злобы и негодования лицом замахнулся на Касьяна посохом. Тот закрывал голову руками и плакал: - Не повинен я в похищении серебряной чаши! Пусть сам бог будет мне свидетелем! Но теперь удары обрушились на него как град. У людей все больше разгорался гнев на похитителя, и никто не хотел слушать его жалких оправданий. Старший отрок тупо смотрел с коня на избиение несчастного. Касьян кричал и молил о пощаде. Потом упал на дорогу, и его били уже лежачего... Прошло еще некоторое время. Юноша затих. На дороге остался лежать окровавленный труп. Монахи тяжко дышали, смотрели друг на друга и на свои окровавленные руки, как бы спрашивая молча: "Что мы сотворили, братья?" Старший отрок снял шапку и перекрестился. У него задрожала нижняя челюсть. - А ведь боярыня велела нам его живым доставить, чтобы он получил от нее заслуженное наказание за покражу... - проговорил он. Когда отроки вернулись в город, привезли серебряную чашу госпоже и рассказали ей обо всем, что случилось на дороге в дубраве, она всплеснула руками, как безумная, и закричала на весь терем: - Что вы сотворили! Что вы сотворили с ним! Она рвала волосы на себе, упала на пол, билась, как в трясовице. - Прости меня, боярыня, - повторял многократно старший отрок, вертя в руках красную шапку. Немного успокоившись, Путятишна спросила его: - Где же калики? - Ушли в Иерусалим. - А тело его? - Зарыли в роще. Боярыня снова забилась в рыданиях на постели. Откуда-то из загробного мира до нее долетал серебряный голос: Тогда солнце и месяц померкнут от великого страха и гнева и с небес упадут звезды... - Касьян! Касьян! - шептала она, кусая руки. ...как листы с осенних дерев, и вся земля поколеблется... 31 Когда страсти в Киеве успокоились, Владимир Мономах, мудро выждав время в Переяславле, с большим торжеством и при звуках серебряных труб въехал в город. У Золотых ворот нового великого князя встретил митрополит Никифор с пресвитерами, державшими зажженные свечи в руках, при пении псалмов. Но, несмотря на всю эту пышность и богатые одежды, вид у Мономаха был озабоченный. Что сулило ему великое княжение? На звуки трубы сбегался народ, и все смотрели на князя. Только что сшитое корзно топорщилось на его плечах, как церковная риза. Он поглядывал на горожан из-под насупленных бровей. На Большой улице, что шла от ворот к св.Софии, теснилось множество людей с волнением, страхом и надеждой смотревших на великого князя. Над толпою как бы плыло красное корзно с черными орлами в золотых кругах, чередовавшихся с зелеными крестами. Весело цокали подковы о камень. За князем ехали рядами отроки, румяные, золотокудрые, счастливые оттого, что вступали в стольный город. В великокняжеских палатах, пустовавших после смерти Святополка, было страшно и тихо. Слуги бродили по покоям и переходам, прижимаясь к стене, страшась расправы за разворованное имущество. Все знали, что князь Владимир суров и требователен. Вскоре по прибытии в Киев Мономах посетил митрополита и тем доставил честолюбивому греку большое удовольствие. Князь был уверен, что Никифор при каждом удобном случае пишет в Царьград донесения не только патриарху, но и царю, и поэтому обдумывал каждое слово во время беседы в митрополичьих покоях, чтобы не портить отношений с константинопольскими властями. К сожалению, митрополит не говорил по-русски, и это затрудняло беседу. Великий князь и иерарх сидели в тяжелых креслах, а между ними стоял переводчик, монах из Печерского монастыря, знавший не только греческий язык, но даже латынь и язык евреев. Завистники говорили о нем, что его обучили этому бесы. Мономах тоже понимал по-гречески, но многое забыл и стеснялся объясняться на этом наречии. Инок, вытирая вспотевшую от волнения лысину неопрятным красным платком со следами елея, старательно переводил вопросы и ответы. Беседа носила отвлеченный и богословский характер. По константинопольскому обычаю, черноглазые прислужники в монашеском одеянии приносили на серебряном подносе различные сласти и вино в плоских серебряных чашах, разбавленное теплой водой. Митрополит улыбался всем своим лицом светлому гостю. Глаза его излучали медовую ласковость. Когда Никифор хотел что-нибудь сказать, он тянул за рукав переводчика, весьма смущенного тем, что он находится в обществе таких важных особ. Это случалось не каждый день. Чтобы доставить удовольствие митрополиту и расположить его к себе. Мономах заговорил о нарушении латынянами христианской веры. Обращаясь к переводчику, князь только слегка поднимал палец. Никифор, снова потрепав монаха за рясу, объяснял: - Прегрешения эти велики и многообразны. Во-первых, они совершают таинство причащения на опресноках и тем самым уподобляются иудеям, вкушающим пресный хлеб на Пасху. Тебе это известно. В то время как апостолы совершали Тайную вечерю... Князя для большей торжественности сопровождали на митрополичье подворье два боярина - Ратибор и Мирослав. Оба сидели в нарядных плащах. Им тотчас стало жарко. Но приличие требовало, чтобы они оставались в невыносимо пышном одеянии. Только князь сбросил свое корзно в передней горнице и остался в красной широкой рубахе с золотым оплечьем. Старым дружинникам не очень-то было удобно сидеть на жесткой скамье, держа в одной руке за коротенькую ручку серебряную чашу с теплым вином, какое дают после причастия, а в другой - орех, сваренный в меду. На лове или в походе, верхом на коне, эти воины чувствовали себя значительно увереннее и свободнее. Там все было привычно и движения не связаны непонятными греческими обычаями. Даже на княжеском совете разрешалось вставать с места, ударять кулаком в ладонь или воздеть руки. А здесь они очутились в совсем ином мире, да и речь шла о возвышенных вещах. Загибая белые пальцы опрятных рук с коротко остриженными розоватыми ногтями, митрополит продолжал пересчитывать грехи латынян: - Во-вторых, они едят давленину, что возбраняется апостольскими постановлениями. В-третьих, бреют головы и бороды, что тоже запрещено даже Моисеевым законом. Все так же вытирая потное лицо, ученый монах переводил, спотыкаясь порой от непривычки и невольно волнуясь в присутствии великого князя, а Никифор вызывал в памяти все новые и новые латинские прегрешения: - Пост соблюдают в субботу... Чернецы едят свиное сало, что при коже, и мясо запрещенных животных. Сыплют соль в рот крещаемым и крестят в единое погружение, как ариане. Еще епископы у них ходят на войну и оскверняют руки человеческой кровью... Митрополит говорил также об исхождении духа от сына, и Мономах вежливо слушал. Подобные разговоры возвышали его в собственных глазах: он беседовал о церковных тонкостях с образованным греком. Позади Никифора поместились два греческих священника и какой-то царский чин, явившийся из Царьграда. Он был в коротком плаще придворного покроя, с нелепой острой полой спереди, предназначенной не столько для того, чтобы согревать человеческое тело, сколько указывать звание чиновника. Вельможа делал вид, что тоже не понимает язык руссов, хотя Мономах отлично знал, что в Киев не присылают таких, и уклонялся от вопросов Никифора, старавшегося свести беседу к мыслям о значении царя ромеев. Митрополит намекал на зависимость всех христиан от власти василевса. Но Владимир в душе посмеивался: какая может быть зависимость от власти, которая не располагает достаточными средствами, чтобы заставить повиноваться даже своих собственных людей. Так как в своей речи митрополит употребил слово "истина", то Мономах спросил, подражая Пилату: - Как же можно определить, что истина, а что ложь? Никифор, посвящавший свои досуги в этой скифской глуши философским размышлениям, с удовольствием приготовился ответить на этот вопрос. - Ты спрашиваешь, как человек может отличить истину от лжи? Но ведь всем в жизни руководит разум или душа, являющаяся у нас духовным началом, в отличие от плоти. Она состоит из трех проявлений. Владимир внимательно слушал перевод. - Ее выражают ум, чувство и воля. Что такое ум? Он управляет нашими поступками, если мы желаем идти по пути праведных. Но не следует человеку возноситься своим умом паче меры. Мы знаем, что однажды случилось так. Ангел денницы, сиявший божественным светом, возгордился и захотел стать равным богу. И что же произошло? Его лик стал темен, как у эфиопа, и как бы озарился адским пламенем. Многие другие, слепо доверявшиеся разуму, дошли до того, что начали поклоняться козлищам, крокодилам или змею. Сидевший в глубоком молчании константинопольский грек, оказавшийся родственником митрополита и некогда посещавший школу св.Павла, знакомый с тем же Италом и Феодором Продромом, известным стихотворцем, ничего особенного в этих высказываниях не видел. Но для Мономаха, занятого левами и походами на половцев, что отвлекало его от книжного чтения, подобные слова казались настоящим откровением. Они объясняли ему сущность жизни и отношение к мирозданию, вводили в прекрасный мир философии. - Как видишь, благородный князь, еще недостаточно разума, чтобы человек мог получить вечное блаженство и стать совершенным в своих поступках. К счастью, кроме разума человеку даны его чувства. Да будет тебе известно, что в нашем теле обитают и правитель и его слуги. Первый - душа, она витает в главе. Митрополит даже постучал слегка пальцами по лбу. - Душа - как светлое око. Она руководит нашим телом и наполняет его жизнью до кончиков пальцев. Вот так и ты, благородный князь, сидишь в своей палате и приказываешь слугам, и они тотчас выполняют твои повеления. Душа говорит ногам: "Идите!" И они идут. Князь взволнованно кивал головой в знак того, что понимает эти важные мысли. - Или, скажем... Никифор прикрыл рот рукою и с озабоченным видом нужный ему пример стал искать где-то у зеленых сапог Ратибора. Потом вдруг поднял с удовлетворением перст: - Да, вот... Не знаем ли мы все, что огонь жжет и опаляет, причиняя боль человекам? Но разуму нашему известно это свойство пламени, и он удерживает наши руки от прикосновения к раскаленному железу или к горящей свече. Не так ли? Ведь и ты не велишь своему отроку ехать в неприятельский лагерь, зная, что там могут убить его стрелой. Так мы воспринимаем весь мир, и для этого в распоряжении души пять верных слуг. А служители эти: очи, слух... Митрополит соответственно своим словам трогал пальцами глаза, или уши, или нос. Он у него был мясистый и в красноватых жилках. - Обоняние. При посредстве ноздрей. Вкус и осязание... Но обрати внимание на следующее. Зрение никогда не обманывает нас. Все то, что мы видим, в действительности существует и осязаемо. Другое дело - слух. Мономах насторожился. Митрополит объяснял ему: - Иногда слух сообщает нам истину, иногда же обманывает нас злостно. Почему это так, я сам недоумеваю. Вероятно, потому, что глаза видят только то, что находится перед нами, и поэтому ты всегда можешь проверить обман, а слух воспринимает и слова... - Никифор опять поднял многозначительно перст, - ...и слова, порой нашептанные нам человеком, стоящим позади. Ты слушаешь его. Но не верь всему, о чем он вопиет, если не проверишь предварительно сказанное испытанием. А бывает и так, что ты внимаешь другим и в слух твой вонзается стрела... Мономаху показалось, что митрополит намекает на обыкновение правителей слушать доносы. Однако как же обойтись без них в государственных делах? - А что тебе известно об обонянии? - спросил князь, чтобы снова перевести разговор на отвлеченные предметы. Никифор, сияя глазами от радости, что в данном случае может дать самый любезный ответ на подобный вопрос, широко развел руки. - Что мне говорить о благоухании такому князю, который чаще спит на земле, завернувшись в вонючую овчину, чем в мягкой постели и среди фимиама, и не любит проводить время в украшенных палатах, а предпочитает бродить по лесам, выслеживая зверя на ловах или собирая законную дань? Ведь ты носишь часто простую одежду и, только въезжая в город, надеваешь ради величия власти светлые ризы. Как полагается правителю. Благовония же предоставим изнеженным женщинам... Митрополит тихо смеялся в кулак, вспоминая накрашенных константинопольских красавиц. Но Никифору опять пришло на ум воспользоваться случаем и сказать князю еще что-нибудь приятное. Он даже подался вперед в своем кресле. - Или вкус! О, мы все хорошо знаем, что когда ты устраиваешь пир, то угощаешь одинаково радушно званых и незваных и не гнушаешься служить другим, а сам даже не притрагиваешься к вкусным яствам. Ты охотно раздаешь золото и серебро, но сокровищница твоя от этого не скудеет... Мономах понял, куда клонит митрополит. Ну что ж! Он согласен и впредь оделять митрополита и епископов. Пусть молятся о его грешной душе. Ратибор относился к подобным собеседованиям с полнейшим равнодушием, и ему уже надоело держать неудобную чашу. Он не знал, что это один из приемов греческого воспитания. Человек, имеющий в руках какой-нибудь предмет, тем самым лишается возможности размахивать ими, как в уличной драке, поэтому его движения тем самым становятся изящными, и вместе с ними так же пристойно развивается его мысль. Кроме того, митрополит считал, что ни к чему напрасно расходовать деньги на угощение людей, и без того ежедневно обжирающихся мясом. Не лучше ли эти средства потратить на бедных, сирот и вдов? Хотя что-то никто не замечал, чтобы бедняки получали много милостыни на митрополичьем дворе. Но ведь на иерархе лежали более высокие и ответственные обязанности: вести свою паству к небесному спасению. Во всяком случае, угощение у митрополита неизменно ограничивалось чашей красного вина, разбавленного водой и сваренного с пряностями, и горстью грецких орехов в меду или сушеных смокв. Не в пример Ратибору, боярин Мирослав, наоборот, ценил подобные посещения. Отпивая крошечными глотками вино, чтобы показать митрополиту всю свою благопристойность, он с удовольствием слушал беседу о душе, хотя мало что постигал в ней. Ему доставляло удовольствие уже одно то, что он переступил во время этого разговора порог, за который могут ступать только избранные, не такие грубые мужи, как какой-нибудь Ольбер Ратиборович или даже его брат Фома. Настало время прощания. Мономах спросил: - Еще хотелось бы мне знать... - Слушаю тебя, благородный князь. - Что есть рай мысленный? Есть ли в нем сады, а на их деревьях плоды, которые можно вкушать? Никифор задумался на минуту. - Существует книга. Она называется "Диоптра". Это плач и рыдания одного странного инока. Она написана некиим Филиппом, а предисловие к ней составил не кто иной, как сам Михаил Пселл. Я пришлю тебе эту книгу. Ты почерпнешь в ней и ответ на твои вопрос и многое другое узнаешь о своей душе. У этого писателя плоть называет душу своей владычицей, а себя - рабыней души. Очень занимательная книга в вопросах и ответах... Князь благодарил. - И не забудь, благородный, - провожая до дверей высокого гостя, говорил митрополит, - что только смерть льет воду в пещь наших воспаленных желаний. Перед самым расставанием, уже на лестнице, Никифор спросил Мирослава, желая и этому гостю сказать что-нибудь приятное: - Слышал, ты на свои средства отправил инока Дионисия в Иерусалим? Этот вопрос действительно пощекотал самолюбие тщеславного боярина. Ему доставила удовольствие мысль, что о его благочестивой затее знает и митрополит, а может быть, известно даже в Царьграде. Дионисий привез ему кусок камня от гроба Христа. - Какая цель руководила тобой? - дружески расспрашивал Никифор. Боярин потирал руки. - Сам я уже не в том возрасте, чтобы пуститься в такое далекое путешествие, и поэтому мне пришло на ум отправить кого-нибудь, чтобы этот человек все увидел своими глазами и, возвратясь в свое отечество, рассказал мне обо всем как очевидец... - Умно, умно... - одобрял митрополит. Владимир Мономах прибавил с улыбкой: - Боярин намерен и в Царьград послать другого инока. Писец Григорий сделал для него Евангелие, и теперь требуется переплести его достойным образом, а в Греческой земле умеют оковывать книги в серебро. - Умно и это, - повторял Никифор. - Ты там найдешь прекрасных художников, которые выполнят твое желание. На дворе отроки уже держали под уздцы коней, плясавших от нетерпения, вызывая восхищенные взгляды греческих монахов. 32 Позади последний дуб растаял в зимней мгле. Тесно перебирая ногами, так что было видно, как на его лядвиях напрягались железные мышцы, огромный конь втащил сани на косогор. Отсюда к Переяславлю спускалась уже прямая и ровная дорога. Город виднелся вдали. Мономах прикрыл рукой глаза и еще раз увидел места, где столько пережил и передумал. Слева раскинулись в беспорядке хижины слободы, кузницы и гумна. Справа, по обоим берегам Альты, что впадала здесь в Трубеж, голубела дубовая роща. Город был расположен дальше, и его окружали высокие валы с частоколом. Мономаху показалось, что он узнает вдали приземистую башню над Епископскими воротами, с нахлобученной снежной шапкой. Князь усмехнулся: в Царьграде хорошо знали этот крепкий русский орех. В языческие времена, когда предки еще клялись Перуном и Белесом и приносили клятву на своих обнаженных мечах, в договорах с греками неизменно требовалась часть добычи и на Переяславскую землю. Потом Владимир вздохнул при мысли, что едва ли патриарх причтет его к сонму святых после тех неприятностей, какие он причинил царям в последние годы, невзирая на знаменитое прозвище и Мономахову кровь в своих жилах. Там хорошо знали, как вел себя переяславский князь, когда Алексей Комнин пытался использовать Олега в своих дальновидных целях. Ничего из этих попыток не вышло, так как Мономах тоже внимательно следил за игрой хитроумных вельмож. Все переплелось и перемешалось в этих событиях: установленные вселенскими соборами церковные догматы, и притязания греческих царей на всемирное руководство, торговля мехами, шелком или пурпуром, а в то же время - судьба тысяч людей, которых никогда не следует доводить до отчаяния. В те дни купцы, приходившие из греков, рассказывали, что там происходит большая смута. Никифор Вотаниат не сумел расположить к себе константинопольский народ, легкомысленно опустошал государственную сокровищницу, щедро раздавал награды своим приверженцам и любовницам, но этим только возбуждал неудовольствие у тех, кому ничего не досталось. Супруга царя Мария благоволила к великому доместику Алексею Комнину, глаза которого, по словам Анны, не жалевшей красок в своей книге для портрета отца, блистали, как звезды, когда он победоносно крутил шелковистые усы. Этот блистательный воин победил Вриенния, носившегося на коне, подобно новому Аресу, возвышавшегося головой над другими людьми на целый локоть. Когда закованные с ног до головы в железо отборные воины - катафракты - побежали без оглядки перед дружиной Вриенния, Алексей остановил их мощной рукой и одержал победу. Другой опасный мятежник, по имени Василаки, едва не убил великого доместика. Однажды Василаки уже ворвался в его шатер, но нашел там только трепещущего от страха инока Иоанникия, всюду сопровождавшего Алексея по настойчивой просьбе его матери. В горячей схватке каппадокиец по имени Гул ударил предводителя мятежников мечом по голове, однако потерпел, как пишет Анна Комнина, ту же самую неудачу, что и Менелай с Парисом. Если перевести эту пышную метафору на обыкновенный язык, каким описываются битвы, то у Гула попросту сломался клинок. С Василаки доместик сражался с таким же упорством, с каким лев борется против дикого кабана, вооруженного смертоносными клыками. Побежденного мятежника немедленно ослепили. За эти подвиги Алексей получил звание севаста, а его брата Исаака сделали дукой Антиохии, совершенно неприступной крепости. Царь Никифор прижимал обоих к своей груди, и Борил и Герман, двое всесильных временщиков, скрипели зубами от зависти. Описывая события тех лет, греческая писательница презрительно называет этих царедворцев рабами. Но назревали события. Никифор приближался к концу своих дней и имел намерение передать престол сыну царицы Марии. Однажды Алексей и Исаак явились к ней, чтобы условиться о том, как поступить при таких обстоятельствах. Царица не дала определенного ответа, хотя братья намекали, что предлагают свои услуги. Следуя придворному ритуалу, они отступили назад и, не произнося ни одного слова, но опустив глаза долу и сложив руки на груди, что тоже требовалось сложным ромейским церемониалом, постояли некоторое время в задумчивости и потом, сделав обычный глубокий поклон, удалились почтительно, но с тревожным чувством в душе. Однако у них уже созрел в уме тайный план, который они пока никому не открывали, опасаясь, подобно рыбакам, выходящим в море на ловитву, спугнуть добычу. С тех пор они всячески старались приобрести расположение царицы Марии. Между тем Борил донес болеющему царю, что великий доместик ведет себя крайне подозрительно и стягивает к Константинополю значительные воинские силы. Теперь Комнинам нужно было действовать быстро и решительно. Алексей, человек очень щедрый, во всяком случае не из тех, кто скупится, по константинопольской поговорке, на тмин в похлебку, привлек на свою сторону многих знатных людей. Наступила ночь сырного воскресенья. Едва пропели первые петухи, братья Комнины, захватив боевых жеребцов на императорской конюшне, покинули вместе с другими заговорщиками спящую столицу. Потом об этой знаменательной ночи в Константинополе сложили веселую песенку: В эту сырную субботу догадался Алексей, он из клетки золоченой, словно сокол, улетел... Среди других на сторону Комнинов стал могущественный вельможа Георгий Палеолог и кесарь Иоанн Дука. Алексей, как умный человек, притворно отказывался принять царскую власть, но Исаак насильно надел на брата пурпуровые сапожки. Никифор Вотаниат, всеми оставленный и уже сделавшийся робким в старости, пытался сговориться с мятежниками, предлагая сделать Алексея своим соправителем, но в конце концов вынужден был сменить царский пурпур на монашеские одежды. Его спросили: - Не тяжко ли переносить подобную перемену судьбы? Низложенный царь хмуро ответил: - Меня только огорчает теперь воздержание от мяса. Такие слова говорят о том, каким ничтожным являлся этот человек во всей пышности своего положения. На престол вступил Алексей Комнин и положил начало блистательной династии. Впрочем, немало трудов и огорчений было у Алексея Комнина. Лицо Востока к тому времени претерпело большие изменения. В Багдаде, в Египте и даже в далекой Испании халифы постепенно утеряли воинственный пыл Магометовой веры и предпочли вкушать мудрый покой под шорох прохладных фонтанов, перечитывая астрономические альманахи. Они уже забыли, что такое упоение конной битвы и блеск мечей под зелеными знаменами пророка. В Багдадской земле царило разделение. Эмиры ссорились друг с другом, как горшечники на базаре или продавцы баранов. На исторической сцене появилась новая сила. Это были турки-сельджуки, принявшие к тому времени ислам. Уже в 1071 году турецкий султан Алп-Арслан разгромил греческое войско и взял в плен самого императора Романа Диогена, как трагически закончившего свои земные дни. Почти вся христианская земля от Иерусалима до Мелитины подверглась разграблению. Двести турецких кораблей бороздили Пропонтиду во всех направлениях. Их влекли к себе богатства св.Софии, с жемчугами и золотом которой могли поспорить только сокровища храма Соломона. А между тем Алексей потерпел страшное поражение от печенегов и спасся только в постыдном бегстве. Константинополю угрожал турецкий пират Чаха. Алексей находился порой на краю бездны и переживал настоящее отчаянье. В жестокой борьбе за Константинополь, которому уже угрожала непосредственная опасность, Алексей вынужден был изъять из храмов священные сосуды, чтобы иметь возможность заплатить наемникам и приобрести оружие. Когда его обвиняли в святотатстве, образованный император с горечью отвечал: - Я нашел царство ромеев, окруженное со всех сторон варварами, и, не имея ничего для борьбы с приближавшимися врагами, без всяких средств и без оружия в хранилищах, я использовал взятое в церквах на самые необходимые расходы. Так поступил в свое время Перикл в минуту опасности для Эллады и сам царь Давид, разрешивший своим воинам вкусить от священных хлебов, когда они взалкали после битвы... Чтобы выйти из трудного положения, император стал выпускать вместо золотой монеты медную, едва покрывая ее золотым слоем. Но и это не помогло восстановить расстроенные средства государства. Тем временем в Западной Европе все более настойчиво возникала идея крестового похода. Одни хотели освободить гроб господень в Иерусалиме от насильников - мусульман, другие мечтали о плодородных землях в далекой Сирии, третьи хотели прибрать к рукам богатые торговые города Востока. Говорили, будто сам Алексей Комнин просил о помощи западных рыцарей, - но на самом деле василевс не знал, как ему избавиться от полчищ незваных помощников, когда они - кто морем, кто посуху - внезапно появились у стен греческой столицы. 33 Уже предчувствуя тепло конюшни и вкусный ячмень на зубах, белый жеребец, везший княжеские сани, екая селезенкой, бодро шел рысью по ровной дороге, потряхивая на спине возницу. Далеко впереди и за санями гарцевали отроки, разрумянившиеся на легком морозе во время этого длительного перехода. Наступали сумерки. Справа, над деревьями дубовой рощи, кружилось черное воронье, устраиваясь на ночлег. Мирный город тоже готовился отойти ко сну, и Любава заплетала на ночь при свете масляного светильника золотистую косу. Родом из Переяславля были и те двое юношей - имена их не сохранились для потомства, - что отправились однажды со странниками на поклонение гробу Христа и, захваченные в Сирии событиями, взяли в руки оружие, чтобы сражаться в христианских рядах; они пали где-то под Антиохией, в безводной пустыне, в то время как их соотечественники сражались в степях с половцами. Весь Восток был залит тогда кровью. Владимир Мономах только в общих чертах мог иметь представление о том, что происходит в его дни в Западной Европе, когда там началось движение, известное в истории под названием Первого крестового похода. Но ему, конечно, было известно, что тысячи христиан двинулись на Восток и после кровопролитных битв освободили Иерусалим от агарян. Пилигримы, ходившие на поклонение христианским святыням в Палестину, возвращаясь на родину, если им удавалось возвратиться из этого опасного путешествия, приносили с собой не только увядшие пальмовые ветви или иорданские камушки, но и восторженные рассказы о богатых восточных городах, обильных товарами и торговой суетой базарах, великолепных дворцах, фонтанах и прочих чудесах сарацинской жизни. В Сирии в изобилии росли пальмы, виноградная лоза, хлопок, оливковые деревья, смоковницы, персики, миндаль, лимоны, бананы и великолепная пшеница. Эти сады и огороды орошались дождевой водой, которой в период зимних ливней предусмотрительно наполнялись вместительные цистерны. Торговля в сирийских и палестинских городах процветала. Приморские поселения являлись портами, из которых вывозились шелковые ткани, сухие плоды, стеклянные изделия, оружие, а также скот и пшеница. Здесь строились корабли и добывались металлы и мрамор. Все это происходило на глазах у паломников. В ноябре 1095 года был созван Клермо некий собор. Он происходил под открытым небом, так как во всем городе не нашлось такого обширного помещения, чтобы вместить под своей крышей толпы его участников. Папа Урбан произносил зажигательные речи, призывая христиан отправиться в Палестину, на освобождение гроба Христа. Кроме вечного блаженства погибшим за святое предприятие, он обещал живым: - Кто здесь беден, там будет богатым! Тысячи людей, влачивших в европейских странах жалкое существование, мечтали о лучшей доле, поэтому не приходится удивляться тому, что многие поселяне бросили свои хижины, подковали мирных волов, как это делали рыцари с боевыми конями, погрузили на повозки детей и скудное свое имущество и, нашив на лохмотья красные кресты, двинулись на Восток. Перед каждым большим городом они останавливались и спрашивали встречных, указывая корявыми пальцами на незнакомые башни и церкви: - Не Иерусалим ли это? Трудно себе представить, на что они могли надеяться, так как у них не было ни организации, ни оружия, а человек, который вел их на верную гибель, Петр Пустынник, оказался беспочвенным мечтателем и бросил несчастных в трудную минуту. В пути эти люди вынуждены были жить грабежом, поэтому жители стран и областей, по которым они проходили, безжалостно уничтожали нежелательных бродяг. В Трире, Майнце и Вормсе они в свой черед избивали евреев, считая, что мстят за распятие Христа. В Венгрии их поджидал на границе король Коломан и потребовал, чтобы они не грабили его землю. В Чехии большой отряд крестьянских крестоносцев был уничтожен войсками князя Брячислава. В конце концов так же поступил с ними и венгерский король. Но все-таки около двухсот тысяч человек добралось до Константинополя. Эти безоружные люди представляли собою жалкий и никому не нужный сброд. Император Алексей, опытный воин, по собственному опыту знавший, какой страшный враг ждет крестоносцев в Азии, уговаривал Петра Пустынника не торопиться с переправой на другой берег. Крестьяне послушались совета и весьма удивлялись богатству Константинополя, а потом начали грабить лавки, что вызвало вмешательство местных властей. В конце концов, чтобы избавиться от этих беспокойных гостей, греки переправили их через Босфор. Это произошло в октябре 1096 года. Увы, вскоре почти все принявшие участие в походе были перебиты турками или обращены в рабство. Но в это время уже двинулись в путь рыцарские ополчения. Во главе воинственного нормандского рыцарства стал герцог Роберт, родной брат Вильгельма Завоевателя; из Лотарингии рыцарей повел Готфрид Бульонский, из Южной Франции - граф Раймунд Тулузский, из Италии - Боэмунд Тарентский. Эти могущественные феодалы надеялись возместить свои потери в Европе новыми завоеваниями в восточных богатых странах. Так, например, рассуждал Готфрид, заложивший свои владения епископу города Льежа, чтобы иметь возможность нанять семьдесят тысяч воинов и предпринять этот рискованный поход. С ним двинулись также два брата - Евстафий и Балдуин, впоследствии ставший королем иерусалимским. Французских рыцарей возглавил граф Гуго Вермандуа, брат короля Филиппа I, сын Анны Ярославны. Этот рыцарь очень гордился своим происхождением. Менестрели называли его вторым Роландом. Все эти закованные в железо воины, двинулись через Италию, и граф Гуго Вермандуа получил из рук папы Урбана священную хоругвь. Были своевременно уведомлены о приближении рыцарей и в Константинополе. На тамошних рынках о них говорили: - Латынян больше, чем звезд на небе, они многочисленнее песка на морском берегу. Во всяком случае, Алексей Комнин решил принять соответствующие меры. Первый из крестоносцев, с кем познакомился император, и был граф Гуго. Он написал Алексею еще из Италии. Но встреча Алексея с братом французского короля произошла при неблагоприятных обстоятельствах и без всякой пышности. Дело в том, что корабль, на котором плыл Гуго, попал в жестокую бурю и потерпел крушение. Волны выбросили его на греческий берег. Здесь графа и нашла в самом жалком состоянии береговая стража. Знатного рыцаря немедленно доставили в столицу и поселили в роскошном дворце. Император был очень любезен с ним. Однако само собою разумеется, что за каждым шагом Гуго следили особо приставленные для этой цели люди и обо всем доносили кому следует. Поэтому даже распространились слухи, что граф содержится в качестве пленника, и Готфрид Бульонский стал разорять Грецию, требуя освобождения брата французского короля. Между тем наступила зима, и, как писала с обычной склонностью своей к пышности слога Анна Комнина, солнце уже стало склоняться к северным кругам. По ее словам, греческий император честно выполнял взятые на себя обязательства, поставляя рыцарским войскам обещанные съестные припасы. Но он, конечно, сделал все, что было в его силах, чтобы поскорее переправить неприятных пришельцев в Азию и там использовать их оружие в собственных целях. Поэтому он просил графа Гуго переговорить с Готфридом Бульонским, не согласен ли тот выступать на театре военных действий как подчиненный ромейскому императору. Готфрид, оттопырив нижнюю губу, презрительно спросил: - Ты сам стал рабом и меня хочешь сделать таким же, как ты? Тем не менее Готфриду, очутившемуся в затруднительном положении, пришлось коленопреклоненно принести присягу в ленной верности схизматику. Алексей позолотил пилюлю тем, что льстиво поговорил с каждым влиятельным рыцарем и восхвалял доблесть и знатность их предков. Нашлись среди гостей и грубияны. Например, один из рыцарей бесцеремонно уселся на императорский трон, и когда Балдуин потянул его за рукав, призывая к порядку, то он упирался и, бросая сердитые взгляды в сторону царя, бранился: - А он воспитанный человек? Сидит развалившись, когда благородные рыцари стоят! Наконец крестоносцы благополучно переправились на азиатский берег. Всего там оказалось около трехсот тысяч вооруженных воинов и почти столько же слуг, женщин и вообще всякого рода людей, сопровождающих войска в походе. Турецкий султан находился в древней Никее, его владения простирались до самого Евфрата, однако на этой территории насчитывалось больше христиан, чем мусульман, и все эти сирийцы и греки, сохранившие верность христианскому учению, само собою разумеется, ждали крестоносцев как освободителей. Но когда Никея была взята, в нее вошел отряд императорских войск. Латыняне протестовали. Тогда греческий стратиг напомнил им о ленной присяге: согласно заключенному договору с крестоносцами и во исполнение данных клятв, все взятые ими города переходили во власть императора и не должны были подвергаться разграблению. Готфрид Бульонский и на этот раз подчинился царю. После взятия Никеи крестоносное воинство разделилось: часть рыцарей пошли к Тарсу, остальные направились к Антиохии. На берегу Средиземного моря с последними соединились армянские отряды. В ноябре 1097 года крестоносцы подступили к Антиохии, чудовищно укрепленному городу, на стенах которого могла свободно проезжать повозка, запряженная четверкой лошадей. Достаточно сказать, что число городских башен достигало четырехсот пятидесяти. Распоряжался теперь в рыцарском войске на правах полновластного начальника Боэмунд, и когда греческий стратиг Татикий бежал, он потребовал, чтобы его признали верховным вождем. Началась осада Антиохии. Но благодаря измене одного из военачальников турецкой армии, армянина Фируза, крепость была взята. Увы, вскоре победители сами оказались в осаде, которую повел против города эмир Кербога, пришедший с большим турецким войском. Для поддержания духа у крестоносцев придумали рассказ о чудесном сновидении. Некий монах уверял, что ему явился во сне апостол Андрей и повелел найти копье, которым был прободен Христос на кресте. Копье это якобы находилось в городе. Начались поиски священной реликвии. Разумеется, в указанном месте нашли старую, заржавленную пику и решили, что это и есть бесценная христианская святыня. Как раз в это время в лагере осаждающих начались ужасные раздоры. Крестоносцы воспользовались этим, сделали удачную вылазку и разгромили табор Кербоги. Конечно, все было приписано божественной помощи. Впрочем, и у самих крестоносцев начинались споры о власти. Раймунд Тулузский требовал, чтобы во исполнение данной клятвы город был передан греческому царю. Для переговоров с ним послали Гуго Вермандуа. Но граф не вернулся в Антиохию, а сел на корабль и отплыл в милую Францию. В это время император Алексей находился со своими мощными осадными машинами совсем недалеко от антиохийских пределов, однако, по-видимому, не имел большого желания помогать крестоносцам, а, пользуясь тем, что они оттягивают силы турок, без особенных усилий занимал прибрежные города, среди которых были Эфес и Милет. В Антиохии начался мор, во время которого умер папский легат. Простые воины стали роптать и требовали идти дальше. Вождям пришлось уступить, и крестоносная армия пошла под стены Иерусалима. Город решили взять штурмом. Наконец 15 июля 1099 года священный град пал, после отчаянного сопротивления мусульман. Существенную помощь оказали крестоносцам пизанцы и генуэзцы, доставившие лесные материалы, необходимые для сооружения стенобитных машин. Взяв город, рыцари залили его кровью. Хронисты не без удовольствия рассказывают о лужах крови, по которым ходили воины. Не было пощады ни женщинам, ни младенцам. Затем в Иерусалиме устроили королевство. Возглавил его Готфрид Бульонский, отказавшийся от титула короля, а назвавший себя только "защитником гроба господня". В его распоряжении осталось всего двести рыцарей и две тысячи простых воинов. Зато у Боэмунда в войске насчитывалось около двадцати тысяч человек. Этот граф ненавидел императора Алексея и, едва освободившись из плена, в который попал во время сражения с турками, поспешил в Европу за новыми подкреплениями. Узнав о его возвращении, греки приложили все усилия, чтобы захватить его корабль, и существует легенда, что Боэмунд велел положить себя в гроб и обманул бдительность императорских соглядатаев, искусно притворившись мертвецом. Весною 1107 года ему, во всяком случае, удалось собрать в Италии еще тридцать тысяч воинов. Папа Пасхалий вручил графу благословительные грамоты, а король Франции выдал за него свою дочь Констанцию. В это время, невзирая на все свои недуги, император Алексей деятельно продолжал борьбу с турками. Однако, кроме болезней, последние годы его царствования омрачались семейными огорчениями. Царь считал, что наследовать ему должен старший сын Иоанн. Между тем многие предпочитали бы видеть на троне образованную дочь Анну и ее мужа. Алексей знал об этих интригах, в которых была замешана и императрица. В молодые годы часто изменявший своей прелестной супруге, теперь он всюду возил ее за собой, может быть опасаясь, что в его отсутствие она может устроить дворцовый переворот, а царь великолепно знал, что это делается в Священном дворце без особых затруднений. В 1118 году, присутствуя во время какой-то торжественной церемонии на Ипподроме, Алексей почувствовал себя плохо, и его унесли в Большой дворец, а потом в Манганы, вероятно считая, что там, на берегу моря, где веют зефиры, больному будет лучше. Лечил царя медик Николай Калликл, к тому же отличный стихотворец. Но, несмотря на самый внимательный уход, император скончался. На престол вступил Иоанн... О Балдуине, который сделался царем в Иерусалиме, с симпатией рассказывал Владимиру Мономаху игумен Даниил. Когда однажды король отправлялся в поход на Дамаск, ему сказали, что его хочет видеть русский монах. Балдуин спустился из своего дворца по каменной лестнице, чтобы сесть на коня, которого уже держал под уздцы один из оруженосцев, и к нему подвели одетого на греческий образец священника. Он вспомнил, что где-то видел этого монаха. Король, высокий человек со светлой бородой, подстриженной по константинопольской моде, был уже в кольчуге, но поверх ее носил, как делали это и все другие рыцари, чтобы предохранить железо брони от раскаленных лучей солнца, длинное полотняное одеяние, до самых пят, с красным крестом на груди. На голове у Балдуина поблескивала серебристая кольчужка, оставлявшая открытым только лицо. Тяжелый его шлем нес молодой оруженосец с черной челкой на лбу. Такие шлемы только начали входить тогда в употребление и представляли собой нечто вроде ведра с узкими прорезями для глаз. Шлем короля завершали резная золотая корона и три страусовых пера - розовое, белое и голубое. Балдуин до конца своих дней оставался человеком, лишенным преувеличенной гордыни, свойственной многим знатным рыцарям того времени. Лицо его как будто бы даже выражало некоторое удивление, что он царствует и живет во дворце, окруженный вельможами и слугами, хотя ничем не отличается от любого из знатных воинов. С таким несколько удивленным выражением глаз король спускался и по лестнице, кидая растерянные взоры направо и налево, и вдруг улыбнулся, увидев, что внизу стоит русский аббат, окруженный своими спутниками. Балдуин остановился перед ним. Даниил, за год пребывания в монастыре св.Саввы немного освоившийся с местными обычаями и с этой латинской жизнью, столь не похожей на черниговские нравы, приблизился к королю с поклоном. - Что ты хочешь, русский игумен? - спросил его король на плохом греческом языке. Рядом с Даниилом стояли люди, пришедшие сюда из Новгорода и Киева, богатые купцы Седеслав Иванькович и Горислав Михалкович, также два брата Кашкичи и некоторые другие паломники. Обязанности переводчика во время странствований Даниила по достопримечательным местам исполнял обычно один монах из монастыря св.Саввы, где проживал черниговский игумен. Но этот человек, пришедший сюда из славянской страны, хорошо говорил только по-гречески, а языка латынян не знал. Поэтому объясняться с королем Балдуином было затруднительно. Балдуин понял, что аббат имеет намерение отправиться вместе со своими спутниками в Галилею и просит позволения совершить этот небезопасный путь под защитой королевского войска. Король разрешил Даниилу и его спутникам это предприятие, поручив пажам всячески заботиться о нуждах русских путешественников. Отдав эти распоряжения на странно звучавшем для слуха черниговца наречии, Балдуин протянул руки к шлему, чтобы надеть его на голову. Другой паж тотчас подвел боевого коня под длинным, до самых бабок, покрывалом из красной шелковой ткани, с вышитым на боку геральдическим сухопарым львом, вставшим на дыбы и высунувшим волнообразно длинный язык. Для большой конской головы в покрывале был искусно выкроен особый мешок с двумя широкими отверстиями для глаз, непривычными для русских. Король не без труда влез на седло с помощью оруженосцев и, еще раз улыбнувшись Даниилу, тронулся в путь. Он очень уважал русского аббата за его скромность и умение держаться с достоинством. В такт конскому шагу мерно покачивались страусовые перья на королевском шлеме. Розовое, белое и голубое. Так как король велел предоставить монаху выносливого мула, а его спутникам коней, то оруженосец повел Даниила на конюшню, ласково предлагая, чтобы он выбрал там животное по своему вкусу. Надо было торопиться, потому что передовые части войска выступили уже на заре и двинулись по щебнистой дороге вдоль берега Иордана на север. Русские паломники хотели побывать в Тивериаде, Назарете и подняться на гору Фавор, чтобы потом рассказать об этом на Руси. Путешествие из Иерусалима в Галилею продолжалось три дня. Путь в Галилею часто проходил среди каменистых гор, в безлюдной и безводной местности, и русские люди с любопытством, смешанным отчасти со страхом перед непривычностью этого зрелища, взирали на страшные кручи. Кое-где попадались становища с населением, имевшим разбойничий вид, но войска Балдуина служили залогом безопасности. Поселяне придорожных деревень смотрели на проходившее войско без большой нежности и предусмотрительно прятали своих коз и ослов в укромных местах. Наконец среди бесплодных и как бы лунных гор блеснуло Генисаретское озеро, синее, как сапфир, и из груди у путников вырвался тогда вздох восхищения. Король Балдуин тоже остановил коня, чтобы полюбоваться открывшимся зрелищем... Даниилу уже не в первый раз приходилось пользоваться любезностью иерусалимского короля. Он являлся для Балдуина представителем той таинственной страны, родом из которой была Анна - мать Филиппа и Гуго. Граф Вермандуа неожиданно покинул Палестину и отправился во Францию. Но когда его обвинили в трусости, он вторично вернулся в Святую землю, был ранен при осаде Антиохии и умер от полученных увечий в Тарсе, где и был похоронен, как подобает рыцарю и брату французского короля. Однажды Даниил явился к королю. Как всегда, у дверей дворца стояла вооруженная стража, а в переднем покое, где надо было подождать, когда позовут к королю, толпились рыцари, пришедшие сюда с жалобами и просьбами о вознаграждении. - Что тебе надобно, русский игумен? - по своему обыкновению спросил Балдуин. Даниил любил свою землю и не мог забыть о ней на чужбине. - Господин, - сказал он, - я пришел к тебе от имени русских князей, чтобы ты позволил поставить на гроб Христа лампаду за Русскую землю и всех ее христиан... Король охотно разрешил. Он всегда был особенно любезен с этим аббатом, пришедшим из далекой страны. Игумен Даниил спешно отправился на городской базар, в то место, где находились лавки медников и продавцов стеклянных изделий, с денежной помощью своих богатых спутников приобрел в одной из греческих лавок большую стеклянную лампаду и наполнил ее чистым елеем, без примеси воды. Король послал с игуменом одного из своих рыцарей к эконому храма Воскресения, наблюдавшему за христианскими святынями, и тот, попросив, чтобы Даниил и его сопровождающие сняли калиги, повел всех в священную пещеру. Черниговский монах рассказывал об этом по возвращении на Русь Владимиру Мономаху: - Это случилось уже к вечеру. Я принес лампаду в церковь и своими грешными руками поставил ее в ногах гроба. В изголовье уже стояла греческая лампада, а посреди - от монастыря святого Саввы. Латинские же светильники висят на цепочках над гробом. Подперев голову рукой, князь слушал рассказ о далеком Иерусалиме, где находится пуп земли и другие чудеса. - Наутро перед храмом собралось множество народу, так как наступила Пасха. Пришли сюда не только местные жители, но и из далеких стран. Из Греческой земли и Египта, из Вавилона и Антиохии. Сделалась такая теснота, что сам король не имел возможности войти в церковь, и его отроки вынуждены были расталкивать людей. Тогда он прошел как бы по живой улице, и вместе с ним шел я, а позади нас двигалась его дружина. Король стал на предоставленном ему месте и прослезился, ибо даже человек с каменным сердцем не может удержаться от слез в этом месте. Меня он поставил наверху, откуда я мог все видеть... Дальше следовал рассказ, как таинственным образом зажглись светильники и горели огнем, подобным киновари. Мономах знал, что в иерусалимских церквах на великой ектении поминается и его имя. 34 Мономах совершил путь из Чернигова в Переяславль совершенно неожиданно, просто потому, что вдруг у него родилось желание побывать в этом городе. Он сказал: - Хочу навестить милого сына Ярополка и молодую сноху, поклониться гробницам близких своих... Князь велел свернуть с дороги, что вела в Киев, на переяславскую, и вот уже путешествие приближалось к концу, а никто не встречал старого князя у городских ворот, ибо не получили уведомления. В тихий и богоспасаемый город на реке Трубеже прибыли, когда на снежные поля уже опустились голубые сумерки и вечерняя заря угасла за белыми дубами. С этой стороны въезжали в Переяславль через древние Епископские ворота. Все тут было знакомо Мономаху с юных лет. Слобода гончаров вдоль оврага, где они брали глину для горшков и мисок. Хижины еврейских ремесленников. Иудейское кладбище. Слева от дороги черные кузницы, и одна из них - Косты. Но час наступил поздний, и в горнах уже потушили огонь. Впереди зияли чернотой ворота приземистой дубовой башни. С обеих ее сторон тянулись засыпанные снегом валы с дубовым частоколом наверху. Над городом летало шумное воронье... Люди уже вечеряли, и на пути не попадалось встречных. Сам князь Ярополк ничего не знал о приезде отца, веселился в палате со своей супругой, а не вылетел из ворот навстречу родителю, на склонившемся набок от быстрого хода коне, шибко выбрасывающем комья снега подковами задних ног. Не ожидая никаких событий, на склоне дня, епископ Лазарь тоже спокойно читал в теплой горнице увлекательную книгу под названием "Зерцало, или Плачеве и рыдания странного и грешного инока". Хлебал деревянной ложкой щи с курятиной тысяцкий Станислав. При распахнутых настежь воротах никого не оказалось. Передовые отроки, прихорашиваясь и поправляя шапки, уже въезжали в город. - Где вратные стражи? - сердито спросил Мономах ехавшего рядом с санями Илью Дубца. - Никого не вижу. Илья огляделся, но стражей тоже не обнаружил. - Бросили ворота, псы, - проворчал он. - Но вот идет кто-то, спрошу его. Действительно, со стороны города в ворота вошел человек в черной медвежьей шубе и в такой же косматой шапке. Увидев, что приехали на откормленных конях вооруженные люди, прохожий понял, что это явился какой-нибудь важный боярин или князь, и прижался к бревенчатой стене воротного проезда. - Ты кто? - спросил его с коня Илья. - Гончар. - Как звать тебя? - Лепок. - Ты воротный страж? - Не я. Старый князь тоже сурово посмотрел на гончара, от смущения даже не снявшего перед ним шапку, на что Мономах большого внимания не обратил, но сам стал производить допрос: - Почему нет никого у башни и ворота не заперты, а близок уже ночной час? - Стражи сегодня Козьма и Коста. Кузнецы. Гончар бесстрашно смотрел в лицо князю. - Где же они? - Козьма в Устье уехал. Это я знаю. А где Коста... По своему обыкновению Мономах входил во всякую малость, все хотел знать, иметь полное представление о том, что творится в каждом городе, в каждой веси. - Зачем этот человек поехал в Устье? - Сапоги покупать у богородицкого дьяка. - Далеко поехал за сапогами. - Услышал, что дьяк дешево продает. - Значит, есть деньги у кузнеца, - сказал князь. - Говорят, гривну на дороге нашел. - Гривну? На какой дороге? - На киевской. - О потере кто-нибудь на торге заявлял? - Не слышали. Мономах остался недоволен сторожевой службой в Переяславле и уже грозился в душе, что строго взыщет с тысяцкого и от сына Ярополка потребует отчета. - А другой кузнец где? - спросил он. Прохожий почесал за ухом. - Другой кузнец - Коста. Он тут должен быть. - Почему же он не при воротах? Злат навострил уши, чтобы лучше слышать, что будут говорить о кузнеце Косте. Ежедневно к каждым городским воротам назначались из жителей по два стража. Они должны были охранять въезд в город, а с наступлением темноты запирать дубовые створки на железные запоры. Но в последние годы в Переяславской земле стояла тишина, люди забыли об опасности и стали пренебрегать сторожевой службой. Мономах подумал опять, что непременно взыщет с тысяцкого, на обязанности которого лежало наблюдать за всеми военными делами. Но в это время из корчмы вышел кузнец Коста. Он постоял мгновение на пороге и бросился к башне, увидев, что там столпились конные отроки, судя по знакомым коням и одежде. Прохожий, что носил медвежью шубу, указал на него перстом: - Вот спешит Коста! Кузнец пробрался между конями к воротам и очутился лицом к лицу со старым князем. - Ты страж при воротах? Почему свое место покинул? - строго спросил Владимир. Коста снял заячью шапку и тут же придумал оправдание для себя: - Вот прибежал ворота запирать. А ходил домой за куском пирога на ночь. Да твоя дружина всю дорогу загородила. Едва пробрался между лошадиных боков. Мономах сделал вид, что поверил. - Ты кузнец? - спросил он. - Кузнец. - Не ты ли мне меч ковал? - Я, князь. - Починишь мое оружие. Что-то рукоять расшаталась. - Починю, княже. - Придешь завтра на княжеский двор. Так они смотрели друг на друга, два человека, один уверенный в силе своих рук, привыкших к тяжкому молоту, другой во всей крепости своей души, повелевая всей Русской землей. Наконец князь нахмурил брови и произнес: - Приехали на ночь глядя. Чего ждешь? Пора запирать ворота! Румяный возница на коне, с наслаждением слушавший разговор князя с горожанами про сапоги и о том, что Коста должен меч чинить, встрепенулся и понял, что надо ехать дальше. Он тронул коня, и весь обоз стал въезжать в город. Сани снова заскрипели на снегу. Позабыв о голоде, возница переживал историю с найденной гривной. Чего не наслушаешься, когда возишь старого князя! Когда последний конь, помахивая хвостом, точно радуясь, что скоро он отдохнет в теплой конюшне, очутился за воротами, кузнец Коста, упершись в дубовые створки, затворил скрипучие ворота и задвинул скрежещущие железные запоры, пристроенные еще Владимиром Моно махом. Потом снял рукавицу и очистил нос. Теперь граждане могли спокойно спать до третьих петухов. Конный отряд, вызывая тревогу в темных хижинах, проехал по Большой улице, направляясь к княжескому двору. В палатах не ждали приезда дорогого гостя. Ярополк и молодая княгиня, смугловатая, с лукавыми черными глазами, только что встали из-за стола и, потягиваясь, собирались лечь в постель. Наутро князь должен был ехать на медвежий лов. Вдруг на дворе послышались голоса, раздался топот ног по лестницам. Приезд отца расстроил все намерения князя, и началась радостная суета. Слуги уже вносили в горницу длинный ларь с оружием Мономаха и его торжественными одеждами и другой, обитый запотевшей с мороза медью, где хранились любимые книги старого князя, с которыми он не расставался даже в путешествиях, и всякие принадлежности для писания. Улыбаясь и вытирая красным платком усы и бороду после поцелуев, он сам вошел в горницу, сопровождаемый Ярополком и молодой княгиней, всячески старавшейся показаться приятной старику. От зеленой изразцовой печи в углу шло тепло. Князь приложил к ней озябшие руки и спросил: - Как живешь, милый сын? И ты, красавица? Княгиня вся расцвела в улыбке. Мономах поговорил некоторое время со своими и, отказавшись от еды, лег в прохладную постель, так как устал с дороги и разомлел от крепкого зимнего воздуха. Помолившись и по привычке подумав о том, что сделал за день и что предстоит совершить наутро, князь повздыхал немного о том, как обманчиво все в этой суетной жизни и что все земное преходяще и протекает как вода. Не лучше ли последовать примеру князя Святоши, оставившего княжение и славу и власть и ушедшего в монастырь? Три года он пробыл на поварне, своими руками колол дрова и сам носил их с берега, хотя братья, Изяслав и Всеволод, удерживали его от подобного занятия. Но здравый смысл, притаившийся где-то в глубине, говорил, что он правильно провел свою жизнь, посвящая время не только молитвам, а и защите своей земли от врагов и устроение государства. Он поохал еще немного, и тотчас сон охватил его душу. Однако ночью, когда еще не пропели вторые петухи, князь проснулся и кликнул слугу, имевшего обыкновение спать перед дверью княжеской опочивальни на старой овчине, где бы великий князь ни находился. Мономах трижды позвал: - Кунгуй! Это был старый раб, торчин родом, преданный, как пес. Но Мономах не знал, что все нуждавшиеся в благоприятном решении своего дела или тяжбы давали этому человеку деньги, приносили ему тайно подарки, чтобы с помощью серебролюбца добиться своей цели. Когда Кунгуй одевал господина или просто снимал вечером сапоги с его ног, он говорил тихим голосом все то, чего хотели бояре или епископ, и таким образом князь порой выполнял их желания, думая, что творит суд по своему разумению. Торчин готов был умереть за своего князя, но это не мешало ему хранить в укромном месте кожаный кошель, в котором он копил серебряные монеты, перстни и прочие сокровища, полученные за услуги, оказанные просителям. - Кунгуй! Слуга отворил дверь и появился на пороге, приводя в порядок одежду. - Вот я, господин! Старый слуга смотрел на князя с тревогой. Он страшился, что скоро настанет день, когда его господин покинет земной мир, и тогда он сам лишится возможности обогащаться и класть в кошель серебро. О своей собственной смерти торчин не помышлял. Может быть, потому, что каждый человек надеется жить долго, или боясь подумать о том, что рано или поздно придется расстаться с накопленным богатством. - Вот я пришел, - повторил торчин, прикрывая тайком зевок, хотя в горнице было темно. Мономах приподнялся на ложе, опираясь о него обеими руками. - Зажги свечу! Кунгуй стал высекать кресалом огонь, раздул трут и запалил клок пакли. Потом зажег толстую восковую свечу, одну из тех, что князь всегда возил с собою, и поставил серебряный светильник на стол. Лампады в горнице не было. Князь сказал: - Открой ларь с книгами. Торчин исполнил и это приказание, поставил ларь у постели и стоял так в ожидании новых повелений. Но Мономах отпустил слугу мановением руки: - Теперь иди спать, еще далеко до рассвета. Оставшись один, старик тяжко опустился на колени перед ларем, - в белой рубахе и таких же портах, босой, с расстегнутым воротом на волосатой груди, как он ходил дома и спал, чтобы не портить и не мять дорогие одежды, - и начал перебирать свои книжные сокровища. Первой ему попалась в руки "Палея". В этой книге можно было найти самые волнующие выборки из Ветхого завета. Мономах стал перелистывать ее, отыскивая то место, которое очень любил читать, - где праотец Иуда рассказывает о своем мужестве и крепости мышц. Князь шепотом перечел еще раз: - "Лия, мать моя, назвала меня Иудой... В юности своей я был быстр на движения, имел мужество в персях и быстроту в ногах и множество воинов убивал своей десницей, разрушая твердыни городов, не покорявшихся мне..." Мономах с увлечением шептал знакомые строки: - "Настигая лань, я ловил ее и готовил обед для моего отца. Я охотился также на серн и на всех зверей, что находились в полях, а диких кобылиц ловил и укрощал, и однажды убил льва, вырвав из его пасти козленка, медведя ухватил за ногу и сбросил с берега, и так расправлялся со всяким зверем, что нападал на меня, разрывая его, как пса. В другой раз я загнал дикого вепря и свалил его. В Хевроне рысь вскочила на моего пса, но я взял ее за шею и ударил о землю. В пределе Газском я убил дикого буйвола, ядущего ниву. Взяв его за рога, я закрутил животное, поверг на землю и зарезал..." 35 Когда Мономаху впервые попались на глаза подобные строчки, он поразился. Ему показалось, что все это написано о нем самом, - настолько его жизнь была похожа на жизнь Иуды, одного из библейских патриархов. Но в ту ночь Владимир искал в ларе свои собственные записи - небольшую книжицу, величиной немного более ладони, сшитую из листков желтоватого пергамена, на которых уже порыжели от времени чернила прежних писаний. Двадцать лет тому назад... Старый князь хорошо помнил, как в день великомученика Феодора Стратилата и Феодора Тирона, в первую неделю великого поста, он очутился в большом погосте, расположенном на левом берегу Волги, недалеко от города Ростова, готовясь к тому, чтобы собирать там дань мехами, медом и воском. Погост был древний и богатый, с деревянной церковью, в которую он сам пожертвовал золотую чашу. Селение основал, по рассказам стариков, хранивших в уме предания, псковитянин Ян, брат княгини Ольги, ставившей здесь некогда перевесы. В этих лесах наводила порядки и сама просветительница язычников и определяла заботливо границы княжеских ловов. Неподалеку проходила старинная дорога, на которой однажды споткнулся конь княжича Глеба, когда он спешил к своему умирающему отцу, святому князю Владимиру, в Киев. Мономах припомнил, что на том погосте его застиг великий пост и он захотел очистить душу покаянием. Но вдруг явились послы от князя Святополка с предложением пойти вместе с Олегом и Давидом Святославичами против Рюрика, Володаря и Василька, молодых сыновей князя Ростислава Тмутараканского, чтобы без больших усилий захватить их области и поделить богатую добычу. Олег... Он однажды поручился за этого легкомысленного бродягу перед великим князем, своим блаженной памяти отцом, и внес в виде обеспечения триста золотых гривен. Это являлось огромным богатством для русского князя. Но Олег на третий же день праздника сбежал, предоставив Мономаху расплачиваться за него своим достоянием. Жаль было не потерянного золота. Нет, рана в сердце осталась навеки от предательства друга и брата, от человеческого обмана. Князь постыдно надсмеялся над ним, а Мономаху тогда едва исполнилось двадцать пять лет, и он еще верил в княжескую честность и благородство, и этот презренный поступок Олега оскорбил в нем самые лучшие чувства. Мономах отослал послов ни с чем, не желая нарушить крестное целование, и когда они покинули погост, гневаясь, что должны везти отказ своему князю, Владимир, в большой печали, развернул Псалтирь и стал читать священную книгу, в надежде, что небо укажет ему путь, по которому следует идти, чтобы не стыдиться своей совести и не потерять уважение к самому себе. Так он делал иногда, как бы гадая по прочитанным наугад строкам. На этот раз глаза остановились на следующем месте: "Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?" Именно в тот день, намереваясь оставить после своей смерти поучение для сыновей, как это неоднократно уже делали многие прославленные мужи, он и начал вести эти записи. Но государственные дела и житейская суета часто отвлекали его от книжных занятий. Сегодня, приехав в Переяславль и уже чувствуя, что бессонница помешает ему уснуть до утра, князь решил закончить грамоту, раз невозможно смежить вежды. Мономах взял книжицу в руки, сел на постели и прочел при свете свечи начало своего повествования: "Я, худой, дедом своим Ярославом, благословенным и славным, нареченный в крещении Василием, а русским именем Владимир, отцом возлюбленным и матерью своею из рода Мономахов..." Но едва он прочел эти строки, как воспоминания снова закружились перед ним. Время летит, как оперенная стрела. Ни единого мгновения невозможно возвратить из того, что кануло в вечность, и никого из любимых нельзя воскресить ни на один час, чтобы сказать то, чего не успел выразить при жизни, о своей любви или улыбнуться с нежностью. Мономах стал читать дальше: "Что такое человек, как подумаешь о нем?" В своей юности он, как Иуда Маккавей, отличался необыкновенной силой и все-таки чувствовал себя тростью, ветром колеблемой, перед этим величием мироздания, перед дубравами и бурными реками, ночными звездами и грозными, как одеяния Перуна, облаками. Его жизнь была так заполнена трудами, что в продолжении долгих лет некогда было подумать о небесах. Но на склоне жизненного пути его душу снова охватывали благочестивые настроения. Вздыхая, Мономах взял в руку гусиное перо, омакнул его в глиняную чернильницу и стал медленно писать. Искривленные возрастом пальцы уже не очень слушались старого князя, и однако он старательно выводил букву за буквой, и строки заполняли желтоватую страницу. "Взгляните, как небо устроено, или солнце, или луна, или звезды! Тьма и свет! И земля положена на водах, господи, твоим промыслом! Звери различные, птицы и рыбы украшены твоим промышленном! Подивимся и такому чуду, что из праха сотворен человек и что разнообразны человеческие лица: если собрать всех людей, то не один облик у них, а у каждого свой особенный. Подивимся также тому, как небесные птицы приходят из рая и прежде всего попадают в наши руки. Они не поселяются в одной стране, а разлетаются, слабые и сильные, по всем землям, по божьему повелению, чтобы наполнились рощи и поля..." Князю вспомнилось, как сладостно щелкал соловей в ночной дубраве, когда они ехали однажды вдвоем с Гитой из Смоленска, в ту душную ночь, когда перестал идти дождь. Сегодня сороки летали среди белых деревьев... Мономах чувствовал, что настают его последние дни. Ну что ж! Он оставлял своим сыновьям сильное государство, простирающееся от половецких степей до Карпат. Никто не посмеет посягнуть на Русь. Во всех княжеских конюшнях стоят огненные боевые кони. Разбойные племена далеко загнаны в степи, рассеяны, как листья, которые гонит в полях осенний ветер. Но сколько это стоило трудов, крови и сколько золота! Он мог бы умереть спокойно, если бы знал, что князья будут слушаться его старшего сына. Мстислав достоин того, чтобы водить полки к победам, но надо также, чтобы в сердце у него были чистые помышления. Злоба, ненависть и низкие чувства никогда не приводят ни к чему доброму, и завоевания, достигнутые ими, непрочны. Сколько ханов приходило на Русь, однако от них не осталось даже земной славы среди людей и самые имена их предаются забвению. Мономах опять омакнул перо и писал: "Всего же более убогих не забывайте, но поскольку можете, кормите их и подавайте сироте и вдовицу оправдывайте, не давайте сильным губить человека. Ни правого, ни виноватого не убивайте и не повелевайте убивать. Если даже будет повинен смерти, и тогда не губите никакую христианскую душу..." А сколько он сам пролил крови на своем веку в горячности или в ожесточении битвы в те годы, когда враги считали, что могут безнаказанно разорять Русскую землю. В то же время как приходилось лукавить и скрывать свои подлинные чувства, чтобы достичь цели без кровопролития. Немало проявлено предусмотрительности в беседах с митрополитами. Перед Мономахом возникли блестящие глаза Никифора. Одной рукой прижимая к столу пергамен, а в другой держа в воздухе гусиное перо, он задумался на мгновение, спрашивая себя, не надо ли упомянуть о нем, и решил, что этого не следует делать. Митрополиты были по большей части чужие люди, полные высокомерия и учености, но не заботившиеся о судьбе народа, а высматривавшие, как соглядатаи, во всем пользу греческих царей. Сколько в нем самом пылало гордыни, когда он возвращался с победой и добычей в свои пределы! А между тем какая цена бренной славе? Снова стало поскрипывать перо: "Паче же всего гордости не имейте в своем сердце и уме, но скажите себе: "Все мы смертны, сегодня живы, а завтра в гробу, и все, что ты дал нам, это - не наше, но твое, лишь порученное нам на мало дней". И в земле ничего не сохраняйте, ибо это великий грех..." Он хорошо знал, что некоторые бояре и даже торговые люди, подобные нерадивым евангельским рабам, вместо того чтобы использовать свое богатство на благо людям, строить на эти деньги прочные палаты, церкви или заказывать переписчикам книги, закапывают золото и серебряные сосуды в землю, опасаясь татей или пожара. Однако часто случается так, что человек, закопавший сокровища, неожиданно умирает и уносит с собою тайну того места, где в темное, глухое время рыл ямы глухонемой раб или посланный потом на верную смерть, чтобы замести все следы, и вот все это богатство пропадает втуне. Мономах смотрел на пламя свечи и искал, о чем он еще должен написать. Ему приятно было подумать, что он оставляет после себя на земле многих сыновей. Хотелось бы, чтобы дети его оказались такими же трудолюбивыми, как и он сам. "В дому своем не ленитесь, но за всем смотрите, не полагайтесь на тиуна или на отрока, чтобы не посмеялись гости ваши ни над домом вашим, ни над обедом вашим. На войну выйдя, не ленитесь, не полагайтесь на воевод; не потворствуйте ни питью, ни еде, ни сну; сторожевую охрану сами наряжайте, и ночью, расставив воинов со всех сторон, ложитесь, а рано вставайте; а оружия снимать с себя не торопитесь, не оглядевшись, из-за лености внезапно ведь человек погибает..." На несколько мгновений перед его глазами возникла знакомая картина ночного лагеря. Дымок костров, запах примятой травы, ржание коней в поле, легкий тревожный сон перед битвой под ночными звездами... "Лжи остерегайся, и пьянства и блуда, оттого ведь от них душа погибает и тело. Куда бы вы ни шли походом по своим землям, не давайте отрокам, ни своим, ни чужим, причинять вред ни жилищам, ни посевам, чтобы не стали вас проклинать..." Мономаху хотелось думать, что всякое его приказание будет тотчас исполнено. Стоит ему повелеть - и воины в любой час дня и ночи возьмут оружие в руки и пойдут туда, куда он укажет. Когда его не станет на свете, приказывать будет Мстислав. Так решено на княжеском совете, и все братья клялись повиноваться ему как отцу. Размышляя о сыновьях, он писал: "Не забывайте того хорошего, что вы умеете, а чего не умеете, тому учитесь. Как отец мой, дома сидя, научился пяти языкам, отсюда ведь честь от других стран. Леность ведь - всему мать: что кто умеет, то забудет, а чего не умеет, тому не научится..." Теперь, когда силы уже на исходе, казалось удивления достойным, что молодые и здоровые отроки могут предаваться безделию. Мономах особенно старательно выписывал буквы: "Пусть не застанет вас солнце в постели..." Как приятно проснуться среди росистого поля, когда первая птица запоет в роще, или, лежа под деревом, к которому привязан твой конь, смотреть, как звезды угасают в небесах и веет предутренний ветерок. И вдруг раздается чистый голос серебряной трубы! "Так поступал отец мой..." Об отце он не мог вспоминать без слез, и в мыслях о смерти утешало сознание, что и его прах будет лежать рядом с отцовским гробом, под сводами Софии. Но рука уже устала писать. Мономах опустил перо в чернильницу. Ночь приближалась к концу... 36 Наутро Мономах выразил желание слушать утреню в церкви Успения, где в прошлом году с ужасающим грохотом рухнул купол. Строители уже вновь возвели его осенью. Для того чтобы попасть в храм, надо было только перейти через широкий княжеский двор по протоптанной в снегу дорожке. Но когда старый князь вышел по нужде из палаты, то почувствовал себя совсем больным. Вдруг его охватил озноб, и вода, принесенная Кунгуем для утреннего умывания, показалась необычайно студеной. Мономах снова прилег, укрывшись потеплее, и так дремал, слыша сквозь полусон, как торчин шептался с какими-то людьми за дверью. Когда слуга сказал, что это явился тысяцкий, князь не пожелал его видеть и промолвил со старческим кашлем: - Пусть помедлит немного... Плоть стала немощной. Мономах вспомнил, как немало лет тому назад, когда был значительно моложе, он простудился однажды под проливным дождем, во время длительной осады Минска. Ему пришлось даже распорядиться, чтобы срубили избу, так как больному трудно было проводить холодные осенние ночи в полевом шатре, где гулял ветер. Опять появился в дверях Кунгуй и доложил, что пришел кузнец Коста. Князь оживился и велел позвать его в горницу. Этот сильный и спокойный человек понравился ему. Тем более что князь не видел, что Коста прибежал к воротам из корчмы, не знал, что кузнец любит мед и всякие небылицы. Коста стоял в дверях и исподлобья оглядывал княжеское помещение, зеленую изразцовую печь, ковры и серебряные сосуды на столе. Мономах приподнялся на локте и приказал Кунгую: - Достань меч. Торчин опустился на колени перед длинным ларем, откинул его горбатую крышку, и тогда кузнец увидел внутри княжеское оружие - тяжелый меч в ножнах из лилового скарлата, с серебряными украшениями и позолоченной рукояткой, а рядом с ним великолепный боевой топор с чернью, иверийский нож, половецкую саблю, снятую некогда с пленного хана Асадука, после счастливого сражения. - Подай-ка мне его, - сказал князь, протягивая руку к мечу, и пошатал рукоять с поперечиной. Ему пришло на ум, что, вероятно, уже не придется обнажить этот клинок в битве с врагами, но оружие полагается хранить в хорошем состоянии, чтобы в надлежащем виде передать сыну. Кому он вручит его? Мстиславу? Юрию? - Вот посмотри, - протянул Мономах меч кузнецу, - рукоять ослабла. Надо закрепить. Коста взял оружие из рук князя, и лицо его сразу стало серьезным, потому что дело касалось работы. Он обнажил наполовину клинок и, поворачивая меч, чтобы рассмотреть с обеих сторон, оценил холодную синеву стали. - Сделаю, как велишь, - проговорил кузнец. - Такой меч еще сто лет служить будет. До полудня Мономах лежал, скорбя, что не может пойти в церковь, а когда настало время обеда, поел горячей ухи и читал псалмы. Жена Ярополка поила его горячей водой с медом, и от этого врачевания князю стало легче. Он накинул на плечи полушубок и снова присел к столу, чтобы продолжать свое писание при дневном свете. "А теперь я поведаю вам, дети мои, о своих трудах, о том, как я трудился в разъездах и на ловах с тринадцати лет. Первый мой путь был сквозь землю вятичей к Ростову. Отец послал меня туда, а сам пошел в Курск..." Вдруг снова встали шумные и пахучие леса вятичской области, появились под сенью деревьев люди, еще не просвещенные христианским учением и со злобой смотревшие на княжеское красное корзно, на пахнущий медью крест в руках испуганного священника... Потом была поездка со Ставком Гордятичем в Смоленск, а из этого города во Владимир Волынский. Так вспоминались путешествие за путешествием, лов за ловом, град за градом. В том же году он ходил в Берестье, сожженное ляхами, и на пожарище правил утишенным городом. Оттуда на Пасху поспешил к отцу в милый Переяславль, а после праздников снова очутился в Волынской земле и заключил в Сутейске мир с ляхами. Вскоре после этого - далекий поход в Чешский лес, когда он взял тысячу гривен дани, а потом снова поездки: из Турова в Переяславль, из него - в Новгород, в Смоленск. Верхом, по лесным тропам, под дождем, а в зимнюю стужу - на санях, на которых по снегу везде можно проехать. Отец стал княжить в Чернигове. Он тоже приехал туда в гости и угощал проживавшего в Чернигове Олега вкусными обедами на Красном дворе. Тогда-то он и дал отцу в залог за неверного князя те самые триста золотых гривен. Тогда же, зимою, половцы пожгли Стародуб, и он во главе черниговцев и союзных половцев взял на Десне в плен двух ханов, Асадука и Саука, а воинов их перебил до единого человека. Глядя в темный потолок, старый Мономах вспоминал прежние походы и все, что случалось во время поездок и схваток с врагами, во время погони за половцами в беспредельных степях. Все перемешалось в его воспоминаниях: дым и шум половецких становищ, заплаканные пленницы, чудовищные верблюды, а над всем этим - пушистые ночные звезды. Битвы под Стародубом и Ростовом. Сражения с половецкими ханами. Боняк, Урусоба, Лепа, Тугоркан. Снова походы и ловы. Двадцать раз без одного он заключал мир с половцами, двести ханов изрубил, предал смерти или потопил в реках, а некоторых отпускал из оков за большой выкуп. Еще походы - на Дон и за Супой, не считая поездок к отцу в Киев, которые он проделывал за один день, до вечерни. Всего таких путей было сто. Во время этих путей и трудов, в походах и на ловах, Мономах никогда не давал себе отдыха и покоя. Не полагаясь на посадников и бирючей, он сам всюду устанавливал порядок, в доме и у конюхов, заботился о ястребах и соколах и самолично наблюдал за церковными службами. И на третий день недуг не оставил старого князя. С утра пошел мелкий снег, на дворе, широком, как поле, крутилась метель, и Мономах поопасался выходить из теплой горницы. Ярополк и сноха ухаживали за болящим, уговаривали поесть того или другого, предлагали самые вкусные яства. Но князь, прикрывшись по воинской привычке стареньким полушубком, лежал в постели и от всего отказывался, как это делают псы, когда болеют. Еще раз он оказался прав - на четвертый день недуг оставил его, и, одевшись потеплее, Мономах взял в руки высокий жезл из черного дерева с серебряным шаром, спустился по каменным ступеням крыльца. Посох гулко стучал по полу, на лестнице звук его стал другим... Ярополк последовал за отцом и вместе с ним некоторые бояре, желая оказать старому князю честь. Но Мономах не оглядываясь махнул на них рукой в красной меховой рукавице, требуя, чтобы они оставили его одного, и прошествовал в одиночестве к храму Успения, который воздвиг на собственные средства. Озабоченный сын остался стоять на дворе и видел, как старик терпеливо ждал у храма, пока церковный сторож без шапки, не то из почтения к князю, не то в спешке, и в длинной рубахе, без полушубка, звенел ключами, открывая обитую железом дверь. Мономах снял бобровую шапку и, перешагнув через порог, исчез во мраке притвора, а привратник побежал к воротам княжеского двора, может быть, за священником Серапионом или предупредить епископа Лазаря о прибытии великого князя в церковь. В Успенской церкви за престолом находилась икона, написанная прославленным художником Алимпием, еще в детстве отданным учиться этому искусству у греческих зографов, в дни князя Всеволода пришедших на Русь из Царьграда при печерском игумене Никоне. При этом настоятеле Алимпий и очутился в монастыре еще отроком. Когда греки расписывали монастырскую церковь, он растирал для них краски на мраморной доске и внимательно наблюдал, как трудятся иконописцы, но вскоре превзошел в этом деле своих учителей, и все в Киеве удивлялись красоте его икон. Алимпий горел желанием изобразить на доске тот небесный мир, какой таился в его душе. Так, взяв в руку кисть, он создал икону, похожую на печальный и прекрасный сон. На ней можно было видеть Марию, лежащую на одре, и вокруг ложа склонившихся к ней со скрещенными на груди руками апостолов и пророков. Выше их витали в небесах крылатые ангелы. Богородица лежала в белых одеждах, в голубом мафории на голове, окруженная как бы тройной, желто-зелено-розовой радугой, а над нею склонялось в печали дерево с пурпуровыми райскими цветами. Иконы Алимпия были полны такой прелести, что людям представлялось, будто их пишут для него ангелы. Мономах приобрел некоторые из них, за дорогую цену, когда на Подоле сгорела церковь, где они находились. Иконы удалось вынести из огня, и Владимир одну послал в недавно построенную каменную церковь в Ростове, другую - в храм Успения в Переяславле. Об Алимпий ходили удивительные рассказы. По-видимому, этот человек был не от мира сего. Порой более ловкие монахи пользовались его простотой и обманывали художника, беря деньги у мирян якобы с тем, чтобы уплатить Алимпию за труд, а на самом деле присваивая их себе и даже требуя, чтобы заказчик дал еще более серебра. Однако все раскрылось, и эти обманщики и пьянчужки были с позором изгнаны из монастыря. Был такой случай. Однажды в Печерскую церковь залетел голубь и метался под сводами, ища выхода. Он то бился за алтарной преградой, то, изнемогая от безумного хлопанья крыльев, садился где-нибудь, а потом снова порхал под самым куполом. Монахи принесли лестницу, чтобы поймать птицу, и кричали, взбираясь по перекладинам: - Ловите его! Ловите! Но голубь в конце концов улетел в открытое окно и скрылся, но после этого в монастыре распространился слух, что этот голубь вылетел из уст Христа, нарисованного Алимпием. Мономах прошел за ограду алтаря и полюбовался на икону. Она все так же была полна странного очарования, хотя за эти годы несколько потемнела от свечной копоти. Мономах смотрел на произведение художника и удивлялся способности человека создавать при помощи кисти и красок подобные картины, и у него обильно потекли слезы из глаз. Однажды он имел случай разговаривать с Алимпием. Художник оказался монахом довольно необычного вида, с растерянной улыбкой, с довольно нелепой бородой, с глазами, устремленными куда-то вдаль, через голову собеседника. Князь спросил тогда, глядя на незаконченную икону, на которой уже рождались смутные образы людей, розовых зданий и темно-зеленых деревьев: - Откуда у тебя все это? Монах в одной руке держал кисть, в другой - горшочек с киноварью. На лице у него светилась какая-то детская радость. Он проговорил: - А я не знаю. Сам не могу постичь. Алимпий поставил глиняный горшочек на стол и положил руку на то место у себя на груди, где бьется человеческое беспокойное сердце, и Мономах подумал, что, может быть, в нем и заключены те сокровища, какие иконописец выражает в светлых красках, а певец, под звон золотых струн, в стихах о Перуне и его голубых молниях. Старый князь явился в церковь с другим намерением на уме и быстро прошел в левый придел. Там можно было спуститься по каменной лесенке в усыпальницу. Заботами епископа Ефрема в храме устроили печи, чтобы согревать воздух, но когда Мономах прикоснулся к мраморной гробнице Гиты и погладил гладкую поверхность камня, он пронзил его руку смертным холодком. Под этой великолепной тяжестью лежала женщина, любившая его и целовавшая в соловьиные переяславские ночи. Что же ныне осталось от нее? Может быть, жалкая горсть праха, пожелтевший череп с оскаленными зубами, пепел одежд и красные шарики любимого ожерелья, с которым Гита просила похоронить ее. Он подарил эту вещь своей невесте в первый день знакомства, когда она приплыла из Новгорода под охраной князя Глеба, которого тоже давно уже не было в живых. Где теперь красота княгини, горячее дыхание и радостный голос? Только в воспоминаниях других людей, еще живущих на земле. Перестанет биться его сердце, и тогда погаснет навеки и то, что осталось от ее прелести в памяти мужа. Странно и печально было думать об этом. Когда молодая супруга выезжала с ним зимою на ловы или в какой-нибудь далекий путь, она носила розовую шубку с горностаевой опушкой и шапку из серебряной парчи. Такой он и вспоминал Гиту всегда, разрумянившуюся на морозе, с белыми зубами. Все казалось милым ему в молодой супруге. Даже то, как она ела хлеб, макая его в миску с медом. Мономах постоял еще долгое время у гробницы, вспоминая сладостное прошлое, потом вздохнул и подошел к тому месту, где был похоронен под каменной плитой сын Святослав, чтобы поклониться и его праху. Совсем ребенком он отдал этого сына заложником половецким ханам. Славята убил Китана и привез Святослава, закутанного в красный плащ, в Переяславль, а Ольбер застрелил стрелой Итларя. В глазах мальчика застыл ужас от всего, что ему пришлось увидеть в ту страшную ночь. С тех пор он рос болезненным и слабым и преждевременно покинул землю. Мономах пожалел, что и другой сын, убитый в сражении под Муромом, не лежит здесь, а покоится в далеком Новгороде, в Софии, с левой стороны. Лучше бы и ему самому лечь рядом с Гитой и всей семьею ждать, когда раздастся звук архангельской трубы. Но обычай требовал, чтобы его, великого князя, хоронили в киевской Софии. У дверей храма уже собралось много народа. Ярополк беспокоился, почему так долго не выходил отец из церкви, и священник Серапион заглядывал в темноту здания, прикрывая ладонью глаза, но не осмеливаясь переступить порог. Вдруг явился епископ Лазарь, предупрежденный о посещении великим князем церкви Успения. Под соболиной шубой иерарх носил мантию василькового цвета. Так называемые "источники" на ней были вышиты белым и желтым шелком, а первосвященнические скрижали на груди сделаны из красного скарлата с серебряными украшениями. На голове у Лазаря епископская шапка из малиновой шелковой ткани с золотыми херувимами и белой меховой опушкой. По сравнению с этим пышным одеянием простой полушубок Мономаха и его старенькая шапка из потертого меха казались одеждой смерда. Епископ получил мантию в наследство от своего знаменитого предшественника Сильвестра, скончавшегося два года тому назад. Это он прославлял Мономаха в летописном своде, который читался от Тмутаракани до Ладоги, где были вдохновенно описаны деяния князя и судьбы русских людей. Сбросив шубу на руки пономаря, епископ Лазарь вошел в церковь и, постукивая посохом, спустился в усыпальницу. Мономах поднял голову, услышав шорох шелковой мантии. Епископ благословил его со слезами на глазах, точно предчувствуя, что приближается расставание с этим великим человеком, которого книжники дерзали называть царем. Но взор князя непрестанно обращался во время тихой беседы к гробнице, где покоилась супруга, и когда Лазарь умолк, он спросил его: - Поистине ли мы все восстанем из гробов? Увидим ли мы ушедших ранее нас? Епископ отпрянул, пораженный таким сомнением. - Мы все восстанем из праха... Князь вздохнул и стал подниматься по лесенке. Ничего другого ему и не мог сказать епископ. Об этом он сам читал в разных книгах. Однако ему приходилось читать о людях, которые думали, что участь всякого человека подобна участи подохшего пса и ничем не отлична от нее. Еретики они или невежды? На сердце лежал тяжелый камень. На одно бы только мгновение увидеть Гиту, чтобы сказать ей: "Я не забыл о тебе, помню и все храню в памяти". Он сказал бы ей еще: "Вот и я пришел к тебе!" "Что же делается у вас на земле?" - спросила бы она, простирая к нему руки с супружеским целомудрием. "Все по-прежнему на земле". "Светит ли солнце?" "Светит". "И все так же серебряные реки текут?" "И серебряные реки текут". "И птицы поют в дубравах?" "И птицы поют". "Приди же ко мне", - сказала бы она, обнимая его седую голову нежными руками, ибо покинула землю молодой. Но разве это возможно? Мономах смахнул слезу рукой и с лестницы посмотрел в темный провал, где осталась лежать Гита под холодным мрамором. Он видел в битвах рассеченные на части тела, отрубленные саблей человеческие головы, белые людские кости в степи, омытые дождями. Все это восстанет в день страшного судилища? Или воскреснут только христиане, а половцы останутся лежать в бурьяне до скончания века? Почему же епископ отворачивает свой лик, говоря с уверенностью о воскресении? Мономах вышел из церкви и огляделся по сторонам. Снег после церковного мрака резал глаза белизной. Надо было бы осмотреть и проверить клети и погреба, медуши и конюшни, чтобы убедиться, хорошо ли ведет хозяйство его сын Ярополк, и в случае надобности помочь ему советом или даже отеческим внушением. Но как будто бы все находилось в порядке. На прочных дверях висели тяжелые железные замки. Всюду бежали тропы по снегу, и это говорило, что здесь не ленятся. У ворот княжеского двора стоял страж в медвежьей шубе. Созерцание Алимпиевой иконы и час, проведенный у гробницы супруги, наполнили душу князя печальным умилением, и не хотелось расточать сердце на пустые житейские заботы. 37 Это произошло во время возвращения из далекой поездки в древлянские дебри. Как почти все дороги на Руси, путь в Киев проходил через лес. Они торопились домой с княгиней, потому что из Переяславля приходили тревожные вести. Гита чувствовала себя больной, жаловалась на сильную головную боль. Стояла поздняя осень. Ночь выдалась такая темная, что отроки не видели наконечников своих копий. Не переставая шел дождь. Мономах и его спутники ехали верхами, и он изредка обменивался несколькими словами с продрогшей до мозга костей женою. Душа князя была полна тревоги. На ночлег остановились в большом селении, куда прибыли из-за плохой дороги в полночь. Люди спали в бревенчатых, вросших в землю хижинах. Скучно лаяли собаки. Когда отроки стали стучать кулаками в двери в поисках подходящего ночлега для князя и его супруги, повсюду началась суета. Жители спросонья думали, что неприятель пришел на Русь. В конце концов удалось кое-как устроиться в избушке, более приглядной, чем остальные. Княгиню уложили поскорее посреди низкого помещения, отроки принесли для постели охапки душистой соломы. Гита, как ребенок, прижалась к мужу, но стонала, жалуясь на боли в голове, порой страдальчески сжимала ее руками. Мономах послал одного из отроков поискать в селении какую-нибудь знахарку, за неимением ничего лучшего. Потому что найти в этой глуши ученого сирийского врача не представлялось никакой возможности. Спустя некоторое время в избу привели среди ночи страшную старуху. Седые косматые волосы свешивались ей на морщинистое лицо. При свете зажженной свечи среди этих морщин мелькал в острых глазах странный огонек. Было в этой женщине что-то птичье: когтистые пальцы, привычка смотреть одним глазом - правым в одну сторону, левым в другую. "Колдунья..." - подумал князь. Но разве может помочь даже ведьма, если недуг гнездится где-то в самом существе человека, в его непонятных внутренностях? Старуха пошептала над деревянным корцом воды и дала пить болящей, отстраняя рукой князя, у которого на груди висела на золотой цепочке гривна с изображением крылатого архангела. Знахарка, видимо, опасалась, что церковное изображение может лишить ее снадобье врачебной силы. Змеевик привезла с собою его мать, гречанка Мария, одинаково верившая в троицу и в заклинания, и он носил эту драгоценность как память о своей родительнице, хотя не любил украшать себя ожерельями и перстнями. Гита сама вешала этот талисман на шею мужу, надеясь, что он убережет Владимира от вражеской стрелы и всякого злого умышления. Три года спустя он потерял гривну, когда охотился на реке Белоусе, недалеко от Чернигова. Все поиски пропавшей вещи не привели ни к чему, гривна осталась лежать под каким-то кустом на вечные времена. Мономах склонялся к больной жене, надеясь прочитать на ее лице, что недуг не представляет смертельной опасности, и тогда гривна свешивалась на цепи. На одной стороне круглого талисмана был изображен архангел, державший в руке лабарум, или древнее римское знамя, а в другой - яблоко, увенчанное крестом. Вокруг шла греческая надпись. Мономах достаточно знал по-гречески, чтобы прочитать ее, эти несколько слов молитвы. На обороте златокузнец выбил таинственное женское существо. Женщина была нагая. Вместо рук у нее росли ушастые змеиные головы, а ноги закручивались как змеиные хвосты. Ученый митрополит Никифор объяснил князю, по его просьбе, что она является символом страшного внутреннего недуга, который поражает то печень, то чрево, когда все гниет в человеке. Носящий подобную гривну будет навеки избавлен от болезней. Вокруг страшного чудовища виднелась славянская молитвенная надпись, и ее охватывала греческая, заключавшая в себе заклятие человеческого нутра, его сокровенных тайн. В древней бессмысленности заклятия чувствовалось предупреждение, угроза, нечто сатанинское, и в то же время к кому он мог обратиться среди этой древлянской тьмы? Казалось, что христианский бог не имел власти в затерянной среди лесов деревне. Мономах снял цепь с себя и надел на Гиту, приподняв рукою ее горячую, пышущую жаром голову. Косматая старуха шептала древние слова на том языке, на каком в этих лесных местах говорили во времена князя Мала, о котором книжник писал, как он погубил Игоря, хотел жениться на княгине Ольге и как она обманула его, умертвив древлянских послов в ладье, а город Искоростень предав огню с помощью домашних голубей. Знахарка обеими руками сжимала почерневший от времени корец, и опять ее пальцы напомнили когтистые, птичьи лапы. - Пей! - сказала она хриплым голосом больной княгине. Гите стало страшно. Она застонала и потянулась к Владимиру, потому что в этой тьме, на краю христианской земли, в запахе соломы и в дыму лучины муж был единственным прибежищем. Он сам хотел напоить жену, но колдунья зашипела на него, как змея. Мономах привез жену в Переяславль совсем разболевшейся. Тотчас поскакал отрок в Киев, держа на поводу еще одного жеребца, чтобы немедленно доставить того сирийского врача, который лечил князя Святошу. Его звали Петр. Гита металась на постели, раскинув пышные волосы на подушке, и что-то говорила на своем языке. Она сама уже позабыла его, а теперь вдруг вспомнила в жару. Порой она приходила в себя, с плачем обнимала мужа, когда он присаживался к ней на кровать, как будто цепляясь за земное существование. Гита умирала... Между тем с часу на час ждали прибытия врача. На дворе стояла глубокая осень, дороги стали непроезжими, дождевые потоки сносили мосты, перевозы перестали действовать. Но Мономах надеялся, что на коне врач приедет скорее, чем в тяжелой ладье, и послал за ним конного человека. И вот он опаздывал, а жизнь уже угасала в молодом и прекрасном теле супруги. Истекали ее последние часы на земле. Пальцы Гиты, сжимавшие руку мужа, уже слабели с каждой минутой. - Как ты останешься без меня?.. - тихо прошептала она. Мономах склонился к умирающей, все еще не веря, что она покидает его навеки, прижался губами к раскаленным, как пустыня, устам. Но дыхание Гиты становилось трудным, и сознание покидало ее. Как во сне она увидела близко от себя золотую чашу. Лязгнула лжица... Священник Серапион произносил какие-то слова... Последняя мысль была о том, чтобы поскорее, пока не поздно, найти руку Владимира. - Супруг мой! Перед вечерней она испустила последний свой вздох, и голова бессильно упала на плечо. Тогда этот мужественный человек зарыдал, как ребенок. В горницу торопливо вошел епископ в васильковой мантии и остановился, увидев, что он опоздал со своим желанием прочитать напутственные молитвы. Как раз в это время врач ворвался в городские ворота и, вцепившись в гриву разъяренного жеребца, топча всех на узкой улице, помчался к княжескому двору, и взволнованные люди бежали вслед за ним, размахивая руками и крича, чтобы он торопился, хотя Петр и без того знал, что дорого каждое мгновение. Еще не слыша женского рыдания, наполнившего весь дом, сириец взбежал по ступеням, провожаемый взглядом отрока, уводившего коней, покрытых пеной от быстрого бега. - Приехал, светлый наш князь, - сказал врач, тяжело переводя дыхание. Мономах, вытирая красным платком слезы, которые невозможно было остановить, с горечью сказал: - Теперь уже поздно! Ее нет больше с нами! Он смотрел в оконце, за которым шел дождь. Потом прибавил: - Почему ты так замедлил? Около усопшей княгини пристойно суетились женщины, убирая ее холодеющее тело. Они зажгли свечи, и пресвитер Серапион уже читал глухим голосом Псалтирь: - "Начальнику хора... Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к тебе, боже!" Князь опустился на колени у одра смерти и смотрел на мертвенно-бледное лицо, такое близкое и в то же время такое далекое, уже пребывающее в ином мире. Ему казалось, что все это только снится. Не может быть, чтобы нить, связывающая их, порвалась безвозвратно. Вот губы Гиты снова зашевелятся, раскроются в улыбке, затрепещут ресницы, блеснут зеленым морем глаза... Но все оставалось мертвым и беззвучным, как камень. На дворе долбили дубовую колоду, чтобы приготовить для умершей княгини достойную домовину. Ее не могли разбудить даже эти печальные и мерные удары секиры. Всю ночь однообразно звенела секира. Наутро Мономах своими сильными руками положил легкое тело супруги во гроб, уже обитый серебряной парчой, предназначенной на то, чтобы сделать из нее еще одно платье, но нашедшей другое применение. И все даже в последнем жилище умершей любовались ее чертами, а Мономах не отходил от нее ни на один шаг, то гладил волосы усопшей, украшенные константинопольской жемчужной диадемой, извлеченной для такого печального случая из таинственного ларя, то поправлял складки ее платья. Наступил второй вечер после смерти Гиты, солнце уже склонялось к закату. Палата была наполнена фимиамным дымом. Даже не сняв мокрое от дождевых капель корзно, сквозь толпу молящихся пробирался Ольбер Ратиборович, и лицо у него было озабоченным, но не смертью княгини, а по какой-то другой причине. Этот человек равнодушно относился к тому, что люди умирают, хотя перекрестился перед гробом. Он стоял около князя, мял лисью шапку в нетерпении, видимо торопясь сообщить нечто чрезвычайно важное. Мономах заметил это и шепотом спросил: - Что надобно тебе от меня, Ольбер? Воевода зашептал, из почтения к усопшей прикрывая рот шапкой: - Плохие вести привез тебе, князь! Теперь сам епископ в васильковой мантии читал нараспев: - "Утомлен я воздыханиями моими, каждую ночь омываю ложе мое слезами..." Мономах с перекосившимся лицом преклонил ухо к словам дружинника. - Половцы Сулу перешли. Князю показалось, что небеса обрушили на него все земные несчастья. Половцы перешли Сулу! Он шепнул: - Как могло случиться такое? Река разлилась от осенних вод. - Половецкие кони плавают, как рыбы. Сам знаешь. Мономах обдумывал положение, прикидывал в уме расстояния и длительность конных переходов, оторвавшись на минуту от своего горя. Потом тихо сказал, беря дружинника за рукав: - Возьми немедля отроков... Но Ольбер в крайнем волнении не дал даже ему закончить свою речь: - Не хотят отроки-без тебя идти. - Как! Разве не знают они, какое горе меня посетило и в какой печали нахожусь в этот час? Мономах нахмурил брови, и глаза его метнули грозную молнию. Неповиновение воинское надо жестоко покарать... - Они говорят... - зашептал Ольбер Ратиборович. - Что говорят? - Они говорят: "Нас сотни, а половцев тысячи. Надо, чтобы князь с нами выступил. Хотим умирать у него на глазах". - А где Дубец? - Дубец эту весть передал. - Был на Суле? - Говорит, на добрых конях идут. Уже Кснятин загорелся. - Откуда приближаются? - От Псела, минуя Хорол. Надо навстречу врагам идти, пока они еще не за Супоем. Князь ясно представил себе, что случится, если пропустить половцев за эту реку. Тогда опять запылают многочисленные русские селения. Враги рассыплются по Переяславской земле, и тогда уже не отразить их. Ольбер торопил: - Нельзя, князь, медлить. Что велишь сказать отрокам? Мономах сам понимал, что дорог каждый час. Но как покинуть умершую, оставить этот гроб? Он сказал, поникнув головой: - Разве можно расстаться мне с нею? Ольбер шептал ему на ухо: - Всем известна твоя горесть. Нет для человека более печали, чем потерять навеки любимую супругу. Но дружина ждет тебя, прежде чем обнажить сабли. Или половцы наутро Супой... Мономах молчал, хмурясь. - Когда хоронить будешь княгиню? - спросил Ольбер, бросая украдкой взоры на лежащую в гробу. - Если сегодня совершить погребение, то в ночь можно выступить и еще будет время встретить половцев в поле за Супоем. Ольбер ждал ответа. Но князь медленно покачал головой и сказал, едва сдерживая рыдание: - Не подобает хоронить мертвых после захода солнца. Ольбер понимал толк в конях и в оружии, без промаха бил стрелой врага в самое сердце, но не был сведущ в христианских обычаях. Он не знал, почему нельзя хоронить мертвецов в любое время. Это явно отражалось у него на лице. Князь с печалью объяснил ему: - Если мы опустим покойницу в могилу в ночном мраке, то она уже не увидит свет солнца до воскресения мертвых. Воевода вздохнул не без досады. - Вели выступать без тебя, князь! - Выступай! Скажи Илье и отрокам, что завтра нагоню дружину на Супое, - сказал Мономах, вытирая слезы на глазах. Ольбер, сжав зубы, потому что страшное время подходило, и прижимая шапку к груди, стараясь не греметь мечом, бившимся у бедра, на носках покинул палату. Это было единственный раз, когда дух князя не выдержал испытания и он преклонился перед постигшим его горем. Никогда еще не случалось, чтобы Мономах уклонялся от воинского долга ради человеческой слабости. 38 Немало лет прошло с тех пор, как скончалась первая супруга Мономаха. Не желая предаваться блуду с наложницами и рабынями, князь женился вторично и был примерным мужем, но, пережив и эту жену, взял третью, которая тоже умерла раньше его. Гита покоилась в княжеской усыпальнице, в мраморной гробнице из пли