и Галичину с Волынью, взяли Полоцк и Луцк и не сегодня-завтра, быть может, возьмем Смоленск! Скажи, можем мы справиться с Орденом? Немцы одолевают нас в каждом бою! И еще страшнее - без боя! Вильна наполнена католиками, Явнут давно уже в руках римских попов! Над нами висит Польша, и венгерский король точит меч, мечтая завладеть Галичем! Ведомо тебе это? Ведомо тебе, кому поможет богемский король, ежели разразится война? Да! Отец отдал нашу сестру, Ольдону, королю Казимиру в жены, а с нею воротил двадцать четыре тысячи пленных поляков, которые снова пойдут на нас, когда грянет война! И не венгерский король, так сам Казимир протянет тогда руки к Галичу! Где я возьму брони для моих воинов? Литвин выходит на бой в холщовой рубахе против немецкого панциря и закованного в латы коня! Магистр запрещает рижанам продавать нам свейские брони! Король подарил наши земли Ордену! А папа из Рима благословляет войну с неверными! Сумели мы хотя на пядь отодвинуть немцев от наших рубежей? Что остается нам? Поддаться латынской лести? Принять ихнего бога и папу римского? Или креститься у греческого патриарха? Ты считал, Кейстут, сколько нас? Нас, литвы, а не русичей, захваченных нами! Мы с тобою и то дети от русской матери, Кейстут, и я в детстве был крещен православным попом. Но я литвин! И ты тоже, брат! Попы вс╟ врут! Стоит нам принять русского бога, одолеют русские! Стоит поддаться латинам - одолеет Орден либо польский король! И мы, гордая литва, будем чистить хвосты коням и пасти коров у немецких рыцарей! Понял ты это, Кейстут? Скажи теперь, кто мы с тобою? Я не чую в себе русской крови! Ни знака креста не ведаю на себе! Мы дети огня! Дети бога грозы, Перкунаса! И мы должны быть самими собой! Иначе нас одолеют не те, так другие! А теперь сообрази сам. Нас семеро, семь сыновей нашего великого отца! Наримант крещен в православную веру. К тому же труслив и бездарен. Дай ему власть, и он разом погубит страну! В Вильне сидит Явнут, и ежели он просидит там еще десять лет, католики возьмут нас без бою и перережут, словно кур в курятнике! Я ведаю, что говорю, Кейстут! Наримант с Явнутом сейчас главные вороги Литвы и наши с тобой! Кириад, Любарт и Монтовид не в счет, пока не в счет, ты знаешь сам! Мы или они! Надо брать Вильну, пока не поздно! Ты понял это, Кейстут? Ты понял это, брат мой единокровный? Вот о чем надобно мыслить теперь, а не пить вино и орать дурацкие песни, радуясь невесть чему! Ольгерд смолк, остро и тревожно вглядываясь в худое лицо Кейстута. Никогда доднесь и ни с кем он не говорил так открыто и, кончив, сам испугался сказанного: а ну как брат отступится от него? Кейстут думал, он то опускал, то приподымал высокое чело, коротко взглядывая на брата. Удержит ли Ольгерд власть? Поверят ли ему бояре и воины? Не восстанет ли смута в стране? К радости Ордена! (А это будет самое страшное!) - Поддержит тебя... нас дружина? - спросил он наконец хмуро. - Да! - ответил Ольгерд, продолжая острым пронзающим зраком глядеть на брата. - Дружина идет за сильными! Мы, я и ты, должны доказать это теперь! - Это на всю жизнь? - спросил Кейстут, вскидывая глаза. - Клянусь Перкунасом и всеми богами Литвы, клянусь священным дубом, клянусь отцом и матерью, клянусь совестью и честью воина, клянусь этим мечом и этою цепью на шее моей! Мы будем с тобою как два глаза, и две руки, и жены не смогут поссорить нас между собой, ибо тебе будут Троки, а мне Вильна! - Ты все наперед продумал, Ольгерд, даже и это! - бледно усмехнулся Кейстут. - Да, и это, мой брат! - И знаешь, как занять Вильну... - Да! - И как подготовить дружину... - Да! - И что делать потом... - Да, да! - И как поступить с братьями, ежели мы, ежели их... - Этого я еще не знаю, Кейстут! Братняя кровь часто лилась в нашей стране, и все же я не хотел бы красить княжеское корзно свое в багрец кровью сыновей Гедиминаса. Через этот ручей я постараюсь перешагнуть, не замочив ног. Кейстут поднял наконец голову, решившись. Братья шагнули друг к другу и обнялись. - Погоди! - сказал Ольгерд. - Давай принесем древнюю клятву, клятву наших предков, что ты и я будем неразлучны друг с другом как две руки единого тела до самой смерти! - И после нее! - строго ответил Кейстут. Он был рыцарем, и честь данного слова была священна для него. За стеною шумела дружина, раздавались победные клики, нестройное пение пьяных голосов. - Скоро они пойдут за мною до края земли! Но узнают, что я повел их против Явнута только под стенами Вильны... - задумчиво проговорил Ольгерд, прислушиваясь к шуму за стеной. - Слушай, брат! - вопросил Кейстут. - Вот ты говоришь, что Литва одинока и на краю гибели. Веришь ли ты, что мы устоим днесь и в веках? - Воин не может и не должен гадать о том, чего невозможно постичь. Бояться грядущего и гадать - женское дело! Во что верю я? Во-первых, в то, что Орден столкнется с Польшей, а Казимир с Карлом Богемским! Во-вторых, что русичи несогласиями погубят самих себя, как погубили уже Михаила Тверского! И тогда Псков с Новгородом, а быть может, и Тверь со Смоленском откачнут к нам! В-третьих, я знаю и понял, как надобно бить Орду, и, клянусь тебе этим мечом, Орда тоже вскоре уведает об этом! Вот во что верю я, Кейстут! В это оружие и в эту голову! И боюсь я только попов. Они сильны словом, а слово сильнее меча! Но и они не страшны нам, ежели Рим перессорит с Цареградом, а к этому, кажется, идет! Унии с Римом уже не будет. Я узнал. В Константинополе началась война. Только одно, токмо одного не хватает нам, литвинам! Как сделать так, чтобы литовские бабы рожали сразу же взрослых воинов? - В бронях и на коне! - поддержал невеселую шутку Кейстут. - Да, в бронях и на коне! - жестко отозвался Ольгерд. - Мы слишком много покорили русских земель, и надо беречься, чтобы и нам самим нежданно не стать русичами... Оба замолкли. Длинное нервное лицо Ольгерда опять застыло, словно он надел маску. - Выйдем к дружине! - предложил он первый брату. - Нас с тобою зовут плесковичи! Заметь: зовут меня, а не Нариманта, коего новогородцы пригласили стеречь ихние пригороды, и помочи чают от нас с тобой, а не от Нариманта с Явнутом! Братья вышли, потушив свечи, низко наклоняясь в дверях. Забытый кубок в полутьме покоя так и лежал опрокинутым на столе, и в сумерках красное вино чернело, словно пролитая кровь еще не свершенного преступления. ГЛАВА 33 Медленная речь. Медленное восточное застолье. Едят руками, засучив рукава, баранину и плов. Высасывают кости, облизывают жирные пальцы. Пьют кумыс. Изредка - взгляд из-под полуприкрытых век, мгновенный, изучающий. И опять ничего. Плоские лица бесстрастны. Длится беседа обо всем, кроме того, ради чего собрались вокруг дастархана хозяин и гость. Чадят светильники. Томительно ноет зурна. В роскоши ковров и чеканной утвари танцует девушка. Жирные пальцы шевелятся в лад танцу. Глаза прикрыты от удовольствия. Ай, вах! Танцовщицы не закрывают лица. Брови подведены и слиты воедино чертою синея краски, словно излучья татарского лука. Ай, вах! Хорошо! Якши! Продается конь, или продается красавица, или продается жизнь. Об этом не говорят, говорят совсем о другом, но пир длится, и медленно созревает уже неотвратимое решение. Передадут повод коня из полы в полу. Красавицу, взяв за косы, швырнут на ковер, под ноги нового господина. Жизнь возьмут ножом во время пира, или стрелой на охоте, или арканом прямо на улице, середи толпы, - ежели продана жизнь. Так в торговле. Так и в борьбе за власть. Смерть никогда не приходит вовремя. Вернее сказать, ее никогда вовремя не ждут. Узбек задыхался. Глаза на исхудалом лице вылезли из орбит. Зачем эти ватные покрывала, шелка, подушки и кошмы, зачем! Воздуху! Ежели бы его сейчас вынесли на простор, в степь! Чадят светильники. Запах сандала давит на грудь. Отвратительно пахнет жирным, - зачем они варят баранину, зачем вс╟, когда пришла смерть! Его переворачивают, больно - нет чутких рук, нет близкого, никого нет! Как он одинок, как немощен - повелитель мира, царь царей! Где дети? Зачем тут эта, толстая? Уберите всех! Где Тинибек? - Повелитель, твой старший сын с войсками в Хорезме! - Послать за ним! Молчание. - Послать за ним немедленно, слышите, я умираю! - Будет исполнено, повелитель. Голоса бесстрастны. Его не любят. Его не любит никто! Единственный любимый сын, Тимур, в могиле. Некому сесть у пышного ложа, некому взять в ладони свои его холодеющие пальцы и проводить в последний великий путь. - Позовите детей! Узбек хрипит. В горле булькает, сгустившаяся слюна не дает дышать. Он закидывает голову, шепчет: - Уберите подушки! А ему их поправляют, подымают выше, еще более затрудняя дыхание. Его не слушают, не слышат уже! Его никогда, никогда не слушали. Творили кто что хотел. О, он знает, Черкасу надо срубить голову, Товлубегу тоже... Если бы он мог встать! Один только день! Одного дня не дал ему Аллах! Он все бы поправил, все бы переменил тогда. Он бы... тогда... Воздуху! Зачем курильницы... дым... копоть... Зачем?! Кто-то почтительно склоняется над ложем. Они издеваются над ним! Ах, прибыли сыновья? Зови... Джанибек и Хыдрбек входят, стоят почтительно, прижав руки к груди. Он уже плохо видит, ему кажется, что Джанибек улыбается. Неужели рад? Рад его смерти? - Иван, Иван! - зовет он мертвого улусника своего. Коназ Иван мог бы ему помочь, подсказал, кто из них... Он умный, коназ Иван, очень умный! Надо было убить его, а не коназа Александра... Теперь оба мертвы, и он умирает, повелитель мира, светоч веры, как называют его муфтии, столп вселенной... А ему теперь ничего не надо, только воздуху, один единый глоток! Сыновья, пятясь, отходят от ложа, около которого начинает хлопотать арабский врач, переглядываются, и в этом первом освобожденном взоре мелькает уже предвестие близкой судьбы одного из них. Джанибек и вправду улыбается в этот миг. Младший трепещет, как заяц при виде змеи. За стеною ждут конца эмиры Джанибека, и его, Хыдрбека, сейчас защищает от брата только тоненькая рвущаяся ниточка тяжкого дыхания отца. Его трясет. Не от печали, от страха. Проживи, отец, проживи еще, пока не вернулся Тинибек! Будет ли лучше, Хыдрбек не знает, но сейчас ему страшно, его страшит улыбка брата у ложа умирающего отца. Он еще ничего не знает, не знает и того, о чем уже извещены эмиры там, за стеной, за серой кирпичной стеной, выложенной голубыми и желтыми изразцами, но он дрожит, как заяц в тенетах при виде приближающейся смерти... Где былое братство Чингизидов? Где кровная связь родства и память общего дела сынов далекой Монголии? Ее нет, ее уже нет! В коврах, в изнеживающей дворцовой роскоши и великолепии награбленного узорочья, притекшего из Багдада, Исфагана, Дамаска, среди мусульман, чуждых закону степей, исчезла, исшаяла доблесть и честь нойонов и воинов Темучжина, исшаяло доверие близких друг к другу, а когда нет веры в человека, лучший помощник - нож! И брат дрожит при виде брата, ибо нет братства крови, есть жажда власти, и только она. Жажда власти, которая уже начинает губить и скоро погубит совсем древнюю славу Монголии. ...Они тоже не всегда любили один другого и тоже резались насмерть, и все же они были братья, Чингизиды, дети, внуки и правнуки великого, и они еще понимали это, и понимали их воины, пронесшие девятибунчужное знамя через полмира. Теперь братья - это соперники в борьбе за власть, и только. И так же думают их беки и эмиры, готовые поддержать того, кто больше заплатит или пообещает заплатить. И сила степных воинов, покорившая мир, готова исчезнуть в напрасной взаимной вражде. И даже тому теперь, кто не хочет резни, надо убивать, дабы не быть убитому. Джанибек не был ни злодеем, ни убийцею. Он просто понял прежде своих братьев суровую истину нынешней власти в Орде. И он понял, увидел страх своего младшего брата. И, покидая покой умирающего отца, дал незаметный знак нукерам не выпускать Хыдрбека из-под стражи своей. Ибо младший опасен не менее старшего, потому что опасен всякий сонаследник престола. Всегда найдутся эмиры, готовые поддержать соперника! А власть в Орде должна быть одна. Иначе не будет Орды и дело Батыя погибнет в распрях потомков. Джанибек не думает сейчас, способнее ли он своих братьев - дабы занять престол нелюбимого им отца - или нет, но он знает, что приди к власти любой из них, рано или поздно двое других должны будут умереть. А умереть первым он не желал. И потому, едва пронеслась весть о смерти Узбека, ножи оборвали жизнь младшего из его сыновей. И вестник, посланный недругом Джанибека, полетел в Хорезм предупредить старшего о совершившемся преступлении. И другой вестник, вослед за первым, поскакал туда же, в Хорезм, передать старшему брату, что Хыдрбек замышлял недоброе и потому казнен, а он, Джанибек, ждет в Сарае как верный слуга законного хозяина трона. И гордый Тинибек шел назад, гневаясь, не распуская войско, и все решал дорогою: сразу по возвращении или несколько погодя - выслушав униженные просьбы и мольбы - казнить ему брата-убийцу? Он точно знал, что казнит Джанибека в любом случае, и одного лишь не ведал в гордости своей - что Джанибек это знает тоже. За Ахтубою, в нескольких днях пути, Тинибек выслал вперед дозоры и слухачей - не собирает ли Джанибек против него войска? Но все было спокойно. В Сарае, доносили ему, готовились к торжественной встрече нового повелителя. Это его несколько успокоило, и он впервые подумал о Джанибеке с презрением. Нет, он не будет его убивать сразу! Даст наваляться в ногах, поиграет, как сытая кошка с мышью, и уже потом, после, незаметно отдаст приказ... Снег таял. Начинало припекать солнце. Кони исхудали и были мокры от усилий. В Хорезме сейчас зацветают сады! Тинибек вздохнул, запахнул плотнее курчавый ворот долгого тулупа. Режущий ветер весны леденил лицо. Скоро он воротит домой, сядет на трон отца своего, будет править Ордою и судить урусутских князей, которые прибегут как псы, неся серебро и подарки. Он соскучился по гарему, по женам, по дорогим индийским танцовщицам, которых оставил в Сарае под присмотром персидских евнухов. Джанибек не собирает воинов, значит, верит ему! Быть может, сохранить брату жизнь? Нет, нельзя! Убийца должен быть наказан, как же иначе? И ему, Тинибеку, будет спокойнее после того править Ордой! На ночевках Тинибеку разбивали шатер. Воины спали под открытым небом, на кошмах, у тощих кизячных костров, разгребая снег до земли. Все устали и мыслили только об отдыхе. Забраться в свою дымную и рваную юрту, к своей старой жене, к чумазым детям, что кинутся наперегонки под ноги отца и будут радостно скулить и возиться, словно щенки... Близок Сарай! Тинибек так до самого конца и не понял своей ошибки. Он вступил в город во главе отборных войск. Его тотчас окружили придворные и воины, назначенные встречать повелителя, и повели во дворец по расстеленным белым кошмам. Голодные всадники, спешиваясь, бросались к котлам с дымящимся мясом. Вокруг Тинибека осталась лишь кучка нукеров, но и тех теснили, сжимая, с радостными приветственными криками Джанибековы воины. Тень тревоги коснулась его сознания, лишь когда он увидел себя окруженным чужими людьми. Но прервать встречу, поворотить и ускакать в степь (что, возможно, спасло бы его) не захотел из гордости. Бежать от трона? К нему подходили знакомые отцовы вельможи и беки, подобострастно целуя руку. Знал ли он, что они уже переметнулись к брату? Целование руки - это был обряд, после которого он, Тинибек, станет полновластным хозяином Орды. Вот и брат! Сейчас и он станет целовать руку повелителю. Лучше все-таки схватить его сразу же, тотчас, не испытывая дольше судьбу. Тинибек оглянулся, чтобы позвать своих нукеров, и пропустил миг, в который Джанибек вырвал из ножен кинжал. Он хотел крикнуть, защищаясь, поднял руку, протянутую для поцелуя, и не успел ничего. Кинжал с хрустом и режущею, словно удар, болью вошел ему в горло как раз на палец выше медного воротника кольчуги, надетой под платье. Нукеры, расшвыривая Джанибековых воинов, кинулись к Тинибеку. Подняли. Он был мертв. В трех шагах от них, почти не защищенный своими телохранителями, стоял, пряча оружие и улыбаясь, новый повелитель Золотой Орды, Джанибек. Сто лет назад нукеры убитого немедленно перерезали бы ему горло. Но воины Тинибека только сбились тревожною кучкой вокруг трупа своего повелителя. Сейчас на них ринут со всех сторон в обнаженными саблями и копьями наперевес... Джанибек поднял руку и сказал, обращаясь к нукерам врага: - Вы! Вынести тело! Похоронить с честью! Служить теперь будете мне! Удивленные воины подняли труп и, толкаясь, понесли вон из дворца. Их помиловали. Новый хан больше не захотел крови! Когда Тинибека унесли, Зухра, планета дьявола, закрылась облаком, пряча свое лицо. Передавали также, что легкий черный смерч прошел над могилою убитого хана. Воины разбежались со страху, и только рабы забросали тело повелителя и отметили грудою камней место для мавзолея. ГЛАВА 34 Из новогородского похода Симеон воротился победителем. Вокруг него толпились, заискивая, все те, кто еще год назад мало и замечал молодого княжича. Приказания Симеона выполнялись теперь мгновенно, с л╟та. Ему было стыдно выслушивать грубую лесть, похвалы воинскому таланту, коего ему совсем не пришлось проявить на деле. Хотя порою, забываясь, он и начинал почти верить тому, что про него говорят. Теперь, получив дань с Новгорода, он возмог заняться тем, о чем мечтал уже очень давно, - украшением своего стольного города. Новогородского серебра с лихвой должно было хватить не только на подарки хану, но и на лепоту московских церквей. По совету Феогноста были вызваны изографы из Византии подписывать церковь Успения пречистыя Богоматери, а для росписи собора Архангела Михаила начали искать русских писцов, вызнавая, кто более всех нарочит в этом деле во Владимире, Твери и Суздале. На Масляной справляли свадьбу княжича Ивана с дочерью Дмитрия Брянского, Федосьей. Было много смеху, шуму, веселой безлепицы и кутерьмы. Симеон восседал на месте женихова отца, в красном углу, и смотрел на молодых, что, сидючи на курчавой овчинной шубе и поминутно заливаясь алым румянцем и прыская, кормили друг друга кашей, смешно не попадая в рот, и вспоминал, как он так же вот кормил когда-то с ложки Настасью-Айгусту, ту уже полузабытую им чужую литовскую девушку, и краснел, и бледнел, и как стыдно, как жарко и неловко было ему тогда! А теперь он - еще молодой и полный сил - смотрит на юного брата со снисходительною усмешкой старшего, и шумят подпившие бояре, точно мужики на деревенской свадьбе, и славит молодых хор, и шумит толпа на улице, на истоптанном снегу, у бочек с пивом и возов с дымящейся говядиной, и лезут в сени княжого дворца, толкаясь, чая поглядеть молодую... Выбегало-вылетало тридцать три корабля, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Тридцать три корабля со единым кораблем, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Со единым кораблем, со удалым молодцом, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Только теперь уже вместо Семена с Настасьею поминают имена младшего брата с его молодою женой... Каждая новая свадьба уводит нас в глубину прожитых лет, не дает ошибиться, не дает поверить, что время идет кругами, все повторяясь и повторяясь. Нет, уходит, уводя за собою годы и силы, и только в детях и внуках, в череде сменяющих друг друга поколений вечен человеческий род! Только в отречении от себя обретаешь бессмертие! Настасья с осени ходила непраздная, упорно повторяя, что будет сын. Семен верил и не верил. Подолгу молился, стараясь отогнать смутную тоску и страх грядущего несчастья, помногу жертвовал на храмы и монастыри. В иные мгновения ему хотелось уйти ото всех многотрудных дел правления своего, что-то обдумать и понять... Но его не отпускали, торопили, требовали. По слухам, городецкие и нижегородские бояре, двух спорных городов, уступленных Костянтину Василичу Суздальскому, мыслили опять заложиться за великого князя Семена, а с тем вместе воскресал старый спор, в коем Симеон, даже и уступив во всем суздальскому князю, все-таки порою чувствовал себя ограбленным. Теперь же, после новогородских успехов, на него навалилась едва ли не вся боярская дума, требуя принять нижегородцев под руку свою. Симеон, поддавшись почти неволею общему натиску москвичей, ощущал в себе тягостное раздвоение. Присоединить Нижний, тихо отобрав его у суздальского князя, - это был старый отцов путь собирания страны, возможно верный, и даже не единственно ли возможный? Ибо не сотворялось соборного дружества братьев-князей, каждый норовил поврозь и вперекор общему делу. Уже то, что он не дозволил, продлевая войну, разграбить новогородские волости, вызвало, как передавали слухачи, упорное нелюбие к нему во князьях. Но и среди бояр, ревнующих о новых промыслах, видел Симеон, что руководит ими не столько тревога о судьбах земли и языка русского, сколько своя корысть, забота о волостях и кормах, а потому, даже и исполняя то, чего хотели от него бояре, Симеон чувствовал себя одиноким, <гордым> среди них всех. Быть может, один Алексий способен понять и успокоить трудноту и муки его души? ...Они сидели в светелке княжеского дворца. Шла первая неделя поста, в которую Алексий вкушал только воду и немного хлеба единожды в день. Уважая гостя, Симеон также не притронулся к трапезе - тертой редьке, морошке, рыбе и грибам, что приличия ради были все-таки расставлены на столе. В поливных кувшинах вместо вина и меда были нынче вода и квас. Одной воды, дабы отдать дань уважения хозяину, и налил себе, отпив в конце беседы, Алексий. - ...Порой я не ведаю, где истина и где лжа! Что есть во мне, кроме имени великого князя владимирского, имени, которое родилось до меня и умрет не со мною! Почто льстят и негуют мя, яко отца своего али древнего македонского героя, победившего языки и страны? Что есть во мне? Или пото и льстят, что мал и ничтожен есмь, и жадают обадить мя? Бояре! Старшая дружина княжая! Сам Сорокоум и тот! Те, коим надлежит вести и направлять государя своего! Куда вести и чем направлять? Скажи мне, Алексий! Вот я на высоте власти, и не ведаю, что должен вершить теперь. Разбирать тяжбы Афинея с Сорокоумом, стращать Черменковых, сдерживать Мину, следить Акинфичей, не сблодили б чего невзначай? Утишать Василья Окатьева, что воздвиг нелюбие на Вельяминовых? Отвечать всем и каждому, что не помилую и не прощу Алексея Хвоста? Или, напротив, простить и помиловать его, дабы не поселять розни и нелюбия в боярах? Следить, чтобы городовые воеводы не крали у мыта и конского пятна, а татей казнили б скорою смертью? Чтобы был некручинен торговый гость на Москве? Накормлены нищие погорельцы? Чтобы вдовица не была обижена от сильных мира сего, ремественник не возроптал, а смерд не покинул пашни своей от судии неправого? На все то есть думные и введенные бояре, городовые воеводы, дьяки и подьячие, мытники и вирники, ключники и посельские, старосты и приставы, - им же надлежит ведать исправу и суд! Скажи, Алексий, почто надобен я и какова цена мне середи прочих людей? Руководить ратью? На то есть воеводы, знающие дело премного лучше меня! Сноситися с государями иных земель? На то есть послы и знающие бояре - те же братья твои, - кои могут и без меня вести молвь заморскую и ведают зазнобы великого княжения лучше меня! Держать и вязать это все, не давая рассыпать посторонь? - Да, князь, держать и вязать. И разоставлять людей, каждому поручая труд по силе его! - Ведаю. Я не то... Не о том хотел прошать тебя, владыко! Есть ли высшая цель и высшее назначение в жизни сей? Чую, что им, обадящим мя, неведомо величие духа. Земной успех, случай и счастье, то, что приуготовил для меня отец, а я только воспользовался тем, они понимают яко великий талан. В их глазах тать и разбойник, захвативший власть, станет героем; неправедно, на слезах сирот и вдов, нажившийся ростовщик-праведником, а удачливый обманщик - мудрецом. Вот чего боюсь и от чего содрогаюсь в ужасе! Неужели и я столь мелок и слаб, что мне, не стесняя себя, льстят и лгут прямо в лицо, насмешничая за моею спиной? Там, в Орде, когда неведомо было, кто победит, я видел неложную любовь и дружное старание всех вкупе одолеть супротивника; теперь же и те, верные, разбрелись, и голоса их ныне звучат поврозь! - С Алексеем Хвостом, - раздумчиво отзывается Алексий, - хоть я и помогал тебе, ты поторопился, князь. Надлежит смирять сильных, не утесняя. Страх не творит любви! Тебя называют Гордым, не дай этому прозвищу овладеть тобой! Кроме того, не достоит тебе поддерживать одних противу других. Каждый слуга князя должен верить в прочность бытия. Твой отец это понимал хорошо и призывал к себе бояр по роду и древним заслугам предков. Паки реку: князь надобен для единства страны. Токмо все вкупе возмогут вершить труд власти! А высшая цель! Она едина у всех - служить Господу своему, не ослабевая в трудах! И постичь волю его иначе - не трудясь, но токмо размышляя о том - неможно. Семен судорожно прошелся по покою, остановясь у заиндевелого слюдяного окна. Вымолвил глухо, не оборачивая лица: - На мне лежит проклятие, ты знаешь, в смерти Федора... А иногда я мню, что ничего нет, ни суда, ни воздаяния за прошлый грех, и что мне не судил Бог отвечивать за то, прошедшее, на последнем суде... - Молись! - строго перебивает князя Алексий. - Грешен ли ты, ведает един Господь, но сомнение в божьем суде - первый шаг к неверию и греху! - И еще... Я о сыне своем хотел, нерожденном... - прошептал Симеон. - Страшусь судьбы! - Ведаю. И паки реку: молись! Оба на время замолкают, слушая, как внизу, под стенами дворца, звонко ржут кони, скрипит снег и переговаривают веселые голоса. - Знаю, князь, сколь не проста ноша твоя, и паки реку: не согнись, но и не возгордись на пагубу себе! И я на твоем месте, не ведаю, сумел бы избежать соблазна? Князев подвиг - в миру, и не подобает тебе отринути суету земную! Наместничество мое такожде многотрудно! Помимо суда владычного, надлежит ведати всякою снедию для двора архипастыря и монастырей. Считать четверти ржи, пуды масла и сыра, бочки с рыбою и возы овощей, заботить себя покупкою греческого вина и ладана, одежд и облачений, книг и церковной утвари. Следить не токмо за тем, как правят службу иереи, не токмо учить невежд и направлять заблудших, не токмо рукополагать и ставить, объезжать епархии и приходы, но и тем заботить себя, что какой-то старец Никита в Манатьином стану, в сельце Гиблая Весь, быв послан от монастыря мерить покосы, в буйном хмелю учинил прю с разратием и ныне, связанный, привезен на мужицкой телеге для митрополичьего суда... И дело то надлежит ведать мне, паче нужд волынских епархий, кои Литва хочет забрать под себя вот уже который год! Токмо ночью нахожу час для молитвенного труда... А каково тяжко наставлять иных священнослужителей смирению и бедности, ибо слуга Христов не должен возноситься богатством над прочими! - Я тоже богат! - отвечает задумчиво Симеон. - Ты князь! В миру потребно мирское, в церкви, в монастыре - духовное. Достойно украсить храм, дом Бога своего, почтить Всевышнего благолепием служб, красою письма иконного и согласным пением. Но недостойно священнику имати мирскую роскошь в дому своем, сладко есть и пить, надмеваяся роскошью хором и утвари... Речено бо есть: царство мое не от мира сего! В том долг священнослужителя, дабы и вам, мирянам, указывать врата вечности, и не токмо копить богатства, коих червь не точит и тать не крадет! Ты же, князь, творишь волю создавшего тя в земном и грешном бытии. Ты судия, но и сам, яко смертный, на суде у Всевышнего. Твори труд свой, яко пахарь пашет пашню, не ленясь и не допуская огрехов и голызин. Я же буду искать для тебя достойного духовника среди мнихов, дабы ежечасно укреплял твой дух и смирял гордыню, не давая пути лживым хвалам в сердце твое! Симеон молча и благодарно склоняет голову. Сейчас, как никогда, чует он, что одна земная власть, без духовной узды и защиты, не может быть ко благу ни страны, ни его самого. ГЛАВА 35 Великим постом отправляли наместников в Новгород с наказом обновить изветшавшие княжеские терема на Городище. Староста доносил, что и большая церковь Благовещения ветха зело, и Симеон приказал разобрать ее до подошвы и возвести наново, в чем Василий Калика вызвался помочь великому князю своими орудьями и каменосечцами, а взамен просил прислать литейного мастера с Москвы, Бориса, для отливки колокола к Святой Софии. Семен сам вызвал и принял мастера Бориса, невысокого и отнюдь не плечистого, каким, казалось бы, должен был быть литейщик колоколов. И, с удовольствием глядя в сухое, потемнелое от огненного жара умное лицо мастера, долго говорил с ним, вызнав и для себя много нового, чего и не ведал доселе: о литейных глинах, опоках, сварах и сплавах, о том, почему у иного колокола глухой звон, и как содеять, дабы металл <казал силу свою>, и каким должен быть правильный колокольный наряд, про себя запомнив, что мастера надобно будет наградить, егда воротит из Новгорода. Владыка Василий был зело не прост и не без дальнего умысла взялся ныне воспитывать тверского княжича Михаила, и все же куда приятней было вести вот такие переговоры, обмениваясь мастерами и возводя храмы, чем двигать рати и зорить ни в чем неповинных селян! Прощаясь, мастер одернул суконный зипун, негнущийся, непривычный, видимо праздничный, нарочито одетый для встречи с князем, поклонил гордо. И гордость мастера также понравилась Симеону. Родитель-батюшка почасту говаривал: тот, кто уничижает себя паче меры, почасту прячет за сугубым смирением невежество и лень. Слухи о смерти Узбека и о замятне в Сарае дошли до Москвы на Пасху, но ничего толком известно еще не было. Говорили наразно, и Симеон предпочел выждать, послав своих слухачей в Орду. С переменою власти в Сарае очень можно было опасаться новой княжеской пакости. Настасья дохаживала последние месяцы. Она сильно располнела, как-то обрюзгла и распустилась, почти перестав следить за собой. Симеон морщился от ее неряшества, но терпел и ждал. Да, впрочем, дома и бывать приходило не часто. Можайск, Коломна, Волок, Ржева, Владимир, Переяславль... Что-то надвигалось опять, суровое и тревожное, на Русь и на него самого. И, чуя это, в чаянии грядущей беды, Симеон удваивал усилия защитить, спасти, оградить свое княжество. Спешно латали прохудившие стены коломенского кремника (в рязанской земле начиналась замятня, Иван Иваныч Коротопол сцепился с пронским князем, Ярославом). Раннею весною немцы поставили Новгородок на Пижве, на псковском рубеже. Кормленый псковский князь, Александр Всеволодич, повоевавший Латиголу, ушел, <учинив разратие с немцы>, а плесковичи, разорвав ряд с Новгородом и великим князем владимирским, призвали к себе Ольгерда для защиты от немцев. Симеон, ожидая новой пакости от Литвы, поскакал в Можайск укреплять город. Спешно подымали валы, рубили новые городни. Князь не шутил, и воеводы, кажется, почуяли это. Работали споро и дружно; памятуя прежнюю беду, весь Можай от мала до велика был поднят на ноги. Убедясь, что работы идут полным ходом и близки к завершению, он воротился в Москву. Скакать приходило верхом. Княжеский возок застревал на раскисших дорогах. Пахло весной, гнилью, сыростью и - надеждами. Он скакал, заляпанный грязью, вдыхая талый воздух весны, и совсем-совсем не хотелось ему домой, в паркое тепло опочивален, в застоявший с зимы спертый воздух, в душную полутьму хором. Из Москвы, не умедлив и дня, Симеон устремился во Владимир принимать присягу на верность нижегородских бояр, попросившихся под руку московского великого князя, чего упустить было никак нельзя. Этого бы не понял никто, даже и сам Алексий. Тем паче что у бояр сохранялось право отъезда, а Костянтин, замыслив перенести в Нижний свой стол, начал, по-видимому, сильно теснить привыкших к вольной жизни местных вотчинников. Было такое чувство, что земля, как кусок мокрой бересты, положенный на костер, начинает трещать и заворачивать с краев, вот-вот готовая вся поддаться огню. Весною, в Великую пятницу, новогородцы пошли было ратью на помочь плесковичам, но те, поверив, что немцы ставят городок на своей земле, заворотили новогородскую рать от Мелетова. Теперь в Новгороде опять начались пожары и нестроения, а немецкая угроза нежданно и грозно возросла. Лучшего времени, дабы вмешаться в дела Пскова, Ольгерд не мог бы и выдумать. Симеон, связанный ордынскими делами, ничего не мог содеять противу. Оставалось только ждать разворота событий да молить Господа и Пречистую - не отдали бы град Плесковский в руки Литвы! Симеон все еще медлил ехать в Сарай, откуда уже дошли вести о победе Джанибека над братьями, хотя ехать было необходимо тотчас. Все три Константина и ярославский князь уже устремились к новому хану. Просидев на Москве, можно было потерять ярлык на великое княжение владимирское. Но он ждал. Наконец-таки пришла первая добрая весть из Новгорода. Ольгерд с Кейстутом, простояв под Псковом и потребив обилье по волости, не решились на сражение с большей немецкой ратью и отъехали, ничего серьезного не свершив. Немцы, осадившие было Изборск, в свою очередь внезапно сняли осаду и отошли, <никим же гонимы>. Бог и Святая София, как писал Василий Калика, уберегли от беды град Плесковский! <Бог и Пречистая его Матерь!> - повторил, поправив невольно новогородского архиепископа, Симеон, свертывая в трубку грамоту. Теперь надлежало скакать в Орду. Настасья родила в начале июня. Мальчик, названный Константином, прожил всего один день. Известие о том застало Симеона во Владимире. Он сидел, понурясь, с грамотою в руке, и молчал. Слез не было. Над ним сбывалось проклятие. <Грехи отцов падут на детей!> - тяжко подумал он, не находя покойному родителю ни оправдания, ни осуждения. Все было так, как должно было быть, и не могло быть иначе! Вот и все. Младеня, сообщал Алексий, похоронили у церковной стены, рядом с тем, давним. Ему было безумно жаль Настасью, но поделать с собою Семен уже ничего не мог. Он не любил ее. И знал: проклятье исполнилось. Детей у них больше не будет. ГЛАВА 36 Внове видеть в том же шатре, на том же золотом троне, среди полыхающих шелков и парчи, где восседал всегда казавшийся вечным Узбек, другое лицо, хотя бы и знакомое по прежним приездам. Семен поклонился почтительно, ни словом, ни улыбкою, ни даже движением бровей не показав, что помнит о той давней, с глазу на глаз, встрече на охоте. Наверно, это и было самым мудрым решением: ничем не показать неуместного равенства с новым ханом, воздать полное уважение престолу и высокому званию прежнего знакомца, как бы само собою прекращающему прошлое приятельство равных. Вечером того же дня Джанибек позвал Симеона к себе. Ехали в полной темноте, гуськом, вслед за провожатым, по незнакомым улицам. Ночь дышала ароматом созревающих садов и остывшею пылью. Верблюды черными молчаливыми тенями возникали на темно-синем небе. Уличные псы, взлаивая, шарахались из-под копыт. Пыль глушила топот лошадей, и мгновеньями казалось, что они - заговорщики, выехавшие на рискованное ночное дело. Быть может, так оно и есть? Почто новый хан столь поздно зовет его на беседу? Не боится ли он, еще не укрепившись на троне, лишних глаз и лишних ушей? К хорошему это или к худу? - гадал Семен, пока они молчаливо пробирались по сонному городу. Протяжно прокричал муэдзин с вершины минарета, призывая правоверных к вечерней молитве. Какие-то темные тени скользили вдоль плетней и глинобитных стен. Было жутко: а вдруг засада, убьют? Смешные страхи для великого князя владимирского! - одернул он сам себя и все же оглянул беспокойно, не отстали ли от него кмети. Хоть и то сказать, что возможет содеять малая горсть ратных противу толпы?! Наконец остановили коней. Незнакомые руки приняли повод. Волнуясь, он ступил во двор, скорее сад, обнесенный невысокою кирпичной оградой. В нос ударило ароматом роз. Прошли по выложенным плитками дорожкам. Тяжелые резные двери в огромных медных шишках накладных гвоздей отворились сами собой. Слуги приняли оружие, верхнее платье и сапоги. Засовывая ноги в красные остроносые туфли, Симеон лихорадочно припоминал все татарские приветственные слова, которые учил когда-то. Заранее сложил по-восточному руки на груди. Отворились вторые двери. В блеске светильников, вся застланная и завешанная коврами и цветными кошмами, открылась небольшая шестиугольная палата с лепными ячеистыми сводами. Семен остановился, щурясь от яркого света. Джанибек, восседавший на подушках у края ковра, весело глядел на Семена. Кивнув в ответ на приветствие, показал рукою: садись, князь! Семен с Феофаном Бяконтовым уселись, скрестив ноги (боярин, хорошо знавший язык, поехал нынче с ним вместо толмача, не хотелось слишком многих посвящать в разговор с новым ханом). Джанибек глазами, вопрошая, указал на боярина. - Ближник мой! Верю ему, как себе! - торопливо ответил Семен. Феофан перевел слово в слово. Джанибек одобрительно покивал головой. Двое толмачей, справа и слева от него, переглянулись, один коротко сказал что-то на своем языке. Слуги внесли кувшины с вином, серебряные тарели со сластями и фруктами. Отведывали незнакомые студенистые и сладковатые овощи. Единожды в круглом проеме дверей мелькнул не покрытый чадрою лик татарской красавицы в жарком серебре, осыпавшем лоб, шею и грудь, и Симеон, не поспев удивиться, понял, что заглянула сама Тайдулла, - на приеме, набеленная точно кукла, она была сама на себя не похожа. Любопытно стрельнула глазами, словно ожгла огнем, и разом исчезла: блюла ханскую честь (по обычаю бесерменскому жонок гостям не кажут). Джанибек только усмехнул, заметив, что его любимица похотела поближе рассмотреть московского гостя, и Симеону представилось вдруг, что, будь Джанибек крещен, Тайдулла сейчас сама бы вынесла серебряное блюдо с фруктами и сама, присев на подушки рядом с повелителем, слушала княжеский разговор (впрочем, поди, и так слушает там, за узорною завесой!). Джанибек посмеивался, говорил незначительное, явно тянул, не торопясь начинать беседу, спрашивал, любуясь Симеоном: - Кому передашь стол, коназ? Тому, этому брату? Тот, красивый, очень красивый, точно женщина, это твой наследник, Иван? А второй, батыр, это младший, Андрей? Нет у тебя наследника, коназ! Смотри! У Гедимина было много жен и много сыновей! Возьми вторую жену, коназ! Возьми татарку! Роди детей от татарской жены! Не можешь? Большой поп не велит? Знаю, не можешь! Ваш закон плохой, можно оставить престол без наследников! Ешь и пей, коназ, ты у меня в гостях! Семен из вежливости отпил кумысу, отказавшись от вина. Кумыс был крепок, слегка пенился, терпко ударило в нос. Джанибек хлопнул в ладоши, вбежали слуги, унесли опорожненные блюда. - Помнишь нашу встречу? - вдруг спросил, прищурясь, Джанибек. - Помню, повелитель! - отмолвил Семен, не отступая от принятого им тона почтительного уважения. - Ты понравился мне тогда, в степи! - сказал Джанибек и вдруг замолчал, опустив ресницы. Потом, строго взглянув в лицо Симеону, спросил: - Скажи, Семен, пойдешь на меня войною, когда осильнеешь? Честно скажи, ну? - Я никогда не осильнею настолько, чтобы пойти на тебя войною, хан! Лучше мне и тебе жить в мире! Скорее литвин пойдет войной на Орду! - Евнутий? Кориад? Кто из них? - Ольгерд! - Ну, сперва пускай справится со своими братьями! И с немецкими латинами, которые не дают ему жить спокойно! - Государь, Ольгерд мыслит отобрать у тебя Смоленск! - Это и твой отец говорил моему отцу. Смоленский князь пока еще платит дани Орде! Полно, Семен, не боюсь я литвина, тебя боюсь! - Почему? - Люблю! А любимые всегда предают! От близкого никогда не ждешь удара в спину! - Но не всякий же близкий предает друга своего?! - А ты мне друг? - возразил, хитро усмехнувшись, Джанибек. - Ты не друг мне, коназ, ты данник мой! Мой улусник, а каждый улусник хочет сам быть ханом и ни с кем не делиться серебром! - Великий хан... - Молчи, Семен! Молчи и пей, у меня нету выбора! Суздальский князь, Костянтин, ежели дать ему волю и власть, тотчас пойдет на меня войной! У него есть в Нижнем Новгороде сумасшедший поп Денис, который только и мыслит о войне с Ордою! Пей и ешь, московский коназ! Был бы ты магометовой веры, я бы отдал дочь или сестру за тебя! В твой гарем! И было бы у тебя две, нет, четыре жены! Семен молча потупил взор. - Князь, судишь меня? - вдруг спросил Джанибек, перестав смеяться, и поглядел исподлобья, сумрачно. Семен вскинул голову, глаза в глаза твердо встретил напряженный взгляд Джанибека. (Как раз вчера пришло скорбное письмо от жены.) Ответил с чуть просквозившею горечью: - Нет! Мне хватает дум о своих собственных грехах! Я оттолкнул... не принял тверского князя пред смертью. И я... наказан теперь. - Чем? - У меня нету сына. - Семен помолчал, примолол; тише, опустив взор: - Власть! Она всегда требует крови. Мне, хан, - он снова вскинул взор, - по сердцу, что на престоле Узбека ты, а не Тинибек! Джанибек смотрел на него, раздумывая. Молчал. Потом рассмеялся весело, подвинул стеклянную круглую бутыль с темным вином, блюдо с хурмой, примолвил: - Ешь и пей, князь! Верю тебе! Пей вино! Ты хитрый, ты не пьешь! Не любишь вина? Ты мусульманин, коназ! Я шучу, не обижай за мной! - последние слова Джанибек вымолвил по-русски. - Тебе неудобно сидеть? Вытяни ноги, коназ! Они затекли у тебя! Вытяни ноги - ты гость, дорогой гость! Не надо мучать себя! Я угощаю тебя так, как принято у нас, но не хочу издеваться над тобою! Потом опять стал задумчив. Прожевывая кусок дыни, словно невзначай, обронил: - Все русские князи как один ругают тебя! Семен едва не подавился хурмой. - Нынче ты вновь затеял взять Нижний у суздальского князя? - продолжал Джанибек, словно не заметив смущения Семена. - Коназ Костянтин хочет получить под тобою великий стол! Семен совсем перестал есть. Ждал. - Кушай, кушай! - примолвил Джанибек по-русски. - Не печалуй! - продолжал он и, перейдя опять на татарскую молвь, докончил: - Я отказал ему. Но Нижний Новгород ты у него не бери. - Бояре сами заложились за меня! - возразил Симеон и, решившись, добавил: - Мне, чтобы совокупить власть в русской земле, необходим Нижний Новгород! - Будет суд! - коротко возразил Джанибек. Семен долго вглядывался в лицо Джанибека. Понял наконец - хану дозарезу нужны деньги, нужно серебро, много серебра. Надо платить эмирам, посадившим его на престол. И Костянтин Василич заплатил. А великого стола он все-таки не получит, так, по-видимому, решил сам Джанибек. И Семен вместе с горечью и досадой вероятной утраты Нижнего почувствовал прилив теплого чувства к этому человеку, все-таки в самом главном не обманувшему его. Лишь бы он подольше усидел на ордынском столе! - Старший твой поп приедет? - вновь спросил Джанибек. - Да! - встрепенувшись, отмолвил Семен. (Феогност днями должен был прибыть из Владимира за ярлыками на церковный причт от нового татарского кесаря. Охранные грамоты русской православной церкви давала мусульманская Орда.) - Скажи своим купцам, пусть опять едут, пусть не боятся меня! - вымолвил Джанибек, насупясь. - В Сарае будет теперь справедливая власть! <Когда ты укрепишься на столе! - мысленно поправил хана Семен. - А сейчас тебе еще платить и платить своим эмирам нашим, русским серебром! И брать ты будешь с правого и виноватого!> (Значительная часть новогородского выхода уже перекочевала в казну нового хана.) Джанибек охмелел, глаза у него начали блестеть, рука делала неверные движения. Пора было расставаться. Семен встал, склонившись в поклоне. Джанибек поглядел мутно, потом глаза его прояснели на миг: - Баешь, Ольгерд?! - переспросил он, хищно оскалясь, и махнул рукою, вновь помутнев взором. - Верю тебе! Верю, что ты, пока не осильнеешь, не пойдешь на меня войной! - Помни, князь! - повторил Джанибек, прощаясь. - Будет суд, и я не стану помогать тебе! Докажешь, что Нижний принадлежит московским князьям, - твое счастье, не докажешь - счастье коназа Костянтина! ГЛАВА 37 Воротясь домой, Симеон вызвал бояр и сообщил им о возможном суде над ним, умолчав, что узнал это от самого Джанибека. Бояре внимали, ошарашенные. К несчастью, отсутствовал Сорокоум, не поехавший по болезни, он бы тотчас сообразил, что предпринять. - Ныне идите почивать. Час поздний. Заутра будем думать соборно! - отрывисто произнес Симеон, распуская совет. Тихо переговаривая, бояре гуськом вышли из покоя. Феофан вопросительно поглядел на князя - не остаться ли? Но Симеон решительно покрутил головой: - Спи! Выпроводив слугу, он потушил свечу, лег, как был, сняв только верхнее платье, укрылся суровой рядниной и стал думать. В узкое рубленое окошко засматривала ущербная, рожками вверх, восточная луна. Темнота плыла ощутимо, словно бы волны тумана. Разноголосо и хрипло лаяли собаки. Вдали прокричал верблюд. Вот прошел год, год, как казалось ему, отмеченный несомненными успехами. Нет, даже меньше года! Укрощен Новгород. Получен черный бор. Прекращены литовские набеги на пограничье. Укреплена церковная власть, а с тем вместе достоинство Руси в землях иных. Владимирская земля вновь собрана воедино и заметно усилилась. А братья-князья? Моложский князь вроде бы должен благодарить... Однако князь натерпелся страху в затворе, поди, несет сердце на него, Семена, что не сразу вступился за свое полоненное посольство! Не дал им всем пограбить вдосталь Новогородчину? Правда, Твери истомно пришлось от ратного прохождения. Правда, выход царев взимал он неукоснительно и со всех. С Васильем Давыдычем Ярославским о Пасхе довелось и поспорить о том! Но он же - великий князь владимирский! И выход тот он, не задерживая, отсылает в Орду! Ростовский зять, похоже, злобствует на продолжающиеся поборы в его княжестве... Но он не может поступить иначе - даром, что ли, отец платил серебром за ростовский ярлык?! Ему, конечно, припомнят и Дмитров, и Галич, и Белоозеро - все родителевы купли. Но ведь куплено, не граблено! Он должен, он могиле отца обещал не выпускать отцовых купель из рук! Хуже всего, конечно, были дела с Костянтином Василичем Суздальским. Права на Нижний Новгород, как ни поворачивай, у Москвы спорны, очень спорны! Но бояре Нижнего и Городца сами заложились за великого князя! Право отъезда слуг вольных еще не нарушал никто! Так... А что бы он сам содеял на месте Костянтина Василича? Симеону стало жарко. Он откинул ряднину. Хлопнув в ладоши (задремавший слуга не сразу взошел, и это едва не взбесило), приказал отокрыть оконце. Слуга долго возился, пока, наконец, вынул из пазов тяжелую оконницу с вставленными в переплет кусками слюды. Повеяло речною прохладой. Стало легче дышать. Небо уже засинело, знаменуя близкий рассвет. Он вдруг и сразу уснул и во сне все хотел достичь чего-то прочного, клятвенного соборного согласия, которое так и не давалось ему... Назавтра о суде над великим князем знали уже все. Семена, когда он проезжал по улицам русского подворья, любопытно разглядывали, словно увидавши впервые. Слухи ползли один другого чудовищней, вплоть до того, что новый хан порешил казнить Семена в отмщенье за гибель тверских князей, Александра с Федором. Нижегородские и городецкие бояре, задавшиеся за великого князя, тоже были вызваны на суд. Теперь они ходили гневные или смурные, отчаянно глядя на Симеона. Ближе московского князя зная характер Костянтина Василича, они не чаяли, в случае торжества последнего на суде, остаться в живых. Симеон принимал их, успокаивал как мог. Думать о том, что эти люди, доверившиеся ему, могут погибнуть теперь из-за него же в междукняжеской борьбе, было непереносно. Московские бояре лихорадочно собирали грамоты, доставали списки, от кого и сколь получено даней, когда и кем взято, когда привезено в Орду... Поминали давний суд над Михаилом Тверским, когда великого князя оговорили как раз на таких вот мелочах, обвинив в утайке ордынского выхода. Все попытки Семеновых бояр поссорить князей или хоть потолковать с каждым из них в особину, убедив отказаться от участия в суде, окончились полным провалом. Похоже, братья-князья сговорились у него за спиной еще до приезда в Орду. Наконец настал день суда. Всю ночь Михаил Терентьич с Феофаном и Александром Морхининым готовили грамоты, прикидывали так и эдак, предусмотрев, кажется, все возможные зазнобы супротивников. И все же самого главного не предусмотрели, не верилось до последнего дня, хоть и упреждал Джанибек, что братья-князья будут соборно требовать от хана лишить Симеона великокняжеского стола. Собрались в парадной ханской юрте, перед троном Джанибека. Вельможи и эмиры хана сидели рядами на возвышении, русские князья с подручными боярами стояли внизу, на ковре, двумя неравными кучками. Хлопотали толмачи. Нукеры у входа отпихивали любопытных, тех, кто не получил приглашения. В юрте стоял гул, словно в потревоженном осином гнезде. Семен стоял, выпрямившись, отчужденно глядя на братьев-князей (в нем попеременно мешались горечь и бешенство), в лучшем своем белошелковом охабне с долгими висячими рукавами. Суконная шапка с алмазом и соколиным пером довершала его наряд. Братья-князья приоделись тоже. Долго длилось рассаживанье и усаживанье придворных, долго ждали старшего муфтия, потом главный кади захотел дополнительно что-то узнать, и ему толковали, показывая грамоты, а он важно кивал головой в чалме, вытягивая шею вперед (горбатый нос и маленькая загнутая бородка придавали ему сходство с грифом), и приставлял ладонь к большому старческому уху. Наконец Джанибек подал знак - начинать. Сперва говорить должны были обвинители. Начал Василий Ярославский. Тяжело, исподлобья глядя на Семена, обвинил великого князя в задержке ордынского выхода и видимых переборах во взимании даней, а также в том, что черный бор с Новгорода Великого и отступное с Торжка князь целиком забрал себе, не поделясь с другими князьями. Следом выступил Костянтин Ростовский и, краснея, запинаясь, смущаясь и гневаясь, стал говорить о грабеже Ростовской волости московитами: <С коего грабежа волость оскудела людьми и добром, смерды бегут во иные земли, яко от лихолетья какого или моровой беды> - и что он, князь, лишен всяких прав даже и в дому своем, а и селами, <которые князю надлежат>, править не волен. Потом вышла заминка. Костянтин Тверской не захотел говорить раньше суздальского князя. Вышел вперед Костянтин Василич Суздальский. Холодно оглядев Симеона - словно бы знакомца, пойманного на воровстве, коего ближние теперь гнушаются даже и узнавать в лицо, - он отнесся прямо к хану и стал толково, не волнуясь, чеканя слог и делая остановки, дабы толмачи могли по-годному перевести сказанное, перечислять все шкоды князей московских, начиная с самого Юрия Данилыча: убийства, наветы, присвоение даней, грабленье, несообразная ни с чем покупка ярлыков на чужие княжества, неисполнение ханских повелений (так, Юрий Данилыч, вызванный в Орду, не поехал к Узбеку и присвоил себе две тысячи тверского выхода), наконец, клеветы на тверских, законных князей. Не было забыто и то, что Данила, дед Симеона, не был ни разу на великом княжении, и посему москвичи навсегда лишались права занимать владимирский стол. Костянтин Василич заботливо и долго говорил о лествичном праве, о нарушенных правах тверских князей, вытолкнул упирающегося Костянтина Михалыча Тверского, и тот пробурчал, что у них, в тверском княжеском роду, лествичный порядок сохранен доднесь, так, он, Костянтин, без спора уступил стол старшему брату Александру, когда тот воротил изо Пскова. Костянтин Василич перешел к проделкам Калиты, обнаружив отличное знание многого, что считалось глубоко скрытою отцовою тайной. Затем нарочито бегло перечислил то, в чем обвиняли Симеона другие князья, присовокупив: - Не ведаю, утаивал ли великий князь Семен царев выход! По разумению моему, достаточно и прочих его шкод. Мне же пристойно тут рассказать, как великий князь тщится отобрать наш родовой живот, волость княжения суздальского, град Нижний Новгород. Симеон сделал шаг вперед, сжал кулак - свернутая в трубку грамота в его руке хрустнула - и сдержался. - Да, да! - продолжал Костянтин Василич. - Даже и смерть родителя своего великий князь Семен встретил не у постели больного, как было бы пристойно всякому сыну, а в Нижнем Новгороде, который еще тогда чаял охапить в руце своя! Здесь, перед ханом Узбеком, мир и покой праху его, он обещал воротить мне сей град, отчину мою и дедину, а ныне уже улестил бояр нижегородских поддатися себе, дабы и весь град со временем удержать за Москвою! Почто, царь царей, утомлял я твой слух речью об отце и дяде великого князя Семена? Чтобы ты видел сам, яко не по обычаю, не по закону и не по совести получили московские князья великий стол владимирский! Но яко тати некие, ворвавшиеся в богатый терем, и яко злодеи, погубившие братью свою! Последнего при хане, только что убившем родных своих братьев, мог бы и не говорить суздальский князь! Ни словом, ни движением бровей не показал Джанибек царского гнева своего, но Семен сверхчувствием загнанного уловил, почуял промашку, супротивника, подумав злорадно: <Нет, князь, все-таки не быть тебе на владимирском столе!> Меж тем Костянтин Василич отступил, и вновь взял слово Василий Ярославский. Уже не от своего лица, а от лица всех потребовал лишить Семена великокняжеского звания, а владимирский стол передать суздальскому князю, старейшему прочих и по лествичному счету более, чем московский князь, имеющему прав на великий стол владимирский. Намерясь отвечать, Симеон почувствовал, что весь мокр от волненья и злобы. <О чем все они думают! Какие права?! Что ж, я им здесь, перед лицом хана, скажу, что единство Руси надобно прежде всего на то, чтобы освободить себя от Орды? Справиться с татарами? - думал он в бешенстве. - Им не лествичное право - им нужно сидеть, как они сидят, не шевелясь, не думая ни о чем, кроме своих уделов! Возлюбленная старина им нужна! Как бы не так! Не старина, а старость, не святыни прошлого, зовущие на бой, а дедова постель с клопами... А о прочем - хоть трава не расти! Не чуют литовской грозы, ни шатанья Царьграда, ни латинского натиска на Русь - ничего не чуют! Добро хоть, что ныне суд перед ханом, не то бы, как полвека назад, пошли войной друг на друга, а сил не хватило - притащили татар, стойно Андрею Санычу с Дмитрием, - и разорили бы в поисках <справедливости>, завалив трупами, всю страну! Что ж, они не видят грозы, наползающей на Русь? Не зрят грядущей гибели православия? Возможного вскоре изничтожения языка русского? И что токмо соборное сплочение всех русичей воедино вокруг сильнейшего, а значит ныне вокруг Москвы, способно спасти родимую землю? Мыслят отсидеться в уделах за лесами и реками? Поставят себе суздальского князя, а осильнеет, скинут и его?! Да, отец, ты был прав, покупая у них ярлыки!> Надлежало, однако, во что бы то ни стало успокоить себя. Он вынул плат, не спеша отер чело. Спрятал плат в рукав и стал отвечать поряду, начиная от самых нелепых обвинений, которые опровергнуть было легче всего. Явив грамоты, он без труда доказал, что об утайке выхода речи и быть не может. - Выход царев отсылает кесарю великий князь владимирский! Почто же ты, Василий, требуешь от меня, дабы я поделил на всех дани с Новгорода, коими мне, яко князю владимирскому, токмо и ведать надлежит? Здесь оно, новогородское серебро! - почти выкрикнул он. - А где бы было, ежели бы я доброхотно роздал его семо и овамо? Кто же, Василий, жадает утаити выход царев, я или ты? - Костянтин! - обернулся он к ростовскому зятю. - Мой отец не втайне от тебя купил ярлык на Ростов! И дани царевы с тех пор не задержаны ни разу! Вспомни, с коими трудами и скорбью давали вы выход до той поры! Скажи теперь, кто из нас вернейший слуга кесарю? Что же речено тут о праве лествичном... Скажи, Василий, коими заслугами твой дед, Федор Чермный, сел на ярославское княжение? Не милостью ли хана Менгу-Тимура? Почто ж ты, Костянтин Василич, нас всех, прямых наследников великого Александра, невского героя, содеянного святые винишь, яко татей и некиих худородных выскочек? Да, по ханскому изволению получили мы стол великий! Наши права - в руце великого кесаря. Хочет - милует, хочет - казнит! Слово кесаря, и только оно, содеивает любого из нас князем великим! И нелепо есть тут, пред лицом царя царей, даже и спорить о том! Семен приодержался. В рядах придворных прошелестел одобрительный гул. Джанибек глядел одобрительно. Кажется, эта грубая лесть, только что, на ходу, измысленная Семеном, многим пришлась по сердцу. - А бояре нижегородские, - продолжал Симеон, осмелев, - вольные слуги князя своего и в праве отъезда вольны суть! Тем паче не в ину землю, а в волость князя великого! Что же речено тут о граде Нижнем, то достоит царю царей прежде уведати, чей был исстари тот град и в кои веки и когда дан он в держание князьям суздальским. - Не в держание, а в вотчину! - перебил его Костянтин Василич, краснея лицом. - Городец и Нижний были даны сыну Александра Невского Андрею и после него, яко выморочные, воротились в волость великого княжения владимирского! - громко выговорил Симеон. - Наш род идет от Андрея Ярославича, брата Александрова, ему же был дан от мунгальского хана великий стол владимирский первому среди русских князей! После же разоренья Александр отобрал у брата волости те и отдал сыну своему, Андрею! И после смерти Андрея, бездетна суща, волости те воротились законным наследникам, а отнюдь не стали выморочны, то - лжа! - Костянтин Василич рвал калиту на поясе, трясущеюся рукой совал в воздух древние свитки грамот. - Вот! Вот они! - кричал он. - И в летописце Владимирском зри! Такожде сказано! Пожелтевшие от времени грамоты пошли по рукам. Ордынские вельможи взглядывали, щурясь, в строки русского письма, выслушивали толмачей, кивали, передавали дальше. Вот грамоты дошли до Джанибека, коему их почтительно передал кади. Джанибек поглядел в развернутый столбец, выслушал перевод толмача, покачал головою, бросив на Семена мгновенный взгляд, который тот, не ошибаясь, перевел словами: <Говорил же я тебе!> - и, свернув грамоту, воротил ее, через телохранителя, суздальскому князю. Симеон подумал вдруг, что, не будь этой грамоты, Нижний все одно ушел бы из его рук после суда. Люди не любят, когда кто-то выделяется слишком, хотя бы этот кто-то был героем и спасителем страны. Но русская земля, в лице этих своих князей и бояр, совсем не хотела, чтобы ее спасали! <Надо было остановиться, - подумал он. - И предать доверившихся мне нижегородских бояр? - вопросил себя жестоко. - И предать, - ответил, - ежели нет иного пути!> - Однако боярам и слугам вольным отъезд от князя своего невозбранен! - громко возразил Симеон. Костянтин Василич (он уже овладел собою) пожал плечами: - Токмо после того, как оные порушат ряд с князем! - возразил он. - Вольный слуга вправе отъехать, ежели бил челом о том господину своему и разверз с ним ряд о службе. Сии же бояре творили дело свое тайно и должны отвечивать предо мною, яко пред судией! Начали выступать нижегородские и городецкие бояра. Завязался спор, в коем обе стороны приводили примеры и доводы своей правоты. Все уже изнемогли, когда Джанибек наконец прекратил словопрения. - Мы будем решать! - сказал он по-русски, твердо произнося все звуки чужой речи, потому слова звучали искаженно. Русские князья со своими боярами покинули ханский шатер. На дворе они так и стояли, особными кучками, не приближаясь друг к другу и даже как бы не замечая супротивника. Ждать пришлось долго. Там, в юрте, видимо, шел спор. Наконец их пригласили войти. Осторожно переступая порог (заденешь - потеряешь голову), они вновь зашли в круглую войлочную палату, завешанную шелком, коврами и парчой. - Мы порешили так! - медленно заговорил Джанибек. - Город Нижний принадлежит коназу суздальскому. Бояр своих коназ Костянтин волен забрать себе. Великим князем владимирским мы оставляем коназа Семена! Семен прижал руки к сердцу, поклонился. Так же точно поклонились и все другие князья. Когда Семен тронулся к выходу, у него потемнело в глазах и голову повело кружением. Добро, поддержали бояре, не дали упасть. И все же бой против братьев-князей, хоть и с потерею Нижнего, был выигран им. Выигран, по крайней мере, до той поры, пока Джанибек не охладеет к нему, не почнет думать, что московский коназ слишком осильнел, или же не умрет... И на таких весах весились честь, слава и грядущая судьба Руси Великой! ГЛАВА 38 Митрополит Феогност приехал в Орду уже после суда над Симеоном. С его помощью пытались хотя отстоять нижегородских бояр от княжеского возмездия. Все было напрасно. Костянтин Василич и на сей раз добился своего. Нижегородские бояре в позорных холщовых ризах были им приведены в Нижний, имения их отобраны, а самих суздальский князь повелел <казнити по торгу водя>. В Сарае князю Семену больше нечего было делать. Расставшись с митрополитом, он ускакал в Москву. Дома его ждали отрадные известия. После того как Ольгерд, не помогши толком псковичам, ушел восвояси, те вновь замирились с Новым Городом и Москвой. Он читал плесковскую грамоту, описывающую <разратие с немцы>, повторяя про себя названия незнакомых местностей, скупые строки о каком-то Грамском болоте, полянах и перелесках, за коими раскрывалась основательная любовь плесковичей к своей земле, которую, вот уже столетье подряд, они отстаивают от орденских рыцарей, до сих пор не уступивши ни пяди. И теперь, когда был разорван ряд с Ольгердом, ему ничто не мешало любить этих упорных и деловитых людей. Настасья виноватилась, ладила сходить к угодникам. <Ты не виновата ни в чем, грех на мне!> - сурово отвечал Симеон. Из Новгорода доносили вновь о пожарах и несогласиях во граде, почему владыка Василий установил пост с общим покаянием и молитвою и обходил весь город крестным ходом. Вести из Орды меж тем доходили смутные. Митрополит задерживался, и, по слухам, с него требовали ежегодную <полетнюю> дань, то есть то, чего еще не требовал с русской церкви ни один из ордынских ханов, начиная с Батыя, вручившего и свое время русской церкви ярлык, освобождающий ее от ордынских поборов. Доносили, что Феогноста обадили перед ханом свои же русичи, рассказавши Джанибеку, что у митрополита <имения много множество, и сребра и злата и драгих каменьев, и утвари многоценная и всякого богатства, яко много бесщисленно имат дохода, и достоит ему давати в Орду полетнюю дань>. Феогносту мстили - по-видимому, братья-князья - за поддержку великокняжеской власти. Чего они хотят? И где предел низости людской, ежели духовного главу, самого митрополита русского, не постеснялись обадить и оговорить пред ханом бесерменской веры! Ну хорошо! Будет и церковь платить <виру дикую>, давать серебро в жадные руки ордынских беков. И что тогда? Чьи сердца взыграют радостию? Кто будет ограблен? Разве не они сами, постоянно жертвующие в церковь серебро, порты и имения?! Опять все то же! Пусть будет другому так же плохо, как мне, а <другой> - это твой же брат во Христе, тот же русич, с коим тебе и жить и погибнуть вместе, ежели погибнет Русь! Как объяснить им всем, что зависть к ближнему - самая черная зависть на земле! Твори, дерзай! Трудись! По труду и достоинство придет к тебе, и зажиток! Вот земля - паши ее! Заводи скот, строй хоромы, торгуй, учись ремеслам или книжной мудрости! Земле потребны добрые мастеры, князю - ученые слуги. Будь таким, и спасен будеши и сам и отчизна твоя! И помоги ближнему или хотя не топи его, не вдавай во снедь иноплеменным! Ближнему, русичу! Брату своему! Так достоит ли пакостить и завидовать духовному отцу своему - попу али архиерею, молитвеннику твоему и ходатаю пред престолом господним? Что будет с Владимирской землею, ежели и церковь, угнетенная данями и нужою, расточит и исчезнет в пучине времен?! Зимою открылся мор. Умирали <прыщом>. Умерла сестра, Овдотья, супруга ярославского князя. Умерла молоденькая жена брата Ивана, Федосья. В Твери умер епископ Федор, бесстрашно причащавший больных и умирающих... Митрополит Феогност все не ехал и, по сказкам, жестоко утесненный бесерменами, сидел в заключении в Сарае. ГЛАВА 39 В кирпичной горнице, скорее тюрьме, куда его поместили после отказа выплачивать ежегодную ордынскую дань, было тесно и сыро. Митрополит Феогност прятал руки в рукава долгого дорожного вотола на куньем меху, который, слава богу, еще оставили ему бесермены. Мерзли ноги. Мерзла голова в монашеской скуфейке. У иподьякона, который только что приходил навестить митрополита в узилище и прошал, не нужно ли чего, он как-то позабыл попросить принести ему вместе с часословом теплую шапку и сапоги. Как кричал на него муфтий! Как шипели татарские вельможи! Сколь с умалением власти кесарей цареградских умалилась православная церковь! Разве могло такое произойти с ним, митрополитом русским, еще десять, нет, двенадцать лет назад, до того, как несчастливый Андроник был наголову разбит турками при Филокрене! И теперь нечестивцы требуют от него даней, как от какого-то упрямого князька... Забыв начисто все прежние грамоты ордынских ханов! Забыв, чем была русская церковь... Чем была! Вот и ответ! А ведь давно ли ихний пророк, Джелаледдин Руми, толковал, что вера одна, а религии - это лишь разные пути к Богу... И, поддавшись на бесерменскую прелесть, крестьяне Анатолии принимали мехметову веру, отвергаясь истинного православия! Но уже теперь суфии и казы толкуют о чистоте веры, мече ислама, священной войне с неверными! С этого все и начинается! С примирения. С рассуждений о дружбе, о единстве вер, о едином вселенском правлении... А затем те, кто поверят змиевой прелести, платят за то потерею и веры, и воли и даже языка своего! Господь в благости своей содеял языци несхожими один другому и после разрушения вавилонска столпа и разделения наречий расселил по разным землям! Значит, должно так! Значит, ко благу земли, что всяк сущий в ней имеет свое место и свой нрав и навычай! И пути к Господу да будут наразны и неслиянны... Почто?! Не нам вопрошать! Не нам. Да, для нас, греков, и для Руси свет православия - единый истинный свет, и несть иного! И пока будет так, дотоле стоять сей земле и не пасть жертвою злобы безбожных агарян! Он о сю пору старался не вмешивать себя в споры Акиндина и Варлаама с Григорием Паламою. Даже скорее склонялся на сторону первых... Теперь же, униженный и ввергнутый в узилище, он понял, сердцем постиг всю правоту Григория Паламы! Допусти он мудрования Варлаамовы, и что тогда удержит православную церковь, оплот истинной веры, от воссоединения с римским престолом? И что наступит потом, когда поутихнут первые радости воссоединения и грозно восстанет извечный и неотменимый вопрос: как, коим побытом, жить в этом союзе? Кому платить налоги? Чей способ жизни брать в образец себе? Какой язык или какие языки почесть лучшими, а какие - худшими, и почему? И вот тут-то и станет ясно, что вселенская любовь - попросту завоевание одних языков другими, совершенное не оружием, а изнутри - хитрым обманом, помощию разрушения веры, помощию всеконечного пленения духа народного! Не достоит церкви православной имати союз с латинами! Не достоит языку русскому отвергатися истинного православия! Да, он сам когда-то мечтал о воссоединении Литвы и Руси в единой древлекиевской митрополии... Он был не прав, глубоко не прав! Не возмогут язычники-литвины быти вместе с православными русичами! Прав Алексий, и в этом прав, как и во многом другом! Он, Феогност, хитрил, немного хитрил до сих пор, отлагая решительный разговор с Цареградом. Теперь же, немедленно, тотчас, как выйдет из узилища, он напишет и будет добиваться изо всех сил, дабы Алексия, и никого иного, назначили его восприемником! Руси в этот жестокий век, в эту скорбную пору, когда церковь подчинена иноверным, - надобен свой, русский митрополит, до последнего вздоха преданный делу возрождения из праха древлего величия Золотой Киевской Руси! Святой Руси... Как они говорят теперь. И имеют на то право! Толикое количество праведников, загубленных и отдавших жизнь в защиту веры и родной земли, толикое количество пролитой крови уже давно освятило землю сию великим священием! И его кровь, ежели надобна, и его скромный подвиг пусть пойдут ко благу русской земли! Он уже давно, очень давно не был в Цареграде и не собирался туда теперь. Русь стала его второй и последнею родиной. Сия земля, которой токмо недостает власти единой, дабы возвысить себя заново над языками и землями! Единой, своей, православной, русской власти! Феогност вздохнул, задумался. Давеча он послал подарки трем татарским бекам и выплатил, набрав по заемным грамотам у православных купцов, больше пятидесяти рублей серебра. Достоит еще одарить ханских жен, в особенности Тайдуллу, как передают, любимую жену нового хана. Надобно бы было задобрить и главного муфтия... Но как?! Гости торговые обещали ему помочь и серебро. Сие ко благу. За него, Феогноста, поручился уже и сам Симеон! Как жаль, что великий князь все же покинул Сарай!.. Да, он, Феогност, будет давать взятки, подкупать и дарить, будет кротче голубя и мудрее змия, ежели надобно - просидит в затворе хоть год, но полетней дани они не получат с него! Самое худо будет, ежели отберут теплое платье. Тогда - медленная смерть. Ну что ж! Одному Господу ведомы пути земные! И он, Феогност, будет причтен к лику праведников, пострадавших за веру Христову и за Русь, да, за Святую Русь! Надо одарить Черкаса. Богато одарить! Сей может разрешить его узы... Кто еще помогал Джанибеку занять ханский трон? Надобно всем таковым раздать подарки... Нет, не всем! Надобно поссорить муфтия с казы. Они зело недолюбливают друг друга... Думай, думай, ученый грек! - подстегнул он себя. Ты должен быть хитроумен! Да, конечно, поссорить муфтия с казы! Было так, словно бы в бездонной черноте пещеры забрезжил крохотный свет далекого выхода... Еще очень далекий, возможно - призрачный свет... Токмо не пасть духом! Токмо не поддаться льсти и угрозам нечестивых агарян! Помнить, что не о земном, тленном богатстве сей спор, а, через него, о самом бытии церкви божией! Согласят его на дань - и не устоит уже церковь православная, и вера падет, и угаснет русский язык! Отнюдь не ради доходов церковных, не ради кормов и даней с приданных ему сел поддерживает он князя Семена, как поддерживал его отца! И кому пойдет столь заботливо сбираемое им богатство? Не ему самому! Он скоро умрет. Токмо единой церкви божией! И надобно днесь выдержать. Не дати ся устрашить и запугать. Ниже пытками, ниже всякою скудотой, ниже узилищем! Феогност достал распятие, утвердил в нише стены, опустился на колени и замер в сосредоточенном углублении, шепча священные греческие слова. Молитва очищала мысль и врачевала тело, изнемогшее было в затворе. После молитвы, поднявшись с колен, он почувствовал себя много лучше и тверже духом. Когда его в очередной раз позвали к муфтию, Феогност был снова упорен и тверд. Деньги, серебро! Им всем надобно серебро, нынче, сейчас! - понял он после напрасной трехчасовой при с муфтием. Сейчас... Именно сейчас! Вечером, когда ханская сторожа впустила к митрополиту его протодьякона и служек, Феогност уже, кажется, знал, что делать. Приказав протодьякону вновь занять серебро у купцов, он перечислил, кому и за что должен тот раздать очередные восемьдесят рублей. И чуть было не позабыл вновь спросить о шапке и валеных русских сапогах из войлока... Служка погодя принес и то и другое. В шапке, шубе и валенках Феогност наконец-то почувствовал себя более или менее сносно. Справив нужду и помолясь, он отпустил служку и лег, не раздеваясь, на узкое жесткое ложе. Надо было ждать. И дарить дары! И снова ждать. Победить терпением. И подарками. В конце концов, хану Джанибеку нужнее серебро, чем плен митрополита русского! Шапка давила на уши, в валенках было неудобно ногам. Засыпая, Феогност думал, что, верно, именно так почуют в пути смерды и им это привычно и легко... Он еще подвигался, поворачиваясь поудобнее, наконец угрелся и начал задремывать. Никогда доднесь не чувствовал себя Феогност таким полным русичем, как в этом ордынском утеснительном плену! Недели слагались в месяцы, и в конце концов держать <главного русского попа> в затворе долее стало попросту непристойно. Роптали уже многие беки. Упрямство главного муфтия было сломлено наконец изворотливым упрямством грека. Феогноста, раздавшего дарами более шестисот рублей, выпустили, подписав и утвердив прежние ярлыки, дающие церкви неприкосновенность от поборов и даней. Старый и больной человек, которого везли сейчас на Русь в теплом возке, отнюдь не чувствовал себя героем. Именно теперь, когда все счастливо окончилось, он изнемог и устал духом. Хотелось в тепло, туда, где растет виноград, хотелось домой... Но дома не было. В Константинополе бушевала война. Дома не было и на Руси, где его оговорили перед ханом. Дом надобно было еще возводить и завоевывать, за дом надобно было драться. Драться за право иметъ дом на земле! Ну что ж, он, старый грек, Феогност, положил нынче един камень в основание русского храма. Увиждь, Господи, с небеси, и помяни в том деянии грешного раба твоего! И каждый пусть да положит хоть один камень в соборное основание грядущего величия родной земли и тем послужит Господу и народу своему! ГЛАВА 40 Весна выдалась солнечная. В мае стояла сушь. От бревен, прокаленных солнцем, к вечеру несло сухим, царапающим горло нутряным жаром. Ждали пожаров. Загорелось в ночь на тридцать первое мая в ремесленной слободе. Симеон, уставший, с вечера долго не мог уснуть. Чистили амбары под новину, провеивали груды мягкой рухляди - выходных портов, сукон, и многоразличного иного добра. Сверх того, была долгая молвь с киличеями об ордынских делах. Сверх того, опять всплыло старое дело Алексея Хвоста, за которого просили коломенские бояре, и сам Алексий намекал, что достоит князю ныне простить маститого боярина. Сверх того, с митрополитом Феогностом толковали о росписи храмов. Было душно, отверстые оконца не приносили прохлады. Снилось все что-то неподобное, пестрое, словно бухарская зендянь, густо и неподобно размазанное по стенам церковным. От горячего тела Настасьи, от тяжелого одеяла, от непогашенной свечи в стоянце - ото всего шел непереносный истомный дух. Симеон ворочался, не пораз вставал, испивал квасу - в горле сохло. Настасья просыпалась, прошала заботливо: <Не надо ли чего?> И от того становило еще муторнее. <Спи!> - огрызался он, с гневом и душевным стыдом чуя, что и злость его, и безлепая ночная истома от того лишь и происходят, что он с последних родин разлюбил жену и теперь не ведает, что сказать, что содеять, ежели она попросит у него законной супружеской ласки... Настасья засыпала или делала вид, что засыпает, потому что середи ночи сказала вдруг ясным голосом: <А Спасову церкву сама подпишу!> Семен посопел, повел глазом. Подумав, нашарил в темноте лицо Настасьи, огладил. Она молча поймала его ладонь, поцеловала. Пальцы ощутили щекотную влагу слез. - Ты што? - Ништо, Семушка. Спи, родной! Не гневай на меня! - прошептала она. Семен смолчал. В свой черед притворился спящим. Настасья поднялась тихонько, стараясь не задеть, перелезла через него, пробежав босыми ногами по вощеному полу, погасила свечу. Душный запах горячего воску потек по покою, опять раздражив Семена. - Чадно! - пробормотал он. - Дымно чего-то... Отокрой второе окно! - Отокрыты оба! - возразила Настасья. - Поди, на поварне зажгали огонь, дак и наносит сюды? С улицы действительно ощутимо несло гарью и дымом. - Часу им нет... - Семен, вздохнув, перевернулся на другой бок. Помолчав, примолвил ворчливо: - Тогда закрой, поди задвинь оконницы-то! Девку покличь! Но Настасья сама, как была, в рубашке и босиком, не будя девку, вдругорядь выскочила из постели, завозилась с оконницею, вдруг ойкнула... <Руку прищемила, верно! Всегда так! Девку разбудить в труд!> - мысленно выругался Семен. Сжав зубы, подумал, что сейчас, с тяжелой головою, ему достоит вылезать из постели, возиться с оконницею и уже вовсе не спать до утра... - Сема, пожар! - ойкнув вдругорядь, тихо вымолвила Настасья. Он косо сорвался с постели. Чумной, ринул к окну и застыл: в ясном светлеющем небе, только-только еще оторвавшемся от сонной и еще темной земли, плясали веселые злые языки огня... Ударил колокол. Ему отозвался второй, у Богоявления, и тотчас, с набатною силой, ударили колокола в Кремнике. Семен прыгал, не попадая ногою в штанину, тянул на себя рубаху, лихорадочно заматывая портянки, совал ноги в сапоги, а в тереме уже поднялась заполошная суета - бежали, орали, с громом волочили что-то. Безо стуку ворвалась, с круглыми безумными глазами, сенная боярыня. - Вон! - рявкнул князь. - Михайлу зови! И кого там из кметей, в стороже! - крикнул он вслед стремглав вылетевшей из горницы боярыне. Настасья, уже в саяне, трясущимися руками укладывала волосы. - Соберешь девок, баб - рухлядь выноси! - бросил ей Семен и, на ходу затягивая кушак, ринул из горницы. Старшой уже бежал встречу князю. - Терентьич где? - крикнул Семен. - Поспешает! Боярин, полуодетый, тут же вынырнул из-за угла хором. - На тебя - Кремник! - крикнул ему Семен. Михайло, поняв с полуслова, кивнул и стариковскою рысью поворотил к молодечной. - Василья Протасьева буди! - проорал Семен ему вслед. - Тушит уже! - отозвался боярин издали. - Коня! - приказал Семен, углядев за плечом готовную рожу стремянного. Скоро подвели оседланного вороного. Наспех одетая дружина грудилась вокруг, заглядывая в очи князю. Торопливо подбегали отставшие. - Пошлешь молодцов на помочь Михайле, - велел Семен. - Носите добро в лодьи! Иных, с крючьями, на Подол, хоромы рушить! Он обвел глазами свою личную охрану, <детей боярских>, выводивших и седлавших коней, и, взбрасываясь в седло, повелел: - За мной! Небо вовсе отделилось от земли, и бледный утренний свет захолодил тесовые кровли, словно бы остатками уходящей ввысь тишины... В улицах бежали, волокли, копошились с криками и руганью, бабьим надрывным воем. Кони тревожно ржали, нюхая гарь. Огонь над кровлями то опадал, утопая в густом дыму, то взметывал острыми пронзительными языками. Ближе к пожару пришлось спешиться и отослать коней назад - становилось трудно дышать. Огонь гудел низко и утробно, словно в гигантской печи. В клубах дыма, выныривая и вновь исчезая, пробегали вельяминовские молодцы с крючьями, баграми и мокрыми метлами. Сбивали огонь, растаскивали горящие, просквоженные огнем клети, орали что-то, неслышное в реве пламени. Семену подали в руки крюк, и в ближайшие несколько часов он уже ничего не понимал, не чуял и не видел. Глаза слезились, лицо горело и сохло от жара. Яростно кидаясь в дым, он тянул и волок, растаскивал горящие бревна, ругался, неслышимый, как и прочие, отпихивая кметей, желавших увести князя прочь от огня, мало понимая, нужен ли он тут, в пламени? И опомнился немного - весь черный, в обгорелом платье - только за полдень, оказавшись под стеною Кремника, откуда со склона виден был весь пронизанный искрами багряный вал грозного дыма, что уже, перепрыгнув Неглинную, начинал сжирать обывательские хоромы на том берегу. С трудом уведенный к себе, он наспех похлебал какого-то варева, жадно и много пил квас, обливая бороду, руки и грудь, наспех перемолвил с Настасьею, что уже переправила большую часть мягкой рухляди к лодьям и на тот берег, в луговую сторону, принял доклад и укоры Михайлы Терентьича и, покивав головой, вновь устремил в город - спасать монастырь Богоявления. Наверно, его нерассудливая ярость тоже что ни то да значила на пожаре, рядом с опытным руковоженьем бывалых городовых воевод. Кремник, загоравшийся трижды или четырежды, все-таки почти удалось отстоять. Отстояли полуобгорелый монастырь Богоявления и несколько улиц под Кремником и в Занеглименье. Семен совался всюду. Ел где-то из котлов вместе с кметями, терял и вновь находил своих дружинников, его, в свой черед, теряли и находили большие бояре и, уже не прося удалиться от огня, долагали о том, что содеяно: спасена княжая казна; вынесены иконы и узорочье из одиннадцати церквей; скотину, сбежавшую из дворов под Кремник, удалось переправить на тот берег Москвы - туда же отсылали и погорельцев, - погибло столько-то народу: смердов, детей, жонок; Андрей Кобыла налаживает сейчас кормить спасенных от огненной гибели... К вечеру стало известно, что в городе сгорело двадцать восемь церквей, а что клетей и хором - было немочно и сосчитать. На закате Семен, усталый всмерть, вновь очутился на скате Боровицкого холма, рядом с каким-то молодым кметем, что, зло щурясь на огонь, не переставая ругался матом. Семен обернулся, глянул на молодца: - Кличут как? - Чегой-то? - Кличут как? - А, Никита! - размазывая по лицу сажу и сплевывая черную слюну, отвечал кметь. Семен намерился еще спросить, но тот ответил прежде вопроса: - Батьков терем сгорел! Тамо вон! - кивнул он в сторону Занеглименья. - Живы? - Ага! Вывел... Оба, князь и дружинник, молча уставились в огненные сумерки. Закат догорал. Небо мглилось. Уже не различить было в сумерках ни лиц, ни людей. Пожар, стихая, пробегал, подрагивая, по черным обгорелым остовам клетей, полз, словно издыхающий огненный змей, пыхая мириадами искр, и словно бы подвывал разноголосо, жоночьими жалкими стонами. Дым, белея во тьме, то заволакивал все низкими зловещими клубами, то, подымаясь вверх, открывал красные скелеты ближайших хором, черные фигуры копошащихся людей, лик земли, обнажившийся вновь из-под чешуи закрывавших ее еще вчера тынов и кровель, земли нагой и древней, мерцающей рассеянными по ней огнями, словно драгие цветы заклятой и сказочной индийской земли, в коей птица Феникс горит, не сгорая, в вечном священном пламени... Весь день он бился, словно безумный, против этой древней стихии, а сейчас, усталый до предела, зрит с холма загадочную солнечную красоту, древнее непонятное колдовство огня, прельстившее в незапамятные веки весь род человеческий и его предков, поклонявшихся, как ныне еще литвины, богу огня, Сварогу, и солнцебогу - Хорсу. - Батько твой помер? - спросил он. - Батько живой! Во мнихах, у Богоявленья ныне! Старшим был в дружине Протасьевой! Ищо и Кремник клал! - похвастал кметь. Семен вгляделся пристальнее в вихрастого, невысокого ростом, подбористого молодца с разбойными глазами. Подумал, наморща лоб, - нет, не вспомнил! (<А отец бы вспомнил непременно! - укорил он себя. - Надо Василья Протасьича прошать!>) - Что же теперь? - С семьей-то? Матку с ребятней в деревню отправлю, а сам - ладить терем наново! Кметь снова сплюнул зло: - Жанитца хотел! Ково теперя... Ни кола ни двора... И у их тож... Жива ли ищо и невеста-то! - примолвил он, снизив голос, и Семен невольно вздрогнул, вдруг, за кметя, ощутив пугающую пустоту исчезнувшего дома, погинувшей на пожаре любви... Тут бы возрыдать в отчаянии, закрыв руками лицо, а парень (Как его? Никита!) только сплевывает и сплевывает, щурясь в дальний догорающий огонь, словно в лицо победоносного врага на бою кулачном, с коим намерил вновь и опять переведать силы. - Лесу бы, княже! - просительно процедил молодец, поглядывая скоса на хозяина Москвы. - Лес будет! - устало и просто отмолвил Семен. У него самого силы сейчас окончились вовсе, и он, верно, кабы некуда было пойти ему в вечер и ночь, тихо завыл бы с тоски. Никита же, узнав про даровой лес, выпрямился, присвистнул, взял руки фертом и гордо глядел теперь в догорающий огонь, словно бы уже не сомневаясь в своей грядущей победе. ГЛАВА 41 Никита в семье, после ухода отца в монастырь, остался за старшего. Мать бестолково суетилась, приголашивала; летось трое младших - не уберегла - умерли прыщом. Ладила принять зятя в дом, но подросшие сыновья, все четверо - Никита, Услюм, Сашок и Селька, решительно тому воспротивились. Сонюшку, вторую дочь, выдали замуж за купца, и теперь, после ухода ее и Любавы из дома, вся обрядня свалилась на саму Катерину, или Мишучиху, как ее нынче, по мужу, начала звать вся улица (Катюхой, бывало, кликал супруг, а за ним и соседки). Круглая, огрузневшая Катюха-Мишучиха каталась по дому, суматошно хватаясь то за одно, то за другое, нигде не поспевая толком, и при каждой проторе корила старшего: - Женился бы хоть! Матерь-то пожалей! Одно ведь по девкам шасташь! Нынче Никита почти порешил было сдаться на материны уговоры, и вот - незадача! Вся усадьба дымом взялась. Сундук с родовым добром и скотину, к счастью, удалось спасти. (Младший, Селька, сильно обгорел, запрягая и выводя испуганного коня из стаи.) Теперь матерь с младшими братьями Никита отсылал в деревню, тем паче покос на носу, холопу одному все одно не сдюжить. А сам с Услюмом ладил отправиться на верх Москвы, по даровой лес. Катюха плакала, сморкалась в подол. Сидели на погорелом месте, натянув ряднину на колья, и, открыв сундук, перебирали порты и узорочье, тут же на солнце развешивая сушить камки, зендянь и атлас. Ругмя поругались опять из-за княжеских золотых серег, которые Никита решительно присвоил себе. Наконец определили златокузнь, которую, по общему мнению, можно было отдать плотникам. Потом погрузили сундук с добром на спасенную Селькой телегу, привязали к задку корову с телком и уложили связанного поросенка и двух овец. Усадили причитающую матерь и обмотанного тряпицами снулого Сельку. Сашок принял вожжи, по-взрослому (за старшого посадили, как же!), оттопыривая губу, крикнул: <Н-но!> - и сильно погнал кобылу, так что корова побежала рысью, а телок пошел скачью за ней. Никита с Услюмом долго смотрели вслед укатившей телеге. Услюм держал за повод отцова коня с кое-какой лопотью в тороках, а Никита, сунув руки за пояс, тихонько насвистывал сквозь зубы, ковыряя носком сапога дымящие о сю пору головни. Потом, оглядев соседа, что уже смачно жмакал с воза глину в основание новых хором, кивнул брату: - Пошли! Следовало сперва отпроситься у боярина, вызнать, откудова брать дерева. А там и ехать вослед за другими в лес. Переночевали в молодечной, там и поснидали. Полдня помахали топорами, разбирая завал у порушенных Троицких ворот Кремника, и уже к вечеру, взгромоздясь вдвоем на одного коня и прихватив мешок с хлебом и снедью, подкинутый родителем, выехали в путь. (Мишук таки наведался на усадьбу, уже после отъезда Катюхи. Постоял, высокий, в своем грубом подряснике особенно внушительный, приласкал коня, потянувшегося мордой к старому хозяину, поворчал, дав несколько дельных советов сыновьям: к кому из бояр толкнуться в первый након и как рубить дерева, принес снеди, но сам помогать не стал, не мог отлучиться ни на час за монастырскими работами - половину келий и деревянный храм Богоявления, почитай, рубили наново.) Никита ехал в седле, посадив Услюма позади себя, на круп коня, и молчал. Родитель-батюшка, непривычно далекий в монашеской сряде и непривычно седой, все не выходил у него из головы. Он несколько раз встряхивал вихрастой башкою, отгоняя чужой и нерадошный отцов образ. В нем самом столько еще было жадности к жизни и сил, что совсем не укладывалось, как это можно так вот взять и уйти ото всех навычных мирских радостей? Его мечта... Его мечтою была, увы, не соседская Глаха, засватанная по совету матери, а давно усопшая, небывалая, сказочная тверская княжна, что когда-то полюбила евонного, такого же сказочного, непредставимого, прожившего полную удали, боев и разъездов, яркую жизнь, деда - Федора Михалкича, друга и приятеля прежних князей, не робевшего ни перед кем, - деда, который некогда подарил Переяславль московскому князю Даниле... Быть таким! Прожить подобную жисть! И так же вот влюбить в себя высокую, стройную, с огромными очами, всю неземную, далекую, сказочную княжну! Пели птицы. Над горячею землею текли успокоенные высокие облака. Молодка, наклонясь над колодцем, черпала воду, выставив круглый зад, и Никита, торнув Услюма, прокричал ей охальное. Баба подняла голову, оборотила широкое, в веснушках, задорное лицо, вгляделась в парня, приняв руку лодочкой, и, не обижаясь, что-то прокричала в ответ. Никита рассмеялся, помахав ей рукою. Услюм недовольно хмыкнул у него за спиной. Вольные шутки старшего брата никогда не нравились ему. Вечеряли. Поели хлеба и каши, разломили на двоих сушеного подлещика, попили воды из ручья. Стреноженный конь щипал молодую траву. Никита повалился на спину, сыто щурился на облака, на низящий круг багряного солнца. Ни ехать, ни работать не хотелось, так бы вот и лежать... И чтобы сам собою возник новый терем! - Айда! - воскликнул он, легко вскакивая на ноги. Услюм уже взнуздывал жеребца. - Ночуем в Звенигороде! - примолвил Никита и, взгромоздясь опять на коня, тронул рысью, меж тем как Услюм, подскакивая на крупе, изо всех сил держался за братнин кушак. В Звенигород приехали в полной темноте и долго стучались наугад там и здесь в придорожные избы, пока наконец не послышалось долгожданное: - Кого о полночь черт несет? Прослышав, что погорельцы, хозяин смягчился. Откинув щеколду ворот, запустил порядком издрогших парней. Хозяйка, ворча спросонья, достала из печи чуть теплые шти. Никита, однако, не унывал и уже за едой так сумел разговором и байками расположить к себе хозяина, что тот, щурясь на неровно вспыхивающий огонек светца, достал и налил молодцам по чаше оставшего от Троицына дня пива, а утром, на провожании, отрезал ломоть молодого сыру в дорогу. - Токо не озоруйтя тамо! Святу рощу не рубитя! - напутствовал их хозяин. - Кака така свята роща? - удивился Никита, решив слегка подзудить хозяина. - Кака, кака! Будто не знашь! Где Велесов дуб! - Гляди! - хвастал Никита перед братом, отъезжая. - Ты вечно молчишь как пень, а с разговором-то, вишь, и мы с прибытком! До заказного княжеского бора, отпущенного москвичам князем Семеном, добрались к вечеру другорядного дня. Тут уже густо копошилось коней, телег и народу, и припоздавшим молодцам долго пришлось толкаться, ругаться и упрашивать, поминая тысяцкого Василья Протасьича, чтобы им выделили жеребей поближе к реке. Никита не утерпел. Оставив Услюма обряжаться, поехал, охлюпкой, поглядеть на Велесов дуб. В дубовом острове, на самом берегу Москвы, к удивлению Никиты, тоже было полно народу - мирян и монахов в подвязанных подрясниках. В воздухе стояла поносная брань, иные грудились с топорами, кто-то не давал рубить, кто-то, размахивая секирою, поминал нечистого. Какой-то матерый боярин ругмя ругал мрачных мужиков, что стояли под деревами, не давая губить рощу и загораживая собою Велесов дуб - мощный, корявый, увешанный конскими черепами и какими-то цветными тряпицами. - Князь, князь! - раздались многие голоса. Семен Иваныч ехал верхом, в княжеской шапке с парчовым верхом, в светло-зеленом шелковом летнике, полы которого свободно свисали ниже седла, и был такой чистый, нарядный, прибранный - совсем не то, что давеча, на пожаре! Сейчас бы Никита, пожалуй, и оробел подступить к нему с разговорами. Князь остановил коня, склонясь с седла, выслушал боярина, покивал, покачал головою, что-то сказал, махнувши рукой, верно, запрещая рубить, потому что мужики с секирами тотчас, повеся носы и тихо бурча, отступили и начали один по одному выбираться вон из толпы. Князя окружили монахи, один из которых возмущенно выкрикнул: - Владыко Феогност приказал! Князь поглядел на монаха с седла, грозно свел брови, отмолвил так, что услышали все: - Здеся князево добро! Прочь! С владыкою сам сговорю! - И монахи, в свой черед, крестясь и отплевываясь, пошли гуськом вон из рощи. Князь дождал, когда толпа начала разбредаться, кивнул боярам и тронул коня. Никита присвистнул, одобрив про себя Семена Иваныча: <Хозяин!> - и, раздумав подъезжать к дубу, поворотил чубарого назад. Спать улеглись Услюм с Никитою прямо на земле, на сосновых ветвях, обмотавши головы рядниной. Дерева валили яростно, в два топора, не обрубая сучьев, не коря - лишь бы успеть! Соседи, того и гляди, прихватят от ихней делянки, поди тогда доказывай кому хошь! За три дня сумасшедшей работы оба спали с лица и почернели, но лес лежал (вот он!), медными, словно литыми телами сосен устилая землю. Потом уже принялись карзать и корить. Готовые дерева конем отволакивали к берегу. Иного не брал и конь, ворочали вагами, надрывно крича и понукая взопревшего, стойно хозяевам, жеребца. Когда покончили вс╟, спускать окоренные стволы с берега к реке и вязать плоты показалось детскою забавой... Голодные, черные, изъеденные комарьем, в смоле, ссадинах и ушибах, приплавили они наконец свой лес к устью Неглинной, где уже высились по всему берегу навалы свежих бревен. Никита понимал сейчас только одно - что никогда в жизни он так еще не работал и что прежде, чем катать дерева на берег, надо пожрать. До горячего варева парни дорвались на Протасьевой поварне, после чего Никита, в задоре, решил выкатывать лес немедля, но Услюм заснул над мискою, и его самого шатнуло, едва встал из-за стола. Заночевали на плотах, благо стояла теплынь, и с утра принялись за дело. Настелили лаги, опять припрягли чубарого... Окончив с лесом - раза два казалось уже, что и не возмочь, - так измаялись оба! Да и с деревами пожадничали, но не выкатать приплавленный лес было не можно совсем! Справились сами, даже и батьку звать не стали. Вс╟! И вот они сидят на бревнах, и рядом стоит изрядно похудевший конь, и работа, вроде бы сделанная, словно еще и не содеяна вовсе. Лес теперь надо возить до места, да и лес - еще не дом! Услюм глядит на брата выжидающе, а Никита думает, хмуря лоб, прикидывает и наконец оборачивает к Услюму задорную рожу: - Ты посторожи тута! - Он вспомнил про коломенского плотника, что когда-то рубил городовую стену с его отцом, и вот уже снова весел и уверен в себе... Мужик появился на четвертый день, большой, краснолицый. Оглядел, прищурясь, обоих братьев и груду окоренного леса, окинул глазом строящуюся Москву, полюбопытничал: - Слыхал, князь запретил мнихам Святу рощу рубить? - Усмехнулся, неясно чему, примолвил: - Ну и ну! - Подбросил в широкой лапище невесомые серебряные колты, крохотные, словно бы невзаправдашние в его толстой и шершавой длани, с блеском в глазах, хитровато сощурясь, спрошал: - Сколь им цена? - Прикинул, подумал: - Жене! Альбо дочке! - Похвастал: - Дочка у меня невеста! Тринадцать летов! - С бережным сожаленьем отдал колты Никите. Крякнул, почесал в загривке, вздохнул, помолчав. Рассмеялся: - А ну, покажь ищо! Пришлось сходить на Подол, в лавку купца, оценить работу. Уверясь, что его не обманывают, мужик толковал Никите уже как свой своему: - Мы, етто, с сыном спроворим! Не впервой! Счас почнем, а тамо, как покос свалим, и довершим, тай годи! Батько твой, слыхал, во мнихах ноне? Ну! Знатный был мастер! С увечной рукою, а топор держать умел! У Богоявленья, баешь? Схожу, схожу к ему на погляд! Ты, етто, баранинки расстарайси, ну и хлебушка там. Сам-то тюкашь маненько? Ну, у такого батьки и сын должен топором володеть! Расстались друзьями. Плотник вскоре явился с сыном, таким же, под рост, могутным молодым мужиком, и - пошла работа. Никита, сбавив спеси, старался изо всех сил не отстать, невольно любуясь на ладную, словно колдовскую игру топоров мастера с сыном. Спали в наспех поставленном шатре. Услюм готовил на костре хлебово. Дня через два заглянул и батька. Они с плотником долго мяли друг друга в объятиях. Потом отец, подвязав подрясник, тоже взялся за топор. Впрочем, долго не пробыл, зато опять подкинул снеди с монастырского стола. Как ни кинь, надобна была хозяйка! Княжна, даже ежели и будет когда ни то у него, не станет спать в шатре, стряпать на мужиков и возиться со скотом и горшками. Глаха - они тоже строились - появлялась, почитай, каждый день, глядела готовными преданными глазами, и Никита, уже когда подводили терем под кровлю, отмякнув душою, почти было решился: <Все! Ставлю клеть - и женюсь!> ГЛАВА 42 Все лето, едва свалили покос, подымали из пепла и ладили наново Москву. По Залесской Руси все еще гулял мор прыщом, то вспыхивая, то угасая. Попы служили молебны, больных окуривали ладанным дымом. Колдуны по ночам опахивали деревни сохою, в которую впрягались волховные жонки, клали заклятья от мора и всякой иной наносной беды. В Твери новый епископ, Федор Второй, объявил пост и общеградской молебен со службами во всех храмах, а в Святом Спасе повелел оковать иконы в серебро - <и престашет мор>, как сообщал тверской летописец. И все-таки, невзирая на беду, народ был весел и бодр. Дружно строились, дружно выходили пахать и косить. Да и лето стояло доброе, к урожаю. Весенняя сушь не поспела сжечь озимые, вовремя прошли дожди, разом пошли в рост хлеба и травы. Симеон после майского пожара с удивлением почуял, как изменилось к нему отношение молодших и вятших в городе. Видимо, то, что князь весь день кидался в самые опасные места и воевал с огнем наряду с простыми смердами, расположило к нему и ратников и бояр. <Гордый> Симеон оказался своим, близким, и к нему словно бы подобрели, охотнее кидались исполнять его повеления, дружнее работали, а бояре без прежней боязни предлагали свое, уведавши, что князь не остудит, не отмахнет, а выслушает и содеет по-годному. Нынче совокупным советом думцев ему предложили взять на себя Юрьев-Польской, понеже тамошний князь, Иван Ярославич, скончался от мора прыщом, не оставя наследников. Юрьевские бояре били челом в службу великому князю московскому и опасались лишь одного - мести Костянтина Суздальского, также хлопотавшего о том, дабы наложить руку на Юрьев. Земля потихоньку начинала тянуть к Москве, и Симеон, понимая, что братья-князья тотчас возложат на него в Орде очередную жалобу, повелел принять юрьевских бояр в службу, а Юрьев-Польской, яко выморочный, взять на великого князя владимирского, то есть на себя, и присоединить к московскому уделу. (Последнее как раз и должно было возбудить совокупный гнев владимирских князей.) До нового размирья следовало во что бы то ни стало обновить стены Кремника и довершить Москву. К счастью, на рубежах земли было спокойно. После побоища псковичей с немцами у Медвежьей Головы (плесков