номах, то не мог сдержать слез и сказал, закрывая руками лицо: - Такого злодеяния никогда еще не было на Руси, ни при дедах наших, ни при отцах. Брат ослепил брата! Владимир тотчас послал вестников к Олегу и Давиду Святославичам с такими словами: - Нашего брата ослепили. Смотрите, что сотворил Игоревич. Поэтому приходите скорее в Городец. Нельзя оставить такое зло без наказания. Если мы будем губить друг друга, то Русская земля пропадет от иноплеменных. Давид Святославич весьма опечалился. Вместе с братом, собрав воинов, поспешил он к Мономаху, чтобы общими силами наказать Святополка и Игоревича. Владимир Мономах стоял со своей дружиной в дубраве, когда князья нашли его. По совещании все трое отправили своих мужей в Киев. Послы укоряли великого князя: - Как ты решился на такое злодеяние и посмел ослепить своего брата! Если опасался ты князя Василька, то надлежало тебе обвинить его перед другими князьями и сперва судить, а потом уж наказывать, только после доказательства вины. Но хоть теперь скажи нам, в чем ты считаешь его виновным? Святополк, мрачный, как ночь, заявил: - Я узнал от Давида Игоревича, что это по наущению Василька убили моего брата Ярополка и что он и меня замыслил убить, желая завладеть моими областями. - Какими областями? - Хотел захватить Туров, Пинск и Берестье. Всю область Погорину, что лежит на реке Горынь. Что он целовал крест с Мономахом, чтобы тому сесть в Киеве, а Васильку - на Волыни. Поневоле мне пришлось подумать о том, как уберечь себя. Но ведь не я ослепил князя, а Давид Игоревич. Мужи, посланные Владимиром и Святославичами, возразили ему: - Не говори так. И не сваливай всю вину на одного Давида. Ведь Василько был схвачен и ослеплен не в Давидовом городе, а в твоем. Сказав великому князю все, что им поручили, послы удалились. На следующее утро три князя стали готовиться к переходу через Днепр, чтобы покарать Святополка. Он уже собрался бежать из Киева, но горожане не позволили ему покинуть город и остановили коня на улице около Золотых ворот. К Мономаху отправились вдова князя Всеволода, проживавшая в одном из монастырей, и митрополит Николай. Они пришли к разгневанному Владимиру и на коленях умоляли не губить Русскую землю. Князь опять пустил слезу и склонился к просьбам княгини, второй жены отца, которую почитал как родную мать. Княгиня и митрополит возвратились в Киев и принесли весть о том, что мир не будет нарушен. Три князя, стоявшие на другом берегу, требовали, чтобы Святополк очистился от вины, своей рукой наказав Давида Игоревича за их общее преступление. Позднее поп Василий рассказывал Мономаху о подробностях ужасного злодеяния и о том, что произошло вслед за тем на Волы ни. - Уже когда Василько был во Владимире, жил на дворе у Вакея, - говорил священник, - мне тоже случилось приехать в этот город. Приближался великий пост. Князь Давид однажды прислал за мной среди ночи. Я пошел. У князя дружина сидела на совете. Он усадил меня и спрашивал, склоняясь ко мне: "Скажи, не говорил ли князь Василько, что если я захочу, то он будет просить Владимира вернуться и тот воротится и не пойдет дальше? Теперь намерен я послать тебя, Василий, с отроками к Мономаху, но сперва передай князю Васильку вот что. Если он может уговорить Владимира, то пусть берет себе город, какой ему люб. Хочет - Шеполь, а не хочет - Перемышль на реке Стыре". Я пошел к ослепленному и передал ему все, что предлагает Давид. Князь огорчился и очень удивлялся, что ему дают любой город, а его милый Теребовль не хотят вернуть. - Что еще говорил Василько? - полюбопытствовал Мономах, которого всегда волновала судьба несчастного князя. - Он тогда велел сказать Давиду, что хочет послать к тебе Кульмея. Но этого человека не оказалось во Владимире в те дни. Тогда Василько сказал, чтобы слуга вышел вон, а сам сел поближе и зашептал: "Слышал я другое. Будто бы Давид хочет меня выдать польскому королю. Я ему в молодости немало вреда причинил, и он на меня зубы точит. Я знаю, Давид еще не насытился моей кровью. Что же, если придется мне умереть, то я не устрашусь смерти. Понял я теперь, что все это бог послал мне за мою гордость неимоверную. - И стал говорить еще тише, чтобы никто не мог подслушать: - Я тогда получил весть, что ко мне идут торки, берендеи и печенеги. Кочевники хорошо знали меня и верили, что если поведу их куда-нибудь, то они возвратятся с богатой добычей. А что нужно печенегу или торку? Я же хотел вести их на Дунай или просить Святополка, чтобы отпустил меня на половцев. Я хотел либо одержать великую победу, либо голову свою сложить за Русскую землю. Но клянусь тебе головой, что никакого зла не умышлял ни против Святополка, ни против Игоревича. А казнь я получил за свое высокомерие. За то, что веселилось сердце у меня и радовался ум мой, когда пришло ко мне множество всадников. И вот смирил бог мою гордыню..." Владимир на всю жизнь запомнил каждое слово из рассказа священника Василия. Неоднократно перечитывал он и его повесть, написанную с таким редким книжным даром. Каждый раз, когда Мономах доходил до того места, где описывается борьба молодого князя с конюхами, сердце у Владимира наполнялось ужасом. Это было хуже смерти. В одно мгновение солнечный свет погас, как задутая свеча, и весь мир погрузился во мрак. Все померкло: голубые небеса, зеленые дубравы, цветы на лужайках, красота жен. Ничего не осталось, кроме черной ночи. Никогда уже Василько не будет воином, не увидит земной прелести. Но зато он может духовным взором устремиться в небесные сферы, приближаясь к всевышнему. Мономах следил за жизнью Василька, знал о его дальнейшей участи. Ослепленный князь жил во тьме и молчании. Наступила Пасха. Давиду пришло на ум захватить область Василька, но ему преградил путь Володарь, брат слепца. У них произошел короткий разговор. - Почему ты не покаешься, сотворив зло? Вспомни: что сделал? - спрашивал Володарь. Но Давид Игоревич стал валить вину на Святополка: - Разве это произошло в моем городе? Я сам опасался, что меня схватят и погубят. - Пусть бог будет тебе свидетелем, - сказал Володарь, - о том, что ты совершил. Но теперь отпусти моего брата, и я помирюсь с тобой. Давиду ничего не оставалось, как отпустить Василька, и тот снова сел в своем Теребовле. Но когда наступила весна, Василько и Володарь пошли войной на Давида, и он затворился во Владимире. Братья потребовали, чтобы Давид выдал тех бояр, которые подговаривали его ослепить теребовльского князя. После долгих пререканий им выдали Василия и Лазаря. Третий боярин, по имени Туряк, успел убежать в Киев. В воскресенье заключили мир. На другое утро, на рассвете, отроки Василька повесили Василия и Лазаря на дереве и расстреляли их стрелами. Мономах вздохнул. Он и теперь считал, что этим поступком Ростиславичи запятнали себя, ибо только совету князей принадлежало право отмщения. Однако смута на Волыни не прекращалась. В борьбу вмешался польский король Владислав. Он взял пятьдесят золотых гривен с Давида и столько же со Святополка, который скрипел зубами, выплачивая эти деньги, но ляхи никому не помогли у Дорогобужа, где встретились Давид и Святополк, победивший в этом сражении. Давид убежал в Польшу, Святополк же пожелал после победы взять себе области Василька и Володаря, но братья вышли против великого князя, и слепой Василько, верхом на коне впереди своих отроков, был страшен для врагов, когда вздымал над головой серебряный крест, тот самый, на котором Святополк давал целованье иметь мир и любовь с братьями. Битва произошла недалеко от Звенигорода Галицкого. Все слышали, как Василько кричал через поле своему врагу, высоко поднимая крест: - Ты лобызал его, а потом отнял у меня свет! Теперь хочешь и душу мою взять? Полки сошлись, гремя оружием. Но Святополк не выдержал и побежал во Владимир, и за ним последовали его сыновья и два сына Ярополка, а также князь Святоша, сын Давида Святославича, богомольный и начитанный человек. Святополк посадил во Владимире сына Мстислава, которого имел от наложницы, а Ярослава отправил к уграм, чтобы привел иноплеменное войско против Володаря, и тот вскоре вернулся вместе с королем Коломаном и двумя епископами. Угры стали около Перемышля, на реке Вагре, а Володарь затворился в городе. 21 Появившийся под стенами Перемышля Коломан считался умным правителем, не знал жалости к людям, ни перед чем не останавливался в достижении своих целей и за всю жизнь не построил ни одной церкви, хотя по слабости здоровья его предназначали к духовному званию. В борьбе за власть он ослепил не только своего брата Альму, но и пятилетнего сына его. Своей внешностью он мог пугать детей - был хром, горбат, крив на левый глаз и, кроме того, шепелявил, - и тем не менее стал не епископом, а королем. Вместе с Коломаном пришла многочисленная конница. На за это время Давид Игоревич уже успел помириться с Володарем и, оставив на его попечение свою жену, поспешил к половцам, чтобы призвать их на помощь против угров. В степи он случайно встретил хана Боняка, которого хорошо знали на Руси, и предложил ему пойти с князьями против Коломана. Тот охотно согласился, в надежде на обильную военную добычу. Однажды, когда новые союзники остановились по пути к Перемышлю на ночлег, Боняк встал, сел на коня, отъехал от стана далеко в поле, озаренное мутным светом луны, и стал выть по-волчьи. Тотчас откликнулся вдали какой-то одинокий волк, а потом послышалось завывание множества голодных зверей. Вернувшись, Боняк радостно заявил Давиду: - Слышал, как волки выли? Победа будет у нас наутро над Коломаном. Когда взошло солнце, на равнине сверкнуло оружие нарядных угорских полков. Между тем у Боняка было едва триста всадников, а в дружине Давида - сто. Угров же насчитывалось много тысяч. Но опытный в военном деле хан разделил эти небольшие воинские силы на три отряда и вышел врагу навстречу. Впереди он пустил храбрейшего из храбрых, молодого хана Алтунопу, с пятьюдесятью воинами на злых степных конях. Давида поставил он под главным стягом, а своих всадников отвел в укромные места по обеим сторонам дороги. Отряд Алтунопы, как это в обычае у половцев, вихрем подлетел к неприятельскому строю; всадники выпустили по стреле и тотчас повернули лошадей. Угры кинулись за ними в погоню. На всем скаку они промчались мимо Боняка, и хитрый степняк ударил на них справа и слева, а воины Алтунопы вернулись, и дружина Давида бросилась в бой. Все это создавало впечатление множества воинов. Давид и Боняк сбили угрских всадников в одну кучу, как сокол сбивает галок, и в этом смятении, не разбирая, с какой стороны нападает неприятель, угры побежали, и многие из них утонули в Вагре и Сане. Они мчались вдоль рек и сталкивали друг друга в воду, а Давид и Боняк гнались за ними два дня и рубили. Говорят, что в этой битве погибло много тысяч угров и среди них епископ Купан и некоторые приближенные короля. После победы под Перемышлем Давид осадил Мстислава, сына Святополка, во Владимире Волынском и часто ходил на приступ. Но владимирцы мужественно отбивались на стенах, и стрелы летели как дождь. Однажды Мстислав стоял на забрале, наблюдая за действиями врагов. В это время вражеская стрела влетела в щель между бревнами и вонзилась князю в пазуху. Раненого свели под руки вниз, и в ту же ночь он умер. Смерть князя три дня скрывали от горожан, чтобы не упали они духом, и лишь на четвертый сообщили о его гибели на вече. Осажденные решили послать вестника к Святополку. Гонец пробрался в Киев и заявил великому князю: - Твой сын убит, а мы изнемогаем от голода. Если не поможешь нам, люди сдадутся. Святополк послал во Владимир воеводу Путяту и князя Святошу. Быстрыми переходами они добрались до стана осаждающих. Это произошло в полдень. Давид спал. Дружина Путяты набросилась на его воинов и стала рубить их, и спросонок князю с большим трудом удалось спастись. Путята и Святоша вошли в город и посадили в нем воеводой Василя. Борьба за города и области продолжалась еще три года, напоминая переменным счастьем шахматную игру, когда за доской сидят два упорных противника. Один князь прогонял другого, потом побежденный брал верх, и все одинаково приводили иноплеменников, жгли села смердов, а затем бежали - кто в Польшу, кто в половецкие степи. В конце концов неугомонного Давида Игоревича посадили в Дорогобуже, где он и нашел свой конец. В тот же год видели все люди знаменье на небе. Три дня подряд на полуденной и полуночной стороне небосклона при восходе солнца и ночью стоял свет, подобный зареву пожара, и казался сильнее сияния полной луны. Потом солнце окружили три дуги, хребтами одна к другой, и никто не знал, к добру ли подобные предзнаменования или к несчастью. Но у некоторых князей еще теплился государственный смысл в уме, и они все ясней понимали, что только общими силами возможно бороться с кочевниками. К тому времени Владимир Мономах уже приобрел большой опыт в военном деле и хорошо изучил половецкие способы ведения войны. Половцы были страшны неожиданностью нападения. Как удар грома среди ясной погоды, они появлялись там, где их меньше всего ждали, налетали как вихрь, выпускали стрелы и, если враг стоял твердо, обращались в бегство и исчезали в облаках поднятой пыли, чтобы в благоприятный час и в самом удобном для себя месте снова ударить на неприятельский строй. Особенно страдала от их нашествий Переяславская земля, где сидел Мономах, и в его интересах было предпринимать общие походы для разгрома половецких орд в далеких кочевьях. Гоняться за конницей в степях не легко. Владимир Мономах и другие русские князья применяли иной способ борьбы с половцами. Не вступая в бой с ними, они старались отрезать путь врагу, когда кочевники возвращались в свои становья, отягощенные добычей и пленниками, и делались менее подвижными, чем обычно. Впрочем, к тому времени и княжеские дружины значительно уменьшились в числе; их заменили конные и пешие рати, поставляемые боярами из своих смердов. И само княжеское войско тоже стало неповоротливым, так как воины не добывали теперь пропитание и все необходимое грабежом, не считаясь с нуждами местного населения, а возили припасы на телегах. Таким образом, при полках образовывался громоздкий обоз, и это обстоятельство стесняло их передвижение. Такие изменения в военной обстановке не упускал из виду при проведении своего грандиозного плана Владимир Мономах, стремясь к полному разгрому кочевников, чтобы навсегда освободить русские области от нападений. Не без труда Мономаху удалось собрать князей на совещание в Долобске. Летописец записал об этом событии: "Вложил бог Владимиру мысль понудить брата его Святополка пойти на поганых весною... И пришел Владимир, и встретились на Долобске, и расположились в одном шатре. Святополк со своею дружиною, а Владимир со своею..." Но бояре великого князя были против весеннего похода: - Кони нужны весной на пашне. Мономах горестно убеждал недальновидных, опасавшихся, что нивы останутся невозделанными и нельзя будет собрать урожай в боярские житницы: - Странно мне, что вы жалеете коней, которыми пашут, а не подумаете о том, что вот начнет пахать смерд, но приедет половчанин, застрелит его стрелою и лошадь заберет. А потом, приехав на село, возьмет жену и детей и все имение поселянина. Коня вам жаль, а человека вы не жалеете? Дружинники Святополка, блюдя свою выгоду, угрюмо молчали. Владимир снова обращался к ним: - Надо предпринимать походы на половцев ранней весной, когда их кони ослабели от зимнего голодания. Где половчанину взять корм? У него нет запасов. Половецкий конь разбивает копытом лед и траву ищет под снегом. А много ли он находит там пропитания? - Отцы наши не ходили далеко в степь, а обороняли свою землю на рубежах, - возражал киевский князь. - Теперь другое время настало. Надо нам самим ходить на половцев и предупреждать их нападения, - настаивал Владимир. Греческий вельможа, случайно присутствовавший на совещании, улыбался: - Для врагов надо строить золотые мосты. Все вопросительно посмотрели на него. - Действовать подкупом. Это лучше, чем проливать христианскую кровь. Мономах ответил: - Согласен с тобою. Сам предпочитал всегда мир войне. Но я предупреждал ханов. Пусть теперь пеняют на самих себя. Среди дружинников на совете сидел Илья Дубец. Каждый поход являлся для него событием. Он надеялся, что рано или поздно столкнется на узкой тропе с тем ханом, который отнял у него жену. Прошло немало лет с тех пор, однако он узнал бы его под любыми морщинами и рубцами и среди тысяч людей. Ему было известно имя хана. По-видимому, слова Мономаха убедили даже медлительного Святополка, потому что он поднялся во весь свой огромный рост и, по привычке поглаживая длинную бороду, окинул острым взором собрание. - Ты хорошо сказал, брат Владимир. Я готов идти за тобой. - Великое дело сделаешь ты для всей Русской земли, - обрадовался Мономах. После совещания послали к Олегу и Давиду Святославичам. Давид немедленно откликнулся на зов и изъявил согласие принять участие в походе. Олег же ответил: - Мне нездоровится... В далекий поход, кроме Святополка и Владимира Мономаха, вышли многие другие князья. Среди них оказались Давид Святославич, Давид Всеславич, Мстислав, внук Игоря, Вячеслав Ярополчич, Ярополк Владимирович. Русское войско двинулось на конях и в ладьях, спустилось по Днепру ниже порогов и разбило свой стан у острова Хортицы. Половцы узнали о передвижениях князей, но подумали, что те идут на Корсунь, и не предприняли никаких мер для обороны, а русская конница и пешие воины уже шли на них через поле, построившись в походе в боевой порядок тремя полками. При таком построении кочевники лишались преимущества внезапного нападения, так как везде их мог встретить лес копий. Мономах, потерпевший единственное поражение на Стугне, надолго сохранившей печальную славу у русских певцов, извлек большую пользу из этого кровавого урока. Кроме того, он тоже завел у себя искусных стрелков из лука, и многие воины заменили тяжелые обоюдоострые мечи более удобными в конных сражениях кривыми саблями. Илья Дубец ехал впереди конной дружины, рядом с Фомой и Ольбером Ратиборовичами. Он не отрываясь смотрел вдаль. Прошло много лет с тех пор, как он навеки разлучился со Светой. Христианину не надлежит жить во блуде, и он женился вторично. Его дочери и сын подрастали в Переяславле. Но из тьмы далекого прошлого сияли синие заплаканные глаза Светы, порой он слышал вновь ее призывы, видел, как она вырывалась из рук насильников и ее нагие плечи сияли в лохмотьях рубахи. Света погибла, а он остался жить. Как это произошло?.. Наступила ночь, и половцы остановились в степи на ночлег, зажгли костры, так как научились у русских есть жареное мясо и уже не вялили его больше под седлами, нарезав тонкими кусками. Выполняя строгий приказ хана, двое стражей стерегли пленника, за которого можно было взять на рынке рабов двойную цену. Но в тот вечер они выпили по ковшу хмельного напитка, приготовляемого оросами из меда и найденного в большом количестве в монастырском погребе. Поэтому их одолел сон. Надеясь на прочность веревки, которой был связан пленник, воины уснули. Впрочем, куда он мог убежать? Вокруг становища ездили взад и вперед сторожевые всадники с луками в руках. Смерть грозила тому, кто пытался хотя бы на несколько шагов отойти в сторону. Тотчас его настигала оперенная стрела, и в степи оставался еще один труп, на добычу диким зверям. Дубец лежал на спине между двумя сладко храпевшими половцами и даже не имел возможности пошевелиться. Ноги у него тоже были связаны и затекли. Но когда он сделал усилие и повернулся на бок, то мог шевелить пальцами и постепенно ослабил веревку на запястьях. Если человек хочет чего-нибудь со всем пылом души, то достигает своей цели. Дубец с волнением чувствовал, что мало-помалу путы уступают его упрямству. Когда уже стояла полночь и в кибитках хрипло пропели обалдевшие от скуки одинокие петухи, которых половцы возили в степи с единственной целью распределять по их голосам часы ночной стражи, руки у Ильи оказались свободными. Не много потребовалось времени для того, чтобы развязать и ремень на ногах. Дубец повернулся к одному из стражей и осторожно вынул у него саблю из ножен. Для пущей безопасности он обезоружил и другого половца. Потом с божьей помощью расправился с врагами. На несколько мгновений храп перешел в хлюпанье, когда лезвие перерезало горло, и все затихло. Это приснился воинам последний страшный сон. Дубец лежал с окровавленной саблей в руках и не знал в этом переполохе, как ему поступить дальше. Он находился со своими стражами несколько в стороне от других пленников. Где же была Света? Как найти ее в становище, когда вокруг тысяча вооруженных до зубов половцев? Было бы безумием встать и открыто идти по полю. Вдруг ему пришла в голову мысль надеть на себя половецкую одежду. Поминутно оглядываясь по сторонам и со страхом ожидая, что другие половцы, спавшие неподалеку, могут проснуться и обратить внимание на его движения, Дубец стащил с того мертвеца, который на глаз казался побольше, халат, напялил на свои широкие плечи, а на голову надел широкую лисью шапку. Оставалось только опоясаться саблей. Уже не думая об осторожности, Илья зашагал через спящих к тому месту, где, как скот, спали согнанные в кучу пленники и пленницы. Какой-то половец, попавшийся под ноги, проснулся, стал кричать, возможно, выругался и, не дожидаясь ответа, опять повалился на попону. Конный страж бросил на Дубца мимолетный взгляд, может быть соображая в ночном мраке, где он видел такого рослого сородича, но тотчас затянул унылую песню, чтобы не уснуть на коне: Кулай самый храбрый воин в улусе, добыл своей милой жене золотой платок. Вот какой Кулай храбрый воин... Спать во время стражи не полагалось. За побег рабов, доверенных ему, хан мог покарать смертью. Кто осмелится противостоять ему? Кулай самый храбрый воин в улусе, добыл своей милой жене золотой платок... Дубец пробрался к соотечественникам и присел на корточки. Даже в своем ужасном положении, натерпевшись всяких страданий, несчастные спали, измученные долгими переходами. Только один пленник, полуголый и с вздымавшейся высоко от дыхания грудью, лежал с открытыми глазами. Увидев склонившегося к нему половца, как естественно было предположить при виде лисьей шапки, человек, возможно умирающий, поднял изможденное лицо. Борода его была в запекшейся крови. - Откуда ты? - тихо спросил Дубец. Пленник с изумлением посмотрел на него. - Дай мне напиться... - Нет у меня воды. - Половчанин, а говоришь по-нашему... - Я не половчанин. - На тебе половецкая шапка. - С убитого снял. Сейчас двух язычников зарезал. Скажи, ты не из Переяславской земли? Не видел кого-нибудь из Дубницы? - Не видел. Но как тебе удалось такое? Помоги и мне, брат. - Трудно помочь. Наступит рассвет, и меня самого зарубят или стрелой убьют. Пока хочу найти, кто из Дубницы. Жену ищу. Не знаешь ее? - Откуда мне знать твою жену. Я из Песочена. Многих женщин половцы тащили в шатры к ханам. Может быть, и она там. Дубец вспомнил все то, что произошло утром, и заскрежетал зубами от гнева. Всякий другой на его месте покорился бы неизбежному, он же решил, что сделает все, чтобы узнать об участи Светы и покарать за ее позор. Кулай самый храбрый воин в улусе, добыл своей милой жене золотой платок... Косматый всадник на этот раз проехал совсем близко, так, что донесся запах конского пота. Когда половец снова удалился в темноту, Илья прошептал: - Есть ли правда на земле? Незнакомец из Песочена дышал все чаще и чаще, и грудь его судорожно вздымалась при каждом вздохе. У него нашлось силы сказать: - Нет правды на земле. Покинул нас христианский бог. - Не знаешь ли, как найти мне кого-нибудь из Дубницы? - не терял надежды Илья узнать что-нибудь о Свете. - Как могу знать людей из другой веси? - Куда гонят нас? - В рабство. Еще горшие муки примешь впереди, если не умрешь, как я. А мне уже настал час умереть. Снова медленно проехал всадник. Он вдруг перестал петь и остановил коня, затем, точно в сомнении, подъехал поближе. Даже в темноте можно было разглядеть, что лицо его выражало изумление. Вдруг он завыл, как волк, призывая к себе других стражей. Очевидно, он успел разглядеть своими зоркими глазами обман. Дубец вскочил на ноги. Но половец уже обнажил со зловещим лязгом саблю и, бросив коня рывком повода вперед, очутился около пленника и так широко занес клинок для удара, что кисть его руки очутилась за левым ухом. Дубец не размышлял ни одного мгновения. Воистину за храбрых воинов думают их ангелы-хранители. Половецкая сабля просвистела над самой головой Ильи, но он спасся, уклонившись от удара. Во второй раз половец уже не имел времени поднять оружие - Дубец сам ударил его снизу под подбородок. Всадник вскрикнул и, как мешок, стал сползать с седла, обливаясь кровью. Сабля со звоном упала на землю. Илья схватил коня за уздечку и решил сесть на него. Злой жеребец не давался, не слушался чужого человека, крутился на одном месте, но в конце концов железная рука Дубца добилась своего. Подчиняясь жестоким ударам сабли плашмя по крупу, конь помчался туда, куда его направил всадник, безжалостно разрывавший конские нежные губы. Уже смятение охватило все становье, хотя еще никто толком не знал, в чем дело. Позади слышались крики и топот погони. Половецкие всадники натыкались один на другого, расспрашивая, что случилось, и даже осыпали друг друга бранью. Пленники проснулись, и стражи кричали на них, угрожая копьями. Просвистела стрела, догоняя какого-то беглеца, пытавшегося скрыться в ночном мраке, пользуясь суматохой... 22 Когда половцы примчались на место события и увидели, что тут только что произошло смертоубийство и возмущение, Дубец уже ускакал во мрак ночи, не зная, что творится у него за спиной. Ветер свистел в ушах. Илья ушел в пахучую ночную степь, спустился в первый попавшийся на пути овраг, поросший кустарником, где он мог сломать ноги своему коню, повернул направо, чтобы обмануть преследователей, уже догонявших его с волчьим воем, и полетел дальше, благодаря судьбу за саблю, сжатую крепко в руке. Шум погони затихал вдали. Илья понял, что на этот раз он спас свою жизнь, и остановил коня. Успокоившись немного и все время прислушиваясь, не гонятся ли за ним, беглец стал соображать, как поступить дальше. Конь по-прежнему не слушался Илью, вставал на дыбы, норовил даже укусить своего нового хозяина за ляжку. Но Дубец догадался, как справиться с конским норовом, - не слезая с седла, выломал гибкий прут и стал хлестать непокорного по ушам. Это был не его конь, а половецкий, и его не хотелось пожалеть, как свою сивую кобылу. Потом он с силой натягивал поводья, и наконец жеребец смирился. Но где в этот час томилась Света? Может быть, рыдала в шатре толстопузого хана? От пленников он узнал, что его звали Урусоба, и навеки запомнил это имя. Впервые в жизни Илья заплакал. Дубец посмотрел на небо. Русь лежала в той стороне, где поблескивала Полночная звезда. Следуя за нею, нельзя сбиться с пути даже в бескрайней пустыни. Но невыразимая сила любви, что сильнее привязывает человека к человеку, чем железные цепи, влекла его в другую сторону. Света осталась там, где уже начинался едва заметный рассвет. Это было бессмысленно и безнадежно, но три дня и три ночи без пищи и почти без питья, с трудом разжевывая порой горькие ягоды рябины или какой-нибудь знакомый с детства кисловатый листок, Дубец кружил по степи, следуя на далеком расстоянии за ордой, то прячась в оврагах, то скрываясь в зарослях тростника на берегу высохшего степного потока, отлично понимая, что приближение к половецкому стану означает смерть. Конь стал бы ржать, почуяв своих, и это выдало бы беглеца врагам. Не книги, а жизнь учила этого человека, труд хлебопашца заставлял его думать и размышлять о мире, о признаках хорошей и дурной погоды, с твердостью переносить несчастья и бедствия, что выпадают на долю земледельца. Суждения его были здравы, как пословицы, он знал, что надежды нет. Но этого сильного человека влекла нежность и заставляла забывать об опасности. Орда стремительно шла на юг, в город Судак, где уже поджидали добычу работорговцы, доставив сюда для обмена на молодых невольниц и невольников греческие ткани, серебряные чаши и амфоры с вином, любезным для каждого храброго воина. Хлопали бичи. Пронзительно скрипели огромные колеса, грубо сколоченные из досок, сплошные, как днища бочек, без спиц, с деревянными осями. Не разбирая дороги, неуклюжие повозки двигались безостановочно к морю. Между двумя рядами телег гнали беспорядочным стадом пленников, и путь был усеян мертвыми телами тех из них, кто падал от усталости или истощения. Нагие тела оставлялись на съедение степным волкам. Они следовали за ордой, поджимая хвосты, и низко в небесах летели стаи черных воронов, отяжелевших от обильной пищи. Дубец тоже неотступно следовал за половцами, надеясь, что в поле вдруг появятся княжеские дружины и преградят путь врагам или каким-нибудь чудом удастся пробраться во время ночлега к пленникам. Когда же орда уходила дальше, Илья осматривал оставленное становье, тлеющие костры, от которых низко стлался дым по земле, и порой находил около них баранью кость. Нож старательно срезал с нее почти все мясо, но ее еще можно грызть, чтобы умерить муки голода. Прошел четвертый день, и наступил пятый. Понимая, что уже ни на что нельзя больше надеяться, Илья все-таки продвигался на полдень, пока еще хватало силы сидеть на коне, то готовый разделить рабство со Светой, то ужасаясь при мысли, что она умерла для него навеки на ложе хана. На шестой день измученный жеребец отказался идти дальше, не слушался ни понуканий, ни ударов, и бока его тяжко раздувались. Тогда Дубец разумом, а не каким-то темным чувством, таящимся в глубине души, постиг, что надо остановиться. Он стреножил коня своим поясом и пустил пастись, а сам улегся в первой попавшейся яме, обнажив на всякий случай половецкую саблю. Весь день он спал как убитый и затем всю ночь напролет; наутро, проснувшись на заре, когда в степи уже закудахтали перепела, увидел, что конь мирно пасется на том же месте и даже повернул голову к человеку, заржал, может быть просясь на водопой. Дубец прежде всего посмотрел в ту сторону, куда ушла орда, но уже покорился своей участи. Взяв жеребца за повод, он повел его в соседний овраг, надеясь найти там воду, оставшуюся от последнего дождя. Надежда не обманула Илью. На дне длинного оврага поблескивала лужица. Человек и конь напились из нее, утолив огненную жажду. Голод не очень сильно терзал Дубца. Все же кровь наполняла стуком уши, порой перед глазами появлялись красные круги и наступала темнота. Под вечер он увидел далеко в степи отставшего по какой-то причине от орды всадника, спешившего через необозримое поле к своим. Половец доверчиво подскакал к Дубцу, приняв по одежде за сородича. Но, поняв ошибку, с размаху остановил коня и вытаращил изумленные глаза, разглядывая встречного и медленно сдвигая шапку на затылок. Он даже не успел сообразить, что тут произошло, как Илья убил его и, поймав коня, хотел уже зарезать животное, чтобы напиться кровью, но заметил, что у седла привязана торба. Трясущимися руками он стал развязывать ремешок, страшась, что найдет в суме серебро или какие-нибудь другие бесполезные вещи. К счастью, в ней оказался ячмень. Дубец брал зерно горстями, сыпал в пересохший рот и жадно жевал... С тех пор прошло немало лет. Дубец участвовал во многих походах с князем Владимиром Мономахом и теперь еще раз собирался сразиться с половцами. Смятение воцарилось в половецких кочевьях, когда ханы узнали о появлении оросов, идущих не в Корсунь, а в степи. Орда кочевала далеко за Доном. Услышав о приближении врагов, ханы совещались. Урусоба безучастно говорил старому половцу, прискакавшему на заре с сообщением, что русские уже в дневном переходе от улуса: - Скажи, Асуп, ты смотрел, как шли оросы? Что же ты видел? - Сначала я видел горящие костры. - Еще что ты видел? - Множество воинов, конных и пеших. - Слышите? - обратился Урусоба к ханам. - Почему оросы пришли к нам? Потому, что чувствуют свою силу. Такого никогда не было раньше. Мы много причинили им зла. Теперь они будут биться с нами до самой смерти. Оросы - как медведи. Если их не трогать, можно в безопасности ходить по лесным тропинкам. Но горе охотнику, если он ранит этого зверя. Полагаю, что нет большой выгоды для нас сражаться с оросами. - Чего же ты хочешь? - нетерпеливо спросил Алтунопа, самый храбрый из ханов. - Лучше уйти подальше в степи, пока не поздно. Или будем просить мира у оросов? Скрестив ноги, старый Урусоба сидел на войлочной попоне, на почетном месте, как самый старый. На ногах у него виднелись зеленые сапоги, снятые после какого-то боя с убитого русского боярина. Прищуренные глаза уверенно смотрели на мир. Человек родится, живет, умирает. Пахарь сеет и жнет, кочевник пасет скот и с оружием в руках добывает все необходимое для пропитания своих детей. В мире царит порядок, выгодный для Урусобы. Но враг силен. Не лучше ли отложить битву до более благоприятного времени? Урусоба обвел взглядом собравшихся в его шатре. Алтунопа, нарушая обычай почитания старших, стал спорить, даже не спросив позволения говорить у старого хана. Пререкаясь с ним, храбрец спрашивал: - С каких пор ты стал уклоняться от битв? Не боишься ли русского князя, которого зовут Мономах? - Я не боюсь Мономаха, - отвечал Урусоба. - Ты брешешь, как вонючая лисица. - А ты отяжелел, как старый верблюд. - Я еще крепко держу саблю в руках. Алтунопа в свою очередь оглядел старых воинов, позванных на совещание. - Тогда веди нас на оросов. Или у тебя болит брюхо от кумыса? Некоторые улыбались, пряча веселье в морщинках около глаз. Этот Алтунопа всегда скажет что-нибудь смешное. Урусоба молчал, презрительно пожевывая губами. Но молодой хан не оставлял его в покое: - Если ты страшишься врагов, то мы никого не боимся. Уничтожим тех оросов, что пришли к нам, а потом пойдем в их землю и завладеем женами и богатством врагов. - Глупец! Наши кони отощали за зиму, едва стоят на ногах. - Отощали и не годятся для дальнего похода, а короткий бой выдержат. Когда же они наберут сил, мы двинемся на Русь. Старый хан помолчал еще некоторое время. В голове у него текли невеселые мысли. Настал конец всему, если молодой половец не уважает старика. Это был плохой признак. Потом Урусоба бросил: - Пусть будет так, как вы хотите. Воины бодро поднялись с попон и ковров. Все это были ловкие всадники, с кривыми ногами от многолетней верховой езды, но стройные и с легкой походкой. - Седлайте коней! - приказал Урусоба. - Ты, Алтунопа, разведаешь силы врагов и то, что они замышляют против нас. Он снова стал непререкаемым владыкой, с того самого часа, как удовлетворил желание молодых воинов. Прошло столько времени, сколько требуется для того, чтобы обуться, повязать себя саблей, оседлать коня и, склоняясь с седла, потрепать по нежной щеке молоденькую жену. Рабы поспешно запрягли в повозки верблюдов. Орда снялась с места и грозно двинулась навстречу русским дружинам... В христианском стане воины молились и давали благочестивые обеты. Один обещал вклад в монастырь, другой - милостыню убогим, третий - кутью. Мономах всем своим существом чувствовал приближение грозы и послал Илью Дубца с немногими отроками разузнать о намерениях неприятеля. На заре малая дружина ушла в степь, набухшую от весенней влаги. Кони не без труда передвигались по вязкой земле, но дул восточный ветер, сушил почву, и с восходом солнца пение жаворонков рассыпалось в небесах серебряным горохом. Вскоре Дубец и его отроки увидели вдали всадников, а сами оставались невидимыми для врагов, так как укрылись в кустах, на которых уже набухли весенние почки. Потом они убедились, что это вышел на разведку прославленный своей храбростью молодой хан. Опрометчивость помешала ему разглядеть опасность, нависшую над его головой. Алтунопа считался во всем улусе лучшим наездником. Преимущество Ильи над этим стремительным всадником заключалось даже не в том, что он был выше его на голову, тяжелее и потому сильнее, а в страшном спокойствии при нанесении удара мечом. Он мог промахнуться, как всякий воин в суматохе конной стычки, но если меч опускался на голову противника, это означало смерть. Очень мало насчитывалось среди половцев, кто мог бы похвастать, что ему удалось уцелеть в поединке с богатырем. Только краткое время, равное мгновению ока или взмаху птичьего крыла, жил Алтунопа, когда его поразило русское железо. Пальцы хана разжались и выронили саблю, и сам он, еще цепляясь за гриву, упал к ногам вражеского коня. Потеряв всадника, конь умчался в степь, высоко выбрасывая копытами задних ног комья земли, и, поворачивая голову, косил обезумевшим глазом в ту сторону, где остался лежать на земле его господин. Ни один из половцев алтунопского отряда не вернулся в свое кочевье. Урусоба оказался прав - русские кони без труда настигали противника. Когда в гибели Алтунопы не приходилось больше сомневаться, старый хан покачал головой, размышляя над неразумием молодости: - Жил храбрец, и нет его больше на свете. Теперь для половцев не оставалось выбора. Русское войско неумолимо двигалось на них сплошным строем, с развевающимися знаменами. Ханы понимали, что уже поздно искать спасения в бегстве, - в таком случае пришлось бы бросить вежи, и весь скот достался бы русским. Надеясь на численное превосходство, кочевники решили принять бой. Два строя сошлись, и грохот сражения наполнил широкое поле. Дубец орудовал мечом там, где рубилась конная княжеская дружина. Уже один половец свалился от его удара, второй получил удар в грудь и рухнул, широко раскинув руки. Вдруг перед Ильей появился, точно из далекого сновидения выплыл, толстый хан в зеленых сапогах, малиново-желтом полосатом халате, украшенном золотым позументом и со следами бараньего жира на драгоценной материи. Несмотря на свою толщину, старик еще крепко бился на саблях, и, только изловчившись с особенным проворством, Дубец обрушил на хана свой меч. Удар пришелся поперек груди. Урусоба осел в седле, и голова у него запрокинулась. Перед Ильей блеснули белки закатившихся глаз... По окончании битвы Дубец долго рассматривал лицо убитого. Успел ли хан в последнее мгновение своей жизни подумать о том, что пришел его конец, что все останется на земле, как и было, - золото и радость победы, ласки молодых рабынь, а его уже не будет, и даже над его трупом побежденные половцы не насыплют памятный курган? Сегодня ты победитель, а завтра сам лежишь во прахе и твое достояние досталось врагам. Кто-то уже снял с убитого хана пестрое одеяние и стянул с ног зеленые сапоги. Вспоминал ли он иногда, пока был жив, ту молодую женщину? Как билась она, не желая покориться его вожделению, когда рабы со смехом привели ее в шатер и оставили наедине со сладострастным ханом. Не знал Дубец, что она пыталась удавиться и тогда хан оставил пленницу и продал вместе с другими рабынями в Судаке. В том кровопролитном сражении кроме Урусобы и Алтунопы погибли еще двадцать других ханов. Страшного хана Бельдюза взяли в плен. Когда после окончания битвы русские князья совещались в шатре у Святополка, как поступить теперь, преследовать ли остатки в степях или возвращаться на Русь, Дубец привел к ним половецкого вождя. На совете старшим считался Святополк. Хан со связанными за спиной руками стал умолять его: - Подари мне жизнь - и я дам тебе сколько хочешь золота и коней! Но Святополк отослал хана к Мономаху, у которого были свои особые счеты с этим жестоким волком. Это он убивал в Песочене младенцев. Отроки стали искать князя Владимира. Он объезжал поле битвы. Когда к нему приволокли Бельдюза, пленный хан стал опять умолять о пощаде. Мономах остался непреклонен. Он сказал: - Теперь ты просишь о жизни. А сколько раз я отпускал тебя и ты давал мне клятву на обнаженной сабле, что больше не поднимешь оружие на христиан? Ты думаешь, мне не печально смотреть на моих воинов, погибших далеко от своей земли? Завтра по ним заплачут русские матери, когда узнают о смерти милых сыновей. Почему же ты сам нарушил обещание и своих не научил быть верными данному слову? Во имя миролюбия князь махнул рукой, и отроки зарубили хана. Приехав затем на княжеский совет, удрученный кровопролитием, но радуясь победе, Владимир опустился на ковер и произнес, снимая шлем с головы: - Возвеселимся в этот день, в который бог сокрушил под своей пятой змеиные главы! Победа была блестящая. Слух о ней прошел по всей земле и до самого Рима. Князья взяли тогда огромное количество челяди, коней, всякого скота и верблюдов, захватили половецкие вежи и взяли много добычи. Они возвратились в свои города с великой славой. 23 Санный путь, скрип полозьев на снегу... Это напоминало Мономаху о смерти, о том последнем часе, когда он закроет глаза и, по древнему обычаю, его повезут на санях в св.Софию, чтобы положить там, невзирая на все его прегрешения, в мраморной гробнице, рядом с возлюбленным отцом. Но эти печальные мысли уже не вызывали в душе страха, как бывало прежде, на полях битв или опасных ловах, в страшные минуты, когда ему грозила гибель и все существо его, полное жизненных сил, сопротивлялось врагам или дикому зверю. Жизнь человеческую можно сравнить с величественной бурей. Она бушует и ломает дубы, мечет молнии страстей, а потом вдруг затихает - и наступает успокоение и тишина. Это сравнение, может быть вычитанное в какой-нибудь душеполезной книге, вызвало в памяти образ несчастной сестры Евпраксии, скончавшейся недавно и погребенной в Печерском монастыре. Вот уж чью душу воистину потрясали ужасные бури, пока она не укрылась от мирских соблазнов за монастырской стеной, подобно кораблю, приплывшему к пристани с разорванными ветрилами и сломанным кормилом. Евпраксию еще двенадцатилетней девочкой предназначили выдать замуж за саксонского графа. Она родилась от второй жены Всеволода, половчанки Анны. С приездом молодой ханши в великокняжеском доме стало несколько меньше пахнуть церковным фимиамом. Две ее дочери, Евпраксия и Екатерина, белотелые и рыжеволосые красавицы, не любили ходить к утреням и вечерням, а предпочитали нежиться в пуховых постелях и болтать с любимыми рабынями о красивых княжичах. Их брат Ростислав, позднее утонувший в реке Стугне, тоже не отличался благочестием и вечно ссорился с монахами. Дядя Евпраксии, князь Святослав, великий книголюб и собиратель серебряных сосудов, был женат на саксонке Оде, дочери графа Литпольда Штаденского и графини Иды Эльсторп, племянницы по отцу императора Генриха III, а с материнской стороны - папы Льва X. Но когда князь умер, Ода возвратилась с малолетним сыном Ярославом в Саксонию, закопав в землю до лучших дней сокровища мужа. Очутившись снова в Саксонии, вдова завела знакомство с одним своим родственником, маркграфом Уданом Штаденским. Однако вскоре этот властитель умер, и его марку унаследовал сын Удана Генрих, по прозванию Длинный. За него-то и собиралась Ода выдать прелестную Евпраксию, о которой гусляры и скальды слагали песни на Руси. Великий князь Всеволод, дальновидный правитель и человек широких взглядов на жизнь, ничего против такого брака не имел. Одну из своих дочерей он уже выдал за греческого царевича Леона, другую, по имени Янка, девицу с предприимчивым характером, что совершила позднее трудное путешествие в Царьград, просватал за царского брата Константина Дуку. Родство с германским кесарем тоже обещало важные связи. Запад мог пригодиться для отпора греческим домогательствам. Евпраксии было двенадцать лет, когда ее отправили с приближенными женщинами и караваном верблюдов, нагруженным греческими тканями, парчой, ценными русскими мехами, в Саксонскую землю, где она очутилась в непривычной обстановке. В холодных каменных церквах звенели непонятные латинские молитвы. Люди здесь носили странные одежды и следовали незнакомым обычаям, хотя графы и епископы с такой же жадностью пожирали на пирах мясо, заправленное перцем, как и киевские бояре, и так же много пили вина и меда. Евпраксии надлежало изучить язык будущего мужа и его страну. Саксонские графы жили в хорошо укрепленных замках, построенных из камня и дубовых бревен, а пахари - в жалких хижинах. Когда Евпраксия выезжала на охоту с соколами, она проносилась порой на коне мимо этих хибарок, на пороге которых стояли простодушные женщины с кучей ребят, цеплявшихся ручонками за материнское платье. Молодая княжна посвящала свое время не только развлечениям. Она прилежно изучала немецкий язык и латынь. Занятия происходили в школе Кведлинбургского монастыря, где аббатиссой состояла сестра самого императора, по имени Адельгейда, образованная женщина, одна из тех, что читали не только Псалтирь, а и стихи Вергилия и Горация. Молодой маркграф Генрих Длинный вскоре умер. Евпраксия уже собиралась возвратиться в родные пределы и так бы, вероятно, и поступила, если бы кведлинбургская аббатисса не удержала ее возле себя, лелея какие-то тайные планы. Постепенно западный воздух и всеобщее преклонение отравили молодую женщину. Она осталась в Германии, под покровительством Адельгейды, в монастыре, где она имела случай встретить однажды кесаря Генриха IV. Император стоял в рефектории, облаченный в черное бархатное одеяние, с тяжелой золотой цепью на груди, и за его спиной теснились придворные и епископы. Адельгейда уже успела наговорить ей об уме брата, о древности его рода и величественных предприятиях. Евпраксия успела рассмотреть, что это был человек невысокого роста, но стройный, с огненными глазами и красиво подстриженной черной бородой. Она видела порой императора, когда он выезжал на охоту в сопровождении своих графов и сокольничих или появлялся перед народом во время рыцарских состязаний, верхом на коне. Красная мантия Генриха, так называемая славоника, была такой длины, что закрывала круп белого императорского коня, а на ногах у кесаря поблескивали позолоченные шпоры. Евпраксии еще не приходило в голову, что за этой торжественностью таилась душевная растерянность и судорожная борьба за власть, основанная на призрачных правах. Империя была непрочна, как сон, хотя люди, свободно изъяснявшиеся по-латыни, и убеждали Генриха, что он является центром мироздания и хранит божественный римский закон среди варварской тьмы. Кесарь охотно верил им, хотя его царство могло рухнуть каждый час, как дом, построенный на песке. Видимо, император оценил своеобразную красоту молодой вдовы - ее рыжеватые косы, нежный румянец на щеках, миндалеобразные, как бы слегка поднятые к вискам глаза и свежий маленький рот. - Кто эта женщина? - спросил он у сестры, когда увидел впервые маркграфиню. - Вдова маркграфа Генриха. - Благочестивая чужестранка? - Она прибыла к нам из русской страны. - Как же она намерена теперь поступить? - Помышляет о том, чтобы вернуться на родину. Но я не хочу расставаться с таким сокровищем. Выдам ее замуж за какого-нибудь не очень молодого графа. Евпраксия заметила, что ее рассматривают. Император милостиво улыбался вдове. - Ты права, - сказал он со смехом, - это весьма редкая жемчужина. Береги ее. - Она могла бы украсить даже императорскую корону, - ответила ему сестра. - Поговори с ней - и ты убедишься в ее природном уме и начитанности. Аббатисса поманила Евпраксию пальцем. Та приблизилась и от смущения потупила глаза. На ней было узкое голубое платье, обтягивающее грудь. - Ты греческой веры, дочь моя? - спросил ее Генрих. Она вскинула на него прекрасные серые глаза. - Люди исповедуют разные веры, но бог один в небесах, - прошептала она, опять опуская долу глаза под пронизывающим взглядом императора. Адельгейда многозначительно посмотрела на брата и сказала: - Ты слышал? Что я тебе говорила... Он тоже покачал головой, удивляясь быстрому ответу Евпраксии и еще более - восточной красоте. И, уже не в силах сдержать себя, стал в лицо восхищаться прелестью маркграфини. Евпраксия снова вскинула глаза на императора, осмелясь посмотреть на него в упор. Тот день был полон для нее огромного волнения, и она не могла забыть о нем до конца своих дней. Ей казалось тогда, что на земле возможно счастье. Все наперебой высказывали ей похвалы. За столом император посадил Евпраксию рядом с собой и любезно угощал вином. Как известно, недавно скончалась императрица Берта, супруга кесаря. Но, видимо, Генрих не очень-то скорбел по усопшей, если судить по его поведению на том пиру. Во всяком случае, он не сводил глаз с Евпраксии, то и дело поднимал чашу за ее красоту, и тогда все вставали, с грохотом отодвигая скамьи, и громкими криками приветствовали маркграфиню. Император сидел вполоборота к своей соседке, и колени их касались под столом. - Ты придешь сегодня в мою опочивальню? - тихо прошептал он, склоняясь к обольстительной красавице. Евпраксия вспыхнула, как копна сухих снопов, зажженная молнией на холме. Вскочив со своего места и устремив взоры к небесам, где искала защиты, так как вокруг были чужие и неприятные лица, она спросила: - Разве я не достойна твоего уважения? Глаза ее наполнились слезами. - Почему ты плачешь? - удивился Генрих, не привыкший к тому, чтобы ему отказывали. - Я плачу от оскорбления. Видя происходящее, сидевшие за столом графы умолкли и смотрели во все глаза на императора и его соседку. Он нахмурился и махнул рукой на любопытных. Тогда зеваки опустили глаза в свои кубки. - Ты не хочешь любить меня? - спросил он Евпраксию снова. - Почему ты спрашиваешь меня о любви? - Я хочу, чтобы ты была моей этой ночью. - Я только тогда буду твоей, если наш союз благословит епископ. - О, мне тяжело ждать так долго, пылая страстью к тебе. - Это не страсть, а похоть. Императору казалось, - может быть, под влиянием выпитого вина, - что он влюблен, как юный оруженосец, и он черпал в этом не испытанном никогда чувстве неизъяснимую сладость. Он не разгневался и не посягнул на Евпраксию. Его сердце подобрело, и какие-то новые пути открывались в неожиданно вспыхнувшей любви к молодой вдове. Вскоре Кведлинбург осадили восставшие на императора рыцари. В аббатство, где под опекой Адельгейды проживала Евпраксия, доносился шум перебранок, которые горожане затевали на городских стенах с пьяными рыцарями. Иногда глухо бил о камень медный таран. В такие минуты воздух был насыщен тревогой. Казалось, что вот рухнет башня и тогда произойдет что-то страшное. Генрих часто появлялся в монастыре. Еще более бледный, чем всегда, он часами просиживал в кресле, о чем-то размышляя. О чем он думал? Евпраксия страшилась оставаться с ним наедине, хотя придворные уже называли ее в глаза и за глаза невестой императора. Действительно, императорские войска освободили крепость от осады, Генрих обвенчался с маркграфиней и издал манифест, в котором предписывал молиться во всех церквах за новую императрицу, - а ей тогда едва ли исполнилось двадцать лет. В те дни в Киеве пас Христово стадо греческий митрополит Иоанн Продром, ученый муж и красноречивый оратор, дядя Феодора Продрома, небезызвестного стихотворца и автора "Комментариев к канонам Иоанна Дамаскина", того самого, что был так пламенно влюблен в Феофанию, дочь магистра Музалона. Поэт не мог позабыть ее и после того, как она стала супругой князя Олега и удалилась на остров Родос, ни в самые благополучные свои дни, наполненные царскими милостями, когда он пользовался покровительством императрицы Ирины, богомольной супруги Алексея, и считался в Константинополе самым любимым поэтом, ни в самые горестные, хотя бы во время этой ужасной болезни, когда он заразился оспой, потерял все свои волосы и стал совершенно рябым, или когда его обвиняли повсюду, что он не верит в бога, за что стихотворец и был уволен из школы св.Павла. Может быть, только в припадке зубной боли, - так как надо сказать, что Продром очень страдал зубами, и до такой степени, что незначительного роста зубодер, хотя и вооруженный щипцами, какими можно было бы вырвать даже клыки у вепря, казался ему Гераклом, - этот человек забывал о той, кому тайно посвящал свои стихи. Однако, выйдя от врача на улицу, он уже снова вспоминал о ней, держась за щеку и вызывая смех у прохожих своим искривленным ликом... Но все то, что имеет отношение к жизнеописанию его дяди, митрополита Иоанна, связано только с высокими помыслами. На Руси этого иерарха звали пророком Христа, и у него учился литературному мастерству черноризец Иаков, автор жития Бориса и Глеба, один из тех, кто украшал свой слог метафорами и привычное для слуха название города Новгорода заменял выражением "полуночные страны" или чем-нибудь подобным. По поводу брака Евпраксии с саксонским графом митрополит написал небольшое сочинение, в котором осуждал совершающих литургию на опресноках и увещевал русских князей не отдавать своих дщерей в западные страны. Впрочем, неквашеный хлеб, на котором совершали евхаристию, был только предлогом. Здесь в борьбу вступали два разных мира, два разных мировоззрения. Владимир Мономах с неизменной почтительностью выслушивал советы митрополитов, а поступал всегда так, как считал нужным. Так же действовал и его отец, великий князь Всеволод. Как бы там ни было, но Евпраксия очутилась в самой гуще мировых событий. Как раз тогда Константинополь порвал с Генрихом IV и его ставленником папой Климентом (его называли в Италии "антипапой") и завязал переговоры с папой Урбаном II. Последний преуспел в борьбе за обладание Римом и торжественно вступил в Вечный город. Антипапа вынужден был удалиться в тихую Равенну. Энергичному Урбану даже удалось посредством брака герцога Вельфа с Матильдой Тосканской объединить военные силы Южной Германии и Северной Италии. Чтобы пресечь эти козни, император Генрих IV поспешил со своими рыцарями перейти через Альпы. Его местопребыванием сделался небольшой городок Верона. Несколько позднее туда явилась по вызову супруга и императрица Евпраксия и впервые в жизни увидела южное небо, голубеющие холмы Италии, розовые миндальные деревья в цвету, лазурное море... Но все это было заманчиво только в поэмах итальянских стихотворцев или даже в латинских сочинениях, а в действительности жизнь Евпраксии напоминала ад. Надменность императора вызывала общее недовольство. Его обвиняли даже в том, что он совратился в ересь николаитов и не только принимал участие в мессах, на которых взывали к Вельзевулу, но и вынуждал к этому свою невинную и юную супругу. Уже много лет спустя, когда истерзанная и опозоренная на весь мир, от киевского торжища до Рима, Евпраксия возвратилась в отчий дом и сестра Янка приняла ее в свой монастырь, она рассказала обо всем в порыве покаяния. Властная, не знающая снисхождения к человеческим слабостям и грехам, считающая, что всякая христианка имеет полную возможность оградить себя от козней дьявола, прибегая к посту и молитве, Янка испытывала Евпраксию, заставив сестру вывернуть наизнанку всю свою потрясенную женскую душу. Жилищем для Янки служила бревенчатая келия, и эта маленькая избушка под яблоней не походила на прочные каменные дома в Кведлинбургском аббатстве. Вместо черного распятия в углу горела розовая лампада перед печальной греческой богородицей. Сердце Янки можно было бы сравнить с неуступчивым резцу мрамором. В черном одеянии, с неподвижным восковым лицом и пухлыми руками, игуменья торжественно восседала в кресле, как имела обыкновение делать, когда читала наставления какой-нибудь провинившейся монахине. Евпраксия устроилась напротив, на неудобной деревянной скамье у самой стены, и смотрела через голову Янки на икону, страшась неумолимых глаз сестры. Монахиня расспрашивала ее без всякой пощады, безжалостно касаясь самых болезненных душевных ран. Речь шла о ночных бдениях в мрачной веронской церкви, сложенной из грубого камня и древних римских плит, куда собирались в великой тайне император и некоторые приближенные графы, а вместе с ними и простые конюхи и грубые воины, совращенные в новую веру. В этих мессах принимал участие даже один толстый епископ, осмелившийся заглянуть в самые глубины преисподней. Евпраксия на всю жизнь запомнила те страшные ночи. В низенькой, сыроватой и освещенной только немногими тусклыми светильниками церкви люди переходили с места на место, как тени. Даже эти безумцы не осмеливались совершать подобные дела при солнечном свете. Они стояли перед алтарем в черных плащах, опустив на лица куколи, точно стыдились друг друга. Так это и было. У Евпраксии сильно и глухо билось сердце. Все вокруг казалось страшным и соблазнительным. Любое нечаянное прикосновение к телу вызывало дрожь, озноб, желание закричать. Незримо среди этого греховного наваждения присутствовал сатана. Не преобразился ли он в облик кесаря? - Что ты видела там? - допытывалась Янка, спустив одну ногу в черном башмаке со скамеечки на пол и вцепившись обеими руками в подлокотники. - Что ты творила там? - Стыд не позволяет мне говорить об этом. - А тогда ты не стыдилась? - Я поступала так по принуждению, слабое существо. - Мучениц тоже принуждали. Но они предпочитали претерпевать великие мучения, чем отречься от Христовой веры. К чему принуждали тебя? Евпраксия закрыла лицо руками и зарыдала. Она была еще в светском одеянии. На ней жалко висело красное платье иноземного покроя, донашиваемое в Киеве. Монахине стало жаль эту несчастную женщину, которая была ее родной сестрой, находившуюся в каком-то ином мире. - Плачь! Плачь! - сказала она горестно. - Слезы очищают душу. Когда ты расскажешь мне, что сотворила, покаешься в своих грехах, то облегчишь свои плечи от тяжкой ноши. Я сестра твоя, желающая тебе добра. Вытирая платком слезы, Евпраксия, за эти десять лет превратившаяся в старую женщину, начала перед Янкой свою печальную повесть, спотыкаясь на каждом слове: - Эти обедни служили не богу, а сатане... Я не знаю, кто первый помыслил о подобном. Может быть, сам кесарь. Или его соблазнил тот епископ, что держал в руке не крест, а ногу козла с черным копытцем и ею благословлял нас... От этого рассказа Янка отпрянула, как от страшного видения, и схватилась рукою за сердце, точно со своей неприступной и благостной высоты заглянула в некую черную пропасть, где гнездились ехидны и василиски. Такие же чувства испытывала и ее сестра. - Я ужасалась так, как если бы спустилась в преисподнюю, где царствует дьявол. Все во мне трепетало от страха, и в этом ужасе я испытывала неизъяснимую сладость. В церкви было почти темно. Люди тихо пели. Я не постигала смысла слов, плохо зная латынь. Мне сказали, что это были христианские молитвы, которые произносились наоборот. Начиная с последнего слова и кончая первым. - Не молитвы, а заклятья, - прошипела в изнеможении Янка. - Не знаю... Меня поили вином из причастной чаши. Должно быть, в него были примешаны ароматические снадобья. От них у меня кружилась голова. Помню лик кесаря. У него глаза горели адским огнем. Он сказал мне с сатанинской улыбкой: "Пей! Ты ведь любишь меня!" Губы у него дрожали. И борода. Как у дьявола... Евпраксия уже не могла остановиться и рассказывала о своем падении в бездну. Перед ней пылали очи Генриха. Их нельзя было забыть. Потом издали донесся дьявольский смех жирного, розовощекого епископа, осмелившегося, в полном облачении и в золотой митре на голове, коснуться ее с похотливым желанием. - Когда я очнулась, то увидела, что лежу на алтаре. Епископ, который помогал моему мужу возложить меня на алтарный мрамор, шептал мне, что я вечерняя жертва... - Что еще было? - шепотом спросила Янка. - Меня вынуждали к разврату. Однажды в день пятидесятницы Генрих привел в мою опочивальню молодых людей и требовал, чтобы я отдавалась им. И еще худшие мерзости испытала я. Это был сам дьявол в образе человека. О кесаре рассказывали... - Что рассказывали о кесаре? - Не знаю, истина это или клевета. Будто бы когда некий граф совершил насилие над его сестрой, то Генрих помогал ему в этом преступлении... Грехи его так велики, что обо всех невозможно рассказать тебе... Но пощади меня! Пощади! С этими словами Евпраксия упала на колени и обнимала ноги сестры, умоляя ее о жалости. Янка гладила рыжеватые волосы грешницы. В этом золоте уже было много белых нитей. Монахиня сама стала всхлипывать. Слишком страшной оказалась та бездна, в которую она должна была заглянуть. А что же переживали люди, побывавшие там? Будет ли прощение за подобные страсти? Все осталось так далеко. Кведлинбург... Майнц... Кельн... Потом блаженные небеса Италии... Верона... Замок Монтевеглио... Каносса... Непривычные названия ничего не говорили Янке, но Евпраксии они напоминали о потрясающих переживаниях, о чудовищных муках, о попранном женском стыде. И в то же время ее жизнь на единый миг озарилась небесной любовью. Горше срама, который она испытала, ничего не может быть на земле. Но что осветило эту мерзость? Улыбка Конрада, прекрасного сына императора, хотя краткое счастье этой встречи запятнали грязные помыслы кесаря. Однажды он потребовал, чтоб Евпраксия отдалась Конраду на его глазах. Влюбленный тогда в императрицу, чистый юноша не посмел осквернить ложе отца, Генрих кричал ему в исступлении: - Ты не сын мой! Ты отродье того швабского графа, с которым спала Берта, пока я воевал с саксонцами... 24 Евпраксия считала бы, что человеческая жизнь сплошной ад, если бы не было тех сладостных поцелуев. Ей всегда казалось странным, что нежная душа Конрада могла родиться в стенах королевского дворца, неискусно сложенных из грубых камней, среди едких запахов конюшни и вони, доносившейся порой из подвальной темницы. Она в первую же встречу отличила его от тысячи других рыцарей Кажется, граф Конрад был единственным среди них, кто даже в отсутствие кесаря не кидал на нее похотливых взглядов. Кроме того, граф с большим чувством играл на виоле и любил говорить о необыденных вещах и уже тем одним не походил на остальных людей. Впервые молодая императрица увидела Конрада на пиру. Генрих в тот день сидел за столом в мрачном расположении духа и хмуро грыз куриную ножку. Место Евпраксии всегда было рядом с ним. Напротив, по другую сторону стола, белокурый Конрад ел вареные яйца, очищая их тонкими пальцами от скорлупы и макая в солонку. За вторым, более длинным, столом насыщались графы и епископы. Дело происходило в одном из замков, где, кроме императрицы, не было ни одной знатной женщины. Вдруг двое из присутствующих затеяли ссору. Они сидели на дальнем конце большого стола, и Евпраксия не слышала, с чего все началось. Один из споривших был граф Мейссенский, другой барон Карл. Генрих перестал есть и с интересом следил за перебранкой, но не остановил крикунов. Видимо, он даже испытывал тайное удовольствие оттого, что рыцари готовы вцепиться друг другу в космы, надавать один другому оплеух. Это предвещало, что завтра оба придут к нему с жалобами и тогда можно будет узнать любопытные подробности о том, как эти люди относятся к своему императору и что замышляют против него. Но ссора зашла на этот раз слишком далеко и превратилась в драку. Краснорожий граф разорвал барону рубашку на груди, повалил старика на пол и стал бить его оловянным кубком по голове. Тот вопил. Все это за одно какое-то глупое слово, показавшееся обидным гордому саксонцу. Император смеялся, глядя на эту картину, и все вторили ему громким ржанием, потому что лежавший на полу барон продолжал кричать, смешно задирая тощие ноги. Конрад вскочил, его красивое лицо потемнело от гнева, и, сжимая кулаки, он бросился на помощь избиваемому. Евпраксия перепугалась, когда началась драка. Ей казалось, что рыцари схватятся за мечи, висевшие на стене за их головами, и с волнением смотрела на Конрада. Действительно, юноша совсем не походил на кесаря. Может быть, от матери унаследовал он эти льняные волосы, падавшие длинными волнистыми локонами на узкие плечи? Евпраксия услышала его голос: - Остановись, граф! Неужели тебе не стыдно поднять руку на старика? Она подумала, что Конрад был единственным человеком за столом, который понял, что поступать так недостойно, и прекратил избиение. Барон Карл поднялся, вытирая пальцем кровь на разбитой губе. Потом стал приводить в порядок одежду, сердито оглядывая врага и заодно всех сидевших за столом. Но что он мог поделать с этим саксонским великаном, способным побороться с быком? А теперь у него уже не было сыновей, которые защитили бы его. Конрад помог барону подняться с земли и сказал: - Сядь на скамью и выпей меду, это подкрепит тебя. Обращаясь к тяжело отдувавшемуся графу, он прибавил: - Разве не стыдно тебе обижать человека, у которого три сына погибли в сражениях за своего императора? Граф Мейссенский отвернулся. Между тем старик уже отдышался и снова как ни в чем не бывало тянулся за пищей. Кесарь нахмурился. Вероятно, ему стало стыдно, что не он прекратил нелепую ссору и упустил случай показать свое благородство. У него были на то особые соображения, а этот молокосос осмелился наводить порядок в его присутствии! Генрих не знал, что сказать сыну, чтобы поставить его на место, однако он понял, что много потерял в глазах Евпраксии. В ее глазах он прочел благоволение к Конраду и едва скрытое презрение к себе самому. Как бы то ни было, трапеза продолжалась. Слуги поспешили принести еще несколько кувшинов вина. На другой день, неожиданно услышав грохот подков, Евпраксия выглянула из окна на глубокий замковый двор. Внизу, у широко распахнутых ворот конюшни, откуда вечно долетал запах навоза, на белом жеребце сидел Конрад, в скромном сером плаще, без шляпы. За спиной у него висела на широком ремне знакомая ей виола. Два молодых рыцаря только что вывели коней, и те волновались, прядали на задние ноги, быстро перебирая передними, в нетерпении от предстоящей поездки. Она знала обоих. Одного звали Сигизмунд, другого - Рудольф. Первый, с рыбьими глазами, длинноносый, был и молчалив как рыба, второй любил рассказывать на пирах про монахов и монахинь легкомысленные притчи. Он и теперь рассказывал что-то смешное, размахивая одной рукой, пока конюх укрощал его коня, и пятнадцатилетний паж Лоренцо, родом итальянец, звонко смеялся. Евпраксия не выдержала и крикнула, приложив руку ко рту: - Конрад! Граф поднял изумленные глаза, и то же сделали остальные. Ослепительно сияли белоснежные зубы на смуглом лице пажа. - Милый Конрад! Куда ты собрался? - спросила она. Прежде чем ответить императрице, он весь просиял в улыбке, и ей показалось, что среди этих унылых каменных стен и круглых башен с черными бойницами вдруг стало светлее, повеяло чем-то чистым, точно на тесный замковый двор прилетел ветер с горных лугов, где уже распустились весенние цветы. - Мы отправляемся на прогулку. Не желаешь ли поехать с нами? Приближался вечер, жара спала. От слов, долетевших до нее, у Евпраксии потеплело на сердце. Как приятно подышать свежим воздухом! Но что скажут люди? Кесарь был в Вероне и не мог вернуться раньше завтрашнего утра, и представилось, что она имеет право совершить прогулку, верхом на коне, когда весна расцвела на зеленых лужайках. Как девчонка, оглядываясь по сторонам, как будто бы императрица могла спрятаться от любопытствующих взглядов, со всех сторон следящих за каждым ее движением, она крикнула: - Подожди меня! - Я сам оседлаю твою лошадь! - ответил радостно Конрад. Евпраксия кивнула ему головой и побежала, вся раскрасневшаяся от волнения, к ларю, где хранились ее платья. - Эльза! Эльза! - звала она служанку, но та не откликалась. Наконец на лестнице послышались шаги прислужницы. - Где ты пропала? Выбрасывая на пол разноцветным ворохом ненужные одежды, Евпраксия выбрала самое любимое свое платье, из красной материи с золотыми украшениями на поясе. В таком трудно было сидеть на коне. Но ведь она отправлялась не на охоту, где требуется свобода движений. Переодевшись, императрица быстро сбежала по лестнице, с такой поспешностью, что за нею едва успевала следовать служанка, а старая графиня Эльвира, делившая ее одиночество в замке, всплеснула руками от изумления. - Вот и я, - сказала она, глядя на одного Конрада. Граф склонился, скрестил пальцы... Евпраксия поставила на них ногу в зеленом башмачке, и он помог ей вскочить на лошадь. Чувствуя ногами теплый бок гнедой кобылицы, молодая женщина с удовольствием покачивалась в седле. Рядом с нею ехал Конрад. Они переговаривались о незначительных вещах - о хорошей погоде, о том, что жеребец графа перестал хромать, благодарение богу. За ними двинулись в путь рыцари и смешливый итальянский паж. С железным скрежетом и в лязге цепей опустился подъемный мост и тяжко лег над пропастью крепостного рва. Подковы четко простучали по деревянному настилу. Упираясь кулаками в бока, конюхи с удовольствием смотрели на коней, на богатую сбрую, на ловких наездников. От замковых ворот по холму змеей извивалась дорога. Вскоре всадники спустились по ней в долину и переехали через другой мост, каменный и горбатый, еще от римских времен перекинутый над горным потоком. Дальше серебрились оливы. Евпраксия оглянулась на замок. Он молчаливо и грозно стоял на возвышенном месте. За оливковой рощей, проезжая улицей бедного селения, мимо жалких хижин, крытых тростником, Евпраксия увидела, что около деревенской капеллы собралась толпа людей. Мужчины и женщины были одинаково скромно одеты, в домотканом полотне и овчинах. Первые - в коротких коричневых штанах и некогда белых рубахах, вторые - в серых и зеленых платьях, с красными платками на головах. Тут же шныряли под ногами у взрослых стайки полуголых детей с перепачканными рожицами. Бритый старый монах с розоватым гуменцом на седой голове и в черной одежде, подпоясанной ремешком, отдавал распоряжения землекопам, что трудились, как муравьи, в яме с кирками и лопатами в руках. - Что они делают? - спросила Евпраксия у Конрада. - Может быть, строят новую капеллу? - ответил он вопросом. - Но я спрошу. Он крикнул по-итальянски, обращаясь к монаху: - Отец, над чем вы трудитесь здесь? Только тогда люди, занятые работой, обернулись и увидели нарядных всадников и среди них супругу императора. Монах, кланяясь непрестанно, твердил: - Мы производим земляные работы, чтобы положить основание нового храма. Из любопытства Евпраксия направила лошадь в толпу и подъехала ближе к яме, вырытой около капеллы. Поселяне расступились перед императрицей, и женщины улыбались ее великолепию. Монах продолжал униженно кланяться. Она увидела под ногами кобылицы глубокий ров, очевидно приготовленный для того, чтобы укрепить в нем краеугольный камень здания. Но двое землекопов с трудом вытаскивали из земли беломраморную статую, изображавшую нагую женщину. Несколько веков, проведенных в кромешной тьме, в сырости и вместе с червями, нисколько не угасили сияние ее тела и томную улыбку на устах. Монах воскликнул, всплеснув руками: - Венера! Все с изумлением взирали на это вдруг появившееся из праха чудесное творение художника. - Венера на месте построения святого храма! - негодовал монах. Послышались непристойные шутки и женский смех. Суровый монашеский голос приказал: - Джулио, разбей киркой непотребную девку! Молодой поселянин, белокурый, нагой до пояса, один из тех, что только что вытащил статую на дневной свет, взглянул на монаха веселыми глазами и, поплевав на руки, ударил киркой по мрамору. - Еще! Еще! - требовал монах. Землекоп пришел в раж. Мраморная голова с волнистыми волосами отлетела в сторону, все так же храня блаженную улыбку на чувственных губах. Женщины, видимо, одобряли гнев монаха. Перед их взорами лежала бесстыдно обнаженная женщина. Евпраксия тоже узнала в ней свои ноги, бедра, грудь, чрево и все свое женское существо. Ни она, ни Конрад не нашли нужным остановить уничтожение статуи. Ведь ее нашли на том месте, которое предназначено для построения храма. Это создание дьявола было великим соблазном для христиан. Но ей почему-то стало грустно, когда кирка окончательно уничтожила статую и все увидели, что красота превратилась в обломки обыкновенного камня. Переглянувшись с Конрадом, они поехали дальше. Уже вдали начали голубеть вечерние холмы. Евпраксия чувствовала, что молодой граф не презирает свою мачеху, несмотря на всю мерзость, в какую ввергли ее люди. Императрица видела это по его почтительным взглядам. Когда они остались вдвоем на дороге, потому что итальянский паж стал осматривать ногу своего споткнувшегося коня и оба рыцаря тоже слезли со своих жеребцов, чтобы достойным образом обсудить этот интересный случай, она тихо спросила спутника: - Конрад, что ты думаешь обо мне? Граф ответил не сразу, - очевидно, не хотел отделаться пустячной фразой. Он окинул долгим взором голубые холмы на краю неба и замок на горе, уже ставший розоватым от лучей солнца, приближающегося к закату. Может быть вспоминая какие-нибудь примеры из священного писания, он вдруг ответил по-книжному: - Жертва вечерняя... Она не поняла, что он хочет сказать, и переспросила: - Не презираешь ли ты меня? Из женской стыдливости и гордости Евпраксия никому не рассказывала о том, что ей приходится переживать по воле своего безумного супруга. Только значительно позднее, уже будучи не в силах нести в одиночестве страшное бремя, императрица открылась на исповеди духовнику в непотребстве своей жизни. Однако она страшилась, что многим известно - ведь людей нельзя заставить молчать, - в каких ужасных пороках она невольно принимала участие. Должен был слышать об этом и Конрад. - Не презираю, - наконец промолвил он. - Как брошу в тебя камень, когда, может быть, и я нахожусь во власти сатаны? В императора вселился бес. Я говорю тебе, как нежно любимой сестре: беги из этого ада, или ты погубишь свою душу навеки. - А ты? - Он отец мне. Куда мне бежать от него? Я наследую престол. - Мне тоже некуда бежать. - Беги куда угодно, лишь бы спастись от греха. Вернись в свою страну. - Разве это так просто? Меня схватят на дороге и обвинят в измене. Конрад поник головой. - Я знаю, что это не легко. Но моим отцом все больше и больше овладевает безумие. Холмы сделались совсем голубыми. Сигизмунд и Рудольф вздумали состязаться в быстроте боевых коней и умчались в далекие поля, усыпанные белыми и розовыми цветами. За ними увязался маленький паж, горланя во всю глотку. - Конрад, пожалей меня! Он впервые заглянул ей в глаза. - Если не пожалеешь, я удавлюсь. - Императрица, это великий грех! - взволнованно зашептал принц. - Обещай мне, что никогда не посягнешь на свою жизнь. Я буду помогать тебе во всем, не щадя сил. Но разве позволено поднять руку на отца? - Кто говорит тебе об этом? - Меня толкают на отцеубийство. Я знаю. Вся Германия шатается, как ярмарочный плясун на канате. Вот-вот все рухнет и распадется. Людям становится страшно жить на земле. Евпраксия никогда не поднималась до такой высоты, откуда становятся ясными государственные соображения. Ей просто хотелось ощутить тепло человеческого участия в своей страшной судьбе. Конрад мечтательно смотрел вдаль. Точно отчаявшись в возможности разрешить земные противоречия в этой греховной жизни, он произнес со вздохом: - О, если бы мир был другим! - Что ты говоришь? - не поняла императрица. - Если бы мы все стали бесплотными... Она расширила глаза и, глядя прямо перед собой, не поворачивая к Конраду лицо, спросила: - Как ангелы? - Подобно ангелам. - Разве это возможно? - Если бы мы сделались бесплотными, у нас не было бы нужды принимать пищу, утолять жажду, испытывать греховные страсти. - Но такой мир обрек бы себя на гибель. - Немногого стоит этот мир с его грехами и проклятьем в поте лица добывать свой хлеб! - воскликнул граф. Евпраксия подумала, что это не соответствует истине. Тысячи крестьян трудились на нивах, чтобы пропитать семью императора и его двор, прихлебателей, шутов и слуг. Но ей не хотелось осуждать Конрада, искать неправду в его словах или уличать его в ошибках. Лицо молодого графа светилось редкой красотой. Белый высокий лоб, прямой нос, хорошо очерченный рот. И эти льняные волнистые волосы, падавшие на самые плечи. Он вздыхал о бесплотности людей. А юная императрица всем своим женским существом тянулась к нему. Она не привыкла размышлять о первопричинах, зато явственно чувствовала, что без своей плоти не могла бы испытать того сладостного волнения, что наполняло всю ее душу в эти мгновения. - Конрад! Конрад! Евпраксия закрыла руками лицо и бурно расплакалась. Но Конрад только говорил, что хотел быть бесплотным. Придвинув своего коня вплотную к кобылице Евпраксии, он стал отнимать ее руки от лица. Слезы текли по ее щекам, как алмазы. Уже не отдавая себе отчета в том, что делает, граф обнял спутницу и с волнением почувствовал в своих объятиях горячее женское тело. Конрад приник к устам императрицы... Уже ночной мрак спустился на землю. Там была росистая лужайка, покрытая цветами. Конрад разостлал свой серый плащ. Издали долетали голоса Сигизмунда и Рудольфа, разыскивавших в темноте исчезнувших спутников. Но самым звонким был голос итальянского пажа. Видимо, он кричал, приложив руки корабликом ко рту... Все снова встретились у замковых ворот около полуночи. Воины, несшие стражу, держали в руках зажженные смоляные факелы. Лоренцо испытующе вглядывался в лицо императрицы. Конрад объяснил рыцарям, что они заблудились в ночных полях. Ту ночь император вынужден был провести в Вероне, где происходило важное совещание с некоторыми итальянскими графами. Весь день Генрих советовался с ними, под каким предлогом снова начать борьбу с Матильдой. Он устал от этого непрерывного напряжения и не имел достаточно сил, чтобы до наступления ночной темноты вернуться в свою резиденцию. Но наутро, увидев припухшие губы императрицы, язвительно спросил: - Что с твоим ртом? Не укусила ли тебя золотая пчелка? Снова началась прежняя жизнь. К счастью, императрица забеременела. Ей хотелось, чтобы ребенок был от Конрада и походил на него глазами, локонами, ростом, нежными руками. Однако даже появление на свет младенца не избавило Евпраксию от унижений. Кесарь так грубо издевался над нею, что монахи и поэты не осмеливались записывать в своих хрониках и поэмах, в которых воспевали красоту императрицы и оплакивали ее участь, его ругательства, а ограничивались стыдливыми намеками, страшась сатаны. Когда же ребенок умер вскоре после рождения и его похоронили, Евпраксия решила бежать от дьявола, каким ей представлялся теперь супруг, страшный человек в черном одеянии до пят и с золотой цепью на впалой груди. Служанки донесли о ее планах, и Генрих заточил императрицу в замковую башню. Почти три года Евпраксия томилась в высокой каменной башне как бы между небом и землей, поблизости от облаков и в лазури, где скользили легкие ласточки и не было слышно человеческих голосов. В узкую бойницу она могла видеть извилистую дорогу, спускавшуюся с холма. Порой по ней двигалась деревенская повозка на двух высоких колесах, проезжали всадники с поджарыми охотничьми псами, шел одинокий путник с посохом в руках. Но окошко на двор не выходило, и узница не знала, что там творится. А между тем сюда часто приезжал Конрад. Два или три раза Евпраксия узнавала его на дороге, и у нее начинало сильнее биться сердце. Ему никогда не удавалось подняться по лестнице на башню, передать заключенной записку с утешительными словами. У дверей днем и ночью стояли на страже преданные кесарю, неподкупные воины. Генрих одерживал победу за победой, и Евпраксия уже оставила всякую надежду на освобождение. Пала неприступная Мантуя, оплот Матильды, и папа Климент вновь занял Рим. Но на этом и закончились успехи германского императора. В довершение всего Конрад, его нелюбимый сын, уже будучи не в силах переносить грубые насилия над своей совестью, перешел на сторону тосканской герцогини. Генрих удалился в один из своих неприступных замков и проводил там время в полном бездействии, жил как во сне, порой помышляя о том, чтобы покончить все расчеты с жизнью. Она сделалась безрадостной и одинокой, император нес ее теперь как тяжкое бремя. У него не оставалось даже желания бороться за власть. Между тем, когда стали производить расследование по делу об измене Конрада, допрашивая под пыткой конюхов и служанок, монахов и всех, кто попадался под руку, выяснились его подозрительные связи с супругой кесаря. Тогда ее тоже подвергли тщательному допросу. Императорский нотарий добивался от Евпраксии: - Скажи всю истину - и всемилостивый господин наш простит тебя, так как обладает благородным сердцем и справедливостью. - Мне нечего сказать, - отвечала измученная узница. Но опытный в подобных делах нотарий, бритый, преждевременно полысевший, курносый, провел не один год в застенках и судилищах, поэтому не прекращал допроса, надеясь добиться своей цели. Он был в длинной темно-зеленой мантии и маленькой черной шапочке, едва прикрывавшей розовую лысину, и представлялось невозможным вообразить его в другом наряде. - Скажи, не прелюбодействовала ли ты с графом Конрадом? - допытывался нотарий. Евпраксия молчала, опустив голову. Краткие встречи с сыном кесаря остались для нее единственным светлым воспоминанием в страшной жизни, и она не хотела запятнать эти мгновения признанием перед палачами. - Скажи, не посещал ли тебя граф Конрад в твоей опочивальне? - Не посещал. - Не прикасался ли он к тебе в какой-нибудь иной горнице? Ответа опять не последовало. - Почему же ты молчишь? Может быть, ты откроешь нам, что тебе было известно о намерении графа бежать и изменить своему отцу и государю? - Я ничего не знала о намерениях Конрада, - чистосердечно ответила Евпраксия. - Странно, странно... - тянул нотарий, поглаживая бритый подбородок и не спуская с допрашиваемой маленьких оловянных глаз. Во всяком случае, стражу у дверей башни, в которой сидела в заключении императрица, усилили. Она все-таки нашла возможность войти в сношения с Матильдой и обратилась к ней с просьбой о помощи. Никто не знал, каким образом Евпраксии удалось переслать письмо. Однако для честолюбивой тосканской правительницы обращение Евпраксии было большим козырем в этой игре не на жизнь, а на смерть. Оно давало ей возможность окончательно опозорить кесаря и показать всему миру его грязную душу. После соответствующей подготовки, разведав обо всем, что касалось охраны заключенной, граф Вельф отправился с отрядом испытанных воинов на выручку несчастной и освободил ее. Евпраксия благополучно прибыла в Каноссу. Мономах был прав, когда сравнивал жизнь сестры с бурей или с челном в житейском море. Подобные сравнения использовали и те поэты, что сочиняли целые поэмы о супруге безумного императора. Но разве думала она, покидая в слезах милый Киев, что ей назначено судьбой носить императорскую корону и вместе с тем стать притчей во языцех всей Европы, принимать участие во всех мерзостях кесаря и в конце концов послужить причиной его гибели? Евпраксию встретили в стане Матильды как мученицу и оказали ей императорские почести. Авторы латинских хроник называли тосканскую герцогиню новой Деборой, сравнивали ее военные успехи с победами Израиля над амалекитянами. Во всяком случае, это была очень деятельная женщина. Она решила воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтобы нанести Генриху последний удар. В Констанце и Пьяченце были созваны соборы, на которых обсуждались жалобы Евпраксии. Уже не щадя себя, императрица поведала о всех гнусных пороках, в каких против своей воли принимала участие. Ей верили. Настолько необычной казалась судьба этой женщины, что на Евпраксию даже не наложили епитимий, посчитав, что она только уступала насилию. Публичные признания ее окончательно подорвали у Генриха возможность оказывать сопротивление папе. Все было использовано, чтобы растоптать кесаря. Он вызывал теперь у всех благомыслящих людей гнев и отвращение. Так слабая женщина отомстила ему за поругание души и тела. Генрих все-таки попытался вымолить прощение у папы и отправился в покаянное паломничество под стены неприступной Каноссы. Стояла зима, и в горах выпал снег. Босой, в одежде кающегося грешника, кесарь смиренно просил прощения, замерзая под молчаливыми стенами, за которыми схоронилась и его бывшая супруга. Но напрасно он ждал примирения. Папа Урбан даже не потрудился взглянуть на него с высоты каносской твердыни. Только Евпраксия, закутавшись в мужской плащ с капюшоном и в сопровождении верной прислужницы, взошла на башню. Скоро ее глаза привыкли к темноте и стали различать отдельные предметы. Она увидела на снегу одинокую человеческую фигуру. Это стоял, в черном плаще, император Генрих, ее муж. Евпраксия прошептала: - Зачем я встретилась с тобою? Еще раз перед нею возникли белые своды кведлинбургского рефектория. Император милостиво улыбался ей, одетый в черное одеяние, с золотой цепью на груди... Порвав с кесарем, Евпраксия поселилась во дворце Конрада. Он и его супруга, нормандская принцесса Констанция, приняли самое теплое участие в судьбе изгнанницы. Но кто узнает, о чем она думала в одинокие итальянские вечера, когда перебирала в памяти все пережитое или старалась позабыть обо всем? Душа ее стала как ночь. Королева исподтишка смотрела на Конрада, спрашивая его недоуменными взглядами, как поступить с несчастной императрицей. Когда о ней заходила речь, мужчины ухмылялись, кумушки перешептывались, указывая пальцами на эту увядшую красавицу, когда она тихо брела в церковь или по делам благотворительности, чтобы замолить свои грехи. Даже священники приходили в ужас в часы ее покаяния. Ей уже ничего не оставалось, как похоронить себя в монастыре. Вскоре она покинула прекрасную Италию и перебралась к своей тетке Анастасии Ярославне, бывшей королеве угров. Однако в те дни в Венгрии произошла смута, король Соломон, сын Анастасии, укрыл свою мать и жену в замке Агмунд, и там старуха закончила свои земные дни. На престол взошел Коломан. К нему однажды прибыло посольство с Руси, и Евпраксия, воспользовавшись этим случаем, возвратилась на родину. Связь между Русью и Венгрией в те годы была довольно оживленной. Все время из угорской земли приходили в Киев торговцы, странники, порой послы, и рассказы о том, что произошло с Евпраксией на чужбине, проникли в русские хоромы, докатились до торжища, даже до кабаков, где потешали народ скоморохи. Когда пронесся слух, что кесарь Генрих IV умер, его вдова постриглась в монастыре Янки. Два года спустя скончалась и Евпраксия и была погребена в Печерском монастыре. Над гробом своей сестры Владимир Мономах воздвиг великолепный терем, зная о ее высоком звании. Но простым людям, не книжным, молившимся у часовни, не приходило на ум, что в этой гробнице лежит императрица Священной римской империи. 25 Дубы уплывали в зимнюю мглу и таяли, сливаясь с голубоватым туманом, постепенно наполнявшим солнечный день. По-стариковски помогая себе руками, Мономах повернулся в санях и поманил красной рукавицей Дубца. Дружинник тотчас подъехал и склонился с коня, вопросительно глядя на старого князя. - Не вспомнишь, какой был день, когда убили Урусобу? - спросил Владимир, проверяя свои мысли. Илья Дубец на всю жизнь сохранил в памяти ту битву. - Апреля в четвертый день, князь. В подтверждение того, что это именно так, Мономах молча закивал головой, как бы говоря: "Совершенно верно, апреля в четвертый день". Войско двинулось в путь на второй неделе великого поста и в пятницу уже очутилось на Суле, а в субботу на Хороле, где бросили ненужные больше сани, так как началась распутица. В воскресенье пришли на Псел, а оттуда направились к реке Ворскле и там со слезами целовали крест на том, что все готовы испить смертную чашу. Как всегда, Илья находился при князе Владимире, в его конной дружине. Но знатные воины еще не забыли, что Дубец родом из простых смердов и только по милости князя носит меч на бедре, и поэтому порой смотрели на него с пренебрежением, особенно на пирах, хотя никто не затевал с ним ссор, зная тяжкую руку дружинника, ни перед кем не потуплявшего своих очей. Впрочем, когда дружина выходила в поле и начинала петь перед битвой серебряная труба, лица у всех обращались к нему. Мономах говорил про Дубца: - За его спиной могут спать без заботы. Когда княжеский конный полк строился клином, чтобы врезаться в полчища врагов, Дубец неизменно занимал в нем краеугольное место, и меч его не знал пощады. На этот раз князья решили пойти северным путем и реки переходили в верховьях. Во вторник на шестой неделе поста русские перешли по льду Ворсклу и приблизились к Северному Донцу. Дальше уже лежало Дикое поле. Мономах надеялся, что найдет половцев среди зимних становищ, прежде чем они успеют откочевать на юг, на свои весенние пастбища в солончаках на берегу моря. Подобно многим другим воинам, Дубец, видевший немало испытаний на своем пути, закалился в борьбе и привык терпеливо переносить стужу и голод, раны и болезни. Как и князь Владимир, он отличался умеренностью в еде и не предавался похоти. Илья вышел в поход с деловитым спокойствием, сам осмотрел оружие и коней, позаботился, чтобы ни в чем не оказалось изъяну, проверил каждый ремень на сбруе, провел пальцем по обоим лезвиям своего меча. Однако и от холопов Дубец требовал, чтобы все в его хозяйстве содержалось в полном порядке, и в этом отношении тоже походил на своего князя. Время настало трудное, и приходилось быть строгим к самому себе и другим. Каждый час могли появиться половцы, а за всякое упущение приходилось платить христианской кровью. На берегу Северного Донца князья построили войско в боевой порядок, и в таком построении полки направились через степь, к таинственному городу Шаруканю. Вскоре воины увидели среди ровной местности поселение, обнесенное невысоким валом и укрепленное частоколом. Над двумя воротами возвышались приземистые бревенчатые башни. Город точно вымер. Но чувствовалось, что за оградой стоят люди и наблюдают прибытие русского войска. Князья остановились, выехав вперед живописной кучкой всадников, на разномастных конях и все в красивых корзнах, в парчовых шапках, опушенных мехом, и тоже смотрели на странный город. Дубец, бывший с ними, слышал, как они переговаривались между собою: - Там живут половцы, принявшие христианскую веру, - говорил Святополк. - Не половцы, а беглецы, ушедшие от бояр, - спорил с ним другой князь. - Не половцы и не беглецы, - утверждал третий, - а живут в Шарукане пленники, знающие какое-нибудь ремесло, нужное для половецких ханов. Было известно, что город раньше назывался Асенев, по имени того хана, на дочери которого Мономах женил своего сына Юрия. Вероятно, обитали там и пленники, и беглецы от боярского гнета, и также половцы, может быть действительно принявшие христианскую веру. Илья Дубец думал, что город придется брать приступом. Но у Мономаха родился в уме другой план. Он велел попам и монахам, сопровождавшим войско в походе, выйти вперед с крестами в руках и петь тропари. К удивлению русских воинов, городские ворота вдруг растворились и оттуда вышли жители, неся князьям на вышитых полотенцах рыбу и вино. К сожалению, не так благоприятно обошлось со вторым городом, попавшимся на пути. Он назывался Сугров, по имени другого прославленного хана, взятого однажды русскими в плен во время набега половцев на Переяславскую землю и отпущенного за большой выкуп. Жители Сугрова отказались отворить ворота. Князья вопросительно смотрели на Владимира Мономаха, который считался начальником всех воинских сил. Князь долго не мог успокоить плясавшего коня. Наконец, натянув поводья, с искривленным от усилия ртом, и, не отрывая глаз от безмолвных валов, на которых замечалось какое-то движение людей, проговорил хмуро: - Дорог каждый день. Не можем долго стоять под городом. - Как же нам поступить? - спросил Святополк. - Возьмем на шит. Город был взят приступом и сожжен, в наказание за то, что стал на пути к русской победе. Войско по-прежнему двигалось вперед в боевом порядке, развернутым широко строем, тремя полками. Такое построение замедляло поход, но князья могли при нем легче отразить неожиданные наскоки половцев. Откуда бы они ни появились, всюду их ждал отпор. Дубец слышал, как ехавший на сивой кобыле пожилой монах, от непривычки к верховой езде вцепившийся в гриву, объяснял любителю разговоров о божественном и странном Мстиславу Владимировичу: - Половцы вышли вместе с другими племенами из Етривской пустыни между востоком солнца и полуночью. Таились там четыре колена. Одно из них и есть половцы. Так свидетельствует Мефодий Патарский. - Мефодий Патарский... - видимо, не без удовольствия, повторил князь Мстислав, первенец Мономаха. Ехавшие поблизости дружинники слушали рассказ монаха тоже с почтительным вниманием. Но в это время труба подала знак остановиться на ночлег. Всадники легко спрыгнули с коней, с удовольствием разминая ноги. Монах неуклюже сполз на животе с коня и отдал лошадь княжескому конюху, радуясь, что избавился от нее. Началась обычная суета, как бывает при устройстве стана. Воины ставили шатры для князей, прилаживали коновязи, перекликаясь между собою и ссорясь из-за места; другие повели коней на водопой; третьи стали собирать все, что годилось для огня, чтобы развести костры. Монах присел у одного из них, где на ковре полулежал князь Мстислав, еще молодой человек. Ему хотелось возобновить книжную беседу. Инок не заставил просить себя дважды. - Неправильно утверждают некоторые, - поводил он перстом в воздухе, - будто половцы - сыны Амона. Болгары, живущие на Волге, и хвалисы - те родились от дочерей Лота, зачавших от отца своего. Сарацины же происходят от Измаила, рожденного от рабыни, хотя и выдают себя за детей Сары и поэтому и называют себя так. Ведь это значит: мы Сарины сыновья. Мстислав чувствовал, что он следит за ходом мировых событий и сам участвует в них. Вот завтра он обнажит свой меч и будет сражаться с теми, о ком писал Мефодий Патарский! - А половцы? - спросил он. - От них и половцы. Однако после этих четырех колен выйдут при конце мира еще многие другие племена, заклепанные Александром Македонским в горе. Дубец слушал этого тщедушного человека, такого жалкого верхом на кобыле, но обладающего великими познаниями о народах, стараясь не проронить ни одного слова. Перед книжником были открыты все тайны мира. Таких людей надлежало хранить как зеницу ока. Впервые Илья пожалел, что книжная премудрость недоступна для него. Он сказал монаху: - Отче, сядь поближе к огню. Ночь сыра. Костер разгорался, и от него шло приятное тепло. Зажав в руке мочальную бороденку, поглядывая на жарящееся на углях мясо, инок, которого звали Поликарп, уселся поудобнее на конской попоне рядом с Ильей. Мстислав мечтательно смотрел на огонь. О чем думал этот женолюб и читатель книг? Вспоминал о своей последней победе? Кто мог устоять перед его красотой, княжеским положением, богатством? Сколько раз он перелезал через частокол боярского двора, а преданный отрок ждал его всю ночь с конями в темном переулке. Псы в такие ночи предусмотрительно сажались на цепь, а сторож спал, упившись медом. Но, может быть, завтра его поразит половецкая сабля и уже ничего не будет, ни пламенных лобзаний, ни соловьиной песни в саду, ни шелеста книжных страниц? - Не готово ли брашно? - с деланным равнодушием спросил Поликарп. В походе, на свежем воздухе, святой отец проголодался и хотел разрешить себе вкушение запретной для монахов мясной пищи. Один воин поспешил потыкать ножом в кусок конины. Княжеские отроки убили вчера дикую лошадь стрелами. - Еще не готово, - ответил воин. В ожидании ужина монах продолжал свои захватывающие рассказы о племенах и коленах. - Что еще написано в книгах о наших временах? - вздохнул Дубец. - Когда же выйдут эти народы из горы? - Никто не знает ни часа, ни дня. - И тогда наступит конец мира? - Небо свернется, как свиток, а землю пожрет огонь. Дубец тоже чувствовал с трепетом, что прикасается к страшным тайнам мироздания. Монах отличался словоохотливостью. - Могу еще рассказать о том, что сам слышал из уст новгородца Гюряты Роговича. Он так говорил мне: "Послал я своего отрока в Печеру, к людям, дающим дань Новгороду. Отрок пробыл там некоторое время, а потом направился в землю Югры. Язык этого народа непонятен для нас. Соседствует Югра с самоядью, что обитает в дальних полуночных странах. Ловцы сообщили там отроку о странном чуде. Будто бы это началось три года тому назад. В тех странах стоят высокие горы, заходящие за морскую луку, и в них слышен глухой говор. Какие-то люди секут камень секирами, желая выйти из горы. Они уже прорубили малое оконце и что-то кричат оттуда и машут руками, показывая на железо. Если кто им дает нож или топор, тому они дарят драгоценные меха". Дубец подумал, что немало всяких чудес на земле, и сказал со вздохом: - Хотел бы и я посмотреть на такое. Монах покачал головой. - Путь в те страны преграждают снег, пропасти и тернии. Так меня уверял Гюрята. Но полагаю, что это и суть люди, заклепанные македонским царем. И он многозначительно поднял перст. Илья слышал, что был некогда царь, завоевавший весь мир и собравший огромные богатства, но завидовавший бедняку, которому жилищем служила бочка. Об этом рассказывал однажды на княжеском пиру один воин, проживший много лет в греческой земле и научившийся там языку греков. Но инока занимали и земные дела. - Теперь уже испеклось, - заметил он, с некоторым нетерпением поглядывая на пламеневшие уголья. - Еще надо попечь немного, - вежливо возразил ратник, занимавшийся приготовлением ужина и приученный жизнью к терпению. - По какой причине заклепаны эти народы в горе? - спросил Мстислав, оторвавшись от приятных воспоминаний. Монах стал объяснять: - Александр Македонский дошел в своих походах до восточных пределов земли и там встретил нечистых людей из племени Иафета. Они пожирали всякую скверну. Комаров и мух, кошек и змей. Мертвецов те люди не погребали, а питались трупами. Увидев это, царь Александр устрашился, что подобные человеки могут размножиться на земле и осквернить ее, поэтому загнал их в отдаленнейшие страны. По божьему повелению горы сдвинулись со своих мест и сошлись так, что заперли эти народы, как в темнице. Остался только проход шириной в двенадцать локтей. Царь велел поставить там медные ворота и помазать их синклитом... - Синклитом? - повторил с почтением Илья. - Синклитом. Свойство его таково: если помочить этим снадобьем что-либо, то такую вещь невозможно ни огнем сжечь, ни железом уничтожить. - Ныне эти скотоподобн