с крыльца. Что-то как толкнуло его, и он понял, что после службы следует ожидать гостя. Он слегка напряг мысль и, улыбнувшись своему безобманному знанию, проговорил вполголоса: "Киприан!" Проходя двором, велел келейнику приготовить келью для митрополита. Уже не бегали на глядень или на стечку дорог, как тогда, со Стефаном. Ведь хватило докуки кому-то бежать за пятнадцать верст, узнавать, верно ли проезжал Стефан Храп дорогою в тот миг, когда Сергий, вставши за трапезою, поклонил ему! Теперь уже не бегали, верили. И когда Сергий походя сообщил о приезде митрополита, тотчас бросились готовить хоромы для Киприана. Ежедневная служба укрепляла дух, и даже тело молодело в эти часы. Отпускала на время становящаяся привычной слабость, и, кажется, ничего не стало бы необычайного, умри он во время службы, со святыми дарами в руках... Как не понимают неции, ленящиеся стать на молитву якобы ради дел многих, препятствующих исполнению священного долга, как не понимают, что, пропуская службу, не выигрывают ничего! Дух, обескрыленный ленью, уже не может собираться к деланию, время, украденное у Господа, проходит зря, в бесплодных умствованиях, и даже суедневные заботы, ради коих и была пропускаема служба Господу своему, не исполняются или исполняются кое-как, худо. Сколь более успевает в жизни совершить верующий, не укосневающий в служении Господу своему! Сергий спустился по ступеням крыльца, предвкушая встречу с духовным владыкою Руси, поставлению коего на стол митрополитов русских и он сам отдал немало сил. Киприан приехал вскоре в возке и почти не удивился тому, что Сергий уже ждал его. О проницательности радонежского старца ходили легенды. На трапезу сановному гостю подали вареный укроп, рыбу и хлеб. Сергий сам почти не ел, изучая нынешнего Киприана. Насытившись, тот почел нужным извиниться за долгий свой неприезд. Сергий кивнул головою как о само собой разумеющемся, о чем не стоило говорить. Киприан вглядывался в Сергия, стараясь узреть видимые печати увядания и близкой смерти, но ничего похожего на то, что он узрел в Киеве, у одра княгини Ульяны, тут не было. От старца отнюдь не пахло смертью, в келье стоял ровный приятный "кипарисовый" дух, а сам Сергий, хотя и высохший и как бы прозрачный, был добр и внимателен зраком. - Приехал меня хоронить, владыко? - спросил с потаенною улыбкою радонежский игумен и, не давая Киприану раскрыть рта, домолвил: - Я рад тебе! Ты мало изменился за прошедшие годы. Доволен теперь, занявши этот престол? - Нам должно было встретиться, - вымолвил Киприан. - Федор тебя понудил? Врать Сергию было бессмысленно, и Киприан сокрушенно признался: - Федор! Одержим есмь делами суетными... - начал все же оправдываться Киприан. - Селы запущены, книжное дело угасло, художества... - Я слышал, ты перезвал гречина Феофана на Москву? - перебил Сергий. По этому утверждающему вопрошанию Киприан понял, что рассказывать радонежскому игумену о делах митрополии почти бессмысленно, он и так знает все. "А что же стоит тогда? И о чем говорить?" - подумал он, и Сергий, словно услыхав, ответил сразу: - Помолчим, владыко! Тебе не хватает тишины. Не надобно давать суете овладевать собою! Ничего не сказал более Сергий, но Киприан вдруг начал неостановимо краснеть. Он приехал ободрить и наставить умирающего, а получилось, что Сергий сам наставляет и учит его напоследях! В нем колыхнулись непрошеная обида, возмущение, даже гнев, на миг показалось, что Федор его бессовестно обманул... Колыхнулось - и угасло. Тишина Сергиевой кельи засасывала и покоряла. На долгий миг понял он всю суетную ничтожность тех дел, которым отдавал всего себя и которые чаял необходимыми для бытия русской церкви. - Нет, Киприан, - сказал наконец Сергий. - Все, что ты делаешь ныне по церковному устроению, надобно! Надобно и всем нам, и тебе, владыко! Я ухожу... Мы все вскоре уйдем. Федор тебя не обманул, наступает новое время! Но того, что добыто нами, вам нельзя истерять! Не угасите Духа Живого во всех ваших стараниях. Не то и писаное слово, и сказанное с амвона, и изображенное вапою на стене церковной или в иконостасе, да и сами стены церковные - все окажет себя пустотою и тленом! - Изограф Феофан то же самое говорит, - неожиданно для себя высказал Киприан, за миг до того даже и не думавши высказывать такое. - Бает, что Византия давно мертва, а дух Божий жив на Руси! - Токмо пусть не ошибаются те, кто надеется обрести милость Божию безо всякого труда! - возразил Сергий. - Вера без дел мертва есть, и ты, владыко, поставлен блюсти, и наставлять, и понуждать с неукоснением к деланию. Чаю, многие беды грядут православию от латинов, и не последнее из них то, что совершилось в Литве! Расскажи мне, как оказалось возможно такое? Киприан начал говорить сбивчиво, рассказал об Ольгерде, об Ульянии, что каялась, умирая, в измене православию... Все было не то, и он чувствовал, что не то! Православная церковь токмо оборонялась, не наступая, и в сем был источник бед, грозящих полным сокрушением веры в землях славян. Надобны были книги, риторское и иное научение, надобно было делать то, что он, кажется, уже делает и будет делать и к чему, как он начинал понимать теперь, и предназначали его Сергий со своим племянником Федором. Нужны старцы, учителя, проповедники, отцы церкви, как в первые, изначальные времена, когда жили Василий Великий, Григорий, Иоанн Златоуст и иные многие. Он рассказывал, оправдывался и хвалился немногими, как видел теперь, победами в этой непрестанной битве за души верующих, и дивился, и ужасался тому, что дает, по сути, отчет этому умирающему старцу, которого он хотел только причастить и благословить, словно робкий ученик, сдающий экзамен строгому наставнику своему. Киприан наконец смолк. Сергий дремал, и неясно было, не пропустил ли он почти всего, что говорилось сейчас, мимо ушей. Но спящий открыл глаза, отмолвив тихо: - Я слушал тебя. - И, помолчав: - Чаю, не обманулись мы с Федором в тебе, Киприане! Все, что ты делаешь, - продолжал он с душевною простотой, - надобно. И труды твои даром не пропадут. Церковь стоит на земле и не может чураться земного. Помни только, отче, что надобное Господу - в духе, а не во плоти. И ежели в церкви угаснет духовное горение, не поможет уже ничто! И никакое научение книжное не сохранит веры живой в малых сих! - Он умолк, глядя в далекое ничто. Киприан уже намерился тихо встать, когда Сергий продолжил: - Спасибо тебе, владыко, что посетил меня! Со временем ты и сам возрадуешься сему посещению. - Он медленно улыбнулся, раздвигая морщины щек. - Я не держу тебя боле! Ступай. Келья готова, отдохни. И приходи помолиться со мною, когда позвонят к вечерне. Это тоже надобно. Для тебя. Сергий тяжело встал, провожая гостя, и гордый Киприан, не постигавший доселе, что такое возможет с ним быть, встал на колени, принимая благословение у этого лесного инока, ухитрившегося при жизни стать бессмертным. Назавтра, проводив Киприана, Сергий сразу же слег. Он не ведал, что эта встреча отберет у него столько сил, и несколько дней потом приходил в себя. Теперь он уже с некоторым страхом сожидал приезда Василия. Впрочем, Василий сидит в Орде и вряд ли успеет на этот раз его посетить. Однако совсем неожиданно для преподобного приехала великая княгиня Софья. Приехала вдвоем с Евдокией, страха ради, как понял он. Евдокия не удержалась, всплакнула, довольно долго говорила о своем, домашнем, наконец поняла, оставила их вдвоем. Сергий разглядывал сероглазую дочерь Витовта, гадая про себя, к добру или худу для земли этот брак. Витовт, конечно, попытается через дочерь свою держать Василия в руках. Сумеет ли только? В Василии была внутренняя твердота, и Витовт скорее всего обманывается... Тогда не страшно! Русские князья часто женились на литвинках... Приехала просить духовной помощи в близких уже родах? - Тяжела я! - признается Софья, и старец кивает головою, словно уже заранее знал о сем. Спрашивает в свою очередь: - Как назовешь дочерь? - Дочерь?! - Софья глядит в этот высохший лик, в эти внимательные неотмирные глаза, с отчаянием думает: "Он знает все! И спросит сейчас, люблю ли я Василия!" - Муж даден един и на всю жизнь, до гроба лет! - строго возражает ее страхам радонежский старец. - Храни его! Мысли Софьи мечутся, как перепуганные птицы. В самом деле, любит ли она Василия? Не спросил, не спросил... А это сказал! Он все знает! Ведь не с тем приехала, не для того! Она не поверила Феофану, хотела сама узреть дивного старца, понять: что же такое заключено в этом православии, отчего целый народ готов положить за него жизни свои? И тогда римские прелаты, конечно же, не правы! Но тогда не прав и ее батюшка! - Не допускай, дочерь моя, войны литвинов с Русью! Ни к чему доброму это не приведет. Удержи своего отца, он любит тебя! - остерегает ее Сергий, и Софья потерянно кивает, мало понимая, к чему обязывают ее эти слова и этот согласный кивок. - Ежели дочерь... То я... то мы назовем ее Анной! - робко сказывает она. Сергий кивает: - По бабушке! Ну что ж, имя доброе... - Страшусь за Василия... - начинает Софья, чтобы только что-то сказать, не молчать тут, в этой пугающей ее келье. - Не страшись. Воротит на Москву с пожалованьем! - спокойно отвечает Сергий. Софья низит взор, не ведает, куда девать руки, корит себя, что приехала к Троице. Лучше было бы ничего не знать! Ей уже боязно спросить старца, как намеривала дорогою, правда ли, что он видел Фаворский свет. - Батюшка! - вопрошает почти с отчаянием, будто кидаясь в холодную воду. - Почему говорят, что от меня будет много горя Русской земле? Сергий чуть-чуть улыбается - или ей так показалось? Возражает спокойно: - Будь добрей! И молись! Проси у Господа послать тебе веру в Него! То, что ты видела там, - обольщение, - продолжает старец тихим голосом. - Тебе надо научитися всему наново! Будешь впредь посещать Троицкую обитель - поклонись гробу моему! Слушайся свою свекровь! - прибавляет Сергий совсем тихо. - В семье лад - и в земле будет лад. И мужа чти! Софья опять вздрагивает. Любит ли она Василия? Или этот умирающий старец прав и совсем не в том дело, а в том, чтобы исполнять свой долг и служить Господу? Она старается представить мужа после того, как он вернется из Орды, и не может. Не просмотрела ли она, когда Василий из мальчика превратился в мужчину? Что она ему скажет? Как встретит? Не просмотрела ли она и свою любовь к нему?! - Иди, дочь моя! - провожает ее Сергий, благословляя на прощанье. - Изжени нелюбие в сердце своем! Она припадает к этой руке, впервые со страхом подумав, что ведь его, этого старца, скоро не будет! И кто наставит, кто успокоит тогда? И что таится за русскою открытостью и добротой? Что помогает им выстаивать в битвах и сохранять нерушимо веру свою? Княгиня Евдокия заходит к Сергию в свой черед. Уже не говорит ничего, плачет и целует ему руки. За тем и приехала - попрощаться. Для нее, не для Софьи, старец Сергий свой, близкий, родной. Он восприемник ее сына Петра, они с владыкой Алексием ростили, почитай, покойного Митю. И сладко теперь поплакать около него навзрыд. Сладко целовать эту благословляющую руку. Она смотрит на него долгим отчаянным взором. Свидятся ли они там? Все вместе? Снова и навсегда? - Иди, дочь моя! - Сергий улыбается Евдокии. - Не ссорьтесь с невесткою! И не страшись за Василия! Женщины уходят. Слышно, как топочут кони, как трогается, скрипя осями, княжеский возок, и вот дробная музыка колес замирает в отдалении. "Почему же не едет Федор?" - думает Сергий сквозь набегающую дрему. Он ждет его, не признаваясь в том самому себе, ждет только его одного, все другие уже за гранью земных слов и дел. Все другие - лишние. Федор не может не понять, не почуять, не услышать его молчаливый зов! Кончается август. Сергий теперь порою и не встает с постели. Силы уходят от него непрестанным тихим ручейком. Он иногда вспоминает Машу, даже начинает говорить с ней наедине. Вспоминает, как купал Ванюшку, будущего Федора, в корыте. Молодость так отдалилась от него теперь, в такое невообразимое небылое ушла со всею своей юной суетой, отчаянием и надеждами! И Ванюшка-Федор уже не тот, не прежний. Усталый и строгий, надломленный пытками в Кафе, не сразившими, однако, его упорства. Весь в заботах об епархии, о новом устроении Григорьевского затвора, который он мыслит сделать теперь ведущею духовною школою на Руси... Что ж он не едет? Киприана послал к нему на погляд и не едет сам! Первые желтые листья, как посланцы близкой осени, начинают мелькать в густой зелени дерев... Сергий спал, когда Федор вошел к нему в келью и неподвижно застыл в кресле у ложа, не решаясь нарушить сон наставника. Он уже забегал к отцу, строго наказал прислужнику не лениться, порядком-таки напугав послушника, уразумевшего только теперь, что белый как лунь молчаливый монах, за которым ему велено ухаживать, отец самого архиепископа Ростовского и духовник покойного великого князя. Стефану в тот же день устроили баню и переменяли исподнее. И теперь Федор сидит в келье преподобного и сожидает, когда тот проснется. А Сергию снится сон, что Федя приехал к нему в монашеском одеянии, но молодой, веселый и юный. И Маша, его мать, жива и находится где-то там, близь, и оба они сожидают его и зовут идти вместе в лес по грибы, а он все не может сыскать то корзины, то ножика и шарит по келье, недоумевая, куда делось то и другое. Ищет и спешит, зная, что его с нетерпением ждут на дворе, ищет и не находит. Да тут же был ножик! На обычном месте своем! Он с усилием открывает глаза и видит Федора, сидящего перед ним в кресле. Только уже не того, не юного, а нынешнего... И Сергий улыбается, улыбается доброю бессильной улыбкой, разом забывая прежние укоризны свои. Федор опускается на колени, целует руки Сергия. Глаза у него мокры, и у самого Сергия тоже ответно увлажняется взор. - Ты приехал, - шепчет. - Ты приехал! - Прости, отец! - повторяет Федор в забытьи. - Суета сует! Хотел оставить все в надлежащем порядке, прости! - Ты знал, что я тебя жду? Федор, зарывшись лицом в край его одежды, молча утвердительно трясет головою: да, знал! - Ты не долго проживешь после меня, Федюша! - с горечью говорит Сергий, и Федор опять молча кивает, не подымая лица. Он знает и это, чует и потому спешит, торопится изо всех сил переделать все земные дела, не давая себе ни отдыху, ни сроку. Ему боязно поднять голову, боязно посмотреть в эти старые, такие близкие, завораживающие, лесные, уже неотмирные глаза. "Да! - мыслит он. - Ты вознесешься туда, в горние выси, я же остаюсь здесь!" Он почти готов попросить забрать его с собою, так, как просил когда-то ребенком отвести его в монастырь к "дяде Сереже" и обещал не страшиться ни покойников, которых надобно обмывать, ни болящих братий, лишь бы дядя Сережа был завсегда рядом с ним... Кто, в самом деле, был больше ему отцом - Стефан или Сергий? Сейчас он стоял у ложа умирающего Сергия, только что перед тем посетивши Стефана, и понимал, что никого роднее и ближе Сергия у него нет. Нет и не будет уже никогда! Федор приложился щекою к руке наставника, что-то говорил, тотчас забывая, что сказал. Редкие горячие слезы сбегают у него по щекам и падают на Сергиеву ладонь. Сергий тихо отнимает руку и гладит Федора по разметанным волосам. Оба забыли сейчас о запрете ласканий и всякого иного касания для иноков. Да и не к сему случаю этот запрет! Что греховного в прощании с умирающим наставником своим! Скоро деятельная натура Федора заставляет его встать. Он лихорадочно приносит дрова, хоть они уже есть, сложены у печки, накладывает в печь, вздувает огонь, бежит за водою, начинает что-то стряпать... Все это не нужно, все это есть уже, и полчашки бульона - все, что отведывает Сергий от сваренной Федором ухи, не стоили стольких забот, но Федору обязательно что-нибудь сделать для учителя, и Сергий не унимает его, только жалеет, когда Федор отлучается из кельи. Лучше бы сидел так, рядом с ним, у ложа, молчал или сказывал что! Но вот Федор, отлучась на миг, является с большим листом александрийской бумаги, кистями и красками. Заметно краснея (он еще может краснеть!), просит наставника посидеть в кресле недвижно "мал час". - Ты еще не забросил художества? - любопытствует Сергий. - Отнюдь! - живо отзывается Федор. - Для своей церкви в Ростове летось писал образа "Богоматери умиление", "Святого Петра" и "Николая Мирликийского". - Ну что ж, напиши и меня! - разрешает Сергий, потаенно улыбаясь. Федор пишет, ставши враз серьезным и строгим. Краски у него оказались уже разведены в крохотных чашечках, уложенных в берестяную коробку. Он внимательно взглядывает, примеривается, рот у него сжат, глаза сухи и остры. Сергий смотрит все с тою же потаенной улыбкой, любуется Федором. И - не славы ради! Но хорошо это, пусть те, кто меня знал, когда и поглядят на этот рисунок, исполненный вапою, и вспомнят нынешние, тогда уже прошлые годы... Федор торопит себя, чуя, что и это в последний раз. На висках и в подглазьях у него выступают крупные капли пота... Но вот он, кажется, кончил, и тотчас начинает бить большой колокол. - Пойдешь? - прошает Федор. - Теперь, с твоею помочью, пойду! - отвечает Сергий. Они медленно спускаются по ступеням кельи. Подскочивший келейник подхватывает Сергия под другую руку, и они почти вносят его в церковь и проводят в алтарь. Сергий знаком показывает Федору служить вместо себя. Федор готовно надевает ризу и епитрахиль, берет копие и лжицу, а Сергий сидит, пригорбясь, и смотрит на племянника, ощущая в сердце тепло и глубокий покой. Вот так! Именно так! Именно этого он желал и ждал все эти долгие годы! Чтобы Федор хоть раз заменил его в монастырской службе, именно заменил, взял в руки негасимую свечу, продолжил дело жизни, освятил прикосновением своим священные эти сосуды. И пусть это не навек, даже на один-единый раз, но пусть! Уходящая в незримую даль дорога, обряд, заповеданный Спасителем, миро, которое варят всегда с остатком прежнего, так что и неведомо, где и когда было оно сварено впервые. Быть может, в это миро опускал кисть, помазуя верных, еще Василий Великий или Иоанн Златоуст? Церковь сильна традицией, не прерываемой через века, чего не понимают все те, кто тщится внести новизны, изменить или отменить обряды далеких столетий: богумилы, павликиане, стригольники, манихеи, катары - несть им числа! А церковь стоит не ими, не их умствованиями, а прикосновением к вечности, тем, что причастная трапеза сия заповедана еще самим Горним Учителем, и несть греха в том, что первые христиане принимали вино и хлеб - тело и кровь Христову - в ладонь правой руки, а нынешние - прямо в рот. Но длится обряд, и смертные, раз за разом, век за веком исполняющие его, прикасаются к вечности. После службы Федор доводит учителя вновь до постели. Кормит, поднося ему чашу с ухой, сдобренной различными травами, режет хлеб, разливает квас. - Ты ешь, ешь сам! - просит Сергий. - Мне уже не надобно ничего! После еды они сидят рядом, как два воробья, почти прижавшись друг к другу. Сполохи огня из русской печи бродят по их лицам, мерцает огонек лампады. Тихо. Тому и другому хорошо и не хочется говорить ни о чем. - Ты в Москву? - спрашивает Сергий. Федор молча кивает, оскучневши лицом. Он бы рад теперь никуда не уезжать, но дела епархии, дела пастырские... - Не жди, езжай! - решает Сергий. - В сентябре поедешь назад, навести меня! Около месяца я еще проживу! Федор кивает молча и не подымает головы, чувствуя, как слезы опять застилают ему глаза. - Не погибнет Русь? - спрашивает он Сергия. - Не погибнет! - отвечает тот. - Пока народ молод и не изжил себя, его невозможно убить, когда же он становит стар и немощен, его не можно спасти. - Как Византию? - Да, как Византию! Ты был там и знаешь лучше меня. - Там это трудно понять! Большой город, непредставимо большой! Многолюдство, торговля, в гавани полно кораблей... Но сами греки! Если бы все, что они имеют, дать нам... - Не ведаю, Федор! Быть может, когда мы будем иметь все это, то постареем тоже! Трещит и стреляет в печи смолистое еловое бревно. Где-то скребет осторожная лесная мышь. Два человека, отец и сын, наставник и ученик, сидят рядом, подобравшись в своей долгой монашеской сряде, и смотрят в огонь. Им скоро расставаться - до встречи той уже не в нашем, но в горнем мире. - Приходи иногда ко мне на могилу, Федор! - просит тихонько Сергий. - Хорошо, приду! - отвечает тот... Федор вернулся из Москвы двадцать второго, когда игумен Сергий уже лежал пластом. Взгляд его был мутен и неотмирен. Медленно, не сразу он все-таки узнал племянника, сказал, обнажая десны и желтую преграду старых зубов: - Умру через три дня! Василий в Орде? - В Орде, - ответил Федор, приподымая взголовье, чтобы наставнику было удобнее выпить отвар лесных трав - единственную пищу, которую еще принимало его отмирающее чрево. Намерив дождаться кончины, Федор тут же погрузил себя во все келейные и монастырские заботы, на время заменив даже самого Никона. Сам, засучив рукава, вычистил и вымыл до блеска келью наставника и даже ночную посудину, соорудил удобное ложе, дабы Сергий, не вставая, мог полулежать. Отстранив келейника, топил, варил и таскал воду. Хуже нет попросту, без дела, сидеть у постели умирающего, ахать и вздыхать, надрывая сердце себе и другим! Умирающему такожде, как и Господу, нужна работа, надобен труд, без которого бессмысленно сидеть у постели, дожидаясь неизбежного конца. Федор и с Никоном перемолвил келейно, обсуждая непростые дела обители. Средства на строительство каменного храма Никон собирался получить от Юрия Звенигородского, но надобно было при сем не обидеть великого князя, у которого с братом отношения были достаточно сложные. А с кончиною Сергия и отношение Василия к обители могло перемениться не в лучшую сторону. Все это Никон и ведал и понимал и уже обращался к тем и иным великим боярам, ища заступничества и милостей. Высказал Федору и такое, что дарения селами и землями, от которых стойко отказывался Сергий, он намерен впредь брать, ибо только так хозяйство монастыря станет на твердые ноги, а во дни лихолетий, моровых поветрий и ратных обид монастырь, владеющий землею, сможет просуществовать без постоянных подачек со стороны и подать милостыню нуждающимся в ней, да и поддержать порою самого великого князя. Федор смотрел на сосредоточенный лик Никона, на его крепкие руки, деловую стать, румяный строгий лик нового радонежского пастыря и уверялся все более в правильности выбора дяди. Да, умножившуюся обитель, где заведены и книжное, и иконное, и иные художества, с десятками братий и послушников, тысячами прихожан от ближних и дальних мест - такую обитель, чуть-чуть новую и даже чужую его юношеским воспоминаниям, должен вести именно муж, подобный Никону. И пусть это будет уже иной монастырь, не потайная лесная малолюдная пустынь, но знаменитая на сотни поприщ вокруг обитель - дело Сергия не погибнет и не умалится в этих твердых, но отнюдь не корыстных руках. К Сергию он забегал каждый свободный миг. Ночевал на полу, у ложа наставника. Просыпаясь, слушал неровное, трудное дыхание, шепча про себя молитвенные слова. В ночь на двадцать пятое Федор почти не спал, но Сергий оставался жив и даже под утро почувствовал в себе прилив сил. Он исповедался и принял причастие, потом попросил соборовать его. После соборования уснул накоротко. Потом, почти не просыпаясь, начал пальцами шарить по постели. "Обирает себя!" - прошептал кто-то из монахов. Федор не заметил, как келья набралась до отказа, стояли на коленях у ложа, теснились у стола и дверей. Все молчали, стараясь не пошевелиться, не кашлянуть. Федор сидел, держа холодеющую руку наставника в своей. Сергий приоткрыл глаза, прислушался. В это время у двери началось какое-то шевеление. Оглянувшись, Федор увидел, как двое послушников вводили высокого иссохшего старца. Он не сразу узнал отца, а узнавши, поспешил встречь. Стефан опустился у ложа Сергия, склонился, прикоснувшись лбом к беспокойно шевелящимся рукам. Хрипло - отвык говорить - вымолвил: - Прости, брат! Сергий сделал какое-то движение руками, точно хотел погладить Стефана, но уже не возмог поднять длани. Глаза его, полуприкрытые веками, беспокойно бродили по келье, по лицам, никого не узнавая, но вот остановились на Федоре, и слабый окрас улыбки коснулся его полумертвых щек. Федор вновь схватил в свои ладони холодеющие руки наставника и уже не отпускал до конца. Сергий дышал все тише, тише. Еще раз блеснул его взгляд из-под полусмеженных век, но вот начал угасать, холодеть, теряя живой блеск, и руки охолодели совсем, потерявши тепло живой плоти. В страшной тишине кельи слышалось только редкое, хриплое, чуть слышимое дыхание. Но вот Сергий дернулся, вытянулся под одеялом, по телу волной пробежала дрожь, руки на мгновение ожили, крепко ухватив пальцы Федора, - и одрябли, потеряв последние искры жизни. Дыхание Сергия прервалось, а лик стал холодеть, молодея на глазах. Уходили печаль и страдание, разглаживались старческие морщины лица. Происходило чудо. Сергий зримо переселялся в тот, лучший мир. Все молчали и не двигались, потрясенные. И только какой-то молодой монашек в заднем ряду, не выдержав, вдруг начал высоко и громко рыдать, и эти одинокие рыдания рвались, разрывая наставшую тишину, рвались, как ночной похоронный вопль, как голос беды, как вой неведомого существа в лесной чащобе... Но вот инок справился с собою, смолк, и тогда, сперва тихо, а потом все громче, поднялся хор многих голосов, поющих песнь похоронную, погребальный псалом, сложенный много столетий назад Иоанном Дамаскином в пустыне Синайской... Похоронили Сергия там и так, как он велел, невдали от кельи, в вырубленной им самим колоде. Каменную раку содеют потом, и в Троицкую церковь, еще не построенную в то время, прах его перенесут потом. Это все будет и придет своей чередою. И уже станут забывать о земных неповторимых его чертах, путать имена и даты, ибо последние, знавшие его, станут уходить один за другим, когда состарившийся к тому времени Епифаний соберет воедино легенды и предания и напишет свое бессмертное "Житие Сергия Радонежского", переписанное потом Пахомием Логофетом, то самое "Житие", которое в обработке Пахомия дошло до нас и по которому мы воссоздаем теперь жизнь и подвиги главного предстателя, заступника и покровителя Русской земли. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Дмитрию Александровичу Всеволожу пришла грамота из Орды от боярина Федора Андреича Кошки. Прочтя ту грамоту, Дмитрий Всеволож сильно задумался. От него требовалась служба, и служба немалая. Следовало съездить в Нижний Новгород к старейшине тамошних бояр Василию Румянцу, которого он хорошо знал, и уговорить его отречься от своего князя, Бориса Костянтиныча, в пользу Московского великого князя Василия, коему будто бы в Орде самим Тохтамышем со дня на день будет вручен ярлык на Нижний Новгород. Уговорить его и бояр, дабы не стало бою-драки-кровопролития и не пришлось бы брать Нижний приступом московских ратей, ежели старый князь взъярится и не уступит. Дмитрий Лексаныч сидел за столом, откинув за спину рукава широкой ферязи, перед оловянным жбаном с кислым квасом и думал. Да, конечно, ехать надобно, и Василия Румянца знает он хорошо. Почитай, в друзьях были в те-то поры! А только не скажет ему Василий: "Что же ты, друг, каку пакость предлагашь мне теперь? Не тебе бы ето баять, не мне бы слушать!" Дмитрий Алексаныч был человеком практичного, трезвого складу. Твердо помня о своем княжеском происхождении, не кичился излиха и не считал зазорным писаться боярином великого князя Московского. Перед глазами было возвышение Федора Андреича Кошки, с которым не брезговали породниться тверские князья. Женитьбу сына на дочери (и на поместьях!) Микулы Васильевича Вельяминова считал честью для себя и большою удачей для сына, в отличие от самого Ивана, по-прежнему ненавидевшего покойного тестя своего, коему был обязан и богатством, да и значением в среде московской боярской господы. Сын часто ставил его в тупик, и этой упорной неприязнью к покойному, как-никак благодетелю своему, и сатанинскою гордыней, вскипавшей порою в самый неподходящий миг... Гордыни сына Дмитрий особенно боялся, предчувствуя, что именно тут таится для Ивана роковая западня, могущая погубить и его, и весь род Всеволожей. Порою думалось, что Иван пошел в деда, Александра. Всеволожи только недавно схоронили отца, маститого старца, прожившего пеструю, из взлетов и падений, жизнь, пока наконец не удалось ему, воспользовавшись слабостью Ивана Иваныча к титулованным выходцам из соседних княжеств, укрепиться на Москве, получивши землю и села под Переяславлем и в Дмитровском стану. Но хотя и обменял Александр Глебович голодное княжеское достоинство на сытое московское боярство, спеси не убавил, доводя местнические споры свои порою едва не до судного поля. Токмо к старости, к восьмому десятку лет, потишел старый князь, передавший, однако, свой норов через отца внуку. Дмитрий Алексаныч тоже был нравен. С Акинфичами схлестнулся едва не до резни. И теперь, размышляя о деле, в первый након воспомнил именно Акинфичей. Откажись он, Всеволож, от поручения Кошки, ведь Федька Свибл сразу же и место его переймет! Да еще те же Акинфичи будут тыкать потом в нос: струсил, мол, князек государевой службы! Раздумья отца прервал Иван Дмитрич, который после женитьбы на Микулиной дочери и терем Микулин забрал, и сам переселился туда, но часто и запросто навещал родителя. Смело взошел в палату, отстранив холопа-придверника, прошел алыми востроносыми сапогами по пушистому шемаханскому ковру, развеивая полы небрежно наброшенного на плечи летника. - Што тамо, отец? Почто кручинен? Какая тоска одолела? - Грамоту Федор Андреич Кошка прислал. Тайную. - Тайную? - Да. Чти! Прочтя, сын прихмурил соболиные брови, пожал плечами. Отдавая пергамен отцу, вымолвил: - Я бы, по чести, в ето дело не влезал! Суздальские князья не чета московитам, природные! Холопских кровей в ихнем роду не было. А коли какая оплошка - тебя и подставят как главного баламута, да и сошлют куда на Можай альбо Верею, тамошнему удельному служить... - От князевой службы, сын, не отрекаются! - хмуро возразил отец, скрывая от Ивана, что и сам озабочен тем же - не попасть бы в какую постыдную славу. - Ты на Куликовом поле стоял! На полчище! - запальчиво отверг сын. - А тут предателем... Уговорить, вишь, господину своему изменить! Помысли, княжая ли то служба? Кошке Андреичу хорошо баять: мы, мол, все за един, да отбрехиваться-то придет тебе одному! Али и поезди, и поговори... Так, мол, и так... Всяко мочно и поговорить-то! Мочно так, что сами в ноги падут, а мочно и так, что за оружие возьмутся. - Не дело баешь, сын! Князь стоит боярами, бояре - князем! - Был бы князь! А то - мальчишка, молоко на губах... Покойный Алексий выдумал такую печаль, ребенка скоро будем сажать на престол! - Все одно не дело! Бывало, при лестничном праве все и ездили из города в город, дак и жили данями, а не землей! Мне-ста бежать отсель некуда. У меня села, а у тебя того боле, почитай, все вельяминовское, микулинское добро тебе одному перешло! Каки они ни природны, суздальски князи, а поддались московитам и раз, и другой, и третий... Татар наводили напутем... Вона, Кирдяпа с Семеном Москву Тохтамышу, почитай, на блюде поднесли, а что толку? Удоволил их Тохтамыш? Великое княжение дал? Того же Кирдяпу в железах держал, в нятьи, вот те и вся ханская милость! А за московским государем служба не пропадет. На того же Кошку поглянь: терем в Кремнике, с тверскими князьями, слышь, роднится, кажен год новые селы купляет! В почете у двух князей! - Хорош почет - в Орде сидеть всю жисть, овечий навоз нюхать! Кажному хану причинное место лизать! Мне такого почета даром не нать! - А ты бы хотел на печи лежа калачи жрать! - взъярился наконец отец. - Кто тебе вельяминовски поместья сосватал вместе с молодою женой?! Был ты щенок и осталси щенком! Почто ничевуху баешь-то! Сын - муж, на третий десяток пошло, плетью не поучишь, - стоял, надменно глядя мимо отцова лица, подрагивал плечами, пальцами перебирал концы шелкового пояса. - Дак што мне велишь теперича - в Суздаль бежать? - кричал отец. - Переобуться из сапогов в лапти? Али прямиком в Орду? Тохтамышевым коням хвосты чистить? А того не помыслил глупой своей головой, что и у тебя тогда все селы ти под князя великого отберут! Не стоило тогда и на Дону на борони стоять! Дед-от твой наездилси! Поседел в бегах-то! Кабы не приняли московиты, доселе по мелким городам с дружиной в лохмотьях горе мыкал! - Как хошь, отец! Я свое слово сказал! Нас и так Акинфичи в Думе теснят... Вышел сын, и уже в захлопнувшуюся за ним дверь вымолвил Дмитрий Всеволож с яростною обидой: - Щенок! Холопские крови! Какие? Его Вельяминовы-то! Да ты дорости до носа-то покойному тестю своему! Микула на борони не отступил, предпочел главу свою положить ради чести... Ето ли холопство, скажешь? К Микуле у старшего Всеволожа было отношение сложное. Дмитрий Саныч всегда считал, что Микула на Куликовом поле погиб зря. Должно было в порядке отступить и сохранить людей для последующего натиска. Сам он так и сделал. Отвел остатки своей дружины и отбивался, стоя на полчище, пока далекие звуки труб не возвестили ему, что началась атака засадного полка. Так вот оправдать гибель Микулы довелось Дмитрию Всеволожу едва ли не впервой. Вечером Иван Всеволож все же повинился отцу. - Прости, батя, - сказал, нарочито приехавши ужинать. - Погорячился я... - То-то... - пробормотал отец. (Повинился, стервец, а все же пакостну стрелу оставил в душе. Не та служба была, ох не та!) Та ли, не та, а собрался Дмитрий Лексаныч в путь не стряпая. По осенней поре ко крыльцу подали крепкий возок, обитый снаружи кожею, а изнутри волчьим мехом, с оконцами, затянутыми желтоватым бычьим пузырем. Впрочем, оконца велел отворить боярин ради ядрено-свежего осеннего духа, вянущих трав, перепаханных полей, ароматов хвои и грибной сырости, с измлада тревожно-милых сердцу. Натянув с помощью слуги дорожный вотол, ввалился в возок. Кони, запряженные попарно, гусем, восемь хороших степных жеребцов, дружно взяли с места. Несколько человек дружины тоже взяли рысью. В низинах, полных воды, где земля со свистом и чавканьем расступалась под расписными колесами и грязь немилосердно летела по сторонам, боярин ворчливо приказывал закрывать окошки, но едва выезжали на угор, отворял снова. Дышал полною грудью. Думал. Ополд╦н устроили дневку. Поснедали, покормили коней. Боярин и поснедал в возке. Запил холодную рыбу и хлеб крепким квасом. Вышел справить малую нужду. Влезая в возок, повелел: - Гони! Спокойной езды, как три столетья спустя, когда скороходы пешком бегут за санями боярина, а долгая вереница коней тянется едва ли не шагом, тогда не любили. Предпочитали бешеную конскую гоньбу, при которой от Москвы до Нижнего на сменных лошадях доезжали в два дня, а верхоконный, меняя коней на подставах, доскакивал и того быстрее - в одни сутки. Через Оку боярин переправился у Коломны, по еще не снятому наплавному мосту, и далее скакали без задержек, не останавливая ни в Переяславле-Рязанском, ни в иных градах, только меняли на ямских подставах коней, и уже в утро третьего дня подъезжали к Нижнему. Город над синею Волгой, угольчато высовывающийся из-за стен маковицами церквей, кровлями и прапорами боярских хором, раскидисто вздымающий по крутосклону рубленые городни, и шелковая лента то вспыхивающей, то гаснущей под осенним солнцем воды опять, как и всегда, показались ему чудно хороши. Невольно подумалось: не так уж не правы московские государи, что рвутся овладеть этим городом, даже не ради торговых прибылей, а ради этой вот красы и шири, уводящей воображение в далекие дали иных государств, рек и морей. Да и как русскому человеку, воспитанному на речных, извилисто струящихся путях, не помыслить, стоя над Волгою, о неведомых, о богатых землях там, за морем Хвалынским обретающихся, о причудливых восточных городах, о далеких путях в далекую Дикую степь, в земли неведомые, незнаемые, чудесные, как сказочное Беловодье, триста лет манившее русских людей продвигаться в поисках этой заповедной земли в глубины Азии! Встреча и разговор с Румянцем произошли легче, чем думал Дмитрий Лексаныч. - Ну, выкладывай, с чем ко мне от Московского князя пожаловал? - заговорил сам-первый Василий Румянец после обязательных встречи, бани и трапезы. Глянул, усмехаясь: - Думашь, не ведаю, о чем в Сарае торг идет? Наши-то головы вси, почитай, оценены! Нынь слова не вякну, а передолит в Орде Василий Митрич, друга будет и порядня! Вы токо... Народ зараз сбивай! Не больно-то Бориса Кстиныча у нас любят! - Почто? - А нипошто! Не успеют расстроиться, опеть татары зорят! Народишко-то изнемог! Под Москвой, мыслят, спокою будет поболе! А есь кто и за Митричей! Кирдяпа с Семеном-то законные, вишь! Дети своего отца, а Борис им дядя. Покняжил, мол, и хватит! По лествичному счету как, значит, со стола сошел, так и отступи, охолонь. Дай племяшам покняжить! Словом, колгота одна! Бояра-то, вишь, тоже... Сколь ты ни богат, а башка-то, татарским ясаком молвить, одна, снимут - вдругорядь не отростишь! Словом, решайте тамо, в Орде! И Кошке так же скажи: как Тохтамыш! А мы хану подчинимся без спору! Встал Василий Румянец. Высокий, статный, ладный мужик. Как ни посмотри, и верно, румян, кровь с молоком. Лицо, прокаленное солнцем и ветрами, открытое, с легкой хитринкою в прищуре глаз, русское славное лицо! И не почуять, что толкует об измене князю своему! Да, может, и не считает это изменою? Борис у них нынче без году неделя сидит. С племянниками у него спор без перерыву с тех самых пор, как Митрий Кстиныч помер... Так и не понял Дмитрий Всеволож, удалась его поездка ай нет? И очень удивил, когда в самый канун, как приехать князю Василию, от Румянца прискакал срочный гонец: мол, все готово, езжайте сюда не стряпая! Борис Костянтиныч за протекшие годы сильно сдал. То выражение постоянной ярости, которое было на его лице в прежние лета, ушло без остатка. Нос с вырезными крыльями ноздрей отолстел, покрылся красной сыпью. Лицо отекло. В княжеских делах управления все более полагался на сыновей, на бояр, на тиунов и ключников. В градских спорах - на епископа. Последняя его поездка к Тохтамышу была лебединою песнью старого князя. Да, понадеялся, что передолил-таки племянников! Проснулся старинный гнев. Василий Кирдяпа едва ушел от дяди, мыслившего посадить его в железа. А теперь... Было, спорил с Москвой, натравлял татар на покойного Дмитрия, а теперь осталось одно: дожить бы в спокое! На богатом, на сытном торговом городе, где на одних мытных сборах мочно прокормить дружину немалую. Править суд, ходить в церковь да радоваться подрастающим внучатам... Не в свое время попал старый Суздальский князь! Ране бы того лет на сорок, может быть, и усидел на столе! Откуда ему было взять, что молодой, без году неделя, Московский князь уже мыслит о расширении княжества, мыслит забрать под себя оба Новгорода - Великий и Нижний, дабы древний торговый путь из немцев в Орду и далее, к богатым персидским и иным землям, оказался наконец в единых, московских руках! Что он будет лить кровь и сыпать серебро, но добьется-таки своего или почти добьется, и только на одном едва не споткнется Василий Дмитрич, великий князь Владимирский, на наследнике, появившемся слишком поздно и далеко не таким, каким мыслилось великому князю... Но это все будет потом, через много лет. А теперь - юн, дерзок, смел молодой московит и, сидя в Орде, где его должны бы были схватить и поточить в железа, яко беглого, свободно торгует под Борисом Кстинычем его стол, утвержденный за Борисом как-никак Тохтамышевым решением! Все не верилось Борису, что хан может перерешить, отдавши Нижний тому, кто заплатил больше. Легок был Тохтамыш и не хозяин слову своему. И все, кто чаял видеть в нем нового Бату-хана, жестоко обманывались. На троне Золотой, Белой и Синей Орды сидел повелитель с талантами рядового сотника. А рядовому сотнику уступить какую-то вещь или город иному покупателю за большую цену (уступить, проиграть ли в кости) не зазорно совсем. Рядовой сотник не обязан мыслить о благе государства, о чести, о верности слову, о всех тех государственных добродетелях, которые были записаны в "Ясе" и которым подчинялись суровые сподвижники Чингиса... Не верил! А вот и подошло. Слухи, тревожные, злые, обогнали московитов, и, когда под городом явился невеликий татарский отряд с горстью московских бояр, Борис знал уже, зачем они явились, и ведал, что делать, приказавши выставить сторожу и закрыть городские ворота. Он бы и полки, пожалуй, начал собирать, но не хватало сил, да и надея была все-таки одолеть Василия не ратным, но словесным спором. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ На Василия Дмитрича по возвращении из Орды еще в Коломне обрушился ворох дел и известий. Наплавной мост через Оку был уже снят, переправлялись на лодьях. Вымокли, вымерзли. Дул пронзительный сиверик, волглые серо-белые тучи низко, по самому окоему, волоклись над землею, задевая вершины дерев. Вода была сизая от холода и несла в своих темных глубинах последние палые желтые листья. Вершины еще недавно багряных осин и желтых, червонного золота берез жалобно гнулись под ветром, срывавшим с них последние клочья осенней парчи. Только бронзовая листва дубняка еще держалась, сухо, словно жестяная, шелестя на осеннем жалобном холоде. Проскакавши последние верст сорок верхом, вымокнув на переправе, Василий деревянными ногами прошел в плохо вытопленную горницу княжеских хором, на ходу скидывая мокрый, изгвазданный грязью вотол. Почти сорвав узорную запону, пал на лавку, ощущая всем телом мерзлый холодный колотун и с ужасом думая о том, что еще предстоит выстоять до трапезы благодарственную службу в коломенском Успенском соборе. (Лишь одно согрело, да и то мельком, что доведется узреть в соборе новые Феофановы росписи.) Сорвав шнурок, развернул грамоту, поданную ему молчаливым придверником. Морщась, вникая в кудрявую скоропись, читал, что новгородцы поставили между собой и укрепились грамотою: "На суд к митрополиту не ездить, а судиться своим судом у архиепископа". Порешили, к тому, не давать великому князю ни княжчин, ни черного бора по волости, а кроме того, не порывать договорных обязательств с Литвою. (Тесть явно накладывал руку на его, Васильево, добро!) "Сейчас взойдет Киприан! - подумал, отемнев взором, с закипающим бешенством. - Потребует переже всего удоволить ходатайства митрополита". - Што тамо еще?! - рявкнул (отметивши про себя, что в миг этот походит на своего батюшку, когда тот бывал в гневе). Придверник с поклоном подал завернутую в надушенный тафтяной плат вторую грамоту. Софья извещала его, что родила дочерь, названную Анной. Он с тихим мычанием помотал головой: ждет, конечно, что он, бросивши все дела, тотчас помчит в Москву! Обветренный, еле живой, в горницу влез Данило Феофаныч. Поздравил с рождением дочери (вызнал уже!), сел рядом на лавку, глянул скоса: - Царева посла через Москву повезем? Василий крепко обжал ладонями горящие с холода щеки, отмотнул головою: - Не! Отселе! И сразу в Нижний. Ты как, возможешь? - Возмогу, княже, от государевой службы не бегивал. Дозволь Кузьму Титыча и моего Костянтина взять с собою! - Сын сюда прискакал? - Как же, обрадовал старика! И неколико бояр с има повели взять. - Бери по выбору, хоша всех! - разрешил князь. - Новгородцы уперлись! - сказал, протягивая Даниле первую грамоту. - Киприан, чаю, рвет и мечет! - Владыку надобно удоволить в первый након! - Данило медленно водил глазами по строкам, щурясь и отставляя лист пергамена от себя. - Не то в Литву сбежит? - с невеселою усмешкою вымолвил Василий. - Батюшка владыку век за литвина держал! Данило Феофаныч вздохнул, перечить не стал князеву злому, сказанному в раздражении слову. Сам одумается, тогда и стыдно станет! Тем паче в горницу входили один за другим князевы спутники, монахи, причт и, наконец, явился сам Киприан уже в торжественных ризах. Василий встал, качнувшись. Молча подал владыке развернутую грамоту, поглядел обрезанно: - Из Москвы ратных пошлю! - Сперва, княже, бояр! - окоротил Данило Феофаныч. - Крови б не нать! Василий раздул ноздри, не сказал ничего. Склоняя голову, первый полез наружу, едва не задевши теменем низкую притолоку. "Сергия, покойника, вот кого не хватает ныне!" - помыслил покаянно уже на дворе, когда ледяной ветер бросил ему в лицо горсть промерзлой пыли. В церкви обняла привычная высокая благость. Грозно ревел хор. В кострах свечного пламени суровые лики Феофановых праведников и жен, святых воинов, мучеников, апостолов и пророков строго взирали с еще не просохших, отдающих сыростью стен. Василий вгляделся и почувствовал вдруг, что Феофан Грек чем-то упредил его сегодняшнее состояние, эту смесь зверской усталости, ярости, чаяний и надежд, придав человеческому судорожному земному метанию высокий, надмирный, уже неземной смысл. Святые мужи, прошедшие гнев и отчаяние, испытавшие и муки, и изнеможение духовных сил и одолевшие все это, возвысившиеся над земными срамом и суетой, взирали на него с горней выси и, верно, как будто из того, запредельного мира протягивали к нему незримые стрелы своих усилий и воль. Феофан был страстен, угрюм, трагичен и велик. Живопись его не можно было назвать наивною или ранней. Крушение великой Византийской империи стояло у него за спиною, высвечивая трагическим пламенем фигуры его святых... Василий поежился. Художник не был ему близок, но подымал, заставлял мыслить и звал к преодолению и борьбе. Хорошо, что он пришел именно сюда, а не отстоял службу в тесной домовой часовенке! Хорошо, что узрел работу мастера, заставившую его устыдиться собственной минутной ослабы. Он, как во сне достояв службу, принял причастие. В обретшей голос толпе придворных прошел назад, в терем, небольшой и потому нынче набитый до отказу. Справился, хорошо ли покормят рядовых ратных и возчиков, вместе с ним вернувшихся из похода. Мимоходом пригласил старшого, Ивана Федорова, к своему княжому столу. Согрелся только за огненною ухой из осетровьих тешек. Быстро захмелел, выпив без меры крепкого меда. Впрочем, ханский посол пил не меньше князя и тоже был к концу трапезы сильно навеселе, щурил узкие щелки глаз, хихикал, чуть-чуть глумливо оглядывая Василия. С заранья татары с его боярами поедут в Нижний, а он - в Москву, посылать послов в Новгород Великий и на расправу Софье, которая, конечно, будет ему пенять... А, пусть! Отчаянная удаль и злоба попеременно вспыхивали в нем, как солнечные блики на воде. Василия отводили в изложню под руки, а он вырывался, хотел плясать, бормотал, что поможет рязанам отбить литвинов, что тесть ему не указ, что новгородские ухорезы совсем зарвались и он их "пррроучит"! После чего, рухнув на скользкое, набитое соломою ложе, тотчас заснул, и с него, уже сонного, стаскивали сапоги и верхнее платье. Наутро продолжал дуть северный ветер и дороги подмерзли. Отправляли в Нижний бояр с ханским послом. Проспавшийся Василий, сумрачно кивая головой, выслушивал примчавшегося в Коломну Дмитрия Всеволожа. Поднял тяжелые, еще мутные со вчерашнего глаза: - Коли не соврал, награжу! - Подумалось тотчас, что сказанное сказал грубо, досадливо отмахнул рукой. - Прости, Митрий Лексаныч! С вечера... пили, вишь... Наместником тебя поставлю на Нижний Новгород! И еще... Надобны ноне люди в Новгород Великий послами, княжчин требовать и митрополичьего суда... Разумеешь? Посылаю, по совету бояр, Данилу Тимофеича Волуя и вторым - твоего брата молодшего, Ивана. Не возражаешь? Возражал ли старый отцов боярин! - Скачи тогда на Москву наперед меня, предупреди брата! Василий глянул на боярина, повеселев зраком. Сам встал, налил чары ему и себе. Выпил жадно, в голове несколько прояснело. Разбойно, по-мальчишечьи глянул в лицо Дмитрию Всеволожу: - И Городец нам даден! И Мещера с Тарусой! - Ведаю! - сдержанно отозвался боярин, усмехаясь в усы, обрадованный грядущим высоким назначением. (Сыну Ивану теперь сунет в нос: "Гля-ко, от какой чести едва меня не отговорил, щенок!") "А Нижний тебе, князь, Кошка, поди, устроил!" - подумал про себя. - Нижний мне, конечно, Федор Андреич помог получить! - вымолвил Василий вслух то, о чем Всеволож токмо подумал. - Умен! Весь век в Орде! Отослав Дмитрия Всеволожа, проводив свое посольство к Нижнему, молодой князь поскакал на Москву. Подстылая дорога глухо гудела от конского топота. Холодный ветер вывеивал из головы последние остатки вчерашнего хмеля. Сильно забилось сердце, когда наконец после второй смены коней показалась Москва. Он едва не обогнал своего посланного загодя гонца. Вваливаясь в терем, приказал тотчас собирать Думу. Софья встретила его с истончившимся лицом, вглядывалась лихорадочно блестевшими глазами в обводах синих теней. Произнесла: - Дочерь родила, а ты словно и не рад! Василий, и верно, был не рад. То ли ожидал другого чего - не сына, нет, - ожидал, что, встретив, повиснет на шее, станет торопить улечься в постель. В гневе на новгородцев, в спешке, суете, тревоге за свое посольство, отправленное в Нижний, упреки и даже болезнь только что впервые разрешившейся от бремени молодой женщины готов был поставить ей же в вину. Слава Богу, дочерь была здоровенькая, толстая. Мельком оглядел пахнущий хорошо вымытым тельцем младеня сверток, пощекотал пальцем щечку поежившейся от такой ласки дочери и отослал прочь. Дела не ждали! Посольство в Новгород с княжескими и владычными требованиями отправлялось уже назавтра. Были долгие хлопоты, долгие переговоры в Думе. Лишь поздно вечером, заранее ежась от нелепых бабьих попреков Софьи, прошел в изложню, скинул ферязь и зипун, расстегнул, не глядя на жену, узорный княжеский пояс, отдал то и другое прислуге, позволил стащить с себя сапоги. Поднял на Софью строгий, замкнутый взор с молчаливым: "Ну что тебе еще от меня надо?" И только когда та, уже без попреков и жалоб, попросту расплакалась, родилось в душе теплое чувство к жене. Привлек, огладив, ощутил ее похудевшие руки, опавшие плечи. Софья, все еще вздрагивая от рыданий, доверчиво-беззащитно прижалась к нему. Тут только почуял своей, родною и близкой, а не гордою полячкой, не Ядвигой какой-нибудь. Когда легли, задернувши полог, Софья, стесняясь, попросила его: - Не трогай меня пока, что-то нехорошо внутрях! - Ох ты, гордячка моя! - отозвался. Обнял, прижал к себе, чувствуя под рубахой ее налитые молоком отяжелевшие груди. Так и уснул, не разжимая объятий, и спал неспокойно, вскидываясь, бормоча во сне. Один раз Софья разобрала совершенно отчетливо произнесенные слова: "И жалую тебе Нижний Новгород!" Так и не поняла, воспоминание ли то, али хочет уступить город... Кому? Уступать бы не стоило! Софья начинала понемногу разбираться в делах своей новой родины и уже понимала, что без Нижнего княжеству не осильнеть. Перебывши дома всего две недели и получив известие о благополучном исходе своего посольства, Василий шестого ноября сам выступил к Нижнему со старыми боярами, полками и дружиной. А в Нижнем дело створилось вот каким образом. Как только Борис закрыл городские ворота, Василий Румянец бросился уговаривать князя не спорить с ханом. - Пошто, княже, будем гусей дразнить? - говорил Василий, с высоты своего роста маслено оглядывая своего старого князя и разводя руками. - Пустим! У меня и у других бояр дружины собраны! Не напакостят! Пустим! Татар одарим да и отошлем посла к хану: так, мол, и так! А содеем по-своему! Без ханского посла московиты ничего не возмогут! Не скорби, не печалуй, наш будет город! И безо всякой которы княжой! О княжьих которах, пожалуй, и зря ввернул Румянец. Борис, до того взывавший к боярам с призывом "попомнить крестное целование и любовь", оглядел его подозрительно, подергал носом. - Дак я распоряжусь? - готовно продолжил Василий Румянец, словно бы уже о решенном. Борис сердито кивнул и, проводивши боярина, пошел звать сыновей. Ивану наказал собирать молодшую дружину. Пока сын сряжался, Борис сидел на лавке, глядючи на наследника и с горем понимая, что его время ушло, что жизнь почти прожита, а что содеяно? Что сумел, что возмог? Прошла жизнь в мелкой грызне, в семейных ссорах с детьми старшего брата, в обивании ханских порогов, в стыдном угодничестве перед Москвой. - Ты сряжайся! - выговорил. - Василий Румянец накажет тамо... Ладно, сын, пойду! - тяжело поднялся с лавки. Сердце было не на месте, чуяло беду. Меж тем впущенные в город московиты совсем не стремились в княжой терем. Борис сидел, прислушиваясь, когда нежданно начал бить большой набатный колокол, что висел на колокольне у Спаса. Взъярившийся Борис выбежал на глядень. Толпа на площади, повинуясь голосу колокола, огустевая, росла. И никого не было, дабы послать, разогнать, рявкнуть! Сына сам отослал только что, и кого он теперь соберет? Вся надея на готовую Румянцеву дружину. Там же на площади завидел Борис и татар. Спустился по переходу послать кого, завидел ражего ратника. "Мы - Румянцевы, батюшка!" - готовно отозвался тот. И на вопрос: не слетал бы, мол, за сыном? - ратник возразил, сияя, словно начищенный медный котел: - Не приказано, батюшка-князь! Приказано быти тута! Терем стеречь! Борис не стал спорить со смердом, тяжело взошел по ступеням. Встреченному на переходах постельничему велел собирать Думу. Там, на площади, московиты говорили с народом, выкрикивали что-то с высокой паперти. Посол читал ханскую грамоту. Татарские нукеры, горяча коней, оттесняли горожан от крыльца, и минутою показалось: вот ринут, сомнут жидкий татарский заплот, в круговерти тел исчезнут и ханский посол, и жадные московиты... Нет! Расступались, отступали, слушали... Оборотил ставшее грозным лицо к нескольким сенным и дворовым бояринам, что сбежались на зов князя: - Собирать полки, живо! Прежний яростный князев зык кое-кого отрезвил, побежали. Из молодечной начали вываливать княжеские дружинники, почему-то вдрызг пьяные. Топот, бестолочь, ор, мат. Мгновением опять показалось, что сдвинулось, потекло, что можно что-то содеять... Где сын?! Иван как в воду канул, и с Данилою, младшим, вместях. (Позже выяснилось, что румянцевские их попросту задержали на выезде.) На дворе кони толкли перемолотый копытами и сапогами молодой, прошедшей ночью выпавший снег. Пьяные ратники с трудом забирались в седла. Будет ли какой толк от этой перепившейся столовой шайки? Да ведь и не отпускали в молодечную ноне ни вина, ни пива - отколе и достано? С опозданием начинал понимать происходящее старый князь. Между тем бояре все-таки собирались не дружно и не все. Нескольких, верных, кому князь особенно доверял, попросту не было. Собирались в большой думной палате. Борис выступил перед ними со слезами на глазах. Чего хотелось? Сказать что-нибудь пронзающее душу, как эти вот древние слова: "Братия моя и дружина! Лучше потяту быти, нежели полонену быти! А сядем, братия, на свои добрые кони..." И чтобы после все встали, оборужились, выступили... Вместо того сказал в хмурые, насупленные лица: - Господне мои и братья! Друзья и бояре! Попомните, господа, крестное целование ваше, как целовали вы крест ко мне, и любовь нашу, и прилежание мое к вам! Не оставляйте в беде князя своего! Вот уже тамо, на площади, московиты глаголют к народу, яко лишити ся мне стола моего! Не выдайте, братие, меня врагам моим, и Господь да пребудет с вами! А хана и татар удоволим в свой черед... Плохо сказал, не то и не так, и все же толковня поднялась немалая, многие отводили глаза, каялись. Не зрели доселе князя своего плачущим, да и соромно было изменять господину... Но Василий Румянец и здесь взял дело в свои руки, громким голосом возгласил: мол, великого князя Московского Василья Митрича бояре хотят мира подкрепити и любовь утвердити вечную с тобою, княже, а ты сам на них брань и рать воздвизаешь! А мы вси с тобою, и что возмогут сии сотворити? - Но ведь там... - хотел возразить было князь и остоялся. Доподлинно не знал, не ведал сам, о чем говорилось на площади, грамоты ханской в руках не держал... Потребовал тогда привести к себе московитов, пусть явят ему самому грамоту хана. Прошел час, другой немого бездельного сидения. Трезвеющие ратники бестолково разъезжали по двору, не высовываясь за ограду, во всех переходах и на заборах торчали морды румянцевских молодцов... Словно оборвалась какая-то привычная ниточка, связывавшая князя с его боярами и дружиной, оборвалась и висела ненужная, неживая, обрывком колокольного вервия - как ни дергай, хоть всю к себе вытяни, а и одного удара не извлечешь из мертво замершей меди... Бояре совещались без него, московиты без него казали городу ханскую грамоту и только затем явились в княжеский терем. Борис встретил их на крыльце. От снега, одевшего кровли и прапоры, было бело, даже больно глазам, отвыкшим за лето от вида зимней белизны. Борис измерил глазом невеликое количество своих ратных (многие тихо смылись), выслушал ханскую грамоту, покивал головой. Сказал громко, глядя в очи татарину: - Ярлык на Нижний вручен мне самим Тохтамышем. Дивую тому, как хан не держит слова своего! Али подговорили царя завистники мои? Ярлыку не верую, от города не отступлюсь, а к хану иду и зову на суд соперника моего, князя Василия! Оглянул: боярин Румянец стоял, усмехаясь, одна рука небрежно сунута за кушак. Думные бояре грудятся за ним. Татары на конях и московиты на белом истолоченном снегу, все немо ждали того, что последует. - Повели!.. - начал было Борис, но Румянец выступил вперед, кашлянув, громко произнес: - Господине княже, не надейся на нас, уже бо есь мы отныне не твои и не с тобою, но на тя есьмы! Он сделал знак, и к Борису подступили двое оборуженных ратных. Ждал старый князь, что еговые ратные вступятся, что начнется свалка, хотя бы тут, у крыльца... Не вступились. Низя глаза, стали молча слезать с коней. Румянцевские молодцы взяли Бориса под руки, крепко взяли. Князь рванулся было - но не возмог вырваться из дюжих объятий. Открыл было рот, но его тотчас и круто поворотили и поволокли в терем. Все было кончено. Татары, исполнив ханское повеление и вдосталь вознагражденные, скоро ушли. Московские полки вступали в город без боя. Великий князь Василий ехал верхом, щурясь от яркой белизны нападавшего чистого снега. Наступила зима. И так молодо дышалось, так волшебно красива была почти черная Волга в белых своих берегах, так прекрасен одетый инеем город, который он наконец назовет своим! Такими яркими цветами горели на снегу узорные, шитые цветными шерстями желтые и красные полушубки, нарядные ферязи и вотолы горожан, такими волшебными, переливчатыми узорами цвели платы зажиточных горожанок, накинутые сверх рогатых, блистающих золотом и серебром кокошников, так громко звучали приветственные клики толпы! Бориса он, взойдя в терем, лишь бегло оглядел, не здороваясь. Махнул рукою: старого князя увели, заковав в железа вместе с женою, детьми и дюжиною оставшихся верными князю своему бояр. Вскоре - назавтра же - всех разослали по различным московским городам с приказом держать в нятьи и в крепости... Старый князь умер спустя полтора года в Суздале, в лето 1394-е. За полгода до того скончалась и его супруга. Но оставались сыновья, оставались племянники. Не ведаем, долго ли сидел на нижегородском наместничестве думный московский боярин Дмитрий Алексаныч Всеволож, когда воротился на престол сын старого князя Бориса Иван, когда был скинут. Город неоднократно пытались забрать под себя Дмитричи, Семен с Кирдяпой. Семен в 1395 году даже и вступил в город с татарами, которые ограбили Нижний дочиста, после чего ушли, а за ними убежал и князь, вызвавший татарскими грабежами возмущение всего города... Многое перебыло за протекшие с того времени три десятка лет. Почесть город окончательно своим Василий Дмитрич смог только перед самой смертью, в 1425 году. Увы! Исполнение замыслов человеческих требует обычно гораздо больше времени, чем мы способны себе представить в начале дела. На иные обширные планы не хватает порою и всей жизни, а потому успех подобных деяний впрямую зависит от наследников и продолжателей. Поддержат, продолжат - и не загаснет свеча. В подступи веков выигрывает всегда лишь тот, у кого остаются последователи, готовые продолжить его дело. ГЛАВА СОРОКОВАЯ В Нижнем Василий Дмитрич просидел до самого Рождества, уряживая дела управления, назначая даругу, мытников и вирников для сбора лодейного и повозного, весчего и "конского пятна" - всех тех многоразличных даней и вир, из коих складываются княжеские доходы в большом торговом городе. Замысел подчинить себе крепко-накрепко оба Новгорода - зачинающий и завершающий великий торговый путь сквозь Русскую землю от Варяжского моря и до Орды - все четче вырисовывался у него в голове. Меж тем дела складывались совсем не так легко и просто, как казалось поначалу. В Нижнем начинался ропот: мол, надобен нам свой, природный, нижегородский князь, а не московит, и то самое капризное "мнение народное", свергнувшее старого князя, теперь постепенно поворачивалось лицом к его изгнанным наследникам. В Новгороде же Великом дела обстояли еще хуже. Посольство Московского князя не возымело никакого успеха. Ни княжчин, ни черного бора новгородцы не давали, а о грамоте, положенной в ларь Святой Софии ("О судех: что к митрополиту на Москву им не зватися, а судити было своему владыке"), то ни отослать Киприану, ни порвать эту грамоту, как предлагали послы, новгородцы не соглашались, заявляя, что "готовы честно главы своя приложити за Святую Софью", а к митрополиту на суд не поедут. Сверх того, тяжело заболел самый близкий Василию человек, боярин Данило Феофаныч. Трудно кашлял, перемогался, а потом и слег. И, уже не вставая, повелел отвезти себя на Москву: мол, авось там полегчает, а и придет умереть - все не на чужбине, а в родном терему! В канун самого Рождества Христова старый боярин отправился из Нижнего на Москву в дорожном возке своем, сопровождаемый княжою охраной. И дома достиг, и Святки встретил! Лежа на постели, принимал в своем терему ряженых, посмеивался, благостно глядя на то, как изгилялись, визжали и лаяли личины и хари, как прыгала "коза", как водили "медведя", как вносили в терем "покойника" со срамным символом жизнерождения... Когда кончились Святки, надумал было искупаться в крещенской проруби - едва отговорили домашние. Даже и встал! Тут еще и князь прибыл из Нижнего. Прибыл - и сразу в терем к возлюбленнику своему: как себя чувствует? Не легче ли? Нет, легче не становило! Поднявшись было на Масленой, прокатился боярин на тройке с бубенцами в ковровых расписных санях, хлебнул морозного воздуху, долго кашлял потом, опоминаясь, и снова слег, теперь уже насовсем. Василий, мотавшийся по городкам и волосткам княжества, готовя рати к походу на Новгород (шили сбрую, чинили брони, собирали сулицы, связки стрел и круги подков, свозили снедный припас - мороженое и копченое мясо, сухари, сушеную рыбу, везли с Волги вялых клейменых осетров), забегал к боярину своему когда только мог. Данило Феофаныч встречал князя с вымученною улыбкой. Когда молчал, выслушивая, когда давал дельный совет. И тогда особенно остро подступала к сердцу Василия пронзительная тревога: к кому после него, к кому пойти за советом, за помощью, кто обнадежит, наставит да и остановит порой? Дети, оба сына Даниловы, не отходившие от постели отца, увы, не могли заменить в совете государевом старого своего родителя. Данило Феофаныч и сам понимал это. Как-то, оставшись наедине с князем, посоветовал ему обратить внимание на племянника, Данилу Александровича Плещея: "Тот тебе добрый будет слуга!" Умирающий боярин и на ложе смерти первее всего думал о благе родины. Так вот, среди пиров, встреч, рождественских и масленичных гуляний полным ходом шла подготовка к войне с Новгородом. Святками Василий Дмитрич побывал у Владимира Андреича. Софья за время отсутствия Василия в Нижнем поправилась, округлилась и похорошела, налилась женскою силой. Нюшу почти не кормила, сдав на руки нянькам и кормилицам. Брала на руки, только уж когда молоко слишком переполняло грудь. Князя встретила прежнею гордой сероглазой красавицею. Долго мучила, прежде чем отдаться в первую ночь, хотя пост уже кончился и можно было грешить невозбранно. Наконец заснула в объятиях Василия, разметав по взголовью распущенные косы, в порванной сорочке и с пятнами-синяками на груди и шее от поцелуев супруга. И уже когда муж спал, изнеможенный, подумалось вдруг, что, наверное, счастлива. До рождения дочери у нее с Василием никогда еще не было такого. Привлекла сонного к себе, стала вновь жадно целовать, часто и жарко дыша... И все же, когда он намерил пойти ряженым, спесиво задрала нос: как можно! Князю! Сором! - По-нашему можно! Што я, нелюдь какой? - возразил Василий, надев вывороченный тулуп, харю с козлиными рогами - и был таков. Софья с опозданием поняла, что сглупила, не поддавшись общему веселью, и уже не в последний ли день сбегала, в посконном сарафане и личине, с боярышнями и холопками, ощутив ту пугающую и сладкую свободу, которую дает святочное ряженье, во время которого великую боярыню посадские парни могут с хохотом вывалять в снегу. Личин снимать не полагалось ни с кого, не узнался бы кудес, а вот задрать подол да посадить в сугроб - то было мочно, и раскидать дрова, и завалить избяные двери сором, и выхлебать чашу дареного пива, заев куском аржаного медового пряника, и кидаться снежками во дворе, блеять козой - то все было мочно! В святочном веселье смешивались возраста, звания, чин и пол: бабы рядились мужиками, содеяв себе толстый член из рукавицы, а мужики - бабами, набивая под грудь титьки из разного тряпья и обвязываясь по заду подушками. Рядились животными, чертями, лесовиками, кикиморами и всякою нечистою силой. Софья вернулась с горящими от мороза, снега и радости щеками, улыбалась, рассматривая себя в серебряное полированное зеркало, ощущая стыдную радость от хватанья за плечи и грудь, от нахальных тычков и валяний по снегу, закаиваясь наперед никогда не чураться святочных забав. А Василий на Святках забрался в терем к дяде Владимиру и тут узрел написанный на стене Феофаном вид Москвы, поразивший его своей красотой. Прежде долго плясали и куролесили. Но дядя признал-таки племянника, подозвав, увел за собой в каменную сводчатую казну, расписанную гречином Феофаном. Василий долго смотрел, скинувши харю, потом поклялся себе, что повелит греку содеять такую же роспись у себя во дворце и поболе, на всю стену, в праздничной повалуше, где собиралась на совет боярская Дума. Пущай смотрят, какова она, наша Москва! Потом, отложивши улыбки, поговорили о грядущем походе. Дядя уверил, что ждет токмо зова и готов подняться хоть сейчас. Порешили сразу же после Масленой ударить на Торжок. Перенять торговые обозы, по зимнему устоявшемуся пути устремлявшиеся из Нова Города на низ. - Ну, беги, племянник! - присовокупил Владимир Андреич. - Я, быват, тоже с холопами своими медведем пройду! А мои люди ждут! Не сумуй! На открытых узорных санях возил Василий Софью на лед Москвы-реки смотреть бои кулачные. Вдвоем ездили и к иордани, где Софья ойкала, когда московские молодцы в чем мать родила кидались в дымящую черную крестообразную прорубь и выскакивали, точно ошпаренные, красные, топчась на снегу, торопливо натягивали порты, кутались в шубы, а молодки и девки сладострастно ахали, глядючи на голых мужиков. А до того - горело на снегу золото церковных облачений, гремел хор, и сам митрополит Киприан трижды погружал крест в воду, освящая пробитый заранее и украшенный по краю клюквенным соком иордан. Взглядывала на супруга, смаргивая иней с ресниц. Почему в прошлом году не участвовала, да что, не видела как-то, не зрела всей этой красоты! А безусые парни и бородатые широкогрудые мужики, что сшибали друг друга с ног кулаками в узорных рукавицах, показались ныне ничуть не хуже западных рыцарей в их развевающихся плащах и перьях во время турниров. К Даниле Феофанычу они тоже, как-то еще до Масленой, заглянули вдвоем. Василий острожел ликом, почти забыв про жену, слушал и обихаживал старика, отстранивши на время прислугу... Когда вышли на крыльцо, вопросила: - А меня тоже будешь так-то переворачивать, коли заболею? Глянул скоса, отмолвил: - Мужику ето сором! На такое дело холопки есть! - Ну, а не было б никого? - настаивала Софья. - Дак и не был бы я тогда великим князем! - возразил. - К тому же у нас в любой деревне повитуха али травница отыщется, жоночью работу мужики никогда не деют! Опять это несносное "у нас"! У них! Будто где в иных землях хуже живут. - Не хуже, а - не свое! - отверг, услыхав. - На корову ить седло не наденешь, а и без молока малых не вырастишь, чтобы потом умели на коня сесть! На Масленой, уже к февралю, Василий Дмитрич явился к Даниле Феофанычу один и долго сидел у постели боярина. Старик спал, трудно дыша. Говорил давеча сам: грудная у меня болесть, дак вот, вишь! И в бане парили, и горячим овсом засыпали. Ничо не помогат! Не заметил, задумавшись, Василий, как Данило проснулся. Поднял голову молодой великий князь, увидел отверстые внимательные глаза, уставленные на него, вздрогнул. Старик тихо позвал его: - Васильюшко! Подсядь ближе! Помираю, вишь, а таково много сказать хотелось... Жену люби, но не давай ей воли над собою! Витовта бойся! Он за власть дитя родное зарежет и тебя не пожалеет, Васильюшко, попомни меня! А пуще всего береги в себе и в земле нашу веру православную. Потеряем - исчезнем вси! Не возлюбим друг друга - какой мы народ тогда? Чти Серапиона Владимирского речи! Бог тебя разумом не обидел, сам поймешь, что к чему... Сына она тебе родит, не сразу только... А веру береги! Без веры ничо не устоит, без нее царствы великие гибли... Без веры православной и Дух ся умалит в русичах, и плоть изгниет. Учнут мерзости разные деять, вершить блуд, скаканья-плясанья бесовские, обманы, скупость воцарит, лихоимство, вражда... Пуще всего вражда! Помни, Русь всегда стояла на помочи! Лен треплют и прядут сообча, молотят - толокою, домы ставят помочью. Крикни на улице: "Наших бьют!" - пол-улицы набежит! Драчлив народ, а добр. Отзывчив! Бабы наши хороши, не ценим мы их. Иному мужику што кобыла, то и баба, токо бы ездить. Для всего того поряд надобен, обычай, устав, дабы не одичали в лесах, што медведи. Надобны и крест, и молитва, и пастырское наставление! Пуще всего веру свою береги! На тестя не смотри, на Витовта, мертвый он, не выйдет ничо из еговых затей! Потому - Бога нету в душе! Так он и землю свою погубит! А наши-то холмы да долы батюшка Алексий освятил, и Сергий Радонежский его дело продолжил... Святые они! - вымолвил старик убежденно. - И Русь от их святая стала! Я ить дядю до сих пор помню! Вот как тебя... Пото и говорю: святой был муж! Старик от столь длинной речи задышался, замолк. - Вот, - изронил устало, - хотел тебе перед смертью свой талан, значит, передать... Не сумел! Ну, и сам многое поймешь! Токо береги истинную веру! Кто бы там - ни жена, ни Витовт - ни сбивали тебя - береги! Данило Феофаныч замолк, мутно глядя в потолок. Прошептал, качнувши головою: - Ну, ты поди! Я тебе все сказал! Василий сидел, пригорбясь, завороженный этою грозною кончиной, а все не верил, не верил, даже когда Данило посхимился, пока восемнадцатого февраля не прибежали к нему в терема, нарушая чин и ряд, с криком: - Данило Феофаныч кончаютси! Пал на коня, проскакал, свалился с седла, вбежал. Данило, уже не приходя в сознание, хрипел. И умер, почитай, на руках у своего князя. Похоронили боярина у Михайлова Чуда, рядом с могилою его знаменитого дяди. Василий, отдав все потребные обряды, не выдержал под конец и заплакал, облобызав холодное глинистое чело. Земля есть и в землю отыдеши! Плакал не потому, что не верил в воскресение и в бессмертие души, а затем, что оставался теперь один в этом мире и полагаться должен был отныне на одного себя, без старшего друга и наставника, которым не стал ему Киприан и уже не мог стать покойный Сергий. Плакал долго и жалобно, забывши про окружающих, про полный народу собор, и, подчиняясь невольно горю своего князя, многие иные тоже украдкою вытирали слезы с ресниц. Уже когда начали закрывать крышкою домовину, Василий затих, скрепился и немо дал опустить в землю то, что было живым мужем, старшим наставником его ордынской юности и последующих скитаний по земле и стало ныне прахом, перстью, ничем... Он глядел отчужденно на лица, платки, склоненные головы - и все они тоже уйдут? Как ушли их пращуры! И народятся, и подрастут новые? И так же будут трудиться, плакать, петь и гулять? И как же он мал со всеми своими страстями, страхами, горечью и вожделениями, такой живой и такой неповторимый, как кажешься самому себе... Как же он мал перед этим вечным круговращеньем жизни! И как же безмерно необъятна река времени, текущая из ниоткуда в никуда, великая нескончаемая река, уходящая во тьму времен и выходящая из тьмы бесчисленных усопших поколений... Жизнь не кончалась, жизнь не кончается никогда! Вот он оплачет наставника и друга своего, потом его самого оплачут еще не рожденные им дети, потом... И ему предстоит ныне исполнить суровый долг, вытереть слезы, стать снова князем, главой земли, чье слово - непререкаемый закон для всех, и бояр, и смердов, и нынче же, отложив сомнения, посылать полки на Торжок! КОММЕНТАРИИ Гл. 1. "Эядяаякя тяыя дяоягяоявяояряияшяьясяяя ия дяоя еяряеясяи сятяряиягяояляьяняиячяеясякяояй". - Стригольничество - ересь, распространившаяся в Новгороде в XIV - XV веках. Название, вероятно, связано с обрядом пострига в причетники, или, по церковной терминологии, "стрижники" - низший духовный сан. Возглавили стригольников дьяки Карп и Никита, казненные в 1375 году как еретики. Стригольники оспаривали божественное происхождение и природу таинства священства и на этом основании отвергали иерархию церкви, а также таинства причащения, покаяния, крещения. Стригольничество выступало за предоставление мирянам права проповедования. Таким образом стригольничество требовало "дешевой" церкви, упразднения духовенства как особой корпорации и передачи его функций мирянам. Пяеяряуян - главный бог древнеславянского пантеона, бог дождя, молнии и грома. Культ Перуна сохранялся до принятия христианства на Руси. ...ряыяцяаяряия хяряаямяая Сяояляоямяояняоявяа, ряеякяоямяыяе тяаямяпяляияеяряы... - Тамплиеры - члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в 1119 году после первого крестового похода для защиты паломников. Название свое получили от первой резиденции около храма Соломона в Иерусалиме: temple - храм (фр.). В 1312 году по настоянию французского короля Филиппа IV Красивого орден, мешавший укреплению королевской власти, был упразднен папой римским Климентом V. Гл. 12. Дяуямяаяляа, кяаякя дяеявяая Фяеявяряояняияя, ия уямяряеям вямяеясятяе... - Феврония - героиня древнерусского сказания "О Петре и Февронии Муромских". Феврония и ее муж Петр, князь Муромский, умерли в один день и являются символом неразлучной любви. Гл. 18. Мяояняоямяаяхяоявяая шяаяпякяа. - "Шапка Мономаха" - символ высшей государственной власти на Руси. Существует легенда, что золотую шапку прислал в дар киевскому князю Владимиру Мономаху (1053 - 1125) византийский император Константин Мономах. Начиная с 1498 года этой шапкой венчались на царство все русские цари до Петра I включительно. Гл. 20. ...чятяоя сятяряаяшяняаяя, зяаямяояряаяжяиявяаяюящяаяя вязяояряоямя сявяояиямя Мяеядяуязяая Гяоярягяояняа, ся кяоятяояряояй дяряаялясяяя дяряеявяняияйя гяряеячяеясякяияйя бяоягяаятяыяряь Пяеярясяеяй... - В греческой мифологии Персей - сын аргосской царевны Данаи и Зевса. Персей отрубил голову Медузе, одной из трех сестер-горгон, отличающихся ужасным видом: крылатые, покрытые чешуей, со змеями вместо волос, с клыками, со взором, превращающим все живое в камень. Персей обезглавил спящую Медузу, глядя в медный щит на ее отражение. ...пяояхяоядяыя аярягяояняаявятяоявя зяая зяояляоятяыямя ряуяняоям... - В греческой мифологии аргонавты (буквально "плывущие на "Арго") - участники плавания на корабле "Арго" за золотым руном в страну Эю (или Колхиду). ...сяуядяьябяая няеясячяаясятяняояйя Гяеяляляы... - В греческой мифологии Гелла - дочь царя Афаманта и богини облаков Нефелы. Мачеха Геллы возненавидела детей Нефелы и стремилась их погубить. Своими кознями она вызвала в стране засуху и, чтобы избавиться от нее, потребовала принести Геллу и ее брата в жертву Зевсу. Нефела спасла своих детей: окутав тучей, она отправила их на златорунном баране в Колхиду. Гелла погибла в пути, упав в воды пролива, получившего ее имя - Геллеспонт (древнее название Дарданелл). Фяеяоядяоясяияйя Вяеяляиякяияйя (347 - 395) - римский император (379 - 395), родом из Испании. Признал христианство государственной религией и запретил языческие культы. ...пяоякяляояняиятяьясяяя чяуядяоятявяояряняояйя иякяояняе Пяряеячяиясятяояйя уя вяхяоядяа, чятяо, пяоя пяряеядяаяняияю, няеякяоягядяая оясятяаяняоявяияляая Мяаяряияюя Еягяияпяеятясякяуяю... - В христианских преданиях Мария Египетская - раскаявшаяся блудница. В 12 лет Мария ушла от родителей из египетской деревни в Александрию, где 17 лет жила как блудница. Заметив толпу паломников, направляющуюся в Иерусалим на праздник воздвижения креста, она присоединилась к ним. В самом Иерусалиме Мария продолжает блуд. Когда наступил праздник и она пыталась вместе со всеми войти в церковь, невидимая сила "трижды и четырежды" не впустила ее. Вразумленная таким наказанием, Мария дала обет впредь жить в чистоте и попросила Деву Марию быть ее поручительницей, после чего беспрепятственно вошла и поклонилась кресту, на котором был распят Иисус Христос. Мяняоягяияея ияняыяея сявяяятяыяняия бяыяляия пяояхяиящяеяняы кяряеясятяояняоясяцяаямяия сятяояляеятяияея няаязяаяд... - Константинополь подвергался многочисленным неприятельским осадам, в том числе и крестоносцев - в 1204 году, которые владели Константинополем до 1261 года. Гл. 21. Кяоянясятяаянятяияня Вяеяляиякяияй - римский император, правящий с 306 по 337 год, укрепивший государственную власть. Сделав христианство государственной религией, он превратил церковь в опору трона. Основал на месте древнегреческого города Византия новую столицу - Константинополь. Гл. 34. Фяаявяоярясякяияйя сявяеят - свет, в ореоле которого, по евангельскому преданию, Христос явился избранным ученикам на горе Фавор. Афонские монахи XIV столетия особыми приемами и молитвами (род медитации) доводили себя до такого состояния, что могли видеть "священный свет" - как бы прямое истечение божества, невидимое другим людям. Согласно христианскому богословию, Бог представляет собой триединство Отца, Сына и исходящего от них Духа Святого в виде света. Этот-то невидимый свет и называли "Фаворским". Видеть Фаворский свет значило из земного и грешного состояния суметь прорваться к потустороннему, незримому, надматериальному, суметь соединиться с божеством, что давалось только при достижении абсолютной святости. Свет этот мог также окружать ореолом и самого святого (обычно его голову, почему вокруг голов святых на иконах изображалось сияние в виде золотого круга). Истечение света в результате усиленной духовной (мозговой) деятельности, иногда видимого простым глазом, отмечено и современной медицинской наукой и носит название "аура". Гл. 37. ...пяоягяряеябяаяляьяняыяйя пясяаяляоям, сяляояжяеяняняыяй мяняоягяоя сятяояляеятяияйя няаязяаядя Ияояаяняняоямя Дяаямяаясякяияняыям вя пяуясятяыяняея Сяияняаяйясякяояй... - Иоанн Дамаскин (ок. 675 - 753) - византийский богослов, первый систематизатор христианского вероучения. Главное сочинение - трактат "Источник знания", в котором Иоанн Дамаскин стремился систематизировать и подчинить церковным задачам всю совокупность знаний своего времени. Иоанн Дамаскин был идейным противником иконоборчества, обосновывал культ икон, мощей, оправдывал роскошь храмов и материальное богатство церкви. __________________________________________________________________________ Балашов Д. М. Б 20. Вечер столетия: Третья книга трилогии "Святая Русь" / Д. М. Балашов. - М.: ООО "Издательство Астрель": 000 "Издательство АСТ", 2001. - 592 с. ISBN 5-17-011262-9 (000 "Издательство АСТ") ISBN 5-271-03184-5 (000 "Издательство Астрель") В том вошла третья книга трилогии "Святая Русь" из цикла исторических романов "Государи московские" известного писателя Д. М. Балашова (1927 - 2000). Тираж 8 000 экз. Оформлениея А. Р. Кяаязяияеявяа УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус)6 Ведущий редакторя А. В. Вяаяряляаямяояв Художественный редакторя О. Н. Аядяаясякяияняа Технический редакторя Т. П. Тяиямяояшяияняа Корректоря Л. В. Сяаявяеяляьяеявяа Компьютерная версткая Н. В. Мяояляоякяаяняоявяа __________________________________________________________________________ Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 15.03.2002 О найденных в тексте ошибках сообщать по почте: vgershov@chat.ru Новые редакции текста можно получить на: http://vgershov.lib.ru/