ерном! Ибо "сиверко" по-тамошнему и означает "север" и "холод". Сизая вода морщит рябью среди молчаливых берегов, волглые, напоенные влагою тучи цвета голубиного крыла идут по небу бесконечными рядами, перемежаемые неяркими пробелами тонких облаков, да сыплет мелким игольчатым дождем... Как-то он там? Вдвоем ушли, с Ферапонтом, смиренным иноком, про коего и не подумать было, что дерзнет удалиться в дикие Палестины русского Севера... А зимы? Бают, у Кирилла в его келье - только влезть! - даже и печки нет! Одержим дикими зверями, мразом, разбоеве нападали не раз... Выдерживает все! И еще пишет послания, учит и братьев его, и самого великого князя. Как и прознал про днешние нестроения и зазнобы от нижегородских князей! Поди, и о стыдном сражении на Лыскове поведали ему! Он снова перечел, вдумываясь в каждое слово, грамоту северного пустынника, с горем понимая, что трудами пустынножительства и полным отвержением благ земных Кирилл (коего уже теперь величают Кириллом Белозерским) заслужил право говорить на равных с сильными мира сего. "Ты, Государь, приобретаешь себе великую пользу душевную смирением своим, посылая ко мне, грешному, нищему, недостойному, страстному и чуждому всякой добродетели, с просьбою о молитве, я, грешный, с братиею своею рад, сколько силы будет, молить Бога о тебе, нашем Государе, и о княгине твоей, и о детях твоих, и о всех христианах, порученных тебе Богом. Но будь и сам внимателен к себе и ко всему княжению, в котором Дух Святый поставил тебя пасти людей, искупленных кровию Христовою. Чем больше удостоен ты власти, тем более строгому подлежишь ответу. Воздай Благодетелю долг твой, храня святые Его заповеди и уклоняясь от путей, ведущих к погибели. Как на корабле, ежели ошибется наемный гребец, вред от того бывает невелик, если же ошибется кормчий, то губит весь корабль. Так, Государь, бывает и с князьями. Если согрешит боярин, наносит пакость себе, а не всем; но если согрешит сам князь, причиняет вред всему народу. Слышал я, что у тебя, великий князь, великое несогласие с твоими сродниками, князьями Суздальскими. Ты выставляешь свою правду, а они - свою; кровь христиан льется. Осмотрись, Государь: если они правы в чем-либо, уступи им смиренно, если в чем правда на твоей стороне, стой за правду. Если они будут кланяться тебе. Бога ради, Государь, окажи им милость, сколько можно, покажи к ним любовь и сострадание, дабы не погибли, блуждая в татарских странах. Никакая власть, ни царская, ни княжеская, не может избавить нас от нелицемерного суда Божия; а если будешь любить ближнего, как себя, если утешишь души скорбные и огорченные, - это иного поможет тебе, Государь, на Страшном и праведном суде Христовом". Склонив голову под притолокой, в покой вступил Юрий. Вскоре воспоследовали и Андрей Можайский с Петром. Василий нынче навык приглашать братьев к совету о делах правления, которые затруднялся решать с боярами без них. В этих советах было нечто интимное, сокровенное, свое, точно в избе, в большой семье крестьянской, решали: когда сеять яровое, да сколь мочно ныне говядины везти на базар, да стоит ли нынче рубить новый овин заместо сгоревшего старого... Софья всегда злилась, когда он так собирался с братьями, и была права: те, в свою очередь, особенно Юрий, не жаловали литвинку. - Ну что? - вопросил Юрий, входя. - Витовт еще не затеял на нас новый поход? Нынче рыцари в спину ему не ударят! С маху сел на лавку. Протянув твердую руку к кувшину, налил себе кисловатой медовухи, отпил, поморщился, утер тыльною стороною ладони усы. - Что ж ты, Петюха! - высказал, подымая тяжелые глаза на младшего брата, только что вошедшего в горницу. - Давно тебе хотел баять о том, да не подходило так-то к случаю! Лысково-то обойти нать было, эдак вот! И прижал бы конницу нехристей к оврагу! А што пешцам забродно в снегу брести, дак то любой дурак смекнет! - Ладно, братья! - остановил Василий. - Опосле драки кулаками махать не след! Вот, чтите грамоту! От Кирилла с Белоозера... - Он и мне послания пишет! - усмехнув, высказал Андрей. - Берег бы смердов от пьянства, то считает главною пагубой, и от судей не праведных: мол, не будет в судах порядни, пойдут лихоимства с поборами, народ сопьется и погибнет Земля! - В общем прав твой святитель! - раздумчиво высказал Юрий. - Не сам ли Господь вручил человеку разум, отличающий его от всех прочих тварей земных? А что теряет пьяница? Разум! Значит, уподобляется зверю! От Бога поступает в лапы Сатаны! А уж коли в державе судьи не праведны суть, то и державе той недолго жить! Поглянь на Византию! Безо взяток там нынче и святителя не поставят на престол! Пока человек верит в себя, пока он способен взять в руки оружие, отдать жизнь за отчий край - и государства стоят! А ежели людина приучишь за кажную мзду в суде платить - ты уж воина, али за защитника державы - не жди! Так-то, други! Видал ты сам-то Кирилла? - Как же! Мои же вотчины тамо! - с прежнею усмешкою отозвался Андрей. - Тверд! Ферапонт от него на иное озеро ушел! Сидит у себя в келье, как медведь, а вся округа к нему ходит на поклон. - Я слыхал, - перебил Юрий, - у тебя и тут, под Можаем, объявился свой святой? - Смерд, из вольных! - неохотно отозвался Андрей, пожав плечами. - Да какой он святой! Икону нашел, вишь, чудотворящую, и пашню забросил, начал ходить с ней. - Какая икона-то? - подал голос Петр. - Вестимо, Богоматерь! С предстоящими! - ворчливо отозвался Андрей. - Дак за им толпы стали ходить! Сам знашь, и на Москве встречали с крестами! Василий покривился, промолчав. Он тоже помнил это шествие истеричных баб, кликуш, что падали под ноги иконе, хромых, слепых, убогих, что лезли облобызать образ в чаяньи исцеления. - Да ведь излечивала! - продолжил Андрей. - Сей Лука и терем себе возвел, стойно княжому, и мял как князь. А еще наповадился медведей у моих ловчих отбирать, и с медведями бороться. Силен был, как бес! - Ну, и чем окончило? - Юрий уже слышал эту историю и потому торопил рассказчика. Зато Петр внимал в оба уха. - Да чем... Терпежу не стало! - неохотно докончил Андрей. - Подвели ему мои ловцы особо грозного медведя, ну, тот и поломал мужика, едва выходили потом. Нынче опомнился, богачество свое отверг, монастырь строит. - Да, бывает и так! - наставительно изрек Юрий. - Мужик! Икона была, духовной высоты не было в ем! Святого мужа не было при иконе! А к твоему Кириллу я и сам бы съездил, поклониться ему! - Что скажете, братья, о послании сем? - вопросил Василий, возвращая толковню к началу беседы. - Да што... - вымолвил Юрий и глянул светлым разбойным взглядом на старшего брата, - как ни обидно за погром Владимира, а может и прав! Предложи Борисовичам что-нибудь лучшее, чем железа да яму, авось и согласят! Не то нам нижегородской смуты не избыть до морковкина заговенья! Меня казанская татарва все боле тревожит! Осильнел город! Не переняли бы у нас волжский путь! Петр, склонив низко голову, - стыдно было давешнего разгрома! - подсказал: - Борисычей удоволить, и Жукотински князи потишеют! Нету Анфала на их! - Все сидит в Орде? - вопросил Юрий. - Навроде жив! - возразил Петро. И все задумались: до того дошло, что и вятский разбойник надобен оказался! - А выкупить? - подсказал Андрей. - Я уж прошал! Отказали бесермены! - Думаю, брат, - перешел на другое Юрий, - Витовт пока ратных действий не начнет, а вот то, что он церковный раздел затеял, это худо! - Слух есть! - подтвердил Андрей. "Этого еще не хватало!" - подумал про себя Василий, но не высказал ничего. О церковном отпадении литовских епископий следовало говорить с Фотием. - Не начнет Витовт? - мрачно вопросил Василий, подняв глаза от налитой, но не выпитой чары. - Не начнет! - подтвердил Юрий. - С немцами колгота не окончена ищо, с Ягайлой, бают, новая пря у их, добычу никак не поделят, да и церковный раздел, вишь, затеял! Токмо грозит! Пока токмо грозит! - уточнил Юрий, уверенный, что рано или поздно схлестнутся с Витовтом, пора придет, и тогда... Ох! Тогда вновь Софьюшка не сотворила бы иньшей беды! - Словом, езжай! - подытожил Андрей. - Досыти нам Едигеевых набегов! Василий молча кивнул головою: верно, набегов хватило уже досыти, приходило кланяться! - А к Даниле Борисычу я пошлю! - присовокупил Юрий. - Хоть этой беды нам избыть! Василий поднял голову, оглядел братьев смуро. Была надея, тоненькая ниточка надежды была, что не пошлют в Орду, что отсидится на Москве! Порвалась. Приходило ехать. Да еще и с Фотием баять до отъезда: ежели западные епископии отпадут, то латины и вовсе учинят разор русскому православию! Глава 39 Епифаний, воротясь из Константинополя вместе с Фотием, вскоре, испросив благословения у преосвященного, устремил стопы свои по старой памяти в Сергиеву пустынь. Слыхал, конечно, что татары добрались и сюда, и все же тихо ужаснул увиденному. Да, конечно, уже стояла новая церковь, но на ином месте, уже отстраивали кельи и трапезную. Но где хоть остатки от того, прежнего монастыря? Не эта же груда обгорелых бревен, оттащенных в стороны?! Неужели от прежнего Сергиева монастыря, от его трудов неусыпных, не осталось ничего? - Все сожгли! - сурово ответил Никон. Поминутно покрикивая на мастеров (трудились и свои, и наемные, со стороны), он в обиходном подряснике, подпоясанным вервием, в старой замасленной скуфье, с вощаницами в руках, что-то подсчитывал, верно, монастырские расходы. Ворчливо поздоровавшись, повел Епифания в келью: "Вишь, и баять-то недосуг!" - молча указал на хлеб и квас. Помолились. Епифаний ел и говорил, а Никон молча, кивая головой, слушал рассказ Епифания о Цареграде и Фотии, и с лица его все не сходила тяжкая тень суетных забот и трудов. - Сосуды спасли! - отмолвил на вопрос Епифания. - Рясу преподобного, посох, иконы и книги... Да, и тот потир, что он сам точил... И крест патриарший... Да, словом, все спасли, что было мочно! Меня сам Сергий предупредил! - скупо улыбнувшись, добавил Никон, и лицо его в отверделых морщинах, давно уже неулыбчивое, тронуло бледным окрасом трогательного воспоминания: "В тонком сне узрел их: Петра, Алексия и Сергия, тут, у себя, в келье, в той, что сгорела!" - В Сергиевой? - вопросил Епифаний с внезапно пересохшим ртом. - Да. Повестили про нашествие агарян и про то, что обитель будет опустошена, но и паки восстановится. Пришел в себя, - слова еще звучали в ушах! - кинулся к двери; дверь заперта! Отокрыл, а они, все трое, идут гуськом от келий к церковному крыльцу. Тут вот и постиг, что не сон, а видение. И что не оставил он нас! - прибавил Никон, помолчав. - А могила? - вопросил Епифаний. - Цела. Никон помолчал, глянул проголубевшим взором, высказал тихо: "Порою глаза закрою, представлю, как пришел к нему, как просился сперва, и таким чую себя отроком малым! Да, отроком! До сих пор... Хоть и на шестой десяток пошло. Великие были люди! Время идет, мелкое отходит посторонь, забывается, и видишь ихнюю высоту и ясноту!" - Ты пишешь ле? - вдруг вопросил Никон, как-то сбоку, по-сорочьи, глянув на Епифания, и тот враз понял, о чем прошает его игумен, и даже несколько взмок: понял, что Никон среди трудов и разорений не забыл Епифаниева намерения предать харатьям память преподобного. - Боюсь! - высказал, и почуял, как стало жарко под требовательным взглядом Никона. - Не справиться боюсь!.. Хватит ли у меня умения, хватит ли благодати на труд сей? - А кроме тебя некому! - возразил Никон просто. - Люди умирают, уходит память. Грядущим по нас надобно поведать то, что ведали мы! У меня тут и переводят, и писцы есть добрые... "Лествицу" с главами Григория Синаита перевели с греческого, поучения аввы Дорофея. "Диоптру" Филиппа-пустынника с ответами аввы Варсануфия и с наставлениями Исихия... А о преподобном некому написать, токмо тебе! Никон глянул прямо, светлым взором, и Епифаний невольно опустил голову. - Не ведаю, - прошептал. - Временем кажет, прошла та пора, нынешние люди измельчали, и уже не нам писать о том великом времени и великих подвижниках тех! - Ты заблуждаешься, Епифаний! - спокойно отверг Никон. - Ты имеешь дар, и дар тот - от Господа, и не должен ты уподобиться тому рабу, что зарыл талан свой в землю! - Я пишу... писал... - зарозовев, признался Епифаний. - Многое уже и занес на харатьи, но страшно приступать к целому, и порою долит: а надобно ли кому теперь то, о чем ведали мы в наши юные годы? - Искушение, Епифание, искушение! - Никон дружески покачал головой. - Как можешь ты даже помыслить о таковом? Воззри! Коликое число обителей основал сам Сергий, и по слову великого князя Дмитрия, и сам по свыше данному благословению. И ни один, ни один из них не заглох и не запустел! А ученики преподобного? Погляди! Афанасий воздвиг монастырь на Высоком в Серпухове, а когда ушел в Цареград, оставил ученика своего, Амоса-Афанасия. - Который умер... - Опочил. Но обитель живет! Заветы Сергия выходят в мир! А Савва, игуменствовавший тут после меня и паки до меня. Он по зову князя Юрия основал монастырь под Звенигородом и лишь недавно опочил, оставив процветающую обитель. А преподобный Авраамий, трудами своими просветивший дикий дотоле Галичский край и создавший целое ожерелье святых обителей? Да, и он опочил, но обители те живут! И в тверских, и в костромских, и в новогородских пределах духовно ратоборствуют ученики преподобного! Яков и поныне подвижничает под Галичем, у железных рудников, Афанасий-Железный Посох с Феодосием поселились в новгородском краю, в Череповецком урочище. А преподобный Сильвестр, что много лет жил на брегах Обноры, в глухом лесу, питаясь кореньями и травами, и не зря лица человечьего! И вот уже сошлись к нему ученики, и устроили кельи, и воздвигли храм Воскресения Христова! Да, умер и он! Но на те же берега Обноры явился иной ученик преподобного отца нашего Сергия, Павел, поселившийся в Комельском лесу, в дупле старой липы, а затем перешедший на реку Нурму, где и воздвиг обитель. Сергий Нуромский, афонский постриженник, приходил к нему в лес и видел, как стая птиц кружилась вокруг старца, иные сидели у него на голове и плечах, зайцы и лисицы, не враждуя, бегали вокруг, и медведь смиренно ждал корма из рук преподобного! И сии подвижники, ставшие духовными братьями, живут и поныне в том краю, и уже, по слухам, воздвигают монастырь. А Кирилл с Ферапонтом, ушедшие в страну Белозерскую? Кирилл наставляет бояр и князей, послания его ныне читает и чтит сам Василий Дмитрич. А давно ли он трудился в хлебне Симонова монастыря и токмо обещал грядущую славу свою? И вот уже воздвигнут храм Успения Богоматери над серебряными водами Сиверского озера, на горе Мауре, и иной, в немногих поприщах, на Вородаевском озере, созданный сподвижником Кирилла Ферапонтом. И вот уже иноки из Симоновой обители приходят к Кириллу, в устрояемую им обитель, не боясь строгости устава, ни хладных зим, ни мразов, ни скудоты. И не возроптал никто на жестокость устава, по коему в кельях не держали ничего, кроме книг, и даже воду пить ходили в трапезную обители! И тако же, как Сергий, Кирилл воспрещал братии своей сбирать милостыню по селам, повторяя: "Бог и Пречистая Богоматерь не забудут нас! Иначе зачем жить на земле?" - вот какими праведниками полнится ныне земля Русская! А Ферапонт, коему лишь дарения князя Андрея Можайского позволили завести пристойную утварь для храма! Иноки его обители такожде безмолвствовали, списывали книги да плели сети для ловли рыбы, которой и пропитывалась братия, почасту на первых годах вместо хлеба ели сухую рыбу, смешанную с толченой корой. Ныне же князь Андрей призвал Ферапонта к себе, дабы воздвигнуть монастырь Рождества Богородицы близ Можайска. О подвигах преподобного ныне уведал сам Фотий, облекший его саном архимандрита. Верую, что от обители Кирилловой свет духовный распространится по всему Северу. А наставления старцев, а пример святой жизни, подаваемый ими малым сим? Заветы Сергия и свет, исходящий нань, не угасли и в нашем веце, но пошли вширь, распространяясь и просвещая землю Русскую, и житие преподобного, которое ты, Епифание, возможешь написать, надобно всем им, всем подвижникам, ученикам и последователям великого старца. И запомни, что без памяти о славном прошлом своем народ перестает быть народом. Что без Бога человек становит зверообразен, и только духовное начало делает нас людьми! Иначе тотчас одолевает Сатана, и мир неустранимо идет к гибели. И что великие государства, с армиями, богатствами, многолюдством, вельможами прегордыми, рушились в прах, теряя духовную скрепу свою. И что ничто не способно спасти страну, потерявшую высоту духовности! Иначе сказать, ничто не спасет народ, потерявший Господа! Никон замолк, выговорившись. Епифаний сидел, красный от смущения, возможно, впервые поняв до конца, что труд его, казавшийся поначалу малым и жалким, ныне стал подвигом, свершить каковой заповедано ему Высшею Силой. Темнело. В слюдяном оконце меркла, разливаясь и потухая, вечерняя заря. Мерно и звонко начал бить колокол, подвешенный пока на вешалах из двух бревен с перекладиной. - Колокол, чую, жив? - вопросил Епифаний. - Жив! - отозвался Никон. - Когда жгли монастырь, упал и угряз в землю, но уцелел, и татары не увезли с собой! Оба одинаковым движением поднятых рук осенили себя крестным знамением, и оба враз поднялись к вечерней молитве. В вышине, над притихшей, примолкшей землей, погружающейся в прозрачный сумрак ночи, загорались мерцающие лампады звезд. Лес, отодвинутый от обители, стоял задумчив и хмур, уже без ропота, без воя и свиста нечистой силы, навсегда прогнанной с Маковца молитвами преподобного. Неоконченные монастырские постройки смутно белели в темноте. Иноки, черными тенями выбираясь из келий, землянок и шалашей, со всех сторон спешили к церкви. Храм был еще не свершен, и служба шла в притворе. В отверстые двери храма потаенным сверканием свечного пламени сиял временный иконостас. И туда, в красное нутро церкви, заходили, склоняя головы, послушники и черноризцы. Земля стоит верою, вера жива праведниками, они же суть - красота земли. В эту ночь, отстояв вечерню в новорубленном храме, Епифаний не лег спать, а положив перед собой лист александрийской бумаги и жарко помолясь перед тем, начертал первые слова своего бессмертного "Жития", бессмертного и потому, что бессмертна в Русской земле память преподобного Сергия, и потому еще, что Епифаний сумел-таки написать об этом. Никон не без умысла предоставил Епифанию, невзирая на днешнюю тесноту и неустроенность, отдельную рубленую келью. Духовный труд требует сосредоточения и одиночества, требует тишины, в которой нисходит на творца свыше то, что люди зовут вдохновением творчества: Божий Дух, собирающий ум и направляющий руку пишущего. Глава 40 - Ну, и чего ты добился, рассорясь с родителем моим? - кричала Софья, по-рыночному уставя руки в боки. - С Новым Городом доселе пря, Суздальские князи опять немирны суть! На Лыскове наших побили, уж лучше Юрия бы послал, чем своего Петра... Да, да, своего! Монету ему позволил чеканить, эко! Перед всеми братьями на выхвалу! С батюшкою у тя котора за которами, а толку? А они нынче с Ягайлой к Марьину городу ходили, окуп получили с рыцарей, триста тысяч золотых! Триста тысяч! Тебе таких денег и во снях не видать! Двина опять за Новым Городом! Пожди, они у тя и Вологду, и Белоозеро, и Устюг возьмут! Не лучше было с батюшкою вместях утишать новогородцев? - А там и Псков с Новым Городом потерять, и Карельскую землю свея захватит тем часом! - глухо и злобно отвечал Василий жене. Последнее время они чаще ругались, чем любились друг с другом. Софья ожесточела от постоянных и неудачных родов, от постоянных сыновьих смертей, горько завидовала двоюродной сестре, жене Юрия Дмитрича, которая рожала мужу здоровых сыновей. Подросший Иван, единственный наследник, единая надежда родительская!.. Сейчас она была вовсе некрасивой, и Василий с грустью понимал, что временами почти уже не любит жену: бесили эта ее упорная приверженность своему отцу, и резкий смех, и самоуправство с прислугой, вспышки гнева, когда она наотмашь била по щекам холопок и сенных боярынь своих... Но приходило признать с горем, что во многом Софья оказывалась права. И что нижегородских Борисовичей, невзирая на пакостный погром Владимира, надо приветить добром, по слову старца Кирилла, а не кидать против них все новые и новые рати... Отыграться следовало на Великом Новгороде, да и то только после того, как разрешится нынешняя пря с Витовтом... Лаяли, вишь, и бесчествовали его! А две лодьи детских трупов под Вороначем, ето как? Не пес разве? Ты же когда-то сам был крещен в православие, тесть дорогой! Почто ж детей-то поубивал, поморозил? Такого-то и нехристи не часто творят! А Софья продолжала кричать, теперь уже ругая его бояр и упрекая за то, что приблизил Морозовых заместо Акинфичей. "Уж лучше бы ругала за то, что мирволю Всеволожскому!" - думал меж тем Василий, молча выслушивая попреки жены. Федька Свибл, во время оно, достаточно холку натер! Ладил Юрия поставить великим князем, а его, Василия, забыть в Орде. Не получилось! Потому только, что хватало сил и дерзости зимою сбежать из Орды! И уцелеть! Он, Василий, помнит об этом. И Юрий помнит! И как тут быть, ежели земля и так поделена, после смерти Владимира Андреича, на десяток уделов, и ежели так будет продолжать, все воротит на свои оси, и прежние усилия владыки Олексия и батюшковы изойдут дымом. Да, и с литвином Свидригайлой не получилось, и - права Софья! - даже и в Орду к Булат-Салтану ездил он зря! Пытался через него надавить на булгарских князей, что разбили брата Петра на Лыскове, как-то перетянуть хана Большой Орды на свою сторону. Сколько передали даров! Самому Булат-Салтану, его эмирам, бекам, женам, дворцовой челяди... Царь все обещал исполнить... И был убит Джелаль эд-Дином, и вместо него Едигей поставил Тимур-хана, который тотчас затеял войну с Едигеем. Едва не захватил Едигея в полон, но старый лис вырвался, ушел в Хорезм, отсиделся в Ургенче, и теперь в Орде новый правитель, и все, почитай, надобно начинать сначала. Еще летом, когда уже Василий Дмитрич был в Орде у Булат-Салтана, тверской князь Александр Иваныч поехал с Твери в Литву и наехал Витовта в Киеве. Там же были один из сыновей Тохтамыша, Зелени-Салтан, о чем Александр, обмыслив, послал тайную весть на Москву. Витовт был упорен и, по всему судя, хотел восполнить теперь свою неудачу десятилетней давности, посадив на ордынский престол Тохтамышева сына. Александр был убежденным сторонником православия и потому, при всех спорах и сварах Твери с Москвой, отнюдь не жаждал католического засилья на Руси. Как бы он и сам, и его отец ни относились к Витовту, как бы ни кумились с ним, но и о прежнем соглашении двоюродных братьев, что в случае смерти Витовта Литва, а с нею и Русь, отходят к Польше, в Твери не забывали. Юрий на Москве, получив заместо брата весть из Киева, тяжко задумался. Ему впервые стало страшно Витовтовых затей, и он не ведал, что должно вершить. Оставалось одно - ждать возвращения брата и молить Господа, чтобы не совершилось с ним какой пакости в Орде, пакости, при которой смерть была бы лучшим исходом. А ежели схватят и Васильевым именем начнут приказывать Москве? И все-таки приходило ждать. Он тогда как раз отъезжал в Галич, который упорно заселял и обустраивал, и толковал с боярами и женой о зловещем известии. - Пойдет на Русь! - вздергивая округлившимся после родин подбородком и потряхивая звончатыми колтами головного убора, отмолвила Анастасия. Они с Софьей, будучи двоюродными сестрами (Софья по матери, а Анастасия по отцу), враждовали всегда. Анастасия не могла простить Софье захват Смоленска ее отцом, а Софью Витовтовну вообще начинало трясти при одном упоминании имен Юрия Дмитрича и его супруги. - Тохтамыша не смог всадить на ордынский престол, дак сына егового всадит! И еще татар наведет на нас! Юрий сопел, слушая жену. Молчал, прикидывал, глядя на ширь озера, на холмы, покрытые бором: куда, в случае набега татарского, мочно будет увезти жену и детей? Разве в монастыри, основанные преподобным Авраамием! Тоже ученик Сергия! Мысль о Радонежском подвижнике, крестившем его, Юрия, отеплила сердце. Когда минуют все сии беды и скорби, подумал, надлежит в память преподобного воздвигнуть в Троицкой обители белокаменный храм! Все-таки в то, что Витовту удастся, даже с помочью татарской, захватить Русь - не верилось! - Ты опять будешь помогать Василию! - кричала Юрию Анастасия. - Я буду помогать языку русскому, как помогал всегда! У нас не Литва, и преподобный Сергий был прав! Да еще и задолго до нас сказано: "Аще царство на ся разделится - не устоит!" - По лествичному праву... - пыталась возразить Анастасия... - По лествичному праву я должен править в черед за Василием! Отказной грамоты я, слава Богу, не подписал! - А тем часом Витовт захватит всю Русь, как он уже захватил Смоленск! А в Орде утвердит Тохтамышева сына! - Не та теперь Орда! - морщась, возражает Юрий. - Да и у Витовта сил не хватит, слишком многого хочет Софьюшкин отец! Нет, либо он станет латынским королем над ляхами и литвой, что всего вернее, либо православным князем над Русью! Анастасия глубоко вздохнула полною грудью (сыновей кормила сама, не доверяя кормилицам, и груди не опали до сих пор: не в стыд покрасоваться перед супругом, не то что Софья, у которой, поди, и живот обвис, и сама-то... Ох, не любила Анастасия двоюродную сестру!). Ее Юрий был высок, статен, стойно батюшке Юрию Святославичу, токмо без того безудержного гнева и без похоти той - яровит был до женок Юрий Святославич Смоленский, на том и споткнулся перед концом! Но не хотелось думать о батюшковых грехах. Было и схлынуло. Батюшка в могиле, а отчина - град Смоленский, захвачен Литвой! И все яснее становит, что - надолго, ежели не навсегда. И с немецкими рыцарями, с божьими дворянами етими, как их зовут новогородцы, смоляне дрались, и доблестно, бают, дрались, одни и устояли в той сече у Грюнвальда! Погордилась в душе земляками своими, погоревала молча о том, что не стали столь же доблестно за покойного родителя, поглядела на мужа: - Чем не князь! Красовитее Василия, стратилат, и муж совета, - всем взял! А не судьба... А ну, как Василий умрет! Тогда черед ее Юрию наступит! Отказной грамоты ведь не подписывал! А по лествичному счету... Отменили они тут, на Москве, лествичный счет! Почему-то верилось, что ее Юрий переживет Василия, хотя супруг избегал баять о том, и гневал, когда заговаривала Анастасия. И только иногда детям, укладывая отроков в постель, - буйный норов ее родителя полностью передался старшему сыну, Василию, так ведь и бывает, от деда - внуку! Да и второй, Дмитрий, мало отстал - этим и сказывала, убаюкивая, что ихний батюшка мог бы, может, стать великим князем Владимирским... И у отроков тотчас загорались глаза... Стучали топоры. Отстраивались хоромы горожан. На росчистях возникали новые деревни. Юрий Дмитрич, возвращаясь из походов и путей, деятельно укреплял и заселял свою вотчину. И уже не Звенигород, а Галич становился главным его городом, как Серпухов у покойного Владимира Андреича. В Москве Юрий жить не любил. Долили боярские злобы, мышиная возня думцев, упорная ненависть Софьюшки. Здесь, в Галиче, он был полновластным господином своей земли, здесь был хозяином, и сюда бы, повернись по-иному судьба, с охотою перенес и столицу княжества. Нет, не перенес! Нынче уже навек стала Москва главным городом Залесской Руси! Все-таки не мог и он простить Василию потери Смоленска! Так легко было... Да и сам Юрий предлагал присоединить город к Московской волости! Справились бы и с Витовтом! А то - Литва стоит нынче под Можаем, Ржева, и та переходит из рук в руки, не поймешь, чья! Минули времена великих князей киевских, когда литва из болот не выныкивала, а русские рати били и ляхов, и угров! Минули... И не скоро настанут вновь... Юрий вздохнул. Пусть бы лишь только брат воротил невережен из Орды! x x x Василий успел-таки приехать до ордынского переворота, и сейчас его корили бояре. Иван Кошкин намекал, что паки и паки был прав, что не слал даров хану, и что ежели бы не Едигей... Ежели бы не Едигей! Бояре вздыхали, а теперь вон - и жена ругает взапуски, и брат Юрий, верно, гневает у себя в Галиче. Шла осень, птичьи караваны тянули на юг. Желтели копны сена и скирды сжатых хлебов на полях, где скоро начнут расстилать льны. Жизнь шла своим заведенным побытом, и иногда становило не понять, имеют ли какой смысл княжеские усилия и подвиги воевод? Так ничего не ответивши Софье, - а нечего было отвечать! - Василий вышел на глядень, вдыхая горький аромат осенних полей и лугов, задумался. Внизу Иван, единая надежда отцова, горячил коня, раз за разом подымая его на дыбы. Покойный Федор Кошка любил в эту пору собирать грибы. Возвращаясь из Орды, отправлялся в лес: в лаптях, в посконине, стойно мужику, и весь сиял! Ни охоты не любил, ни конских ристаний - в Орде надоскучило! - возражал в ответ. А вот выехать в бор, по грибы, самая была ему сладкая утеха. Ни терема, ни земли, ни злато-серебро, все то, чем щедро наделил детей, не занимало так старика, как самое невинное, самое крестьянское дело, скорее бабья, чем мужичья забава - грибы собирать! И в доме у них, вспомнил Василий, во всю зиму не переводились и рыжики, и сахарные грузди, и волнухи, и сушеный боровой белый гриб, годный и на варево, и на приправы, и едва ли не все собрано было самим Федором с немногими слугами своими! Иван Кошкин уже другой. И Федор Голтяй другой. Уже той, отцовой простоты нет ни в одном из них. И в липовых лаптях, в онучах, с посохом можжевеловым, они уже в лес не пойдут! А он, Василий? А ему - соколиная охота, кречеты, бешеный бег коня, к чему обык в Орде, и тоже осталось на всю жизнь! Пусть он и зря потратил серебро в Орде, но хоть клятого Идигу боле там нет. И не воротит? Пожалуй, и не воротит уже, эмирам надоскучила еговая власть! А Тохтамышевы дети? Не лучше бы было без них? Бают, Зелени-Салтана видели у Витовта в Киеве. И опять тесть будет торговать Русью? Сговаривать ежели не с Тохтамышем, дак с еговыми детьми? Когда это окончит! Когда наконец Русь будет зависеть токмо от самой себя! А то все - не хан, так Витовт! Взял, вишь, триста тысяч золотых... Не сам-один, с Ягайлой взяли! Сколь еще кто из них получит! Ягайло-то хоть и ленив, да хитер! Поди, и нынче думает, как бы двоюродника уморить, да Литву забрать под себя! А Софья все "батюшка да батюшка..." Надоело! Перевесясь через резные балясины ограды, Василий крикнул доезжачего. - На охоту, батюшко? - радостно отозвался тот. И когда Василий подтвердил кивком головы, заспешил упредить загонщиков, псарей и дружину. Не заходя в терема, переходами, спустился в нижние сени. Постельничего вызвал, потребовав принести дорожный охабень и зипун охотничий, зеленый. "Нож не забудь!" - крикнул. Все же сборы заняли время. Надо было переменить сапоги и порты, достать саадак и колчан, рогатину, короткий охотничий меч, и когда уже вовсе был готов, и хорты в сворах, и дружина верхами сожидали его во дворе, показалась Софья, в туго застегнутом охотничьем зипуне, разом обтянувшем и означившем грудь, в рыжей лисьей шапке, в перстатых рукавицах, в короткой, до щиколоток, юбке, в какой удобно сидеть на лошади, и невысоких сапожках. Глянула победно: "И я с тобою!" - произнесла. Приняла охотничий нож и взлетела в седло подведенного ей аргамака. Василий закусил губу, давешняя почти старуха обернулась у него на глазах почти молодой женщиной. Она расправила княжеское корзно, закрывавшее круп лошади, и крепче уселась в седло. Аргамак танцующею иноходью понес ее за ворота. И разрешения не спросила у мужа своего! Как встарь! С невольным восхищением Василий поглядел ей вслед и тронул коня. Все-таки, пока ехали подолом, пока проминовали посад, и псари вели на сворах повизгивающих от нетерпения хортов, не давая разбегаться по сторонам, а смерды, оставляя работу и вглядываясь из-под руки на княжескую охоту, провожали глазами дорогих коней в узорной сбруе и разряженных доезжачих и загонщиков, - все то время, не умеряя конской рыси, Василий думал о государственных делах, прикидывая, как ловчее замирить нижегородского князя, и как вновь обойти Витовта, не давши ему влезть в новогородские заботы. Но вот они выехали в осенние луга, но вот первый, еще не перелинявший косой рванулся из-под сенной копны, утекая от собак, что с воем и криком устремили следом, и он все забыл, отдаваясь бегу коня. Удивительное чувство возвращенной молодости охватывает, когда рвется под тобою дорогой конь, и летит земля, и со свистом склоняются травы, и там, впереди, под дружный перезвон собачьих голосов замаячит серая ли спина убегающего волка, или рыжий лисий хвост, или бурая щетина кабана, летящего с визгом со всех ног почти по воздуху, меж тем как псы, изгибаясь и окружая, все более нагоняют и нагоняют его. И тот незабвенный миг, когда, отбросив стремена и выпрямляясь в седле, падаешь в гущу рычащих и воющих собачьих тел и вонзаешь охотничий нож в тугую плоть загнанного зверя... А потом - потом все остальное доделывают доезжачие и псари. Оттаскивают от туши скулящих псов, связывают лапы зверя и подымают тушу на пружинящей жерди, которую понесут холопы на плечах либо укрепят в ременной беседке меж двух конских спин, дабы так довезти до дому. Мелкую дичь, и даже пушистую рыжую лису, лесную красавицу, укрепят на седле, чтобы видно было, что охотник не пустой возвращается с поля. И, конечно, по чарке хмельного подносят загонщикам, доезжачим и псарям, а те порою и "Славу" споют господину. И тут хмурое до того небо раскроет глубокую осеннюю синеву и солнечным золотом обрызнет пестроцветные пажити и оранжевое великолепие осенних рощ. А воздух! Несравнимый ни с чем воздух осени! Где и запах вянущих трав, и аромат хвои, и грибная прель, и пьянящий душу запах далеких земель, сказочных стран, распростертых там, за морями, за лесами, за краем неба, по которому текут волнистые облака, да с далеким трубным криком тянут и тянут на юг вереницы гусиных и журавлиных стай, пролетают лебеди, сказочные птицы темных преданий далекой, чудской еще, языческой старины... И хочется туда, за окоем, в земли незнаемые, подалее от споров и ссор, от княжеских усобиц и боярской спеси, от всего того, что мельчит и принижает то высокое, что дано нам Всевышним один-единственный раз, и имя которому - жизнь! По дороге домой, усталые и радостные, они ехали рядом, и Соня невзначай прошала: "Юрко все еще в Галиче?" Василий кивнул рассеянно и охмурел ликом. Повседневность, с ее суетой и заботами, вновь вступала в свои права. А во владычной книжарне в эту пору, лишь вдыхая временем прохладный ветер, врывающийся в отверстые окошка, да посматривая туда, где ходят люди, скрипят телеги, где возвращается с полеванья княжая охота, - согласно скрипят перья. Старые и молодые писцы, склонясь над харатьями, переписывают полууставом речения великих мужей древности, готовят "Уставы", "Октоихи", "Минеи" и напрестольные "Евангелия" для вновь воздвигаемых церквей, и молодой отрок Сергей, младший сын Ивана Никитича Федорова, уже который раз чешет писалом у себя в голове, борясь с греческим текстом Дамаскина. Тихо. Сам Фотий обходит ряды писцов, заглядывая в работу, по временам делая замечания. Около Сергея останавливает с улыбкой, потом берет вощаницы, отбирает писало у отрока и чертит, выдавливая, несколько слов по-гречески. "Так! - говорит, кладя то и другое на столешню. - Ты не старайся передать каждое слово, но переводи смысл речения!" Юноша покрывается лихорадочным румянцем, лицо в бисеринках пота, руки дрожат. Он боится, что у него отберут работу, но Фотий успокаивает его мановением длани и движется далее, слегка улыбаясь. Отец этого юноши, дельный даньщик и храбрый воин. А сын будет толковым писцом и знатцом греческой молви. Покойный Киприан не зря приблизил юношу к себе! Фотий вздыхает. Ему ведомы княжеские заботы. Он уже принимал новогородского владыку Ивана, он такожде, как и Василий, обеспокоен тем, что творится в Орде и в Литве, но он уже никуда не собирается уезжать отсюда, - не отдавая себе отчета, полюбил, прикипел к этой земле и к ее людям, таким разным и таким еще юным и живым! Глава 41 И снова Василий сидит в юрте у своего тестя (а когда-то своего дружинника!) Керима, и тот не знает, как принять, как угостить дорогого гостя, сейчас ставшего киличеем у самого московского великого князя. Керим не очень понимает, какую должность занимает его бывший командир, да и не хочет понимать! Он доволен, весел. Едят жареную на вертеле баранину, пьют кумыс. Керим расспрашивает, как дочь, радуется рождению внука, горюет, что "Васка" не приехал с женою и сыном на погляд, но понимает, что тот служилый человек и приехал по посольскому делу. К дастархану собралась вся семья и ближники. Женщины выглядывают из-за мужских спин, всем охота поглядеть на дорогого гостя. Расспрашивают, как там Кевсарья? Не скучает ли среди чужих, да выучилась ли баять по-русски? Вопросов море. Василий уже роздал подарки родне, уже посетовали слегка на новый переворот в Орде, промолчали про Едигея - то не для праздных ушей. Одно только спрошено: жив? Цел? В Хорезме? Темир-хан затеял войну с Едигеем, и мало кто верит, что он одолеет в этой войне. Ну и ладно! Ханы меняются в Орде так быстро, что не запомнишь и имен. Давеча набегал Зелени-Салтан, отогнал стада, пограбил кочевья на Дону - обошлось. Керим выпил русского меда, у него кружится голова, он дурашливо усмехается, обнимает Василия: - Бери Юлдуз! Сестра Кевсарьи, бери! Будут сестры, не будет споров в семье! - У нас так нельзя! - вздыхает Василий. - По нашей вере - одна жена! - Плохой вера! Две жены помогать один другой! - Керим путает русские и татарские слова, крутит головой: - Русский поп - жадный поп! Две жены: одна варит шурпу, вторая нянчит детей! Бери две сестры! Бери Юлдуз! Отдаю! - Нельзя, Керим! И веру нашу не ругай, обижаешь меня! - Я тебя, сотник, не обидел! - Керим спьяну лезет в спор. - Я всегда знал, ты носишь на шее крест, и никому не говорил! Вот! Я твоего Бога не обидел! Василий, успокаивая, кладет ему руку на плечо: - Утихни, Керим! - говорит мягко и строго. И Керим стихает, плачет, утирая слезы: - Кевсарью не привез, вот! Хотел внука посмотреть! Когда теперь привезешь? Тут уж и все начинают утешать Керима. Василий вновь наливает ему хмельного меда: скорей уснет! Мед - Лутонин подарок. Здесь, в Орде, такой напиток пьют только эмиры, да и то не все. Звучит курай, гости слушают, Керим пробует подпеть музыканту, но не попадает в лад, голова падает на грудь, засыпает... Василий остается ночевать в юрте, ложится рядом с Керимом. Глубокою ночью чувствует на своей щеке осторожное прикосновение прохладных девичьих пальцев: Юлдуз! Он берет ее узкую ладонь, подносит к лицу, целует. Говорит тихо, по-татарски: "Нельзя, Юлдуз! Не можно. Наша вера не велит!" - "Так возьми!" - тихим, жарким шепотом возражает она. - "Нельзя!" - Василий слегка отталкивает девушку от себя. - "Спи!" А самому жаль. Эх, остался бы в Орде, жил бы в юрте с двумя женами, сестрами... И никогда не увидеть Лутоню? Нет! От Родины, как от судьбы, не уйти! Он еще слушает, ему кажется, что отвергнутая Юлдуз плачет, и он едва удерживается, чтобы не позвать ее к себе, но не можно. Как привезти на Русь? Как объяснить всем родичам, сябрам, соседям да и попу, да и своему боярину, наконец... Никак не объяснишь! Семейные навычаи - самые строгие у любого племени, у любого языка. Можно то, что можно, что разрешено традицией, исключений не бывает. Не венчают с двумя, что на Руси, что в латинах! Он долго думает, вздыхает, - наконец, поворачивается в кошмах лицом к Кериму и засыпает все с тем же смутным сожалением и думой об отвергнутой им девушке. x x x Василий выходил из ворот русского подворья, когда послышался приближающийся издалека шум, подобный шуму крупного ливня, барабанящего по листве дерев. Но здесь, в Орде? Впрочем, очень скоро понял, что это топот конницы, и не тот топот, когда гонят табун лошадей, а злой, настойчивый, частый и, уже не обманываясь, побежал вдоль прутяной изгорожи, за которой волновалось плотно сбитое стадо овец, пригнанных на продажу, ища, где спрятаться? Ибо уже понял все, и даже прикинул, кто! Наверняка Зелени-Салтан! (Как и оказалось впоследствии.) Дело решали мгновения: перемахнуть через изгородь, упасть на землю, хоронясь среди овец, затылком слушая нахлынувший ливень, посвист, ржанье и гортанные крики воинов. Он змеей отползал все далее и далее, ища, как бы приблизить к русскому подворью? Эти ведь не будут и спрашивать, а попросту смахнут голову с плеч! Пришлось попетлять по заулкам, поминутно слыша шум битвы, лязг оружия и жуткие крики убиваемых. "Уцелел ли Керим?" - одна была мысль, и ради того, чтобы узнать судьбу друга, до вечера вплоть совался Василий туда и сюда, перебегал, прячась за дувалами, сжимая саблю в мокрой напряженной руке. Без коня, без сотни воинов за спиной чувствовал себя Василий словно раздетый. Подворье, куда он добрался-таки к вечеру, было разорено. Ханский двор разорен тоже. Тут ему попался встречь какой-то невероятно тощий оборванец, старик, заросший бородою от глаз до пояса, в каких-то пахнущих могилой ремках и, узнав русского, почти пал перед ним на колени: "Спаси! Из ямы сбежал! Третий год!" То был, как потом выяснил Василий, двинский воевода Анфал Никитин. Взятый в полон, он год просидел в земляной яме, потом его зачем-то прислали в Казань, из Казани в Сарай, но и тут ему светила та же земляная тюрьма. Он несколько раз пытался бежать. Ловили, били. С каждым разом становило только хуже. До сих пор помнит, как к нему проник один из верных сподвижников, Васек Ноздря. Позвал: "Воевода!" Ползком долез до ямы, хриплым шепотом повестил: "Ночью придем тя свободить!" Ох, как ждал он, Анфал, этой ночи! Как надеялся на Васька Ноздрю! Но все пошло не так, и только донесся короткий шум свалки. А утром его подняли из ямы, провели, показавши три трупа с отверстым взором, и в крайнем узрел он Васю Ноздрю. "Узнаешь?" - вопросили. Почто постиг, что надо отвергнуть (и тем спас себе голову), помавал отрицательно головою: "Нет! - высказал. - Може, и встречал когда! Многих видал, не упомнишь враз-то!" - Не он приходил повестить, что тебя вытащат отсель? - А собирались? - ответил вопросом на вопрос. - Собирались, говорю?! - повторил. - Ети-то? - И еще раз глянул. Мертв был Васек, и мысленно покаяв пред ним за отречение, отверг: - Не ведаю таких! Брешете, псы, убили кого, а меня овиноватить хотите! - отвернулся. Без сопротивления дал вновь опустить себя в яму... Нынче, когда сбежали сторожа, ему удалось выцарапаться из ямы по случайно свалившейся туда жерди, камнем сбить кандалы с ног и бежать, но куда? За время своего сидения он жутко исхудал, поседел, борода отросла до пояса, седые волосы в колтунах лежали по плечам, покрытые какою-то склизкою празеленью. Глаза в темных полукружьях запавших глазниц смотрели безумно, во рту недоставало многих зубов, скрюченные пальцы рук казались когтями ворона, и кабы не прежнее, железное здоровье, не выдержал бы двинский боярин долгой подземельной муки, отдал Богу душу. Да и нынче бы погиб, кабы не Василий, сперва ужаснувшийся виду беглеца, а потом почуявший острую жалость к нему. С зарубленного татарского кметя сняли халат, в калите нашелся кусок хлеба, который Анфал, у коего из десен сочилась кровь, принялся не жевать, а сосать. Не зная, что делать со стариком (Анфал казался старше своего возраста лет на двадцать), Василий отвел его к торговым рядам, спрятал в погреб, обещавши забрать, когда выяснит судьбу своего родича. - Ты меня не кинь! - обреченно попросил Анфал. - Ратник, ты не сидел три года в земляной тюрьме, в яме, где кал, постоянная вонь, которую уже перестаешь чуять, где белые вши, где ты постепенно слепнешь, где у тебя уходят силы, где только ненависть помогает тебе жить, ненависть и надежда на отмщение! Меня предали! И предал, как я понял, сидя в яме, мой друг, соратник, кто-то из друзей... Ты этого не поймешь, хотя и повидал многое! - и такая просквозила мольба в его голосе, что Василий аж поперхнулся: "Не брошу! - отмолвил. - Но и ты не уходи!" - прибавил строго. Ночью-таки Василий сумел выбраться к знакомым юртам, и по тревожному шороху понял, что народ тут есть. Нашел и Керима, израненного (чудом выбрался из сечи и дополз домой), ограбленного, весь скот и кони были угнаны, нашел плачущую тещу, но не нашел дочери - Юлдуз захватили и свели Зелени-Салтановы кмети. Услышав про это, Василий сжал зубы. Ну нет! Мрачно пообещал в пустоту. Он едва не забыл про спасенного им старика. Но опомнился, разыскал, отвел на русское подворье, наказав тамошним, кто уцелел, укрыть и сберечь пленника: "Русский он! Три года в яме сидел!" - высказал на прощанье. К вечеру резня стала утихать. Отрубленную голову хана Темира носили по стану, показывая всем, кто желал смотреть. В ханской юрте-дворце уселся сын Тохтамыша - Джелаль эд-Дин (Зелени-Салтан), друг Витовта, и уже потому враг русичей и Москвы. Соваться туда, в гнездо победителя, было сейчас смертельно опасно, и Василий начал обходить все места, где содержался полон, с коим пока не ведали, что делать: продавать своих же татаринов бесерменам или латинам было соромно. Юлдуз он нашел только к утру, и то по счастливой случайности, четырежды изнасилованную и ограбленную, без шаровар, в одной рваной, замаранной кровью рубахе, без золотых украшений в ушах, вырванных едва ли не с мясом, без чувяков, сорванных с нее одним из насильников. Она сидела в овечьем загоне, в толпе таких же, как она, ограбленных и понасиленных женщин и девушек, и Василий прошел бы мимо, так и не узнав, кабы она не заплакала. По голосу признал, а там и узрел, уже зарассветливало. Выменял ее тут же на красивый кинжал, снятый с убитого воина, и повел с собою, накинув на худенькие дрожащие плечи свой верхний зипун. Юлдуз шла, низко опустив голову, и только уже за городом, глянув на Василия заплаканными огромными глазами, спросила: "Ты больше не полюбишь меня, да? Такую?" У Василия, как когда-то в молодости, защипало в глазах. Он молча прижал к себе ее вздрагивающее худенькое тело с острыми холмиками грудей, и так они постояли молча минуты две. Потом бережно поцеловал в мягкие, готовно подставленные губы, выговорив возможно строже: - Пошли! Отец ранен, будешь ухаживать за ним! Она кивнула, ничего не ответив, и поплелась, опять свесив голову, заранее стыдясь того, как она посмотрит теперь в глаза родителям? Навстречу попались двое Джелаль эд-Диновых кметей, крикнули, глумясь: "Поделись добычей, батыр!" Василий подошел к ним, сжимая саблю, и такая ненависть просквозила в его глазах, что те, вглядясь, отпрянули посторонь. "Блажной! Очень надо!" - еще что-то кричали ему вслед, но он шел, не оборачиваясь, а испуганная Юлдуз семенила рядом, цепляясь за его рукав. Приведя девушку домой и немногословно изъяснив о случившемся, Василий помог собрать кое-какой разбежавшийся скот; нашли даже одного коня, помог поправить юрту (новый хан уже наводил порядок, прекращая грабежи и освобождая полон). Словом, Василий возился целый день, тем паче что Керим лежал тяжко израненный и не то что встать, даже пошевелиться не мог. Только уж к вечеру, чуток оклемавши, рассказал, как было дело. Как ему, по несчастью, довелось в тот день стоять в охране дворца, как они рубились до последнего и, сложив оружие, начали разбегаться, только когда из ханского дворца вынесли, показав им, отрубленную голову Темира. Юлдуз пряталась в юрте, как израненный зверек, и даже не показывалась отцу - стыдно было! Василий помыслил даже - не взять ли ее с собою? Но, представив, что будет, только махнул рукой. Керим на прощание высказал только: "Рад, что хоть Кевсарья... - не договорил, слабо махнул рукой. - Иди! Хотел тебе ее... А теперь иди! Заходи, сотник, коли приедешь, коли жив буду..." Василий нагнулся и поцеловал друга, по-русски, трижды, крест-накрест: "Живи, Керим! - сказал. - Не последняя етая наша беда! И Юлдуз береги, хорошая она у тебя..." И тоже не договорил, махнул рукою. Старик на подворье смирно ждал Василия, и когда стали собираться с купеческим караваном владимирских русичей, показал, на сборах, что он еще в силах, и Василий даже усомнился в своей первоначальной оценке возраста беглеца. Волосы и бороду Анфал отрезал ножом еще в дороге, и впрямь помолодел, тем паче что и отъелся несколько на горячей каше да щах, которые ел с особою жадностью: все долгие годы заключения пропитывался одною сухомятью. Уже на расставании, под Владимиром, спасенный пленник, стиснув руку Василия, выговорил: - Анфал я, Никитин! Може, слыхал? С Вятки! А сам с Двины! Боярин был! - он усмехнулся криво, обнажив неровную преграду желтых зубов с дырами там и сям. Лик его был все еще диковат, но уже не так страшен, как поначалу, и кости начали помаленьку обрастать мясом. - Тот самый Анфал?! - воскликнул Василий, вспомнив-таки наконец рассказы про легендарного двинского воеводу. - Ишь, укатало мужика! - приужахнулся Василий, глядя в этот костистый лик, на эти темные руки с бугристыми, скорее когтями, чем ногтями... И ведь жив! Что его ожидает на Вятке? Сказать, что нынче и там московская власть? Нет, не стоит, пущай сам уведает о том, а не через меня! Расстались. И больше Василий не встречал Анфала. И только много позже услышал о смерти двинянина. Глава 42 Восьмого декабря Василий Михалыч Кашинский, брат тверского великого князя Ивана, был в своем селе Стражкове на вечерне и пел в хоре (навычай, заповеданный еще великим Михайлой Ярославичем в начале прошлого столетия: - святой князь сам пел в созданном им церковном хоре, - все не кончался и не кончался в Тверской земле). Выйдя из церкви, на темном зимнем небе, усеянном каплями звезд, он узрел чудо: среди звезд явился, идущий от Востока к Западу, к озеру, светясь, аки заря, змей, велик и страшен. Служба прервалась. Все выбежали из церкви без шапок на мороз. Светящийся змей был виден на небе около часу, потом все окончило. Видеть звездного змея всегда не к добру! Тем же летом братья Михайловичи рассорились снова, и не последнее значение для ссоры имели перемены в Орде. Несчастная судьба Тверской земли среди прочего заключалась еще и в том, что кашинский князь всегда, в конце концов, рассоривал с тверским, своим ближайшим родичем. Это продолжалось при всех кашинских Василиях, продолжалось и при Михаиле Александровиче, и теперь при его сыновьях. Так что казалось, какой-то рок живет в самом владении Кашинским уделом и нудит сидящего тут князя обязательно которовать с Тверью. Перемена в Орде могла сказаться на судьбе тверского княжеского дома самым гибельным образом. Если бы возродилось старинное нелюбие ордынцев к тверскому князю, то те могли вмешаться в вечный спор тверского князя с кашинским, и что воспоследовало бы с того, что похотел бы содеять Зелени-Салтан, - было неведомо. Иван Михалыч содеял все, что мог. Сын Александр не даром был им послан к Витовту в Киев, и там "приял великую честь" от Витовта. Приходило искать союзников, и чтобы не потерять Кашин, и чтобы не потерять само Тверское княжество, которое очень и очень могло тогда отойти к Москве. Иван Михайлыч, взъярясь, решился на отчаянную меру, повелевши в самом конце июня "поймать" брата Василия на миру. Схваченного Василия повезли на Новый Городок. Но на Переволоке, по дороге, когда сошли с коней отдохнуть и напиться воды, князь вскочил в седло, в одном терлике, без шапки и верхнего платья, перебрел Тьмаку и погнал раменьем и лесом, уходя от погони. Нашелся людин, скрывший у себя беглого князя Василия и ушедший вместе с ним к Москве. В Тверь меж тем пожаловал от Зелени-Салтана "посол лют", вызывая тверского князя на суд в Орду. Иван Михалыч тогда, упреждая ханский суд, заключил союз с Витовтом, надеясь, что уж тот-то удержит Зелени-Салтана от нового Щелканова разоренья Тверского княжества! Сам Иван Михалыч помчался в Орду, к хану, и Василию Дмитричу ничего не оставалось делать, как, собрав богатые поминки и дары, в августе отправиться туда же. Год был трудным. Стояла меженина, сухмень. В Нижнем кадь ржи на рынке доходила до сорока четырех алтын старыми деньгами, в Новом Городе, где только-только перешли на западную монету, разом обесценились деньги, и пришлось горько пожалеть о привычных кунах и гривнах - весовом серебре, мало подверженном скачкам рыночных цен. В засуху особенно трудно бывает собирать налоги. Стон стоял по деревням. И все-таки это было лучше, лучше откупиться, чем накликать себе на голову новый татарский набег. От Едигеева нахожденья еще не опомнились! С Васильем Дмитричем в Орду отправлялись бояре. Ехали Иван Дмитрич Всеволожский, Федор Морозов, Иван Кошкин со слугами, челядью, дружиной, приставшими к княжескому каравану купеческими ватагами - сотни людей, среди которых находился и Василий Услюмов, прихвативший в этот поход Лутонина сына Услюма и молодую жену Кевсарью-Агашу с дитем, - благо ехали водой, не горой - чтобы как-то порадовать ордынского приятеля. Туда же в Орду, в Сарай, устремились и нижегородские князья Борисовичи, пожалованные Зелени-Салтаном своею Нижегородскою отчиной: не хотел Тохтамышев сын и союзник Витовта услужать московскому великому князю! "Каждый да держит отчину свою", - было сказано враждующим русским князьям, и дело Москвы, дело собирания русских земель, опять отчаянно зависло в воздухе. Вечером, после ханского приема, сидели у себя на подворье. Усталый князь Василий гневал на хана, хотя и понимал, что гневать было глупо. Да, Джелаль эд-Дин - враг Идигу, но отнюдь не друг ему, Василию. Скорее друг Витовту, как и его отец, Тохтамыш. Оставалось надеяться... Да! Темная мысль, поворачиваясь в голове, яснела все более: Керим Берды! Брат и соперник Джелаль эд-Дина! Сидели вчетвером: князь, Иван Кошкин, Иван Дмитрич Всеволожский, коего пригласили уже потому, что в делах, требующих извилистых действий, мог подать дельный совет, к тому же татарский язык Иван Всеволожский начал учить еще в прежний приезд в Орду (смолянину легко давались языки!) и теперь уже прилично толмачил по-татарски. Вызван был и Василий Услюмов, единственный из киличеев, кому Иван Кошкин, по слову покойного родителя, мог довериться полностью, и ведал, что тот не предаст. И хотя Иван Всеволожский был себе на уме и вряд ли питал любовь к Ивану Кошкину, хотя каждый из них, служа князю, не забывал и свою корысть, но нынешнее дело, от которого зависела сама судьба земли, связывало их накрепко, заставляло помогать друг другу и князю. Итак, сидели вчетвером. Морозов отсутствовал, объезжал эмиров, уряжал с дарами, следил за братьями Борисовичами, не сблодили бы чего тут, в Орде. Да и не годился Федор Морозов на такие-то дела, о коих шла речь. Тесная боковуша в невеликой избе русского подворья. Слуги удалены, подслушивать (проверили!) некому и неможно. Иван Всеволожский сам обошел хоромину, постоял у двери и окна. И никто из председящих тому не усмехнул. Василий сам расспросил киличея, кто да что. Прослышав про Федоровых (вспомнил своего послужильца!), удоволенно покивал головой: - Даньщиком, баешь, у Фотия? Ну, и тогда был, при Киприане... А ты сам? Служил Тохтамышу? - Я и Железному хромцу служил, да утек... Кому я, как литвины меня продали, не служил только! Был в подручных у греческого изографа Феофана, на Пьяне был, там меня и забрали второй-то раз, в Хорезме сидел в плену... - Ургенч?! - перебил Иван Всеволожский, остро взглядывая на киличея. - И там был. Где ныне Идигу сидит! - отмолвил Василий. - Не предашь Русь? - высказал-таки Василий Дмитрич. Киличей только глянул на него укоризненно, смолчал. - Прости на худом слове! - повинился князь. - Мы, ить... - Ведаю! - обрезал Василий Услюмов, не давши князю договорить. - Друга моего тутошнего и родича, почитай, едва не убили, дочь понасилили, ограбили донага. Того николи не прощу. Да и родитель... Трусом был ихний великий Тохтамыш! И пакостником! Грабил токмо. А сей сын весь в отца. - Прости, Василий! - подал голос Иван Кошкин. - Созвали тебя на совет, стало - верим. Они опять помолчали, все четверо: два Ивана и два Василия, князь и ратник страшились начать, и наконец Кошкин первый разлепил уста. - Сумеешь повестить Едигеевым любезникам, ну и... самому Идигу, коли... - Сумею! - просто отмолвил Василий. - Дружка своего навещу, а там и соберем по человеку... Сотников нать, которые недовольны. Амиров ты сам уж... Да вот, хошь с Иваном Дмитричем! Кого нать - подскажу! Василий Дмитрич молчал, слушал, смотрел, как зримо начинает раскручиваться перед ним и с ним заговор против нынешнего хана Большой Орды, ставленного тестем, Витовтом, и заговор в пользу вчерашнего врага Руси, Едигея, ставшего, неволею, ныне союзником Москвы. Заговор! А что было делать? Дело всей Руси зависло тут, и могло повернуть в любую сторону. Ибо самое страшное и поднесь была не Орда, и даже не Литва, не Польша, не рыцари сами по себе, - самое страшное для Руси был союз латинского Запада с бесерменами Востока, тот союз, который едва не удалось организовать Мамаю. (И что содеялось бы, приди Ягайло на Куликово поле?) Тот союз, который хитрый Запад пытался создать, посылая послов за послами в Каракарум, на Волгу, в Самарканд к Тимуру, и теперь - в Большую Орду. Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него - русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт - это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все... Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника? - Серебро я дам! - говорит Василий Дмитрич. - Дам, сколько надобно. Не хватит - займем у купцов. x x x Василий Услюмов нашел Керима все еще недужным и в нищете. Ордынские родичи Василия едва только не голодали. Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом - о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно - о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане). - Где Пулад? - Служит хану! - коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он - служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай. - Не ушел в Ургенч? - не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает: - Придет? Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд. Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: "Ты позовешь - придет". - О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа: - Русский князь дает серебро! Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся. - Пуладу можно верить? - вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся. Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали. Бабы наперебой тискали "татарчонка" - как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы. Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, - ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, - был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром, - все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства... - Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? - спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову: - Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый - не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь - молодой Керим и старый Керим! - Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей. Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов, мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей! На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато "татарчонок" - сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова. "Толмачом растет! - посмеиваясь, говорил Василий. - Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!" С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец. Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс. Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих "многих", а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой. К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня. С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: "Поедешь в Хорезм, в Ургенч?" Тот аж подпрыгнул: "Вестимо, дядя!" - Василий бледно усмехнул: "Тогда собирайся враз и не говори никому о том!" ...Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь! Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах... Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, "блюдет себя", не позволяет расслабиться, и не поймешь - то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь! Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет - пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и - наконец! Вдали - желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною - Ургенч! x x x Джелаль эд-Дин был убит в сражении своим братом, Керим-Бердеем, который в гневе на Витовта, сев на ордынский стол, стал другом московского великого князя, упорного собирателя русских земель. Беки и простые ратники Джелаль эд-Дина перешли на сторону победителя. Нижегородские князья, получившие ярлык от свергнутого хана, остались ни с чем. Московская рать не пустила их дальше Засурья. И кто мог предположить тогда, что всего через полвека с небольшим, Русь подымется к вершинам мировой славы и дерзко расширит свои рубежи, сплотившись наконец с Нижним и с Новгородом Великим, и властно остановит дальнейшее движение на Восток католических Польши и Литвы? И кто вспомнит, что это слепительное "завтра" слагалось из непрестанных усилий зачастую безымянных русичей, упорно помогавших своим князьям собирать землю страны! Глава 43 - Вот, владыко, та грамота! Не она сама, противень. - Иван Никитич Федоров положил пергамен на аналой и отодвинулся. - Чти! - тихо попросил Фотий келейника. Грамота удостоверяла, что Ягайло с Витовтом прошедшим летом подписали соглашение, подтверждающее права латинского духовенства в ущерб православному. По тому же соглашению панские привилегии признавались только за землевладельцами католиками, и дополнительно, запрещались браки католиков с православными. - Мы точно собаки! - присовокупил Иван, отступая. Его дело было достать, привезти, а дальше - дело самого преосвященного. - Князь ведает? - вопросил Фотий и понял, что вопросил зря. Князю повестить должен был он. Сам. И решив так, Фотий сразу помыслил о духовной подопечной своей - великой княгине Софье, Витовтовой дочери. Князь, - и княгиня тоже! - должны стоять на страже истинного православия, навычаев вселенской церкви Христовой, от которой нагло отступили католики, сотворив Папу едва ли не наместником Бога на земле. Уже и англяне высказываются против власти пап, которых нынче уже целых три, и все которуют друг с другом. Уже и в чехах идут споры о том, достойно ли причащать мирян одною просфорою, телом, но не кровью Христовой... А тут, в Литве, католики, нагло попирая все прежние соглашения, стремятся уничтожить истинную церковь Христову! Скользом прошло сожаление о том, что в Московии нет высших школ, где готовили бы грамотных иерархов церковных, таких, как в Париже, в Болонье, даже в Чехии, в Праге, и от того - умаление веры и ересь стригольническая от того же! - Ты ступай! - обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. - Ступай... Вот тебе! - с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском. Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву. "Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!" - думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности. Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: "Ведаю!" - скажет тот и... И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя? - Ведаю! - сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. - Но не ведаю, что вершить! Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! - повестил без выражения, как о грозе или снегопаде. Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу... Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет... Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг? От отца не бежали! Впрочем, - кроме Ивана Вельяминова... О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу. Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней - единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, - но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: "Поедешь со мной? - и домолвил: - Я не приказываю, прошу! Нынче..." - Ведаю! - прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте. Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, - и ведь даже сам не явился великий литовский князь! - их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей! Отвертывая рожи - все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, - велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз. - Стервь! - кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. - Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет! - На том свете и поглядим! - усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. - Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты - свою! - А Русь? - Што Русь, - несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. - Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! - он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались! - Оружие отдай! - вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси! Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! - подумалось Ивану. - Ну, да изменники завсегда трусы!) Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин. ("Прятался! - сообразил Иван, - ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?") В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха. Начались томительные пересылы, споры. Обиженные на Фотия синклитики и бояре слали отай доносы в Царьград. Клеветы теперь шли не только в Константинополь, но и самому великому князю Василию Дмитричу. Все, кого Фотий заставил вернуть церковное добро, все, кого за нестроение, лихоимство или безграмотность отстранил от службы, - все разом, как стая ворон, накинулись на преосвященного. Самому Фотию, спеша поссорить его с князем, слали доносы и жалобы на Василия Дмитрича, будто бы склонившегося к католической ереси. Витовт, получая грамоты и послания, где утверждалось в согласии с его волей, что от начала времен митрополиты сидели в Киеве, нынче же Фотий все оттоль перенес в Москву и дани емлет с литовских епархий, и то шлет все на Москву, и весь Киев, и всю землю пусту сотвори, тяжами пошлинами и данями великими и неудобь носимыми - победно усмехался. Нелепица громоздилась на нелепице, но Витовту только того и надобно было. Он спешно собрал православных епископов Литовской Руси: Исаака Черниговского, Феодосия Полоцкого, Дионисия Луцкого, Герасима Владимирского, Ивана Галичского, Севастьяна Смоленского, Харитона Холмского, Павла Червеньского, Евфимия Туровского и сам выступил перед ними: - Слышаете ли, что творит Фотий митрополит? - квадратное лицо Витовта горело, багряный плащ, застегнутый драгою многоценною, византийской работы фибулой переливался золотом и вздрагивал при каждом взмахе рук. - Соборную церковь Киевскую, изначальный престол митрополитов всея Руси, славу и честь православия истощил и пограбил! Вся многоценная износит на Москву! Епископы смирно сидели в высоких креслах и только изредка переглядывались: мол, из твоих бы уст да Богу в уши! А что ж ты тогда подписал, лонись, с Ягайлой грамоту противу православных иереев, что ж ты сам-то в католической вере?! - но молчали. А Витовт ораторствовал, сам почти веря в этот миг, что он стоит на защите истинного православия. - Подобает вам, собором епископов, избрать и поставить митрополита в Киеве, да соблюдает старину, и стол митрополичий изначальный не рушится, и мы о сем без смущения и без печали будем! Епископы молчали. По палате тек ропот. Слишком круто завернул Витовт Кейстутьевич! Да добро бы сам был в православии, как намекали ему не раз! Все же добился своего напористый хозяин Литвы. Жалоба на самоуправство Фотия, на то, что митрополит разоряет киевскую кафедру, небрегает своим литовским стадом Христовым, а дани и сокровища переносит в Москву, - жалоба такая была написана и послана в Царьград с требованием поставить другого митрополита на Киев. Но тут уперлась патриархия, вдосталь испуганная натиском католиков, при том, что в Риме дрались за престол одновременно трое пап и антипап: Иоанн XXIII, бывший пират Бальтазар Косса, Григорий XII - венецианец Анджело Коррер,занимавший дотого должность патриарха Константинопольского, и Бенедикт XIII, испанец Педро де Луна. Папой считался Анджело Коррер, старик, приблизивший к восьмидесяти годам жизни. Собором кардиналов на его место был поставлен францисканец, родившийся на Крите, Петр Филарг, с именем Александра V. Но в 1410 году Александр V умер в Пизе, и на его место как раз и был избран Бальтазар Косса, поддержанный Сигизмундом. Трое пап на престоле Святого Петра - это уже не влезало ни в какие ворота, и было решено в 1414 году созвать собор в Констанце для упорядочивания церковных дел. В этих условиях Риму было не до Константинополя, и православная патриархия могла действовать так, как считала нужным, то есть всячески сопротивляться разделению надвое Русской митрополии. Витовту было отказано. Как раз в это время к нему прибыл новгородский посол Юрий Онцифорович для заключения вожделенного мира, и Витовт понял, что где-то должен уступить и отступить. Посол - знаменитый новгородский дипломат из старинного уважаемого боярского рода, был умен и тверд. Он добился разговора с Витовтом с глазу на глаз. Спор был об одном: Витовт давно уже требовал, чтобы новгородцы разверзли мир с немцами. Витовт был не в самом роскошном своем одеянии и без короны, а Юрий Онцифорович, выпроставший из висячих рукавов темно-бархатного вотола белейшие рукава нижней рубахи, по зарукавьям отделанной золотым кружевом, в зеленых с жемчугом сапогах, с золотой цепью на шее, глядел западным герцогом, не меньше, и сидел гордо и прямо, хотя и сохраняя почтительность (Витовт позволил ему сесть). - Рыцари разбиты! - говорил Юрий твердо. - Ежели бы не король Владислав, вы бы взяли с наворопа и Марьин городок, и с Орденом было бы покончено! (Новгородское цоканье едва проглядывало в окатистой речи посла.) А нам без мира с немцем нельзя, страдает торговля! На ней же стоит Великий Новгород! Почто тебе, князь, ослаблять нас и усиливать немцев? Мы согласны платить тебе дань, это немало! Свея не помога теперь, а и великий князь не уступит Нова Города, как он уступил Смоленск! Опять не скажу, како ты мыслишь о Фотии и о митрополии Киевской, но мы - православные, и строить немецки ропаты на нашей земле не позволим! Помысли, князь! Витовт помыслил. С Новым Городом был заключен мир без расторжения того ряда новогородцев с немцами, и все силы свои литовский великий князь устремил на разрешение церковных дел. Как всякий неверующий, или маловерующий человек, Витовт, скорее, верил в приметы, боялся ворожбы и сглаза, но сила духовной убежденности была ему непонятна и чужда. Он полагал, что ежели православный митрополит будет у него под рукой, в Киеве, и следственно, в его власти, то все церковные споры решатся сами собой. Получивши отказ из Константинополя, Витовт взъярился: велел переписать все церковное добро, и земли, принадлежащие Фотию как главе церкви (самого Фотия вот тут-то и заворотил по пути в Царьград), роздал своим панам, совершив, таким образом, едва ли не первую экспроприацию церковных земель. Фотий продолжал сидеть на Москве, отбиваясь от многочисленных наскоков. Один из клеветников, Савва Авраамцев, погиб на пожаре, и это было сочтено как Господень знак. Некто из хулителей, прибывши из Литвы позже, каясь, валялся в ногах у митрополита. Иван Федоров не единожды толковал Фотию, жалеючи владыку, изъяснял, чем вызвана волна возмущений, обрушившаяся на его голову. - Есь у нас такое! Присиделись! Шевелиться неохота! Не то что ты не люб, а не любо, в берлоге лежучи, с бока на бок поворачиваться. Есь такого народу! Хватает! Он кусок ухватил от владычного добра и присиделся, привык уже, и не оторвать! Мол, другие берут, а я чем хуже? Ты, батько, благое дело делашь! Не сумуй! Нам всем надобно порою ежа под бок, не то уснем и не проснемся! По то и клевещут на тя... А еще сказать, падки мы, чтобы всема, до кучи, толпой. Ослабу почуяли, стали писать на тя жалобы один за одним. Ватагой, толпою, чтобы всема. И в великом, и в малом, и в подлости то ж. У нас так: бродит, бродит, толкуют, спорят, а то и молчат, а как пошло - дак словно ледоход на Волге! Не остановить! Вот узришь, скоро опомнятся и вси тебя жалеть и хвалить учнут взапуски! - А ты? - А я службу сполняю, владыка, по мне без порядни доброй, без твердой власти и земля не стоит! Витовт меж тем вовсе не желал отступать от своего намерения. Он вновь собрал епископов, предложив им кандидата в митрополиты "кого хощете". Кандидат нашелся - Григорий Цамвлак, болгарин, племянник и выученик покойного Киприана, которого, по слухам, сам Киприан готовил в смену себе. Но Константинополь и вновь отказал в поставлении. Шел уже следующий, 1415 год. Витовт вновь собрал епископов - Исаака Черниговского, Феодосия Полоцкого, Дионисия Лучского, Герасима Владимирского, Харитона Холмского, Евфимия Туровского, и велел поставить Григория Цамвлака в митрополиты собором епископов, без поставления в Константинополе. На возражения иерархов, теряя терпение, заявил: "Аще не поставите его, то зле умрете". И вот тут иерархи сдались. Умирать никоторый из них не хотел. Так Григорий Цамвлак 15 ноября 1415 года стал митрополитом Киевским. Так, в то время, как западная католическая церковь стремилась к единству, избирая единого папу вместо прежних трех, восточно-православная распалась надвое, после чего началась долгая пря с обличениями и проклятиями со стороны Фотия, пря тем более горестная и нелепая, что Григорий Цамвлак, Киприанов выученик, был строг и стоек в заветах православия, и отнюдь не собирался мирволить Витовту в утеснении католиками восточной церкви. Меж тем самому Витовту казалось, что он победил, почти победил. Он не оставлял стараний поставить в Орде своего хана, скинув Керим-Берды, и уже готовил ему в замену другого сына Тохтамышева, Кепека. И добился-таки своего, и Керим-Берды в очередную погиб в результате нового заговора (и было это в 1414 году), но Едигей сам воротился из Хорезма на Волгу, и Кепеку тотчас пришлось бежать обратно в Литву, а Едигей посадил на престол Большой Орды Чекры-Оглана... Овладеть Ордою, заставить татар работать на себя, Витовту опять не удалось. И так сошлось, что все теперь упиралось в дела церковные, в бытие (или же небытие!) Русской православной церкви. Глава 44 Анфал вернулся на Вятку осенью. Жена всплакнула. Несторка, сперва не признав, бросился на шею отцу. Анфал узнал, что круг почти не работает, что многие разбрелись поврозь. Что те и те прежние "ватаманы" убиты, что всеми делами заправляют Рассохин с Жадовским и еще от имени великого князя Московского, что, словом, созданное им мужицкое или, точнее, казацкое царство приказало долго жить, и ежели он хочет что-то еще содеять, надобно все начинать сызнова. Жена истопила баню. Поставила на стол скудную снедь. - И хоромина та, прежняя, сгорела! - добавила, присовокупив, что тем только и остались живы, что прежние ратники Анфаловы иногда помогут, принесут убоины ли, печеного хлеба. Сама же вот садит огород. Несторка когда поможет, большенький уже. - Вот капуста своя! Целая кадь. Рыба, лонись, хорошо шла, засолили. Подперев щеку загрубелой в постоянных трудах рукой, присела к столу, жалостно глядела на мужа, как ел, двигая желвами скул, какой худой стал да старый! Глядела на его поседелые, редкие волосы, тихо плакала про себя, не узнавая прежнего красавца мужа. Над головою, в низкой, срубленной абы как, хижине слоисто плавал дым, лохмы сажи свисали с потолка, набранного из плохо ошкуренного накатника, бедная деревянная утварь, потрескавшаяся, потемнелая, пряталась по углам. "Горюшица моя, горе-горькая!" - думал Анфал, продолжая есть и роняя редкие слезы в деревянную миску. Пока сидел, злобился мало и думал о семье. А теперь, вот она, постаревшая верная жена, вот он - сын, со страхом и обожанием взирающий на вернувшегося из небытия отца. Вот это я и нажил всею жизнью своею! - думал, ел и не понимал - что же теперь! - Хлеб-то есь? - вопросил. - Когда и кору едим! - возразила жена. Подала сухой, ноздреватый, похожий на катышек сухого навоза, колобок. Анфал отстранил рукой, тяжело вымолвил: - Будет хлеб! - К Рассохину пойдешь? - вопросила жена. - Он ко мне придет да и в ноги поклонит! - твердо пообещал супруг. Единый глиняный светильничек, заправленный растопленным жиром, едва освещал горницу. Легли, потушив светец, вместе. Изба быстро выстывала. "Как вы тут зимой?" - вопросил. - Соломой да лапником обложим, да и снегом заволочим, так и живем! - сказала. - Батя, а ты все три года в яме сидел? - хрипло вопросил сын, взобравшийся на полати. - Все три! - ответил Анфал. - Едва не ослеп. Спи! - Устала я без тебя! - тихо призналась жена. - Вот ты со мною рядом и опять мочно жить! Рыбы наловим, да по зимам Несторка путики на куроптей ставит! Анфал молча прижал женку к себе, не давая ей говорить, боялся сам возрыдать, слушая невеселый рассказ. Из утра начали подходить люди. Спрашивали: "Ты живой, Анфал?", иные рассматривали, как зверя в клетке, иные молча, крепко жали руки, обнимались. Звучал рассказ о тех, кто погиб, отбежал, схвачен татарами да и уведен в Орду. Кирюха Мокрый хозяйственно притащил кленовый жбан пива, пояснил: "К тебе, атаман, сейчас приходить будут все, кому не лень, а у хозяйки твоей, вишь, и снедного-то пооскуду!" Свежим хлебом снабдил низовский купец Прохор. Долго, с опаскою оглядывал Анфала, верно, прикидывал - сколько ты, мол, стоишь теперь? - Не сумуй! - ответил Анфал, верно поняв разглядыванья торгового гостя. - Оклемаю - и ты от меня покорыстуешьси! Жена робко заметила, что вот, мол, тоже человек, восчувствовал! - Был бы человек, - отверг Анфал, - вам бы хлеба принес, когда вы тут кору жрали! Рассохин все не шел, верно, чуял, что будет непростой разговор. Зато шумно ввалился Онфим Лыко, тряс за плечи, давил в объятиях и радовался: - Живой! А мы уж трижды тут мужиков посылали тебя вызволять, да вси и погинули, вишь! - Ведаю, - отмолвил Анфал. - Однова и мне троих мертвяков показали... - Не договорил, махнул дланью. Сидели, уложив тяжелые руки на янтарно-желтую, с вечера выскобленную супругой, столешню, пили дареное пиво. У Анфала с отвычки пошумливало в голове. Давеча жена пожаловалась: - Муж-кормилец, дров на зиму нетути! Анфал только махнул рукой: "Будут и дрова! Привезем! А нет, новый терем срубим, а етую рухлядь - на дрова!" Рассохин с Жадовским явились в конце недели с бутылью фряжского, которое Анфал решительно отверг: - Забери, забери! Сперва погуторим с тобою! Разговор был труден. Рассохин все вертелся, путал, уверял, что вызнали о погроме, и потому не подошли сами, не ведали, сколь татар, да и не знали, уцелел ли который из наших. - Не ведали! Мы трое ден держались, ждали подмоги! - остывая, кипел Анфал. - Нать было уведать! Да и кто донес? Татарам кто весть дал? Из купцов? Не блодишь? Гостей торговых, почитай, всех в ту пору переняли! Молча выслушал рассказ о московитах, о Юрии Дмитриче, которому, будто, подарена Вятка, или там дана в кормление... Буркнул: "Мне сперва надо сына с женой накормить!" Но не стал заводиться, не время было выяснять дела с Москвой. Расспросил, как дела в Новгороде Великом. Молча выслушал весть смерти своих ворогов. - Господь прибрал! - прибавил Жадовский. - Или черт! - возразил Анфал. Жизнь шла мимо него, что-то совершалось вокруг, а он ничего не знал, не ведал, сидел в смрадной яме. Расстались ни то ни се, ни друзья, ни враги, так до конца и не выяснив, кто был виноват в давешнем разгроме. Анфал понимал, конечно, что ссориться с бывшим соратником, который нынче вошел в силу на Вятке и держит руку великого князя Московского, не след. Понимал, и все же едва сдержался, чтобы не бросить Рассохину в лицо: "Изменник!" После чего надобно было бы разом начинать новую колготу в Хлынове, на что пока вовсе не было сил. Мужики ушли, всучив-таки ему оплетенную, темного стекла бутыль с иноземным вином. Так и не понял: каются али и, верно, не виноваты в прежней беде? Дела, однако, не ждали. Покашливая - проклятая яма вытянула все здоровье, проела до костей, - собрал невеликий круг. Отправились по чудским погостам собирать дань воском, медом, мехами и мягкой рухлядью. Отвыкшие от правильных поборов инородцы бросались в драку, то и дело звенела сталь. Воротился Анфал, посвежевший, уверенный в себе, уже к белым мухам, к первым заморозкам, с богатою добычей, позволившей и припас закупить, и справу, и оружие. Потому и терем порешил рубить тотчас, не стряпая. Не роскошные хоромы какие, но чтобы хоть под дымом сидеть, разогнувшись, не глотать горечи, глаза бы не слезились тою порою! Собрал ватажников. Миром срубили избу играючи. Двух недель не прошло, как подняли стены до потеряй-угла. Поставили стаю (коня и двух молочных коров привел из похода Анфал, самолично зарубив хозяина скотины, вздумавшего было отбивать свое добро). И уже густо летел снег, когда крыли кровлю, разметая выпавшие за ночь сугробы. И старую избу развалили на дрова, и лосиная туша висела на подволоке, и пришло время возрождать большой круг, возрождать мужицкое царство. И вот тут-то и началась пря, тут-то и возникло то, что копилось все эти пропущенные им годы. Москва осильнела. Казанские и жукотинские татары все реже отваживались спорить с ратями великого князя Владимирского. А возродить круг, значило и наместника княжеского попросить убраться отсель, подобру-поздорову, и Юрия Дмитрича, ведомого всем воеводу, разъярить. Не решались! Так и зависло дело на полупути. Не было того остервенения княжеской властью, чтобы дошло до желания драться с Москвой. Гудел круг. Ватажные витии кричали с крыльца, и все наразно. Рассохин с Жадовским в двое глоток требовали не спорить с великим князем, а напротив того, ходить в еговой воле: от Нового Города оборона, и от татар защита немалая! Уговорили. Не постановил крут рассорить с Москвой. Доругивались напоследях, уже в горнице, шваркнув в угол перевязь с саблей, шапку сунув на палицу, валились нынешние "ватаманы" за стол, угрюмо взглядывая друг на друга, черпали пиво из объемистой каповой братины, выпивая, ухали, обтирали усы. Жирослав Лютич в конце концов ударил Анфала по плечу: - Не журись, Анфал! Вольница! Всяк думат - так ишо, мол, повернет, как и по нраву придет? Прижмут нас тута, за Камень уйдем! Там места дикие, нехоженые! Там и содеем наше мужицкое царство! - А князь за нами пойдет! - угрюмо возразил Анфал. - А мы впереди его! - весело отверг Гриша Лях. - Сибирь немерена, конца краю нет! Там и до Чина добредем, узкоглазых зорить будем! - Тут добредешь... - пробормотал Анфал, остывая, понимая уже, что сегодня проиграл, и крепко так проиграл, и как еще повернет впереди - неведомо. Далеко отсюда Камень! А за Камнем што? Железной ковани, и той не достать! Ни соли не привезти, а без того впрок ничего не заготовишь! Там и жить надо, што диким вогуличам! Нет, Лях! Не то слово ты молвил! Со вздохом Анфал протянул ковш к братине, зачерпнул и себе. Глава 45 Детей у великой княгини не было уже несколько лет, мнилось - все. А тут новая бабья тягость, да со рвотою, с опуханием рук и лица. Летом, в Петров пост понесла. Не побереглись с Василием в постные-то дни! А когда в марте подступило родить, Софья и вовсе изнемогла, начала кончаться. Мамки и няньки бестолково суетились вокруг. Василий сидел у ложа жены, смотрел бессильно. Татары снова заратились у Ельца, на псковском рубеже беспокоили немцы, шли нехорошие вести из Киева, где Витовт сажал своего митрополита, Григория Цамвлака... - было ни до чего. Уже и к старцам было посылано, и в Сергиеву пустынь к Никону, и милостыню роздали по монастырям, и, в тайне от Фотия, ведунью призывали с травами. Ничто не помогало. Софья почернела, лицо в поту, набрякшие жилы на шее, замученными глазами глядит на супруга, бормочет: "Деточек не оставь!" Верно, думает, что Василий вновь захочет жениться. "Не жалела, не берегла, - шепчет Софья. - Прости! Прости, коли можешь!" И, переждав боль, закусив побелевшие губы, вновь говорит, бормочет лихорадочно, заклиная того дитятю не загубить, что у нее внутрях. Василий молча пугается, когда она говорит, чтобы, ежели умрет, тотчас разрезали живот, достали ребенка, дали ему дышать. Бормочет что-то об отце, о боярах, молится преподобному Сергию... Василий кричать готов от бессилия и ужаса: что тут содеешь! Не пошлешь рати, не выстанешь на бой со злою силой, уводящей в ничто живых. Он берет ее потную, горячую руку, она конвульсивно сжимает его пальцы, когда подступает боль. Свечное пламя вздрагивает в стоянцах, хлопают двери, суетятся бабы, священник с дарами ждет за дверью: соборовать отходящую света сего рабу Божию Софию... Мерцают лампады. Искрами золота отсвечивают дорогие оклады икон. Палевый раздвинутый полог, витые столбики кровати, все замерло, ждет: ждет дорогая посуда, ждут шафы фряжской работы, со скрутою и добром, и только женки суетятся нелепо, с какими-то кадушками, корытами, рушниками, горячей водой. Издалека, точно с того света, слышен гулкий бой башенных часов, отсчитывающих время, оставшееся до неизбежного, как видится уже, конца. Послано к какому-то старцу из монастыря Ивана Предтечи, что за рекою, под бором, знакомцу князя Василия. В дверь суется посланец, вытаращенными глазами обводит покой - жива? - От старца, от старца! - шелестит бабья молвь. Василий тяжело встает, идет к двери. - Велено молиться Спасителю, Пречистой и великомученику сотнику Лонгину! - вполгласа передает посланный. - Тогда родит! Василий медленно склоняет голову, делает несколько шагов назад и, когда уже за посланцем закрывается дверь, внезапно рушится на колени пред божницею, где среди многоразличных икон есть и образ сотника Лонгина, когда-то, в далеком Риме, претерпевшего мученическую смерть. Он говорит, шепчет, а потом и в голос, все громче, святые слова. Молится, стараясь не слушать сдавленных стонов у себя за спиной. Воды уже отошли, теперь вряд ли что и поможет, но - пощади, Господи! Давеча Соня толковала о былом, о Кракове, верно, вспоминала по ряду те молодые годы, каяла, что они разом не спознались, а пришло ждать и ждать. Быть может, она была бы мягче и преданней, не мучала бы так Василия, не мстила ему за девическое воздержание свое. Сына, Ивана, что давеча плакал у постели матери, уже увели, удалили и дочерей. Софья сказала, что не стоит им до времени зреть бабьих тягот! И теперь Соня стонет, царапая ногтями постель, пытается порвать атласное покрывало, кидает горячую потную голову то вправо, то влево, перекатывая ее по тафтяному рудо-желтому изголовью, шепчет: "Господи, помоги! Господи!" И Василий, стараясь изо всех сил не поддасться отчаянью, молит Господа, Пречистую и мученика Лонгина помиловать, спасти, сохранить ему супругу и дитя. Он молился, пока сзади не раздался дикий, почти нечеловеческий вопль. Старая повитуха, отпихнув молодых перепавших девок, возилась меж разнятых и задранных ног роженицы, тихо ругаясь, доставала дитятю, пошедшего ручкой вперед. В конце концов, замарав руки по локоть в крови, сумела повернуть и вытащить плод. "Дыши!" - подшлепнула. Тут-то и понадобились корыта, вода и все прочее. Забытый князь стоял на коленях ни жив ни мертв, и только уже когда раздался тихонький жалкий писк новорожденного, рухнул ничью перед иконами, вздрагивая в благодарных рыданиях. Неожиданно скоро явился духовник великого князя, которому, как оказалось, кто-то загодя постучал в дверь, вымолвив: "Иди, нарци имя великому князю Василью!" Посланный за ним, застал духовника уже в пути, и кто стучал, так и не было узнано. В горнице к его приходу уже была убрана родимая грязь, замыта кровь, и Софья, бледная - ни крови в губах, - успокоенная, лежала пластом в чистых простынях и только помаргивала глазами. А когда ей явили младеня, туго перепеленутого, с красной мордочкой (кормилица уже расстегивала коротель, выпрастывая обширную, налитую молоком грудь в прорезь сборчатой сорочки), просительно глянула на повитуху, и та выговорила успокоенным басом: "Сын! Здоровый! Пото так туго и шел!" - Софья улыбнулась умученно и прикрыла глаза. Две слезинки выкатились у нее из-под ресниц и скатились по щекам, пощекотав уши. Младеня тут же и окрестили, благо духовник принес с собою священное миро, тут же и окунули в кадь, куда священник предварительно опустил крест, прошептав над нею слова молитвы, тут же обтерли ветошкой и помазали маслом, нарекая младеня именем, сказанным духовнику неведомым пришельцем: Василий. Боязнь была, вдруг столь трудно роженый ребенок умрет? Пото и торопились с обрядом. Но малыш не умер, а очень скоро пришел в себя, начал жадно есть, скоро у кормилицы стало едва хватать молока, а наевшись, гугукал и шевелил ручками, сжимая и разжимая крохотные кулачки. С малышом возились наперебой все сенные боярыни. Счастливый отец осторожно брал сверток с малышом на руки, подносил к самому лицу, вдыхая молочный запах младеня. Как-то походя, высказал Ивану: "Меня не станет, младшего брата не обидь!" Не хотелось, чтобы между сыновьями пролегло то же нелюбие, как между ним и Юрием. Юный Василий родился десятого марта, а Пасха в этом году была тридцать первого, и Софью едва отговорили совершить обещанный ход в пустынь преподобного Сергия, чтобы поклониться мощам святителя в