сугорбя плечи... Разумеется, ни на приеме в Думе, ни на пиру откровенного разговору не получилось. И только уже когда остались вдвоем. (Федор Кошка, ради такого случая вставший с постели, и Морозов - два молчаливых старика, были как бы не в счет. Со стороны же Юрия присутствовал князь Семен Михалыч Вяземский, потерявший удел за верность своему господину и не изменивший Юрию даже теперь.) Смоленский князь, начавший речь сравнительно спокойно, в какой-то миг сорвался, заговорил горячо, сдерживая готовый прорваться крик: - Тебе, господине, возможно сие! Он же твой тесть! Ты же зять ему, и Софья... И любовь меж вами! Молю, помоги, князь! Сотвори мир меж Витовтом и мною! Ты возможешь! Не предай меня во снедь Литве! Господь... Господь воздаст тебе за то в сем и будущем веке! Хочешь на колени паду пред тобою? А не возможешь того, дак возьми все, возьми за себя Смоленск! Буду подручником тебе! Отрекаюсь и от власти своей, и от звания, еже наименован князем Великим! Пусть лучше тебе, чем поганой Литве, чем во снедь латинам нашу православную Русь! Он действительно едва не упал на колени перед Василием, и на миг, на один страшный и великий миг помыслил Василий согласить с Юрием, поверить, взять город и княжество за себя! Но молчали старики бояре. С Витовтом был ряд, полки были не собраны, что скажет Орда, было неясно тоже. Юрий Святославич, отдавая свой почти уже потерянный удел Василию, не рисковал ничем. Василий, ежели бы согласил с Юрием, рисковал многим. И уже не о жене, не о договоре с Витовтом думал он! А о том, что решит и куда склонит Новгород Великий в случае войны с Литвой, и что порешит Тверь, что порешат прочие князья Руси Владимирской... И, что греха таить! О Софье, о ее яростной злости в защите своего отца тоже думал он. И не находил ответа. - Такое дело, князь. Думой надо решать, - высказал, и молчаливые старцы согласно склонили головы. Юрий скрепился, поднял голову, пил, держа чару во вздрагивающей руке, малиновый квас, предупредительно налитый ему вяземским князем. - Прости, Василий! - высказал просто, ставя чару на стол. - А все же о Смоленске подумай: сердцевину земли Витовту отдаешь! И не удержишь на этом! Попомни мои слова! Встал, снова высокий, прямой, орел с подбитым крылом, гордо сожидающий гибели. Не думал, все-таки не думал Василий, что все так и окончит враз! И Дума была собрана, и уже порешили послать в Смоленск посольство боярское, выяснить, чего хотят и хотят ли пристать к Москве сами смоляне? Не успели. Витовтовы доброхоты оказались проворнее медленных московитов. Тотчас по отъезде Юрия, к Витовту были посланы тайные гонцы с таким наказом: - Поспеши, Витовт Кейстутьич! Ворота отворим и город сдадим, но поспеши, не то Юрий воротится с многою силою московскою, да и от иных земель приведет на тя ратную силу! Тогда уж и мы не заможем ничто же вершить! Витовт шел к Смоленску изгоном, ночными переходами, и успел. Предатели открыли ему ворота верхнего города, и в Смоленск, еще не оправившийся от недавней осады, потоком начала вливаться литовская сила. Был поздний вечер, начало ночи. Смоленские бояре, сторонники Юрия, заперлись было на княжом дворе. Но когда к утру был занят весь остальной город, а к вечеру и артиллерия подошла, с пушечным боем, тюфяками и пищалями, последние доброхоты Юрия сдались. Это совершилось 26 июля. И начались расправы. Княгиня Юрьева, дочь Олега Иваныча Рязанского, с детьми была увезена в Литву. Бояре, сторонники Юрия, казнены. А отчаявшихся уже смоленских жителей Витовт осчастливил, даровав городу "леготу" (освобождение от многих податей). После чего уже было нетрудно ему поставить наместничать в Смоленске своих ляхов, которые тотчас приволокли своего ксендза, а тот вновь начал возводить порушенный смолянами костел... Так вот всегда и продается первородство за чечевичную похлебку! Когда весть о том дошла в Москву, Василий сам вызвал к себе Юрия. Хмуро повестил о захвате Смоленска. - Тебе же, княже, путь чист! Езжай, узнай покуда, где примут, а я тебя Витовту выдавать не стану, так и знай! - И не было больше слов, так и расстались, не враги, да и не друзья. Юрия Святославича с сыном Федором и вяземским князем Семеном скоро позвал к себе Господин Великий Новгород, и Юрий уехал туда, заключивши ряд с городом: "Боронить Новгород в живот и в смерть. А которые вороги пойдут на Новый Город, битися честно и безизменно". Князю Юрию на прокорм его самого и дружины вручили тринадцать городов: Русу, Ладогу, Орешек, Тиверский городок, Корельский, Копорью, Торжок, Волок Ламской, Порхов, Вышегород, Яму, Высокое, Кокшин Городец - почитай, все окраинные новогородские твердыни. Впервые Новый Город принимал к себе кормленым князем великого князя Смоленского! На Юрия бегали смотреть, толковали о красоте смоленского володетеля, о том, что теперь им и Витовт не страшен. Как ни мала была дружина, приведенная Юрием, - имя громко! Тотчас, едва проведав о том, к нему потянулись беглые смоляне, увеличивая раз за разом его войско. Одно было плохо: воли, той, к которой привык беглый князь, тут ему не было. Господин Великий Новгород от прав своих господарских отступать не желал. И семью выручить из Литвы никак не удавалось смоленскому князю. Глава 21 Мастер-сербин, чернец, Лазарь именем, прибыл на Москву еще в конце 1403 года. Нашел его и помог добраться до Москвы Киприан. Да впрочем, после памятного Косовского разгрома много-таки сербиян - монахи, изографы, книжные хитрецы - устремили на Москву, к своим православным братьям. Василий Дмитрич в мельтешении дел государственных не имел времени плотно вникать в художества, творимые многоразличными мастерами, хотя и посещал мастерские изографов, подолгу рассматривал готовые образа, не забывая заглядывать в новые храмы, особенно те, где трудились Феофан Грек, Данила Черный или молодой изограф Андрей Рублев. Он одинаково хорошо мог расписывать и храмы, и образа, и в последнем художестве уже начинал обгонять самого Феофана Грека. И все же долили дела государственные, а потому на все это выкраивалось время только урывками. И сербина принял он бегло, хотя башенные часы, твердо обещанные Соне, была его идея, его замысел. Сербин при первой встрече показался чем-то похож на Феофана: сух, высок, в долгой, густой бороде, полностью скрывавшей нижнюю часть лица, с волосами, заплетенными в косицу, как у священников. Впрочем, он и был чернецом! В дальнейшем Василию только передавали просьбы мастерам Лазаря, которые он наказывал исполнять. И только уже теперь, проводив бесталанного смоленского князя в Новгород и уверясь, что войны с Литвою пока не будет, собрался посетить Лазаря, что работал прямо в часовой башне, и нынче, слышно, уже готовился запустить сложный часовой механизм. Огромные, кованые, зубчатые шестерни, какие-то колеса, гири - устрашающий механизм, почти готовый к действованию, порядком-таки изумили князя. Часовой механизм помещался в башне, за Богоявлением, и Василий прошел туда с немногою охраной по переходам теремов, устроенным еще при покойном Алексии. И горели, и отстраивались вновь! Даже на уровень верхнего жила на столбах были вознесены крытые переходы с малыми, едва не в ладонь, оконцами, забранными цветною слюдой. Зимой тут стоял застойный холод, и стены кое-где покрывал иней. Зато летом отселе мочно любоваться видом из окошек, выставленных ради тепла. По-за стеною открывался вид на все Занеглименье, видать было и Воробьевы горы, и далекие красные боры по урыву речного берега. Весело гляделось отсель! Василий приодержался, глянул. Ласковый речной ветерок, медленно огладив, тронул лицо. На миг отпустило, ослабла скрученная пружина внутри, что толкала его делать, делать и делать! Старшие суздальские князи были пойманы, укрощены, угасли и эта застарелая язва отцова излечена наконец! Новгород... С Новым Городом все было неясно еще. Тут следовало и поступиться чем ни то. В Орде Шадибек - молодой хан, руководимый Едигеем, а тот шлет ему, Василию, письма, где Едигей называет московского князя сыном своим... Хотя о чем думает Едигей - никто не ведает! И только Витовт, за плечами которого вырастали латинские легаты с Римским Папой, отметинки истинного православия, только один тесть продолжал вгрызаться в русские земли, подступая все ближе и ближе к Москве. - Скоро и земли у мя не останет! - выговорил он сердито вслух. И подскочившему было сыну боярскому раздраженно махнул рукою: - Ето я так! Для себя! Внутреннее тело каменной башни было уже разгорожено. Один настил снят, а вместо него положены неохватные дубовые переводы, на которые опиралось прехитрое сооружение из каких-то кованых, зубчатых колес, гирь и цепей. С той, наружной стороны, уже был укреплен большой кованый круг со знаками зодиака и огромные узорные стрелы, указующие часы и минуты, а также фазы луны, изображенной тут же, на кругу, золотою наводкою. Мастер, сухой и плечистый, с руками, темными от металлической пыли, в схваченном кожаным поясом коротком подряснике и с суконною лентою на голове, обжимающей волосы, истрепались бы при работе, в кожаных мягких поршнях, легко всходил и опускался по ступеням временных лестниц, объясняя устройство механизма часов, устройство боя и прочие малопонятные тонкости. Русские подмастерья, которых мастер не забыл похвалить князю, преданно взирали на сербина, без зова кидались исполнить то и другое, уже, видать, добре навыкли к делу. Часы должны были обойтись в небывалую сумму: в сто пятьдесят рублей. (Годовая дань с иного удельного княжества!) На выделке зубчатых колес, цепей, гирь и прочего работала половина литейного двора. Работали златокузнецы, чеканщики, серебряных дел мастера, но теперь на Москве будут часы, не уступающие тем, что он видел в Кракове, и немцам не придет чваниться перед Русью своими затеями. Вышли наверх, на глядень. Сербин показывал, где и что предстояло закрыть, готовясь к зиме, дабы не нанесло снегу и льда, не испортило дорогой часовой снаряд. Постепенно князь и чернец, почти правильно толмачивший по-русски, разговорились. Внизу лежала летняя, праздничная Москва, сверкала вода, курчавилась зелень дерев, разноголосо кричали петуны по дворам. В княжеском птичнике, позади них, гордо расхаживали заморские птицы - павлины, распуская свои узорные хвосты. От конного двора тянуло густым конским духом. Иногда сквозь нараспашь отверстые ради пригожего дня ворота и двери конюшен доносило глухой топот копыт в донниках. А все иное: гром пушек, жестокая ратная страда были где-то там, далеко, в незаправдашнем и чужом мире. - Пятнадцать летов! - задумчиво говорил Лазарь. - Всего пятнадцать летов минуло с той поры, как на Косовом поле погибли наша слава и честь! А словно столетья прошли... Где те людины, где те воины? Где те сербские юнаки, что пали на Косовом поле! У господаря Лазаря было семьдесят тысяч воинов, зато каких воинов! Турок было впятеро больше, но в напуск пошли мы, а не они... И победили бы! Властель Вук Бранкович погубил все дело. Он должен был ударить с тыла, и не ударил, увел свою рать. Изменил Лазарю, Сербии изменил! Лазарь пал на поле боя, пали все наши герои, юнаки, богатыри! Погибла Сербия! Пятнадцатого июня, вот в такой же летний радостный день. Милош Обилич пробился к султанскому шатру и зарубил самого султана Мурада! Вот какие юнаки были на Косовом поле! - А турки, когда погиб ихний царь, они что? - невольно вопросил Василий, захваченный горестным рассказом. - Что войско! - отозвался Лазарь. - Их было так много, что не все и поняли, что ихний султан убит! У Мурада было двое сыновей. Один тотчас убил другого, старшего, и возглавил рать! Мне сказывали, у вас была большая битва с Ордою у Дикого поля на Дону, и вы победили потому, что с тылу ударил на татар князь Дмитрий Боброк. Ежели бы Вук Бранкович содеял то же самое, мы бы победили, и Сербия сейчас стояла бы на пороге православного мира с восьмиконечным крестом в одной руке и с саблей в другой, оберегая истинную веру, и, может быть, когда-либо и вы пришли бы туда, к нам, и узрели наше бирюзовое море, наши горы, наши сады, где растут лимоны и гранаты, оливы и виноград! Наши православные земли могли бы протянуть руки друг другу! Но нет больше Сербии! Есть завоеванная турками земля! - И ты дрался там? - почти догадывая об ответе, вопросил Василий. Но Лазарь печально потряс головою: - Мне не довелось пасть за Родину, испить до дна общую чашу скорби! Мы шли на Косово поле от Черной горы. Не успели дойти... Тогда я впервые узрел, как плачут юнаки! Ночью мы подбирали раненых, кого удалось спасти. Потом я принял схиму и ушел в Болгарию. - Болгария тоже погибла! - Да. После гибели сербов они не могли уцелеть. Поэтому я тут, и не ведаю, егда кончу свой труд, куда мне податься? Где приклонить главу? Быть может, уйду на Афон, в наш православный тамошний монастырь. Буду растить виноград и смоквы, собирать оливки; глядеть на море с горы, на легчающие на окоеме бирюзовые и лазурные волны, молиться и вспоминать Сербию. А не то проберусь в Черногорию. Там на горных высях еще идет борьба, и турки до сей поры не могут одолеть тамошних богатырей! Юнаков... Я уж говорю по-вашему. Там есть и наши монастыри, не захваченные и не разграбленные бесерменом... Внизу была Москва; и не Москва вовсе. Смеживши вежды, Василий почти увидал высокие горы, нависшие над безоглядною бирюзовой водой, извитые деревья, на которых растут диковинные горькие желтые плоды, которые иногда, засоливши, привозят на Русь. Когда-то и книги привозили сербского письма, и иконы, и кресты, и иное узорочье. Когда-то. До Косовой битвы. И неужели Сербия исчезнет теперь навсегда? И вдруг жгучий стыд облил его с головы до ног, а он не так же ли поступил ныне, как тот неведомый предатель Вук Бранкович? И что в самом деле было бы с батюшкой, не выступи Боброк с засадным полком в решающий миг боя? Погиб на Дону, как деспот Лазарь на Косовом поле! И Русь была бы захвачена врагом! И нашлись бы бояре, готовые служить Мамаю, ползать на брюхе перед ханом, угнетая свой народ, ради милостей иноземных - кусков с чужого барского стола! Когда люди мыслят о Родине? И когда перестают (устают) ее любить? Турок было больше в пять раз! И мастер говорит, что они бы победили, кабы не измена Вука! И не с того ли, не с измены своих, начинается всегда и всюду гибель языка, гибель племени? Ибо съединенный сам в себе народ неодолим, и не уступит никакому врагу! Василий уже не слушал того, что говорил ему Лазарь, который сейчас хвалил Русь и русичей. Перед ним открылись на миг безвестные глубины пространств и времени, и смутно овеяло воплощенным лишь в грядущих неблизких столетиях. Но когда-то дойдут, узреют русичи и горы, и ширь южных морей, когда-то Русь обнимется с возрожденною Сербией. Все это будет "когда-то", и лишь смутною тенью промаячило ныне пред ним. Он встряхнул кудрями, опоминаясь. Молча взял сербина за предплечье и сжал, ничего не сказав. Нет, у них на Руси не будет Косова поля, не должно быть! Будет великая страна, в которую пока не верит даже его венчанная жена Софья, упрямо полагающаяся на своего отца, Витовта, а не на русичей, доселе которующих друг с другом. Он спускался по ступеням, изредка взглядывая на чудовищный механизм, молчал и думал. С Киприаном уже было добыто согласие, что тот нынче отпускает в Новгород архиепископа Ивана. Сам Киприан двадцатого июля отъезжает в Литву, к Витовту, и на Киев. Будет хлопотать о том, чтобы не разделилась вновь единая русская митрополия, будет бороться с латинами, чающими закрыть православные церкви в Галиче и на Волыни, будет торговаться и хитрить, будет ставить епископов и скакать в тряском возке день за днем воистину бессмертный железный старец, коего Василий начинал ценить все более и более, вполне понимая только теперь, почему великий Сергий стоял за него, и именно Киприана, а никого иного, прочил на русскую митрополию. x x x Жизнь шла. Василий решал дела, заседал, мирил тверских князей, охотился. Софья родила еще одну дочерь, Василису, и осеннею порою опять понесла, уверяя Василия, что на сей раз будет сын. Бояре лукавили с ханом, ссылаясь на недород и моровые поветрия, уменьшали "царев выход", наполняя княжескую казну. Брат Юрий, опять не без умысла, взял на себя заботу о Троицкой обители. К октябрю наконец-то была окончена, на деньги самого Василия Дмитрича, каменная церковь Успения Богоматери в Симонове, основанная еще Федором, в бытность его архимандритом и настоятелем Симоновской обители. В срок выколосились хлеба. В срок жали рожь. В сентябре татары изгоном пришли на Рязань, и Федор Ольгович удачно отбил набег и отбил захваченный было полон. Осенью и в начале зимы чередою происходили важные смерти: умерла вдова Олега Иваныча Рязанского Евпраксия, умерла великая княгиня Евдокия Тверская, мать тверских князей, которая так и не сумела помирить сынов своих. Умерла супруга Ивана Михайловича - Марья. И совершилась одна благая смерть: умер на Городце суздальский князь Василий Кирдяпа. А зимой, о Великом Заговенье, Витовт захватил псковский город Коложу и стоял под Вороначом. Псковичи прибыли на Москву с жалобою. Начиналась вновь ратная страда, но нынче Василий уже не намерен был уступать Витовту. Глава 22 Киприан на этот раз, возвращаясь в Москву, почуял вдруг, что очень устал, устал больше, чем когда-ни-то и как-то безнадежнее. Шел снег, но земля еще не была вдосталь укрыта и на выбоинах сильно встряхивало. Он полулежал на подушках, застланных холстиною, безвольно отдаваясь колыханию и дорожной тряске владычного возка. Объезд волынских епархий дался ему на сей раз с огромным трудом. Когда он рукополагал во Владимире волынском во епископа попа Гоголя, то у него закружилась голова, и он упал бы, не поддержи его иподьякон. Но и все бы ничего! Воистину добил его съезд Витовта с Ягайлой в Милолюбе. С Ягайлой наехала масса польских ксендзов и римских прелатов и монахов Францисканского ордена. Они так и кишели вокруг, не давая ходу православным служителям, то и дело задерживая даже и самого Киприана, вынужденного, в конце концов, попросить Витовта о защите и вооруженной охране для него, как для верховного главы православной, самой многочисленной по числу прихожан, церкви Литвы. "Великой Литвы и Руссии!" - пробормотал Киприан почти про себя, тяжело чувствуя в сей час весь издевательский смысл этой формулы, применяемой сплошь и рядом в государственных хартиях литовского великого княжества, где даже деловая переписка велась не на каком ином, а на русском языке! И всего обиднее, что Киприана так и не поставили в известность о сути переговоров, ведшихся вроде бы с его участием. О чем толковали Витовт-Александр с Ягайлой-Владиславом наедине, не ведал никто, быть может, кроме посланцев Папской курии. Какие еще утеснения выдумают они для православных литвинов и русичей? Неучастие в делах государственных? Запрет сочетаться браком с католиками, обращая последних в истинную веру? Напротив - в этом случае требовалось, чтобы православные, не важно муж или жена, отказывались от своей церкви, переходя в латынскую ересь. Еще какие (и многие!) запреты и утеснения выдумали досужие францисканцы, празднующие свою победу над правой верою в многострадальной Литве! И что возможет содеять здесь он, Киприан, наблюдая, как закрываются одна за другой святые обители, как выкидывают из них православных иноков, места которых нагло захватывают францисканские и доминиканские монахи! Как жгут книги со славянскими литерами, даже не поинтересовавшись, что написано в них? Творение ли святых отцов, хронографы ли, гимны Дамаскина или соборные уложения? С горем приходило признать, что церковь не живет без защиты власти, а власть, ежели она враждебна православию, губит живую церковь! Разрушает храмы, запрещает богослужения, и все это в угоду своей, иной, чужой и чуждой церкви, которую иначе, чем еретической - не можно назвать... Вот он умрет, думал теперь Киприан, он умрет и ни во что же станет все его церковное устроение на землях великой Литвы! А ежели и град Константин упадет под ударами неверных, как это уже едва не совершилось днесь? Долго ли просуществует василевс Мануил и тем паче его потомки в великом городе, со всех сторон одержимом и утесненном иноверцами? Там, во Владимирской Руси, он мог воззвать к великому князю, его почитали и слушались, но здесь, в Литве, он нынче почти никто. Как кричал на него Витовт, у которого по-собачьи тряслись от злости полные щеки, как топал ногами, как угрожал! И ведь знал Киприан, что все то вымыслы, что епископ Туровский Антоний не виноват ни в чем, что он не посылал тайных писем в Орду и не приглашал на Волынь и в Киев самого Шадибека. Да и как епископ, лицо духовное, мог бы пригласить своею волей иноверную военную власть?! Мог бы сказать Киприан и другое, что Орда уже не способна, как некогда, дойти до Кракова, затопив всю Подолию, Волынь и Галич беспощадным топотом копыт. Многое мог бы сказать Киприан, но Витовта трясло от гнева, у него прыгали щеки, и Киприану приходилось молчать, молчать и покоряться, и верить наружно, что гнев Витовта справедлив, и что столь небывалое дело возможно, и что он примет меры. Немедленно сместит и накажет Антония (Антоний был смещен и лишен сана, тотчас услан в Москву в келью Симонова монастыря, что спасло его от дальнейших расправ и возможной смерти). Но он, Киприан, уступил! Едва ли не впервые откровенно и прямо уступил власти иноверца и, по сути, язычника. Уступил, потому что, увы, должен был уступить. Он зябко поежился, пряча морщинистые, в выступающих венах и пятнах старости длани в широкие рукава дорожного охабня и с острою безнадежною болью почуял сухость старого тела, дряблость кожи, остроту локтей и колен - все, чего не чуял досель, занятый многоразличными делами русской церкви. Три года назад он получил от великого князя Василия грамоту, подтверждающую уставы Владимира и Ярослава о судах церковных и права владенья имениями, принадлежащими митрополичьей кафедре. Русская церковь укреплялась, росла, приобретала все больший вес в гражданской жизни, а он, Киприан, старел. И сейчас он мечтал лишь о возвращении в любимое село Голенищево близ Москвы, с домашнею церковью Трех Святителей, в безмолвном месте между двух рек Сетуни и Раменки, окруженном зелеными рощами и тишиною, где он работал, уходя от суеты в ученые труды свои, переводил с греческого, сам писал жития святых, и где он нынче намерил закончить духовное завещание свое, заполненное благочестивыми мыслями и поучениями во след идущим. Он понимал, что едет к себе, возможно, умирать, не намного пережив разгромленную турками Болгарию и, слава Богу, не доживши до сходной судьбы города Константина, когда-то столицы Великой империи, сократившейся ныне почти до размера городских стен Феодосия, возведенных великими василевсами Востока, еще в те гордые времена, накануне конечной гибели Римской империи, после которых Византия прожила еще тысячу лет. То были века славы и позора, побед и поражений, углубленной христианской культуры, века, украшенные именами великих праведников, великих проповедников и святых, имена коих не прейдут даже и после крушения империи: Василия Великого, обоих Григориев, Иоанна Дамаскина, Синессия, Златоуста, Прокопия Кесарийского Агафия, Амартола и Малалы, Феодора Студита, Константина Порфирогенета, Симеона Нового Богослова, Пселла, Продрома, Вриенния Георгия Акрополита, Григория Паламы, Фотия и Симеона Метафраста, не говоря уже о безымянных творцах Синайского и Египетского Патериков, донесших до нас драгоценные памяти первых веков некогда гонимого язычниками Христова учения! Империя Величайшей духовной культуры! Империя великого зодчества, оплодотворившего весь славянский, и не только славянский, мир! Сколь величественен был твой восход и сколь горестен закат! И ежели гибнешь даже ты, то на что прочное возможно указать в этом временном тварном мире, где временно все, и все преходяще, кроме единой души человеческой! Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей - помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли. Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном: "Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг - зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею... Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти... Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, - так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает" - отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: "Токмо любовь!" Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании. Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. "Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти! Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества - плач! И что меж ними? Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!" Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха - как все пишущие - своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная. И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром - награду за беспорочную службу. Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте. - Книги чтет и греческую молвь учит! - сказал, волнуясь, Иван. - А какого возрастия? - вопросил Киприан. - Семнадцать летов! - обрадованно отозвался Иван, обминая в руках давеча снятую шапку. Киприан задумался, прикрывши вежды. "Учит греческий?" - Плотским раззожением не смущен? - вновь вопросил Киприан. - Женить предлагали, не хочет! - отмолвил Иван. - В иноки... - думал меж тем Киприан. - В иноки он возможет вступить и сам. А там и еще к кому попадет. Вьюноша наверняка способен к большему! Впрочем... - Пусть завтра придет ко мне! - твердо вымолвил Киприан. - Проверю, насколько сей исхитрен в книжном научении! Иван обрадованно склонил голову. Дома Федоровы до позднего вечера судили и рядили. Наталья ходила, поджимая губы, заботно поглядывая на внука: - Не ошибись, Сережа! - высказала наконец. - В ченцы пойдешь, ни жены, ни детей тебе уже не видать! - Ведаю, бабушка, - отмолвил рослый бледный отрок с первым пухом темно-русой бороды на щеках и подбородке и не домолвил, что, мол, детей старший брат Иван нарожает, а ему блазнит иной путь, которому семейные радости токмо помеха. - Сама приучала к чтению! - думала меж тем Наталья, не ведая, ругать ей себя за это или хвалить. - Может, и достигнет высот каких! - подумалось. - Вон иные и в епископы выходят, из простого-то звания, а мы, чать, и не крестьяне, ратный род! Назавтра отец с сыном отправились во владычное сельцо. Киприан долго беседовал с Сергеем, удалив предварительно отца, дабы не мешал. Иван Никитич сидел на лавке, краем уха слушая из-за неплотно прикрытой двери глаголы слов и мало что понимая в мудрых речениях ученой беседы. Наконец Серега вышел, счастливый, с пылающим лицом, а Киприан сам проводил его до порога, еще раз благословил юношу, опустившегося на колени. Благословил и отца, примолвив: "Чадо твое угодно Господу!" И, уже внизу, на дворе, когда садились на коней, Серега вымолвил гордо: "Он меня в книжарню берет! И греческому станет учить! Я и жить буду на владычном дворе!" Иван ехал задумчив, хмур. Он увидал то, чего не мог еще увидеть Серега, и гадал теперь: "Долго ли еще проживет Киприан и что будет с Сергеем после его смерти?" Ехал, изредка взглядывая на сына, с тем легким удивлением, с каким отцы встречают первые проявления отличного от родительского норова в своих детях. И благо тому отцу, который поймет, примет и не будет стараться поиначить по-своему грядущую жизнь потомка! Киприан все-таки прожил, или заставил себя прожить еще год. Он посвящал в сан. Освятил завершенную наконец на деньги великого князя церковь в Симонове. И умер только в сентябре следующего года, когда уже Василий Дмитрич повел войска встречу Витовту. Умер, едва ли не торжественно подготовясь к смерти своей. Грамоту-отпуст, которую зачитывал в церкви по его поручению архиепископ Ростова Григорий, Киприан написал всего за четыре дня до смерти, двенадцатого октября. В своей загородной обители Трех Святителей, пролежав там еще несколько дней, так и преставился, заповедав епископам и игуменам сущим близь: "Егда мя во гроб вкладающе, тогда сию грамоту прочтите надо мною вслух людем" - тем положив начало обряда, который отныне повторяли все митрополиты. Хоронили Киприана архиепископ Ростовский Григорий, Митрофан; епископ Суздальский, Илларион, епископ Коломенский, со всем синклитом Москвы: архимандриты, игумены, со всем священным собором, иноки, простые попы, бояре, воеводы - кто не ушел в поход, и многое множество москвичей. Григорий вышел на амвон с грамотою в руках. Читал без надрыва, без придыхания, буднично и просто, но тем значительнее и строже казалось написанное. Многие утирали глаза. - Во имя Святыя и живоначальная Троица, аз грешный и смиренный Киприан, - читал Григорий, - митрополит Киевский и всея Руси, смотря, яко настигла мя старость, впадох бо, в частыя и различные болезни, ими же ныне одержим есмь (он еще не вполне верил, когда писал, что непременно умрет!). Человеколюбие от Бога казним грехов моих ради, болезнем на мя умножившимся ныне, яко же иногда никогда же и ничто же ми возвещающи ино, разве смерть и страшный Спасов суд, достойно рассудих, яко же в завещании некая потребная мне от части писанием сим изъявити. - Первое, - ростовский архиепископ возвысил голос и обвел храм требовательным взором, - ибо исповедую Святую Богопреданную апостольскую Веру и православия истинное благочестие во святую Троицу и прочая апостольская священная повеления, святыя Божия церкве предания цело и не подвижимо. Того благодатию соблюдати, яко же исповеданием моим написано, то и предах, внегда вначале Святитель рукополагался по обычаю и уставу апостольскому и святых Отец божественных и священных повелений, яко убо апостолы от Бога поставлени суще, и святители, от апостол поставлени апостольская наследницы суще, и по тех святителей поставляху по Богопреданному апостольскому уставу, сице же и мене грешнаго Духа Святого благодать по уставу святых апостол и священных правил святым своим священным архиереем, патриархом вселенским, и при благочестивейшем царе Констянтиноградском православнейшем... Слушал посад, купцы и ремесленники, слушали боярыни и бояре, слушала великая княгиня Софья. У нее действительно был мальчик, как она и предрекала Василию, даже и наименованный Симеоном, но - родился и умер. И она стояла теперь строгая и прямая, не в силах решить: за какой грех казнит ее Господь? Не за то ли тайное небрежение святоотческой верою, какое время от времени охватывает ее еще и поднесь. "Верую, Господи!" - хотелось ей воззвать в голос, и покойный Киприан минутами виделся живым, только хитро сокрывшимся, дабы испытать и укорить ее за хладкость к вере, и, казнясь в душе, давала она сейчас молчаливый обет каждогодне на Троицу совершать паломничество в обитель преподобного Сергия. Неужели он не простит, не защитит ее от этих укоризн? Иван Федоров, затиснутый в толпе, слушал не так внимательно. Слышать Киприана приходило ему не раз, и сейчас его то и дело отвлекали мысли о доме, ибо мать, бессмертная и сухая Наталья, с обостренным подбородком, с пугающе большими глазами, обведенными черною тенью, его мать, без которой он, муж, отец и воин, как-то не мог помыслить своей жизни, надумала умирать. Лежала, не принимала пищи и к нынешней службе заупокойной прямо-таки прогнала Ивана: - Поди на последний погляд! Проводи, не гребуй! И теперь он, поминутно раздваиваясь мыслью, слушал прощальные слова Киприана, благословляющего паству свою: - ...И елици отъидоша от жития сего по моем поставлении, и елици еще живы суть, всем вкупе подаю еже о Святом Дусе, чистое прощение. К сим же и святейшим и вселенским сущим патриархом, иже преже преставльшимся, и еще живущим, такожде и священнейшим митрополитом всем, преставльшимся и еще живым, даю обычную любовь и последнее и конечное целование и прощение, и сам того же прошу от них получити. Иван Федоров, доныне внимавший не вдумываясь в сказанное, вдруг подивил тому, что Киприан, как равным и даже как бы ниже его стоящим, дарует прощение, при этом - и живым и мертвым. Или он так, не называя того поименно, прощается с патриархом Филофеем? Или то загробная гордость покойного? Или твердое упование, что "там" все они будут и есть равны между собой? - ...Благородному же и христолюбивому, о Святом Дусе возлюбленному сыну моему, великому князю Василию Дмитриевичу всея Руси, даю мир и благословение и последнее целование, и с его матерью, и с его братьею, и с его княгинею, и с его детьми, и с их княгинями, и с их детьми. Тако же и всем великим князем русским даю мир и благословение и последнее целование, и с их княгинями, и с их детьми, тако же и всем князем местным с княгинями и с детьми, оставляю мир и благословение. Тако же и боголюбивым епископом, сущим под пределом нашея церкви в Русской митрополии, преже преставльшимся и еще живым сущим, даю им благословение и прощение и любовь, а от них того же прошу и сам получити. Священноинокам же и всему священническому чину, и елици у престола Господня служат, всем даю прощение и благословение и любовь. Благочестивым же князем малым и великим и всем прочим, преже преставльшимся в летах наших, тако же даю прощение и благословение, и молюся Господу Богу, да простит им вся согрешения елико и ти, яко человеци согрешиша. Бояром же великим и меньшим и з женами, и з детьми их, и всему христианскому народу оставляю мир и благословение им. Иноком же всем вкупе, елици в различных местех живут, и всему причту церковному такожде мир и благословение оставляю. Аще ли же буду кого в епитемью вложил, или невниманием, или паки благословную виною, а не будет поискал разрешения, и в том забытьи учинилася смерть, или кого учил буду, а он ослушался, всех имею о Святом Дусе разрешены, прощены и благословены и молюся человеколюбцу Богу да отпустит им. А понеже сочтох лета своя, отнеле же в митрополиты поставлен бых, и обретеся числом яко тридесято лето течет к приходящему месяцу Декамврию, во второй день, и толиким летом прошедшим аще кто будет пороптал на мя, или паки явно восстал, от епископского сану, или от иноческого, еще же и священнического, или кто и от мирских совокупился будет с ними, поелици от них не зналися, и пришедши ко мне исповедаша и прияша прощение и разрешение, прощены суть и благословение от того часа, и да не вменит им Господь в грех, но да отпустит им. А елици, или стыдяся меня, или в забытьи приидоша, или в небрежение положиша или опасаяся мене, или за скудость им ума, или ожесточившиеся вражьим наветом, всяк иже есть от священницы или от инок, или мирский мужеск пол и женеск, да будут прощены и благословены и да не вменится им во грех, зане то мое есть, и в мене преткнушася, и моея области то разрешити. Он говорил как церкви, как сам патриарх, как Папа Римский. Но он и был равен тем, названным, ибо был духовным главою Руси - грядущего Третьего Рима, преемницы Византии, противостоящей всему латинскому Западу вкупе как иной мир, как земля многих племен и вер, осененная, однако, православным восьмиконечным крестом. Понимал ли это Киприан? Мог ли он духовно предвидеть Русь, простертую от моря до моря через всю Евразию? Не знаем! И, наверное, коли не состоялась бы Русь, - смешны и тщеславны показались бы теперь Киприановы посмертные прощения. Далее Киприан благословлял всех на путях сущих, вельмож и простецов, мирян и духовных, возлагая печалование о сих на князя и сына своего духовного Василия Дмитрича. Летописец прибавляет к сему: "По отшествии же сего митрополита и прочие митрополиты русские и доныне прописывающи сию грамоту, повелевают в преставление свое во гроб вкладающася, такоже прочитать во услышание всем". Глава 23 Киприан был еще жив и только-только воротился из Киева, когда Витовт взял псковский пригород Коложу и осадил Воронач. На этот раз все пятеро Дмитриевичей, сыновья Донского, собрались вместе, оставя на время глухие и явные споры, взаимные обиды и вожделения. Пятеро князей - одна семья. Василий, ставший великим князем по решению, начертанному покойным владыкой Руси Алексием. Его брат Юрий Галицкий и Звенигородский. Ему уже за тридцать, он всего четырьмя годами моложе Василия и уже прославлен удачными походами на Казань и Булгар. Красавец, выше Василия, сухо-поджар, строен, прям станом, русая борода и усы, слитые с бородою, подчеркивают мужественность гордого лица. Он женат на дочери Юрия Святославича Смоленского, уже принесшей ему двух наследников: Василия Косого и Дмитрия Шемяку, родившихся один за другим. Он ненавидит Витовта и на дух не переносит братнюю жену, великую княгиню Софью, которая, впрочем, отвечает ему тем же. Юрий не подписал отказной грамоты в пользу Василия, а это значит, что ежели у Василия не останет прямых потомков, то Юрий станет в черед великим князем Владимирским. Софья рожает мальчиков, которые упорно мрут, уже трое отправились на тот свет, и живет один Иван, которому не так давно справили постриги, и на которого не надышатся мать с отцом, ибо это пока единственный наследник престола! Глухая вражда меж братьями тлеет не первый год, но ныне Юрий готов помириться с братом: общая беда спаяла братьев-князей, и общий враг означен - враг и тому, и другому, враг всей Руси - Витовт, за спиною которого католический Запад, латиняне, тщащиеся покорить Русь, уничтожив схизму, как говорят они, или освященное православие, как говорят здесь и в южных славянских землях. Тут же, в совете, и трое младших, да уже и каких младших! Андрею Можайско-Верейскому двадцать пять - взрослый муж! Женат на дочери стародубского князя. Петру Дмитровскому - двадцать два, он вскоре женится на дочери покойного Полукта Вельяминова. И даже семнадцатилетний Константин Углицкий, едва ли не впервые участвующий в совете князей, - здесь. Потревоженное княжеское гнездо, орлиное, или, скорее, соколиное гнездо, съедененное общею государственною бедою. С опозданием в палату пролез тяжелый, большой Владимир Андреич Серпуховский: "Не опоздал?" На правах старшего дяди расцеловался с Василием и Юрием (тот только приложился щекой, чего Владимир Андреич предпочел не заметить), иным братьям подмигнул дружески. Уселся в распахнутой бобровой шубе, цветным тафтяным платом отер пот и снег с чела. - Ну, - вопросил, - плесковичи прибыли? - И с новогородцами вместях! - подсказал Юрий. - Софьюшка што? - хитровато сощурясь, вопросил Владимир Андреич. - Здорова ли? Василий нахмурился: "Все еще недужна!" - отмолвил. Вопрос был не о здоровье великой княгини, то понимали все, но вопросить мог один Серпуховский володетель на правах старшего в роде. - С Витовтом у нас ряд! - возразил Василий, порешив говорить прямо о том, о чем другие лишь подумали, блюдя его великокняжеское достоинство. - Но я и по ряду не уступал тестю псковских земель! Ни земель Великого Новгорода, ни Ржевы, и никаких иных! Высказал, и разом опростело. Младшие расхмылили во весь рот, а Юрий улыбнулся медленно, оттаивая, и, благодарно глянув на брата, согласно склонил голову. - Кто поедет к плесковичам? - вопросил Владимир Андреич и, прищурясь, глянул на Василия, досказавши: - Могу и я! - Ты, дядя, надобен здесь, - отмолвил Василий. - Надобно полки собирать, к тому еще уведать, как Иван Михалыч думат? Нам еще вдобавок и с Тверью ратитьце вовсе ни к чему! Продумали. Согласно склонили головы. - А во Псков поедет Петр! - досказал Василий. - С ратною силой и боярами. (И внятно стало, что он это продумал уже наперед.) Иван Кошкин просунул голову в дверь, хотел вопросить, но Василий опередил его: - Веди плесковичей! И бояр созови! Иван кивнул понятливо, исчез. Рассказ псковского посадника Панкрата был страшен. Витовт взял Коложе о Великом Заговеньи и, ограбив окрестные селения, набрал одиннадцать тысяч полону. Гнали всех подряд: женщин, детей, стариков. Зима в этом году стояла на диво студеная, еще и теперь, в марте, держались морозы, и лишь к полудню, под прямыми лучами весеннего солнца начинало капать с крыш. - Когды стал под Вороначом, дак и полон погнал туда с собою! - сказывал Панкрат. - Одежонка худа, что получше, литвины отобрали, спали у костров кучами, с каждого ночлега мертвяки оставались в снегу. А под Вороначом... - Панкрат замолк, проглотил ком, ставший в горле, потом, невидяще уставясь в пространство перед собой, хрипло произнес: - Сам зрел! Матери, значит, детей с собою несли... Помороженных... Мертвяков, одним словом. И тут уж стали отбирать у их, цьто ли, дак бают, падет, как ледышка стукнет. Матери в рев, а детей мертвых две лодьи полных наклали трупьем! - Две лодьи! - эхом повторил второй плескович. - Его развернешь, дак однова и портно-то не отодрать, примерзло! Синенькие, ручки-то крохотные подпорчены у иных, и глаза отокрыты, а уже не видят, и белые, с мороза-то. - Две лодьи! - опять повторил Панкрат и примолвил, сжимая длани: - Детей! - Дак мужики своею охотой уж! Встали на рать: плесковичи, граждане Изборска, Острова, Воронача, Велья, - словом, вси. Кто в бронях, кто и так, с одним топором да рогатиною, с посадником Юрьем Филипповичем пошли в догоню. - Ржеву повоевали! - А в Великих Луках взяли коложский стяг, и полон привели. - Матери погибших младеней пленных литвинов били потом, руками рвали, не удержать было! Новгородский боярин, доныне молчавший, тут разомкнул уста, вымолвил сурово: - Нелюди! Витовт Кейстутьевич гневал, мол, поганым его лаяли-де. А как еще звать, коли такое творят? Мы, мол, в Бога веруем! Видать, такой у их и Бог, у латинов! - А теперь и немцы на нас, - продолжал Панкрат просительно. - Самим не выстоять нам, княже! Бояре молчали, потрясенные. - Брата Петра вам даю! И ратную силу, - твердо отмолвил Василий. x x x Когда уже остались одни, Юрий, прихмурясь, оборотил мело к старшему брату: "С Витовтом ратитьце придет!" - сказал. - Ко мне, - помедливши, отмолвил Василий, - Александр Нелюб просится. Ивана Ольгемонтова сын. С ратью. С литвою и ляхами. Даю ему Переяслав в кормленье! - и, упреждая брата, домолвил: - В Орду послано, к Шадибеку. Кажись, он Тохтамыша опять одолел, дак и нам поможет! - А тверичи? - С ними беда. Иван Михалыч с Васильем Михалычем уже который раз в ссоре. Нынче, кажись, замирились наконец. Юрий подумал, кивнул, слегка, благодарно, сжал Василию предплечье. Таким вот, не у Софьина подола, брат начинал нравиться ему. - Жаль, что всю литовскую силу не можно переманить на свою сторону! Да и крестить бы Литву! Крестить - значило обратить в православие, ибо восточная церковь, вселенская, продолжала считать отделившуюся от нее римскую еретической, а католики, в свою очередь, ненавидели "схизматиков" (православных) и мечтали о мировом господстве Папы Римского. Подымаясь к себе, Василий все думал о том, как и что скажет Софья, когда он разорвет мирную грамоту с Витовтом. Но что бы она ни сказала и ни сделала, остановиться он уже не мог. Тесть сам переступил ту незримую грань, после которой надо было браться за оружие. Софья ждала его в покое стоя. - Плесковичи были! - выговорил Василий, собираясь к тяжкому разговору с женой. - Я слышала все, - упреждая его, возразила Софья. (Верно, стояла на переходах у того оконца, забранного решеткою! - мельком догадал он.) . - У моего отца... - Софья говорила, отделяя слова паузами друг от друга и слова падали, как тяжелые камни. - У моего отца. Его детей. Мальчиков. Моих братьев. Убили немцы. - Но не русские! - сорвался Василий на крик. - Мы никогда не убивали детей! Слепо пошел вперед, и Софья, шатнувшись, отступила. Белея лицом, закусив губы, вымолвила все же: "Ежели не считать смолян!" Василий опустошенно прошел в горницу, не ощущая ни победы, ни удовлетворения. В голове и душе было пусто. Но за ним была страна, Русь, которую он должен был, обязан защитить. Его волость, его улус, в конце концов! Его, а не Витовта! Этой весной, когда наконец весна прорвалась сквозь ледяной панцирь зимы, закружились сумасшедшие вихри. Ледяной ветер обжигал лицо, бесился, но в упругих струях нет-нет да и ощущалось веяние близкого перелома. Потом начались грозы. Рвало крыши с домов. В Нижнем вихрем подняло человека на лошади вместе с колесницею и понесло по воздуху. Колесница нашлась после на другой стороне Волги, на дереве. Мертвая лошадь валялась рядом, а человека так и не нашли. В распуту никакое движение ратей было немыслимо. Потом пахали, потом косили, жали зимовую рожь, двоили пары. Размещали прибылое литовское войско Александра Нелюба. Петр, отвоевавшись, возвратился в Москву, и плесковичи попросили отпустить к ним Константина Дмитрича, ибо война с немцами все не кончалась и не кончалась. Меж тем Юрий Святославич, которому новгородцы дали в кормление тринадцать городов, рассорил в очередную с Новгородом (останавливал и облагал дикими поборами торговых гостей), воротился на Москву, и Василий, лишь бы только отделаться от нравного смоленского володетеля, дал ему в кормление Торжок, куда Юрий Святославич и уехал с верным своим соратником, князем Вяземским Семеном Михалычем и его супругою Ульяной. С Софьей на сей раз произошла сшибка. Она не любила Юрия Смоленского, коего, надо сказать начистоту, не любили многие за гордость и спесь, непристойные беглецу, потерявшему свой стол, за гневливость и поваду поступать так, как ему угодно, не считаясь ни с обычаями, ни с законом, а смоленский князь оправдывался ссылками на западные примеры той же Польши, где володетели имели право жизни и смерти над своими подданными. - Вот узришь, каков Юрий! Узришь, когда поздно станет! На этот раз Софья оказалась права, хоть Василий и не поверил ей. Но не принять князя, не дать кормы Василий Дмитрич не мог. Того бы не понял никто, и его осудила бы вся земля. Ветра бушевали всю весну. На Троицкой неделе было затмение, месяц был "аки кровь". Выли псы. Ратники с костров молча глядели, кто не спал, на окрашенное кровью ночное светило. Шестнадцатого июня, в четыре часа дня произошло затмение солнца. Вновь выли псы, кудахтали и беспокоились куры, люди задирали головы к темнеющему небосводу, шептали молитвы. Многие поминали недавнее затмение месяца. Ждали беды. Шестнадцатого августа умер владыка Киприан. Рати уже выходили в поход, и князь токмо заехал проститься со своим духовным отцом. Немо смотрел на строгий, ставший неотмирно важным лик. Все-таки Киприан был ему верной опорою! И как не вовремя... Впрочем, когда бывает вовремя смерть? Иван Никитич Федоров в этот раз выступал вместе со своим полком. Рати тянулись по старой дороге на Серпухов, после которого Ока круто уходила к югу, к истокам своим, а они двигались к Угре, все дальше и дальше уходя в то тревожное порубежье, где уже не в редкость было и на миру встретить лихой литовский разъезд, или спесивых усатых ляхов, или конную ватагу разбойных татар, и, наконец, стали на Плаве, подтягивая обозы и ровняя полки. Слухачи донесли уже о приближении витовтовых ратей. Витовт стал на Пашкове гати и рассылал разъезды, сосчитывая московские силы. Сентябрь начал уже пестрить рассеянным золотом и багрецом густолиственные чащи, и небо казалось особенно синим и глубоким над головой. Иван Федоров шагом проехал вдоль ручья, заботно оглянув своих кметей, что таскали сушняк, собираясь разводить костер и варить дорожное хлебово. Кинул глазом на сына, что горячо спорил о чем-то с напарником. Сына выпросил взять в свою ватагу: так казалось вернее, да и в бою... Хоть и ходил на Двину, а в настоящей большой сече как бы не растерялся парень! Сын же сторонился отца, на привалах отчаянно показывая, что он уже взрослый кметь и его незачем охранять и пасти, как маленького. Да и что сказать: двадцать пять летов скоро! А то пристал к своей калачнице, и на-поди! Давно женить пора! Матерь не зря ругает, да так как-то все было недосуг и недосуг помыслить о сем! Он придержал коня, оглядывая стан, деловитую суету кметей, шатры, кое-где уже подымающиеся дымки, и там, вдали, шатры воевод, кажись, и самого князя Василия, которого он лишь мельком видал в самом начале похода. Помнит ли еще, как сидели с им в Кракове? - скользом помыслил Иван Федоров. И сплюнул. И воздохнул. И подумал, что ежели Витовт пожелает того, бой будет жестоким, и неясно, кто еще одолеет в этом бою! Глянул заботно еще раз на сына издали, постоял, тихо тронул коня, прислушался к себе; а хочет ли он сам драться с литвином, что когда-то, в уже исчезающе далекие годы, поболе двадцати летов, чествовал их всех в Кракове, а потом отправил его, Ивана, в путь перед смоленскою битвой. А вот уже и Смоленск в литовских руках! И как тут... Прав, однако, Василий! И Васька тогда как в воду глядел, когда привез весть о сговоре Витовта с Тохтамышем! Тохтамыш сейчас в Заволжье, продолжает воевать с Большой Ордой... Как-то там Васька, посланный нынче в Сарай Федором Андреичем Кошкою? Сказывал на отъезде, что Федор Андреич совсем плох, скоро умрет. А Иван Федорыч Кошкин, нынешний возлюбленник князев, не в отца, нет, не в отца! К хорошу то али к худу - Бог весть! Иван очнулся, встряхнул головой. Ветер прохладно-теплый, предосенний, грустно-хмельной, как греческое вино, развеял его волосы и гриву коня. Поворотив, Федоров подскакал к своим: - Подковы проверили все? - вопросил строго. - У Прошки Сухого кобыла расковалась! - весело ответили ему и, не давши старшому возразить, домолвили: - Да мы мигом! Кобылу действительно, притянув ужищем морду к одиноко стоящему дубку, чтоб не баловала, уже собирались ковать. Иван поглядел: - Не заковали, мужики! Охромеет конь в бою - верная смерть. Костер уже пылал, и в медном котле, налитом едва не до краев, уже булькало. - Пивка бы! - подмигнул Ивану один из ратных, Окишка Клин. Иван хмуро улыбнулся в ответ, возразил: - Пива пить после боя будем! Представилось на миг, как скачут, сшибаясь, встречные лавы комонных, как нарастает и падает боевой клич, как жутким просверком смерти полощут клинки на взмахе, поднятые для удара, и привычно, мурашами по телу, прошла веселая дрожь, как всегда бывает в бою - где и страх, и удаль, и отчаянность, пуще всего отчаянность! И грозное веселье, когда уже скрестились, проскрежетав друг о друга, лезвия сабель, когда уже вздыбился конь, и уже страх позади, и все позади, и только это: опустить кривую сталь на голову врага и почуять, как пришло по мягкому, а, значит, достигло тела. И уже не оглянешься, ибо налетает очередной всадник, и опять скрежет и стон харалуга, и разрубленный щит летит в бешеную круговерть валящихся тел, криков, конских морд, в лихое остервенение боя... Прижмурился, помотал головой, отогнал видения. Матерь Наталья была плоха, как отъезжали, глядела по-собачьи жалобно, словно чуяла что... Да не страшись ты, мать! Передолим. Да ишо невесть будет ли бой! И овеяло страхом: а ну, как свою смерть почуяла государыня-мать? Не застану, век себе не прощу, - помыслил. И еще раз заботно, издали глянул на сына: не погибнул бы в этом бою! Ночью догорали костры. Дерева стояли, окутанные темнотой и туманом. Послышался глухой, все нарастающий топот копыт. Иван вскочил, натянул сапоги, выскочил из шатра, мгновением почудилось - не литвины ли? - но не звучало окликов воевод, не пели рога. И, постояв, помыслив, понял вдруг, и жаром облило сердце: то шла татарская конница, посланная Шадибеком в подмогу московскому князю! И враз стало как-то и весело и уже не страшно совсем. Он следил выныривающие из темноты мохнатые шапки татарских кметей, слушал их оклики, навычные уху, и думал, что теперь, с ордынской подмогою не так уж и страшен Витовт с его литвинами! Кто-то из воевод уже ехал встречать татарскую помочь. Уже там, впереди, загомонили многие голоса, и ярко вспыхнул костер - гостям готовили горячую шурпу, волокли ободранные туши жеребят и баранов. Иван Федоров постоял еще, прицыкнув на высунувшего было из шатра любопытного ратного и, удоволенный, полез сам в шатер досыпать, на ходе скидывая сапоги и вешая на стойку шатра схваченную было саблю. Боя, впрочем, так и не произошло. То ли родственные связи, то ли татарская конница, а может то и другое вместе, склонило Витовта к переговорам. Было заключено перемирие, и войска стали уходить назад под мелким дождем, сразу размочившим, а где и сделавшим непроходными дороги. Чавкали, осклизаясь, кони, летела грязь из-под копыт, зачастую попадая прямо в лицо. Поднявшийся ветер срывал желто-зеленую листву с дерев. Шла осень, еще не переломившаяся в то спокойное золотое предзимье, когда высокие небеса светят глубокою синевой, и в этой синеве тянут на юг птичьи стада и обманчивое тепло подчас заставляет подумать, что лето вернулось. Предзимье, называемое бабьим летом, еще не наступило, не пришло! Однообразно чавкали конские копыта. Иван Федоров ехал, изредка взглядывая на сына там, впереди, в строю ратных и думал о матери, как-то она там? x x x Софья, закутавшись в шелковый летник с долгими рукавами, вышла на глядень и остоялась, глядя на Кремник у своих ног, на далекое Занеглименье и на башню прямо перед собою, с часами, измысленными хитрецом сербином, на которых золотую круглую луну постепенно закрывал черный диск, знаменуя уменьшение месяца на небе, и также точно день за днем открывал, когда лунный диск начинал прибавлять вплоть до полнолуния. Она глядела на бронзовую цифирь, на знаки зодиака, понимая, что эта работа даже лучше той, какую видела в Кракове, где малые фигурки святых и рыцарей последовательно являлись в небольшом окошке, с тихим звоном проплывая и уплывая внутрь. И слезы, нежданные, горячие и горькие слезы, полились неудержимо у нее из глаз. Софья кусала губы, пробовала озлиться на себя, как делала во время ссор с мужем, но ничего не помогало, некому было смотреть на нее, не перед кем было и величаться тут, на высоте дворцового гульбища. Внизу была Москва, мурашами суетились люди, работали мельницы на Неглинной, вода, посверкивая, переливалась через створы запруд. Вдали, едва видные, вразнобой крутились крылья ветряков. С той стороны, от литейного двора и Подола доносило гул и звяк железного дела, клубами вздымался черный дым литейки, отъединенной от города земляными валами огненного опасу ради. А ежели перейти на ту сторону теремов и глянуть в Заречье, откроются выси Воробьевых гор с красными борами на них и неоглядная ширь Замоскворечья, со слободами, старым Даниловым монастырем, с петлистыми дорогами, убегающими туда, в Орду, в Дикое поле, сквозь леса и леса, сквозь чужую и непонятную Рязань, в заокские дали... И это все теперь была ее Родина! Ее дом! И, верно, не так уж не прав был Василий, готовый защищать все это от ее отца и католических прелатов, тщившихся погубить древнее византийское православие: у латинян еретический, как уверяют русичи, отводок некогда единой (до седьмого Собора) вселенской церкви. Еретический, потому что Папе Римскому вручена была земная власть, потому что возглашают filioqwe, служат на опресноках, причащают мирян под одним видом, телом, но не кровью Христовой, потому что... Потому что... Потому что они не такие, как мы, не такие, как русичи, и им нас не дано понять никогда, и то еще, что "мы" и "нас" относятся навек и к ней тоже, и дети ее, и рожденные, и не рожденные, и наследник Иван, Ванята, Ванюша, Ванюшка, пребудет русичем. И все смерды этой земли никогда не примут латинской веры, и готовы выступить с оружием в руках против всякого, кто покусится им эту веру навязать. И так и будет, так и будет всегда! Софья плакала, слезы лились и лились. И следующей весной, на Пасху или на Троицу, или даже осенью, ко дню Успения Преподобного, она пойдет пешком в Троицкую обитель, пойдет, шепча про себя молитвы, как многие женки на Святой Руси... Стала бы она католичкой, выдай ее отец за одного из герцогов или графов немецкой земли? Конечно, стала! Так ли бы она пеклась о святости, так ли бы ходила по монастырям, поклоняясь могилам святых? Наверное, нет! Почему?! Этого не скажет никто... Но в России нужно верить в Бога. Верить и молиться так, как заповедано древними византийскими канонами. Иначе нельзя. И жить тут иначе нельзя. Без Духа Божия, без любви к этой земле в России не выжить! Это Софья наконец-то стала понимать. Она все еще плакала, но уже тихо, не рыдая. И какой все-таки добрый Василий, поставивший эти часы для нее, дабы она, Софья, не чувствовала себя сиротливо на новой родине. Часы шли, медленно, незаметно для глаза закрывая черным покровом золотой лунный диск. Большие, изузоренные, кажущиеся отсюда ажурными стрелки ползли по циферблату, где знаки часов были отмечены не арабской цифирью, а буквами славянской азбуки. И мастера нашел Василий своего, православного инока, сербина, а не из немецкой земли! Нашел, положим, Киприан, но Василий сколь угодно мог пригласить немецкого мастера, из ляхов или же фрязина - не захотел! Вспомнила, как когда-то в Кракове, шуткуя, вопросила его о смене веры, и как он тогда по-мальчишечьи заносчиво и твердо отверг: "Я - князь православной страны!" Часы шли. Медленно поворачивалось время. Кругом была земля русичей, Русь, и она, Софья, была православной и никакой иной не могла бы быть в этой стране. Глава 24 В русском "Домострое", книге многажды разруганной и мало кем читанной, есть потрясающие слова в похвалу женщине - матери и хозяйки дома: "Аще дарует Бог кому жену добру - дрожайши есть камени многоценного. Таковой жены и от пущей выгоды грех лишиться: сотворяет мужу своему благое житие". "Обретши волну (шерсть) и лен, сотворяет благопотребными руками своими. Она, как корабль торговый, куплю деющий, издалече собирающий в себя все богатства. Встанет в нощи и даст брашно (яству) дому своему и дело рабыням. От плодов рук своих приумножит богатства дома. Препоясавши крепко чресла свои утвердит мышцы свои на дело. И чад своих поучает, тако же и рабынь, и не угасает светильник ее во всю ночь: руце своя простирает на труд, локти же своя утверждает на веретено (то есть прядет лен и шерсть, после же ткет "портна" и шьет из них одежду, на что и тратит долгие вечерние часы). Милость же простирает убогим, плод же подает нищим (забота, которую современный человек переложил на богадельни и дома призрения). Не печется о дому своем муж ее: многоразличные одеяния преукрашенные сотворяет мужу своему и себе и чадам и домочадцам своим". (Да, да, еще у бабушек ваших, дорогие читатели, а уж у прабабушек у всех замужняя женщина шила в основном сама - "зингеровка" была в каждом доме! - а не бегала по портнихам и не покупала готового платья!) "Потому и муж ее, егда будет в сонмище с вельможами и воссядет с друзьями, мудро беседуя, разумеет, яко добро деяти, ибо никто без труда не увенчан будет жены ради доброй, блажен есть и муж, и число дней его умножится. Жена добра веселит мужа своего, лета его исполнит миром. Жена добра - благая честь мужу своему. Среди боящихся Господа да будет добрая жена - честь мужу своему. Благословенна она, Божию заповедь сохранив, а от людей прославлена и хвалима. Жена добра, трудолюбива и молчалива - венец есть мужеви своему. Обретет муж добрую жену - и с дому его потечет все благое. Блажен муж таковой жены, и лета свои исполнят они в добром мире. О добре жене и мужу хвала и честь. Добрая жена и по смерти честь мужа своего спасет, яко же благочестивая царица Феодора, добродетелей ради ее и муж ее, хулитель икон, избежал проклятия церковного по смерти своей". В мировой иконографии утвердились две ипостаси женщины, воплотившиеся (в европейском искусстве, во всяком случае) в двух образах: Венеры и Богоматери. И не будем здесь говорить много о первом из них, венерианском образе, наиболее, да, кажется, и единственно принятом современным мышлением. Заметим только, что античные ваятели, создавая своих богинь любви, Афродит и Венер, и Афродиту Книдскую и Венеру Милосскую, брали за образец уже рожавших женщин - традиция, восходящая аж к первобытным каменным "венерам", в коих подчеркивалось именно детородное начало (а зачастую попросту изображалась беременность). Что же касается уже родившей женщины - матери (Богоматери в европейской иконографии!), то тут и спору нет: она нам являет самоотверженную любовь к чаду своему, Спасителю мира, или же просто (когда в эпоху Возрождения происходило обмирщение образа) к чаду своему, ибо вечная участь женщины - жертвенность, самоотдача. И даже во внешнем мире женщина-жена проявляется, как правило, не сама по себе, а через мужа и детей. Любопытно было бы собрать сведения о матерях всех великих людей и поглядеть, сколько в последующее величие великих вложено неведомых нам материнских забот! Да! Как сказано в приведенной главе "Домостроя", женщине-жене приходится мало спать и непрерывно работать даже и при наличии в доме "рабынь", вставать до света и ложиться за полночь, надзирая за всем многоразличным хозяйством богатого дома: запасы, соленья, варенья, скотина, лошади, слуги, муж и дети, наконец, которых надобно не только кормить, но и научать доброте и труду. Недаром слово "воспитывать" столь многозначно в нашем языке! Жизнь без отдыха, жизнь с полной самоотдачей, в которой и находит женщина истинное счастье свое - как это возможно? Но ведь и завет Господень был первым людям: "в поте лица своего добывать хлеб свой". И только на этом пути, когда непрестанен труд "в поте лица", и творится все, что мы называем культурой человечества и без чего тотчас наступают оскудение, разорение и смерть! Можно (и нужно!) говорить о героизме каждой женщины, исполнившей женское предназначение свое, и не только о тех девчонках, что в надрыв, под пулями, вытаскивали раненых с поля боя в минувшую войну. Недавно некий Семен Лазаревич громогласно усомнился в том: как это возможно, чтобы слабосильные девушки-санитарки вытаскивали на себе тяжелораненых грузных мужиков? Может, дорогой Семен Лазаревич! Может! И вытаскивали, и перевязывали, и спасали от смерти, и лечили, и ночами не спали над мечущимися в бреду ранеными, и дарили, порою, солдатам той войны мгновенную любовь: Спрячь глаза, а я - сердце спрячу, И про нежность свою забудь. Трубы, пепел еще горячий, По горячему пеплу - путь! Жалость-любовь, недаром и слово "жалеть" было столь многозначным в языке нашем! Дарили все, что могли, без остатка и без огляда, и вытянули, совместно с мужчинами-воинами, вытянули великую войну, спасли и фронт, и тыл, где засыпали, сутками простаивая у вертящихся станков, или, голодные, работали на полях, убирая урожаи ("Все для фронта!"). И как-то кормили детей... Много, ой много ложилось на плечи русской бабы в наших постоянных бедах: моровых поветриях, пожарах, голоде и холоде, когда, как той же Наталье Никитишне, приходило сутками не слезать с седла, прятаться и даже рожать в снегу, в лютый мороз приходило... И передача традиций, навычаев, навыков, памяти предков тоже ложилось на плечи матери-жены? Думайте, мужики, сходясь с женщиной, девушкой ли, открывая ей пугающе сладкий мир любви (или насилия, или позора!), чего вы хотите от нее? И к чему придете, о чем станете думать, когда грозная старость осеребрит ваши виски, и морщины изрежут чело? Помните, что с крушением женской жертвенности кончается все: и род, и племя, и память твоего народа. Я не говорю тут о тех отрицательных женских свойствах, которые есть изнанка ее положительных. Домостроевщина, переходящая в скопидомство. Естественный период цветения, растянутый во времени, делает, в конце концов, женщину просто гулящей бабой. И у мужской половины человечества хватает с избытком этих теневых свойств национального характера! Я говорю о женщине-матери, издавна зародившей лучшие свойства национального русского характера. О женщинах-матерях, давших нам жизнь и воспитавших нас для этой жизни. Это жизнь без отдыха, часто незамечаемая даже, является героизмом. И вне религии, без Бога, без обещанной загробной награды, эта жизнь слишком, невыносимо, тяжела. Поэтому после утраты религии нация перестает множиться. Вспомним поздних римлянок, прабабушки которых пряли шерсть и рожали и воспитывали воинов. С крушением непрестанной женской героической жертвенности кончается все. x x x Иван Федоров на возвращении отпросился у боярина, изъяснивши, что оставил мать на ложе болезни. Гнал коня опрометью, едва не запалив жеребца. Слава Богу, матерь застал еще в живых. Усталый, пахнущий конем и горечью дорожных костров, ввалился в терем и - к ложу матери. Наталья трудно приоткрыла глаза, глянула: "Побили Витовта?" - вопросила. - Замирились. Татары к нам подошли, дак потому, верно. - Ин добро. Миром-то лучше! - выговорила Наталья, думая о другом. - Трудно тебе станет без хозяйки! И Ваняту не женили, вишь! Набалует парень, а после и жена станет не мила... - замолкла вновь, тихо досказала: - В баню поди! Давеча топили, не простыло ищо. Поди, поди, не сумуй! Однова ишо не помру, - и бледный окрас не то улыбки, не то страдания коснулся ее щек. После бани, едва похлебав ухи и пожевав хлеба, Иван вновь уселся у ложа матери, которую прислуга успела за тот срок перевернуть, обмыть и переодеть в чистое. Долго молчал. Взглядывал на страшно обострившееся лицо матери, угадывал тело ее под рядниной, не тело, а связь костей, обтянутых кожею, со страхом переживая все эти явные печати близкой смерти. Мать задремала, потом, пошевелясь, вымолвила: - Похоронили Киприана? Пристойно было? - Похоронили в Успении Богородицы, рядом с гробницами Феогноста и Святого Петра. Грамоту чли! Всех благословлял и всем отпускал грехи! И патриархам, и покойным князьям, всем-всем. Наталья глазами показала, что услышала. Через время вопросила с отстоянием: - Киприана схоронили, с кем будешь теперь? Иван помыслил о том скользом, кивнул, не отвечая. Все это было и важно, и уже не важно совсем у порога вечности. - Попа созови! - погодя сказала Наталья. - Причаститься хочу, и собороваться мне нать. Мать задремала вновь, потом, не размыкая глаз, вымолвила: - Будешь меня хоронить, Лутоню с Мотей созови, и с чадами! Не забудь! И Любаву... Всех... А Ванята где? Не задело ево? Живой? - С ратью ворочаетце, - ответил Иван. - Я выпросился, наперед полков прискакал. Иван опять кивнул и вдруг повалился лицом на грудь матери, горячие слезы хлынули потоком: - Как я буду без тебя, мамо? - Ты взрослый теперь! - отмолвила Наталья, чуть заметно улыбаясь. - Смотри, седатый уже! Она с усилием подняла бледную, чуть теплую руку и бережно, как в детстве, огладила его по волосам. И Иван вдруг понял, что больше никто, никогда, до самого последнего дня уже не приласкает его так, как мать! И заплакал вновь, безнадежно и горько, вздрагивая, всхлипывая и кренясь, а Наталья все гладила сына по волосам, шептала едва различимо: - Не плачь, родной мой, кровиночка ты моя ласковая! Не плачь! Тамо мы встретимся с тобою, и уже навсегда! И родителя узришь своего, Никиту! А он - плакал. Плакал, пока не пришли чужие люди в избу, пока не вернулся Сергей, нынче, как заболела Наталья, каждый вечер приходивший ночевать домой. Пока не началась обычная домашняя хлопотня, и тогда Иван перестал рыдать, и сидел, понурясь, сугорбя плечи, безразличный ко всему, ощущая такое жестокое одиночество, какого не испытывал, кажется, еще никогда в жизни... Любава примчалась из Коломны тотчас, прознав о болезни матери. Вихрем ворвалась в избу, всплакнула, обнимая мать, и тотчас закрутилась по хозяйству. А мать, после посещения священника со Святыми Дарами, лежала успокоенная, уйдя в себя, и порою неясно было: жива ли еще, или уже отходит света сего? Лутоня с Мотей и старшими сыновьями поспел к похоронам. Явился и Василий, только-только прискакавший из Орды, помолодевший, довольный, что при деле, чуть гордясь тем, что татарский полк подошел-таки на помочь князю Василию. Подъехали Тормосовы, явился Алексей Семенов - друзья, дальние родичи, знакомые, ближники. Явилась на погляд даже одна из великих боярынь московских, помнившая Наталью еще по тем временам, когда был жив Василий Васильич, великий тысяцкий Москвы. Неожиданно много народу оказалось, пожелавших попрощаться с матерью, и Иван, недавно еще чуявший сиротское полное одиночество, прояснел, ожил, и хоть порою вновь и вновь смахивал слезу с ресниц, но грело неложное участие и неложная любовь собравшихся к матери. И последние мгновенья ее тихо отлетевшей жизни прошли благостно, без надрыва и ужаса, которых Иван Федоров боялся больше всего. День был тепел и так. Схоронили матерь пристойно. Домовину выносили в десяток рук. (Ванюха успел-таки и прискакать, и проститься с бабушкой.) Опускали в могилу на полотенцах-ручниках, отделанных тканою вышивкой и плетеным кружевом, и полотенца оставили в могиле. И на поминках было многолюдно и тесно так, что, казалось, и ступить некуда. И в застолье, в пристойном шуме, за богатою снедью и пивом было легко, душевно, хоть и не без нелепицы: староста из Острового с двумя мужиками перепились было и в пьяном раже начали громко славить покойную. Обошлось. Потом вся родня по очереди подходили к Ивану, кто со словом, кто молча утешали его, хвалили мать. Ночью, когда уже гости спали на полу, по лавкам, по всем боковушам, на сеновале и даже на подволоке, а сам Иван забрался в конский хлев, повалился на беремя свежей соломы, на попоны, и молча затрясся в рыданиях, вновь поняв, что матери уже нет, - ночью к нему пробрался Серега, сунулся под руку, сказал вполгласа: "Не плачь, батя! Ей тамо хорошо!" Залез к нему под зипун, прижался молодым горячим телом, вытирая отцовы слезы рукавом рубахи. Иван все еще дергался, всхлипывал, из всех сил прижимая Серегу к себе. Так и уснули вдвоем, обнявшись. Уже утром, наматывая портянки и влезая в сапоги, Иван вопросил, отводя глаза: - Киприан помер, не выгонят тебя теперь? - Чаю, не тронут! - рассудительно отозвался сын. - Преосвященный наказал ничего не менять в распоряде владычного двора, и книжарню тоже, чать, не разгонят! Ванюха, мало побыв, ускакал в Кремник на полковой смотр. Любава уже бегала по горнице, наводила чистоту. Весело пылала русская печь, жизнь возвращалась на свою привычную стезю. Вечером на третий день сидели малою семьей: оба сына - Иван с Сергеем, сестра Любава, собравшаяся уезжать: "Сын у меня тамо! Нельзя годить!" Лутоня со своими уже уехали - деревенское хозяйство не бросишь надолго. Тормосовы тоже уехали. Алексей остался, дичась, сидел сейчас рядом с матерью. Так и не свыкся ни с отчимом, ни с ее замужеством, ни с младшим сводным братишкой, которого и видел-то, почитай, раз или два... И когда Иван взглядом позвал к себе, тот готовно пересел к нему, неуклюже прижавшись боком к дяде - другу покойного своего родителя. И Иван понял, приобнял мужика, доселе тосковавшего по недоданной ему в молодости отцовой ласке: - Как жена молодая? - вопросил. Алексей пожал плечами. - Кажись, непраздна опять! - высказал с нарочитым безразличием, грубоватой мужскою гордостью: молодая супруга Алексея принесла уже двоих, парня и девку, и теперь готовилась принести третьего. Скоро уже тридцать летов мужику! Подумал вдруг, изумившись, Иван, тридцать летов! Как время идет! А давно ли Семен, родитель Алешин, умирал у него на руках! И он ничего не мог содеять! Или мог? Заноза эта доселе сидела у него в сердце, и, верно, останет там навсегда. Ели из одной большой миски, несли ложки ко рту, подставляя хлеб. В черед отпивали пиво. Хорошо было. И слезы временем навертывались на глаза, а все одно, хорошо! Вот и внуки растут, хоть и сторонние, а все-таки внуки. - Тебе, Ванюха, жениться нать! - твердо выговаривает отец. - Баба умирала, наказывала мне: ожени, мол! - И Ванята кивает молча, согласно. Жизнь идет, не прерываясь, и смерти близких только подтверждают вечное течение ее. Скоро Ванюха поскачет на свою службу, а Сергей отправится изучать и переписывать мудреные древние свитки и пергаменные страницы греческих книг. Алексей тоже ускачет, уедет Любава, и дом осиротеет без них... И... И права была мать! Надобно хозяйку в дом, теперь хотя сына женить поскорее! x x x В эту зиму в далекой степи в Заволжье Шадибек убил Тохтамыша, прекратив, казалось бы, многолетнюю прю за ордынский престол. Увы! Смерть эта не решила ничего, потому как остались Тохтамышевы сыны, и к власти в Орде, забыв древнюю Чингисову "Ясу", рвались многие, медленно, но неуклонно приближая конец степной державы, созданной когда-то гением монгольского народа на подъеме сил всего племени, подъеме, вернее, гигантском извержении сил, разметавшем степных богатуров по всему миру... Тем временем псковичи с князем Данилой Александровичем воевали победоносно немецкие земли. Брат великого князя Василия Петр воротился из Пскова и женился осенью на дочери покойного Полуекта Васильича Вельяминова, а на его место отправился другой брат Василия, Константин. Сам Василий Дмитрич ходил с полками на Витовта к Вязьме и Серпейску "и не успеша ничтоже", как сообщает летопись. А Юрий Святославич Смоленский сидел до поры в Торжке. Глава 25 Юрий Святославич, великий князь Смоленский, лишенный своего удела, жены, захваченной Витовтом, лишенный всего, чего можно лишить князя некогда одного из величайших и древнейших городов Руси Великой, пребывал в гневе, горестях, бешенстве и стыде. Двадцать лет назад изведал он горечь поражения под Мстиславлем, когда беспримерная жестокость, проявленная смолянами против мирного населения, - развешивали людей, защемив им руки бревнами по стенам хором, натыкали младенцев на копья - лишь помогла разгрому смоленской рати соединенными силами Скиргайло, Корибута и Семена-Лутвеня, испытал вслед за тем стыдный литовский плен и унижения, коим его подвергли, прежде чем посадить на смоленский стол. В споре с Витовтом дважды терял свой стольный город, по сути, был изгнан и из Великого Новгорода, ибо надежд новгородцев князь не оправдал, получил, по сути, отказ в помощи и от князя Василия, при всех династических связях своих, при всем том, что на его дочери женился даже брат великого князя Василия Юрий. Оброшенный, отставленный от главного дела своей жизни - борьбы за смоленский престол, - с единым верным слугою своим, князем Вяземским, за верность Юрию потерявшим престол, и из князя превратившимся, по существу, в дворецкого опального смоленского володетеля... Юрий Смоленский сидел в Торжке. Торжок, все еще не возвращенный Василием господину Новгороду, благодаря положению своему на торговых путях был богатым городом. Ни князю, ни боярину, ни дружине княжой голодать не приходилось, хватало и на припас, и на платье, и на оружие. Долило все явственнее проступающая пред ним безнадежность грядущей судьбы. Военная при московском князе с Литвой как-то все не состаивалась. Порубежные сшибки не перерастали в большую войну. Князь гневал, порою впадал в тихое бешенство, и тогда скрежетал зубами и зверем бегал по покою предоставленных ему наместничьих хором. Ратники в эти часы старались не попадать ему на глаза, и утишить князя в эти мгновения удавалось только супруге вяземского князя Семена Мстиславича княгине Ульянии. Юрий смолоду был яровит до женок. И сохранил это свое свойство даже и в пору брачную, почему княгине с горем приходило то и дело менять прислужниц своих, отсылая куда подальше обесчещенных мужем, а то и понесших от него девушек. А затащить к себе на седло пригожую селянку во время многодневных охот и, понасилив, выгнать, а то и отдать на потеху доезжачим своим - этого Юрий и вовсе грехом не считал, подчас забывая об этих случайных подругах своих уже назавтра. Все же княгиня как-то умела умерять буйство плоти своего супруга. Теперь же, оставшись один, Юрий и тут почуял себя, словно конь без узды. Он не видел печатей увядания на своем лице, не чуял подступающей старости, или чуял? Возможно, потому и ярился сильнее? И ко всему прочему, томило безделье и оброшенность. Василий не приглашал старого смоленского князя к себе. Бешеная скачка по буеракам в погоне за волком или травля кабана не приносили полного удовлетворения. Власти, власти не хватало Юрию! За власть стал бы он драться и теперь, забывши обо всем ином. Сошвыривая на ходу заляпанный грязью охабень, Юрий задышливо всходил по ступеням терема. От целодневной скачки гудело все тело. В плечах еще переливалось давешнее напряжение, когда он несколько долгих мгновений держал раненого лося на рогатине, а тот, наваливаясь грудью, загоняя в себя глубже и глубже широкое железное острие и обливая кровью черничник, рвался к Юрию, склонял огромные лопаты рогов, с налитыми кровью глазами рыл копытами грязь и снег и уже было достал, но кованое жало, входя в жесткую плоть зверя, дошло в нем наконец до становой жилы. Кровь-руда хлынула потоком и из раны, и изо рта матерого в серо-бурой шерсти великана. И коротко замычав, зверь пал на переднее колено, согнув затрещавшую рогатину, еще раз мотанул головой, пронеся смертоносные зубья рогов едва в вершке от князева лица, и повалился на бок, подминая вцепившихся в него хортов, с визгом отпрянувших в стороны. Доезжачие мгновением спустя кинулись впереймы к зверю, у коего глаза уже замглились смертною поволокой. Бешенство взора угасало вместе с жизнью, а Юрий стоял, опоминаясь и чуть-чуть гордясь собой, успокаивая невольную дрожь в членах... И теперь все еще - лося свалили не в сорока ли поприщах от города - чуял Юрий, как разгоряченная кровь ходит по жилам, ударяя в голову. - Семен! - выкрикнул он, вызывая Вяземского князя Семена Мстиславича. - Семен! Но вместо Семена вышла навстречу Ульяния. Глянула серыми большими, словно заколдованные озера, глазами, опустила долу длинные ресницы свои: - Пожди мало, господине, - сказала. - Еству готовят уже! Юрий дрогнул, перебрал сухими долгими ногами, словно конь, попавший в стойло, почуял вдруг, что и грязен весь, и весь в поту, а вяземская княгиня уже понятливо вела его в соседнюю горницу, где слуги ждали с ушатом теплой воды и полотенцами. - А хочешь, батюшко, и баня готова