Роман (Главы XXXI-LXII)



     Свадьба

     Рассвет с его  бесстрастным,  пустым  ликом,  дрожа,  подкрадывается  к
церкви,  под  которою  покоится  прах  маленького  Поля  и  его  матери,   и
заглядывает в окна. Холодно и темно. Ночь еще припадает к каменным плитам  и
хмурится, мрачная и тяжелая, в углах и закоулках здания. Часы на колокольне,
вознесенные над домами, вынырнув из несметных волн в потоке времени, который
набегает и разбивается о  вечный  берег,  сереют  подобно  каменному  маяку,
стерегущему морской  прилив;  но  поначалу  рассвет  может  только  украдкой
заглянуть в церковь и убедиться, что ночь еще там.
     Беспомощно скользя вокруг церкви и засматривая в окна, рассвет стонет и
плачет о своем кратковременном владычестве, и слезы его струятся по оконному
стеклу, а деревья у церковной  ограды,  сострадая  ему,  склоняют  головы  и
ломают бесчисленные свои руки.  Ночь,  бледнея  перед  рассветом,  незаметно
покидает церковь, но медлит в склепах и опускается на гробы. И вот  приходит
день, придавая блеск часам на колокольне, окрашивая  шпиц  в  красный  цвет,
осушая слезы рассвета и  заглушая  его  сетованья;  а  устрашенный  рассвет,
следуя за ночью и вытесняя ее из последнего ее  убежища,  сам  забивается  в
склепы и испуганно прячется среди мертвецов, пока  не  вернется  отдохнувшая
ночь и не прогонит его оттуда.
     Мыши, которые занимались молитвенниками усерднее, чем их  владельцы,  и
маленькими зубками нанесли подушкам больший  ущерб,  чем  люди  -  коленями,
прячут свои блестящие глаза в норках и в страхе жмутся друг к другу, когда с
гулом отворяется церковная дверь. Ибо в то утро  бидл,  человек,  облеченный
властью,  приходит  рано  вместе  с  пономарем;  и  миссис  Миф,   маленькая
прислужница, страдающая одышкой, усохшая старая  леди,  бедно  одетая  и  не
нагулявшая ни на дюйм жира, тоже здесь; она ждала  бидла  около  получаса  у
церковных ворот, как и полагается ей по ее положению.
     Кислая физиономия у миссис Миф, увядший чепец и вдобавок душа, жаждущая
шестипенсовиков  и  шиллингов.  Привычка  заманивать  на  скамьи   случайных
посетителей придает миссис Миф  таинственный  вид,  а  во  взгляде  ее  есть
какая-то скрытность, словно ей ведомо местечко  более  удобное,  но  она  не
уверена в  получении  мзды.  Нет  такого  человека,  который  бы  именовался
мистером Мифом, вот уже двадцать лет как нет его, и миссис Миф предпочитает,
чтобы о нем не упоминали! Кажется, он плохо отзывался о бесплатных местах, и
хотя миссис Миф надеется,  что  он  попал  в  рай,  однако  не  берется  это
утверждать.
     Сегодня утром миссис Миф очень суетится у церковных дверей, выколачивая
и  вытряхивая  напрестольную  пелену,  ковер  и  подушки;  и  многое   может
порассказать миссис Миф о предстоящей свадьбе. Миссис  Миф  говорили,  будто
новая обстановка и ремонт дома стоили никак не меньше пяти тысяч  фунтов,  и
миссис Миф слыхала от надежнейших людей, что у леди нет и  шести  пенсов  за
душой. Далее миссис Миф помнит хорошо, словно это случилось вчера,  похороны
первой жены, и  затем  крестины,  и  затем  снова  похороны;  и  миссис  Миф
замечает, что, мол, кстати нужно  вымыть  мылом  эту  табличку  до  прибытия
свадебного поезда. Мистер Саундс, бидл, который, греясь на солнце, сидит все
это время на ступенях церкви (и редко делает он что-нибудь другое, разве что
в холодную погоду присаживается  к  камину),  одобряет  речи  миссис  Миф  и
осведомляется, слыхала ли миссис Миф о том, что леди отличается изумительной
красотой. Так как миссис Миф получила  такие  же  сведения,  мистер  Саундс,
бидл, человек, хотя и ортодоксальный  и  дородный,  но  все  еще  почитатель
женской красоты, замечает слащаво: "Да, она хоть куда!", каковое определение
могло бы показаться миссис Миф чересчур энергическим, если бы его  изрек  не
мистер Саундс, бидл, а кто-нибудь другой.
     Тем временем в доме  мистера  Домби  -  великое  волнение  и  суматоха,
главным образом среди женщин, из коих ни одна  не  смыкала  глаз  с  четырех
часов утра, и все были одеты к шести. Мистер Таулинсон удостаивается больше,
чем когда-либо, внимания горничной, а за завтраком кухарка говорит,  что  за
одной свадьбой последуют еще несколько, чему горничная отказывается  верить,
полагая, что это неправда. Мистер Таулинсон не высказывает своего мнения  по
этому вопросу, будучи несколько огорчен появлением иностранца с бакенбардами
(сам мистер Таулинсон не носит бакенбардов),  которого  наняли  сопровождать
счастливую чету в Париж и который занят сейчас  размещением  вещей  в  новой
карете. Касательно этой особы мистер Таулинсон заявляет, что никогда еще  не
видывал добра от иностранцев, и, будучи обвинен всеми леди в  приверженности
к предрассудкам, говорит: "Посмотрите на Бонапарта, который ими  командовал,
и вспомните, из-за чего только он не дрался!" После сего горничная заявляет,
что это истинная правда.
     Кондитер усердно работает в мрачной  комнате  на  Брук-стрит,  а  очень
рослые молодые люди прилежно смотрят на него. От одного  из  рослых  молодых
людей  уже   пахнет   хересом,   и   глаза   его   обнаруживают   склонность
останавливаться и взирать на предмет, не видя его.  Рослый  молодой  человек
сознает  свою  слабость  и  сообщает  товарищу,  что   это   происходит   от
"упражнения". Рослый молодой человек хотел сказать - от возбуждения, но речь
его туманна.
     Люди, звонящие в колокольчики, пронюхали о  свадьбе;  также  и  оркестр
мясников  и  духовой  оркестр.  Первые  упражняются   на   задворках   около
Бэтл-Бридж; мясники через своего начальника завязывают сношения  с  мистером
Таулинсоном, с которым уславливаются о цене,  предлагая  ему  откупиться  от
них; а духовой оркестр,  в  лице  искусного  тромбона,  прячется  за  углом,
подстерегая какого-нибудь  предателя-торговца,  чтобы  выведать  у  него  за
взятку место и час завтрака. Нетерпение и возбуждение  распространяются  еще
дальше и захватывают все более  широкие  круги.  Из  Болс-Понд  мистер  Перч
доставляет миссис Перч провести денек со слугами мистера Домби  и  вместе  с
ними поглазеть украдкой на свадьбу. В квартире  мистера  Тутса  мистер  Тутс
наряжается так, будто  он  по  меньшей  мере  жених:  он  намерен  созерцать
церемонию во всем ее великолепии из укромного уголка галереи и провести туда
Петуха. Ибо мистер Тутс принял отчаянное решение показать Петуху  Флоренс  и
заявить откровенно: "Ну, Петух, больше я не хочу  вас  обманывать!  Друг,  о
котором я не раз вам говорил, это я сам. Мисс Домби - предмет моей  страсти.
Каково  мнение,  Петух,  при  таком  положении  дел  и  что  вы  мне  теперь
посоветуете? Тем временем в кухне мистера Тутса Петух, которого  ждет  такой
сюрприз,  погружает  свой  клюв  в  кружку  крепкого   пива   и   склевывает
двухфунтовый бифштекс. На площади Принцессы мисс Токс проснулась и хлопочет:
она тоже, несмотря на глубокую свою скорбь, решила  сунуть  шиллинг  в  руку
миссис Миф и из какого-нибудь укромного уголка посмотреть  на  церемонию,  в
которой есть для нее жестокое очарование. Во владениях Деревянного Мичмана -
оживление: капитан Катль в своих  парадных  сапогах  и  рубашке  с  огромным
воротничком сидит за завтраком, слушая, как по  его  приказу  Роб  Точильщик
читает ему свадебную службу, чтобы капитан  мог  хорошенько  уразуметь  суть
торжества, на котором собирается присутствовать; с этой целью капитан  время
от времени степенно предписывает своему капеллану "изменить курс", "отмахать
этот параграф еще раз" или держаться  своих  прямых  обязанностей,  а  амини
оставить ему, капитану. И аминь он провозглашает звучно и с удовлетворением,
как только Роб Точильщик делает паузу.
     В дополнение ко всему  этому  двадцать  нянек  на  одной  только  улице
мистера Домби обещали показать свадьбу двадцати выводкам  маленьких  женщин,
чей инстинктивный интерес к брачной церемонии пробуждается еще  в  колыбели.
Право  же,  у  мистера  Саундса,  бидла,  есть  основание  чувствовать  себя
исполняющим служебный долг, когда он сидит на  церковных  ступенях  и  греет
свою дородную фигуру на солнце в ожидании часа, назначенного для  церемонии.
Право  же,  миссис  Миф  не  без  причины   набрасывается   на   злополучную
девочку-карлицу с младенцем-великаном, заглядывающую с паперти в церковь,  и
прогоняет ее с негодованием.
     Кузен Финикс приехал из-за границы со специальной целью  присутствовать
при бракосочетании. Сорок лет назад кузен Финикс был великосветским повесой;
но, судя по фигуре и обхождению, он все еще так моложав и так подтянут,  что
люди, мало его знающие, изумляются, когда обнаруживают предательские морщины
на лице его лордства и гусиные лапки у глаз и впервые замечают, что, проходя
по комнате, он несколько уклоняется в сторону от  прямой  линии,  ведущей  к
цели. Но кузен Финикс, встающий примерно в половине восьмого утра, совсем не
похож на кузена Финикса, уже вставшего; и вид  у  него  действительно  очень
неважный, пока его бреют в отеле Лонга на Бонд-стрит.
     Мистер Домби выходит из своей уборной, вызывая суматоху среди женщин на
лестнице; громко шурша юбками, они разбегаются в разные стороны - все, кроме
миссис Перч, которая, будучи в интересном  положении  (впрочем,  в  нем  она
пребывает всегда), не отличается проворством и принуждена встретиться с  ним
и, делая реверанс, готова провалиться сквозь землю от смущения,  -  небо  да
отвратит все дурные последствия от дома Перчей! Мистер Домби отправляется  в
гостиную ждать назначенного  часа.  Великолепен  новый  синий  фрак  мистера
Домби, светло-коричневые панталоны и сиреневый жилет; и в доме  ходит  слух,
что волосы у мистера Домби тщательно завиты.
     Двойной стук в дверь возвещает о прибытии майора, который  великолепен:
в петлице у него целый куст герани, а волосы завиты круто и туго, как  умеет
это делать туземец.
     - Домби, - говорит майор, протягивая обе руки, - как поживаете?
     - А как вы поживаете, майор? - говорит мистер Домби.
     - Клянусь, сэр, - говорит майор, - Джой Б. чувствует себя сегодня  так,
- и тут он с силой ударяет себя в грудь, - чувствует себя сегодня так,  сэр,
что, черт возьми, Домби, он не прочь устроить двойную свадьбу и жениться  на
матери!
     Мистер Домби улыбается, но даже для него эта улыбка бледна, ибо  мистер
Домби  собирается  породниться  с  матерью,  а  при  таких   обстоятельствах
подшучивать над ней не следует.
     - Домби, - говорит майор, заметив это, - желаю вам счастья!  Поздравляю
вас, Домби! Ей-богу, сэр, в такой день вам можно  позавидовать  больше,  чем
кому бы то ни было в Англии!
     И снова мистер Домби соглашается сдержанно, потому  что  он  собирается
оказать великую честь леди, и несомненно ей можно позавидовать  больше,  чем
кому бы то ни было.
     - Что касается Эдит Грейнджер, сэр, - продолжает майор, -  то  во  всей
Европе не найдется женщины, которая  бы  не  согласилась  и  не  пожелала  -
разрешите майору Бегстоку, сэр, добавить - и не пожелала отрезать себе  уши,
и с серьгами в придачу, чтобы занять место Эдит Грейнджер.
     - Вы очень любезны, майор, - говорит мистер Домби.
     - Домби, - возражает майор, - вы  это  знаете!  Давайте  обойдемся  без
ложной скромности. Вы это знаете! Знаете вы это  или  не  знаете,  Домби?  -
говорит майор чуть ли не с гневом.
     - О, право, майор...
     - Проклятье, сэр! - перебивает майор. - Известен вам этот факт  или  не
известен? Домби! Друг ли вам старый Джо?  Находимся  ли  мы,  Домби,  в  тех
простых, близких отношениях, какие позволяют  человеку  -  прямому,  старому
Джозефу Б., сэр, - говорить откровенно? Или же я  должен  отступить,  Домби,
держаться на расстоянии и соблюдать условности?
     - Дорогой майор Бегсток,  -  с  удовлетворенным  видом  говорит  мистер
Домби, - вы даже разгорячились.
     - Клянусь, сэр, -  говорит  майор,  -  я  разгорячился!  Джозеф  Б.  не
отрицает  этого,  Домби.  Он  разгорячен!  Такой  день,  как  сегодня,  сэр,
пробуждает все благородные чувства, какие еще сохранились в старой, гнусной,
потертой, поношенной, жалкой оболочке Дж. Б. И вот что я вам скажу, Домби: в
такой момент человек должен выложить все, что у  него  на  душе,  или  пусть
наденут ему намордник. И Джозеф Бегсток говорит вам в лицо,  Домби,  то  же,
что говорит он за вашей спиной у себя в клубе: на него не надеть намордника,
если речь идет о Поле Домби. Черт возьми, сэр, - заключает майор  с  большою
твердостью, - что же вы на это скажете?
     -  Майор,  -  отвечает  мистер  Домби,  -  уверяю  вас,  я  вам  крайне
признателен. У меня  не  было  намерения  ставить  преграды  вашему  слишком
пристрастному расположению ко мне.
     - Отнюдь не  слишком  пристрастному,  сэр!  -  восклицает  холерический
майор. - Домби, я это отрицаю!
     - В таком случае - вашему расположению  ко  мне,  -  продолжает  мистер
Домби. - И в такой момент, как этот я не могу забыть, чем я ему обязан.
     - Домби, - говорит  майор,  делая  соответствующий  жест,  -  вот  рука
Джозефа Бегстока, простого, старого Джоя Б., сэр, если  это  вам  больше  по
вкусу! Вот рука, о  которой  его  королевское  высочество,  покойный  герцог
Йоркский, соизволил сказать, сэр, обращаясь к его  королевскому  высочеству,
герцогу Кентскому, что это рука Джоша, грубого, непреклонного и, быть может,
смышленого старого бродяги. Домби, пусть этот  день  будет  счастливейшим  в
вашей жизни! Да благословит вас бог!
     Входит мистер Каркер, тоже  великолепный  и  улыбающийся,  -  настоящий
свадебный гость. Он едва решается выпустить руку мистера Домби - так  горячи
его поздравления; и в то же время он так сердечно трясет  руку  майора,  что
вздрагивание его рук передается также и его голосу, который плавно  струился
сквозь зубы.
     - Даже погода благоприятствует, - говорит мистер Каркер. -  Удивительно
солнечный и теплый день! Надеюсь, я не опоздал?
     - Минута в минуту, сэр, - говорит майор.
     - Я в восторге, -  говорит  мистер  Каркер.  -  Я  боялся,  как  бы  на
несколько секунд не опоздать к назначенному часу, потому что меня  задержала
вереница повозок. И я осмелился заехать на  Брук-стрит,  -  эти  слова  были
обращены к мистеру Домби, -  чтобы  оставить  несколько  редких  цветов  для
миссис Домби. Человек в моем положении, удостоенный чести быть  приглашенным
сюда, гордится возможностью принести дань уважения в знак  своей  вассальной
зависимости. И так как  миссис  Домби  несомненно  засыпана  драгоценными  и
прекрасными вещами, - тут он бросает странный взгляд на своего патрона, -  я
льщу себя надеждой, что мое приношение  будет  принято  благосклонно  именно
благодаря тому, что оно столь скромно.
     - Я уверен, - снисходительно  отвечает  мистер  Домби,  -  что  будущая
миссис Домби оценит ваше внимание, Каркер.
     - А если ей предстоит стать миссис Домби, сэр, сегодня утром, - говорит
майор, поставив на стол свою кофейную чашку и взглянув на часы, - нам  давно
пора ехать!
     И мистер Домби, майор Бегсток и мистер Каркер в ландо едут  в  церковь.
Мистер Саундс, бидл, давно уже поднялся со ступеней и стоит с  треуголкой  в
руке. Миссис Миф приседает и предлагает подождать в  ризнице.  Мистер  Домби
предпочитает остаться в церкви. Когда он бросает взгляд на орган, мисс  Токс
на  галерее  прячется  за  пухлую  ногу  херувима,  украшающего  памятник  и
раздувшего щеки, как юный бог ветра. Капитан Катль, наоборот, встает и машет
крючком в знак приветствия и поощрения. Мистер Тутс,  прикрывая  рот  рукой,
сообщает  Петуху,  что   джентльмен,   стоящий   посредине,   тот,   что   в
светло-коричневых панталонах, - отец его дамы сердца.  Петух  хрипло  шепчет
мистеру Тутсу, что он никогда еще не видывал такого  накрахмаленного  парня,
но что с помощью науки он может согнуть его вдвое, одним ударом в жилет.
     Мистер Саундс и миссис Миф, стоя неподалеку, созерцают  мистера  Домби,
но вот раздается стук подъезжающего экипажа,  и  мистер  Саундс  выходит,  а
миссис Миф, встретив взгляд мистера Домби,  оторвавшийся  от  самонадеянного
маньяка наверху, который приветствует его с такой учтивостью, -  миссис  Миф
приседает и сообщает ему, что, кажется, приехала его  "добрая  леди".  Затем
слышатся шаги и шепот в дверях, и добрая леди входит горделивой поступью.
     Страдания прошлой ночи не оставили на ее лице ни малейшего следа; в ней
нет ничего от той женщины,  которая,  преклонив  колени,  опустила  пылающую
голову на  подушку  спящей  девушки  (эта  девушка,  кроткая  и  прелестная,
находится  тут  же  рядом  -  разительный  контраст  с  нею  самой,   полной
пренебрежения  и  гордыни).  Вот  она  стоит  здесь,   спокойная,   статная,
непостижимая, сверкающая и величественная  в  расцвете  красоты  и,  однако,
презирающая и попирающая то восхищение, какое она внушает.
     Наступает пауза, мистер Саундс идет неслышно в ризницу за священником и
клерком. Тогда миссис Скьютон обращается к мистеру  Домби,  выражаясь  более
отчетливо и вразумительно чем ей свойственно, и в то  же  время  придвигаясь
ближе к Эдит.
     - Дорогой мой Домби, - говорит добрая мамаша, - боюсь, что мне все-таки
придется расстаться с милой  Флоренс  и  согласиться,  чтобы  она  вернулась
домой, как она и предполагала. После той утраты, какая  ждет  меня  сегодня,
мой дорогой Домби, я чувствую, что у меня не хватит бодрости даже для нее.
     - Не лучше ли ей остаться с вами? - возражает жених.
     - Не думаю, дорогой Домби. Нет, не думаю. Мне  лучше  побыть  одной.  К
тому же моя милая Эдит будет по возвращении  ее  естественной  и  постоянной
руководительницей, и, пожалуй, лучше мне не посягать на ее права. Она  может
почувствовать ревность. Не так ли, милая Эдит?
     С этими словами  нежная  мамаша  сжимает  руку  дочери  -  быть  может,
настойчиво желая привлечь ее внимание.
     - Если говорить серьезно, мой дорогой Домби, - продолжает она, - я хочу
отпустить нашу милую девочку и не заражать ее своим унынием. Мы только,  что
уладили это дело. Она прекрасно все понимает, дорогой Домби.  Эдит,  дорогая
моя, она прекрасно понимает.
     Снова добрая мать сжимает руку дочери. Мистер Домби  воздерживается  от
возражений, ибо появляются священник и клерк, а миссис Миф и мистер  Саундс,
бидл, указывают присутствующим их места перед алтарем.
     - Кто отдает эту женщину в жены этому мужчине?
     Кузен Финикс. Он приехал из Баден-Бадена специально с этой целью. "Черт
возьми! - говорит кузен Финикс, - добродушное создание, этот кузен Финикс. -
Уж если мы заполучили в семью богача из Сити, надлежит оказать ему  какое-то
внимание; нужно хоть что-нибудь для него сделать".
     - Я отдаю эту женщину в жены этому мужчине, - изрекает кузен Финикс.
     Сначала кузен Финикс, вознамерившийся двигаться  по  прямой  линии,  но
свернувший в сторону по вине своих непокорных  ног,  отдает  в  жены  "этому
мужчине" отнюдь не ту женщину, какую нужно, а  именно  -  подружку,  дальнюю
родственницу семейства, довольно  знатного  происхождения  и  моложе  миссис
Скьютон на  десять  лет,  но  миссис  Миф,  в  своем  увядшем  чепце,  ловко
поворачивает кузена Финикса и подкатывает его, словно на колесиках, прямо  к
"доброй леди", которую кузен Финикс и отдает в жены "этому мужчине".

     И обещают ли они пред лицом неба...?

     Да, они обещают: мистер Домби говорит, что он обещает.  А  что  говорит
Эдит? Она тоже обещает.
     Итак, они  клянутся  отныне  в  счастье  и  несчастье,  в  богатстве  и
бедности, в болезни и здоровье любить и лелеять друг друга, пока  смерть  их
не разлучит. Брак заключен.
     Твердым, четким почерком новобрачная записывает свою фамилию  в  книгу,
когда они приходят в ризницу.
     - Мало кто из леди пишет здесь  свою  фамилию  так,  как  написала  эта
добрая леди, - говорит миссис Миф, приседая; взглянуть  в  такую  минуту  на
миссис Миф - значит увидеть, как ныряет ее  увядший  чепец.  Мистер  Саундс,
бидл, считает, что подпись хоть куда и достойна того, кто подписался, однако
он хранит это мнение про себя.
     Флоренс тоже расписывается, но не вызывает похвал, потому  что  рука  у
нее дрожит. Расписываются все; последним - кузен  Финикс,  который  помешает
свое благородное имя не туда, куда нужно, и вносит себя в список  родившихся
в это самое утро.
     Затем майор очень галантно целует новобрачную,  выполняет  это  правило
военной тактики по отношению всем леди, несмотря на то, что  миссис  Скьютон
чрезвычайно неподатлива и пронзительно  взвизгивает  в  храме.  Его  примеру
следуют кузен Финикс и даже мистер Домби.  Наконец  мистер  Каркер,  сверкая
белыми зубам приближается к Эдит с таким  видом,  как  будто  собирается  ее
укусить, а не отведать сладость ее уст.
     Румянец на  гордом  лице  и  загоревшиеся  глаза,  может,  должны  были
остановить его, но не остановили,  потому  что  он  целует  ее,  как  и  все
остальные, и желает ей всяческих благ.
     - Если пожелания, - говорит он тихо, - не являются излишними при  таком
союзе.
     - Благодарю вас, сэр, -  отвечает  она,  презрительно  скривив  губы  и
тяжело дыша.
     Но чувствует ли еще Эдит, как в тот вечер, когда  мистер  Домби  должен
был явиться и предложить ей союз, что Каркер прекрасно ее понимает и  читает
ее мысли, чувствует ли она, что это его знание унижает ее больше, чем чье бы
то ни было иное? Не потому ли ее высокомерие тает перед его улыбкой,  словно
снег в крепко стиснутом кулаке,  а  ее  повелительный  взгляд  избегает  его
взгляда и она опускает глаза?
     - Я горжусь, - говорит мистер Каркер, раболепно склоняя  голову,  в  то
время как его глаза и зубы разоблачают фальшь этого раболепия, -  я  горжусь
тем, что мое смиренное  приношение  удостоилось  прикосновения  руки  миссис
Домби и столь почетного места в этот радостный день.
     Хотя она отвечает поклоном, но при этом делает мимолетное движение, как
будто хочет смять цветы, которые держит в руке, и бросить их  с  презрением.
Но она продевает руку под руку своего мужа, который стоит рядом,  беседуя  с
майором, и снова она надменна, невозмутима и безмолвна.
     Экипажи опять стоят у дверей церкви. Мистер  Домби  под  руку  с  женой
проходит мимо двадцати выводков маленьких женщин, которые  расположились  на
ступенях, и каждая из них запоминает до мельчайших подробностей фасон и цвет
ее платья и впоследствии воспроизводит его для своей куклы, вечно  выходящей
замуж. Клеопатра и кузен Финикс садятся в тот же экипаж.  Майор  подсаживает
во второй экипаж Флоренс и подружку, которую чуть было не отдали по ошибке в
жены, и затем садится сам, а за ним следует мистер Каркер. Лошади гарцуют  и
рвутся вперед; кучера и лакеи щеголяют  развевающимися  лентами,  цветами  и
новыми ливреями. Они отъезжают и с грохотом мчатся по улицам;  и  когда  они
проносятся мимо, тысячи голов поворачиваются, чтобы взглянуть  им  вслед,  и
тысячи здравомыслящих моралистов, досадуя, что  сегодня  не  их  собственная
свадьба, утешаются, размышляя, сколь мало думают эти люди о том,  что  такое
счастье скоро кончается.
     Когда наступает тишина, мисс Токс  появляется  из-за  ноги  херувима  и
медленно спускается с галереи. Глаза у мисс Токс красные, а  носовой  платок
влажный. Она ранена, но  не  ожесточена,  и  она  надеется,  что  они  будут
счастливы.  Она  признается  себе  самой,  что  новобрачная  красива,  а  ее
собственные прелести кажутся бледными и увядшими; но статная фигура  мистера
Домби в сиреневом жилете и светло-коричневых панталонах стоит  у  нее  перед
глазами, и мисс Токс снова плачет под своей  вуалью,  возвращаясь  домой  на
площадь Принцессы. Капитан Катль набожно,  хриплым  голосом  провозглашавший
все амини и ответы, чувствует,  что  религиозные  упражнения  пошли  ему  на
пользу,  и  в  умиротворенном  расположении  духа  шествует  по   церкви   с
глянцевитой шляпой в руке и читает  надпись  на  табличке  маленького  Поля.
Галантный мистер Тутс  в  сопровождении  Петуха  покидает  церковь,  жестоко
терзаемый любовью. Петух все еще не может придумать план завоевания Флоренс,
но первоначальная его идея овладела им, и он считает, что правильный  шаг  в
этом направлении - заставить мистера Домби согнуться  вдвое.  Слуги  мистера
Домби выходят из потайных уголков и намереваются мчаться на  Брук-стрит,  но
их задерживают  симптомы  недомогания,  обнаруженные  миссис  Перч,  которая
умоляет дать ей стакан воды и внушает окружающим серьезные опасения;  вскоре
миссис Перч становится лучше, и ее уносят, а миссис  Миф  и  мистер  Саундс,
бидл,  усаживаются  на  ступени,  чтобы  подсчитать,  что  принесла  им  эта
церемония, и потолковать о ней, покуда пономарь звонит в колокола,  возвещая
о похоронах.
     Но вот  экипажи  подъезжают  к  резиденции  новобрачной,  и  музыканты,
услаждающие слух звоном колокольчиков, поднимают трезвон, и гремит  оркестр,
и мистер Перч, сей образец  супружеского  счастья,  приветствует  свою  жену
поцелуем. Народ валит гурьбой, и собирается толпа  зевак,  в  то  время  как
мистер Домби, ведя за руку миссис  Домби,  торжественно  вступает  в  палаты
Финиксов. Остальные гости выходят из экипажей и следуют за  ним.  Но  почему
мистер Каркер, пробиваясь сквозь толпу к парадной двери, думает  о  старухе,
которая в то утро, в роще, кричала ему вслед? И почему Флоренс, входя в дом,
с дрожью думает о том, как она заблудилась в детстве, и о лице Доброй миссис
Браун?
     Снова раздаются поздравления с этим  счастливейшим  днем,  и  прибывают
новые гости, хотя их и немного; но вот они покидают гостиную  и  садятся  за
стол в мрачной коричневой столовой, которой ни  один  кондитер  не  в  силах
придать веселый вид, как бы  ни  украшал  он  истощенных  негров  цветами  и
причудливыми бантами.
     Однако  повар  прекрасно  справился  со  своим   делом   и   сервировал
великолепный завтрак. Мистер и миссис Чик присоединились к компании в  числе
прочих гостей. Миссис Чик в восторге от того, что Эдит от природы "настоящая
Домби", и она беседует приветливо и конфиденциально с миссис Скьютон; с души
последней скатилось тяжкое  бремя,  и  она  пьет  шампанское.  Очень  рослый
молодой человек, страдавший с утра от возбуждения, чувствует себя лучше;  но
им овладело смутное раскаяние; он ненавидит другого очень  рослого  молодого
человека, насильно вырывает у него блюда и испытывает  мрачное  наслаждение,
досаждая гостям. Гости хладнокровны и невозмутимы и не оскорбляют чрезмерным
оживлением черные гербы на портретах, взирающих  со  стен.  Дузен  Финикс  и
майор - самые веселые в этом обществе, но у мистера Каркера находятся улыбки
для всех сидящих за столом. Он приберегает особую  улыбку  для  новобрачной,
которая редко, очень редко ее замечает.
     Когда завтрак окончен и слуги выходят из комнаты, кузен Финикс  встает;
удивительно  моложавый  у  него  вид,  когда  белые  манжеты  почти  целиком
закрывают ему кисти рук (они довольно костлявые), а  щеки  разрумянились  от
шампанского.
     - Клянусь честью, - говорит кузен Финикс, - хотя это  и  не  принято  в
доме свободного от общественных обязанностей джентльмена, однако я  прошу  у
вас  разрешения  провозгласить  то,  что  обычно  называют  э...  собственно
говоря... тостом.
     Майор очень хрипло выражает свое одобрение. Мистер Каркер, перегнувшись
через стол к кузену Финиксу, улыбается и кивает множество раз.
     - Э... собственно  говоря,  это  не  э...  Кузен  Финикс  после  такого
вступления безнадежно умолкает.
     - Слушайте, слушайте! - говорит майор внушительным тоном,
     Мистер Каркер тихонько хлопает в ладоши  и,  снова  перегнувшись  через
стол, улыбается и кивает еще  более  энергически,  чем  раньше,  словно  его
особенно поразило это последнее замечание и он желает выразить, какую пользу
оно ему принесло.
     - Это такое событие,  -  говорит  кузен  Финикс,  -  когда,  собственно
говоря, можно, не нарушая приличий, слегка отступить от обычаев повседневной
жизни. И хотя я никогда не был оратором и, когда был в палате общин  и  имел
честь поддерживать предложение, я, собственно говоря, слег  на  две  недели,
огорченный неудачей...
     Майор и мистер Каркер в таком восторге от этого биографического штриха,
что кузен Финикс смеется и, обращаясь непосредственно к ним, продолжает:
     - Собственно говоря, тогда я был чертовски  болен...  все-таки,  знаете
ли, я чувствую, что на мне лежит долг. А когда на  англичанине  лежит  долг,
он, по моему мнению, обязан исполнить его как  можно  лучше.  Итак,  сегодня
наша  семья  имела  удовольствие  соединиться  в  лице  моей  прелестной   и
безупречной родственницы, собственно говоря, здесь присутствующей...
     Тут раздаются аплодисменты.
     - Присутствующей, - повторяет кузен Финикс, чувствуя, что  это  изящное
выражение заслуживает быть повторенным, - с тем, кто... то есть с человеком,
на которого перст презрения никогда не может... собственно  говоря,  с  моим
почтенным другом Домби, если он мне разрешит называть его так.
     Кузен  Финикс  кланяется  мистеру  Домби;  мистер  Домби   торжественно
отвечает поклоном; все более  или  менее  удовлетворены  и  растроганы  этим
прочувствованным обращением  -  обращением  необычайным,  а  быть  может,  и
беспримерным.
     - У меня не было столь  желательной  возможности,  -  продолжает  кузен
Финикс, - ближе познакомиться с моим другом Домби  и  изучить  те  качества,
которые делают честь как его уму, так, собственно говоря, и  сердцу;  ибо  я
имел несчастье находиться, - как мы, бывало, говорили в мое время  в  палате
общин, когда не принято было ссылаться на  палату  лордов  и  когда  порядок
парламентских заседаний  соблюдался,  быть  может,  лучше,  чем  соблюдается
теперь, - имел несчастье находиться, - продолжает кузен Финикс,  помедлив  с
большим лукавством, чтобы выпалить затем свою шутку,  -  собственно  говоря,
совсем в другом месте! *
     С майором делаются судороги от смеха, и он с трудом приходит в себя.
     - Но я достаточно знаю моего друга Домби,  -  продолжает  кузен  Финикс
более серьезным тоном, как будто он вдруг стал и солиднее и мудрее, -  чтобы
знать, что, собственно говоря, он  является  тем,  кого  можно  выразительно
называть э... купцом... британским купцом... и э... и человеком. И хотя я  в
течение  многих  лет  проживал  за  границей  (мне  бы   доставило   большое
удовольствие принять  моего  друга  Домби  и  всех  здесь  присутствующих  в
Баден-Бадене и, воспользовавшись случаем, представить их великому  герцогу),
тем не менее - льщу себя надеждой -  я  достаточно  знаю  мою  прелестную  и
безупречную родственницу, чтобы  знать,  что  она  обладает  всеми  данными,
обеспечивающими счастье мужа, и что ее брак с  моим  другом  Домби  является
браком по любви и взаимному расположению.
     Многочисленные улыбки и кивки мистера Каркера.
     - Посему, - говорит кузен Финикс, - я  поздравляю  семью,  членом  коей
являюсь, с таким приобретением, как мой друг Домби. Я поздравляю моего друга
Домби со вступлением в брак с моей прелестной и  безупречной  родственницей,
обладающей всеми данными, какие обеспечивают счастье мужа, и  беру  на  себя
смелость предложить всем вам, собственно говоря, поздравить по случаю такого
события и друга моего Домби и мою прелестную и безупречную родственницу.
     Речь кузена Финикса встречена громкими аплодисментами, и  мистер  Домби
выражает благодарность от имени своего и миссис Домби.  Вскоре  после  этого
Дж. Б. предлагает выпить за здоровье миссис  Скьютон.  После  этого  завтрак
тянется как-то вяло, оскверненные гербы  отомщены,  и  Эдит  выходит,  чтобы
переодеться в дорожное платье.
     Тем временем все слуги завтракали внизу. Шампанское уже не считается  у
них достойным упоминания, а на жареных кур, пироги и  салат  из  омаров  нет
спроса. Очень рослый молодой  человек  воспрял  духом  и  снова  толкует  об
"упражнении". Взоры его товарища начинают соревноваться  с  его  собственным
взором, и он тоже устремляет взгляд на  предметы,  не  отдавая  себе  в  том
отчета. Лица у всех леди раскраснелись,  в  особенности  лицо  миссис  Перч,
которая ликует и сияет и столь высоко вознесена над земными  заботами,  что,
если бы попросили ее сейчас проводить путника в  Болс-Понд,  где  ютятся  ее
собственные заботы, ей стоило бы некоторого труда припомнить дорогу.  Мистер
Таулинсон предложил выпить за здоровье счастливой четы,  на  что  седовласый
дворецкий отозвался очень любезно и с волнением, ибо он готов поверить,  что
в самом деле является старым слугой семьи и обязан быть растроганным  такими
переменами. Вся компания, а в особенности леди, находится  в  очень  игривом
расположении  духа.  Кухарка  мистера  Домби,   которая   обычно   руководит
собранием, заявила, что после этого немыслимо сразу же взяться  за  дела,  и
почему бы не пойти  всей  компанией  в  театр?  Все  (включая  миссис  Перч)
выразили  согласие,  даже  туземец,  который  свирепеет  от  вина  и  своими
вращающимися белками пугает леди (в особенности миссис Перч). Один из  очень
рослых молодых людей предложил даже отправиться после спектакля  на  бал,  и
это никому (включая миссис Перч) не представляется неосуществимым. Завязался
спор между горничной и мистером Таулинсоном: опираясь на  старую  поговорку,
она утверждает, что браки заключаются  на  небесах,  он  отводит  им  другое
место; он предполагает, будто ее слова основаны на том, что она помышляет  о
своем собственном замужестве; она говорит, что, во  всяком  случае,  господь
сохранит ее от опасности выйти замуж за  него.  Желая  положить  конец  этим
язвительным замечаниям, седовласый дворецкий встает и предлагает  выпить  за
здоровье мистера Таулинсона, ибо знать его - значит уважать, а уважать его -
значит пожелать ему счастья в жизни с его избранницей, кто бы  она  ни  была
(при этом седовласый  дворецкий  взирает  на  горничную).  Мистер  Таулинсон
отвечает  благодарственной,  преисполненной  чувства  речью,  заключительная
часть коей обращена против иностранцев; он говорит,  что,  быть  может,  они
могут снискать иной раз расположение людей слабохарактерных и  непостоянных,
которых легко провести, но он всею душою уповает на то, что  никогда  больше
не услышит о каком бы то ни было иностранце, наживающемся на  путешествующих
в каретах. При этом взор мистера Таулинсона столь суров и столь выразителен,
что горничной грозит истерический припадок, но  тут  она  и  все  остальные,
взбудораженные  известием  об  отъезде  новобрачной,  спешат  наверх,  чтобы
присутствовать при ее отбытии.
     Карета у двери; новобрачная спускается  в  холл,  где  ее  ждет  мистер
Домби. Флоренс, также готовая к отъезду, стоит на лестнице,  а  мисс  Нипер,
занимавшая  промежуточный  пост  между   гостиной   и   кухней,   собирается
сопровождать ее. Как только появляется Эдит, Флоренс  спешит  ей  навстречу,
чтобы попрощаться.
     Неужели Эдит холодно и  потому  она  дрожит?  Неужели  в  прикосновении
Флоренс есть что-то странное или болезненное и потому эта  красивая  женщина
отступает и съеживается, как будто не  может  вынести  этого  прикосновения?
Неужели нужно так торопиться  с  отъездом,  и  потому  Эдит,  махнув  рукой,
сбегает по ступеням и уезжает?
     Когда замирает стук колес,  миссис  Скьютон,  подавленная  материнскими
чувствами, опускается в позе Клеопатры  на  свою  софу  и  проливает  слезы.
Майор, встав из-за стола вместе с остальными гостями, старается ее  утешить,
но она и слышать не хочет об утешении, и майор откланивается.  Откланивается
кузен  Финикс,  и  откланивается  мистер  Каркер.  Все  гости  разъезжаются.
Оставшись одна, Клеопатра чувствует легкое головокружение, вызванное сильным
волнением, и погружается в сон.
     Головокружение распространяется также и в подвальном этаже.  У  рослого
молодого человека, так скоро пришедшего  в  возбуждение,  голова  как  будто
приклеилась к столу в буфетной,  и  ее  нельзя  от  стола  оторвать.  Резкая
перемена произошла в расположении духа миссис Перч, которая впадает в уныние
из-за мистера Перча и поверяет кухарке свое подозрение, что теперь он не так
сильно привязан к дому, как в ту пору, когда их  семья  состояла  только  из
девяти человек. У мистера Таулинсона звон в ушах, и большое колесо без конца
вертится в голове. А горничная выражает сожаление, что  желать  себе  смерти
считается грехом.
     К тому же здесь, в  нижнем  этаже,  возникает  ложное  представление  о
времени; все полагают, что сейчас по крайней мере десять часов вечера, тогда
как нет  и  трех  часов  дня.  Смутное  сознание  совершенного  преступления
преследует всю компанию; и каждый втайне считает  другого  соучастником,  от
которого лучше бы держаться  подальше.  Ни  мужчины,  ни  женщины  не  смеют
заикнуться о предполагавшемся  посещении  театра.  Того,  кто  легкомысленно
вздумал бы воскресить идею бала, осмеяли бы как идиота.
     Миссис Скьютон спит в продолжение двух часов, и в кухне дремота еще  не
рассеялась. Гербы в столовой взирают со стен  на  крошки,  грязные  тарелки,
пролитое вино,  полурастаявшее  мороженое,  на  недопитые  бокалы  с  вином,
выдохшимся к бесцветным, на остатки омаров, куриные  косточки  и  задумчивое
желе, постепенно превращающееся в тепловатый клейкий суп.  К  этому  времени
свадебное торжество утратило свою первоначальную пышность почти в  такой  же
мере, как и завтрак. Слуги мистера Домби столь нравоучительно  рассуждают  о
свадьбе и чувствуют такое раскаяние, сидя у себя дома за  ранним  чаем,  что
примерно к восьми часам погружаются в глубокую сосредоточенность;  а  мистер
Перч, явившийся в это время из Сити, бодрый и веселый, в белом  жилете  и  с
Забавной песенкой на устах, собирающийся скоротать вечерок и приготовившийся
к самым легкомысленным, развлечениям, озадачен  холодным  приемом  и  жалким
состоянием миссис Перч и  убеждается  в  том,  что  на  нем  лежит  приятная
обязанность отвезти эту леди домой в первом же омнибусе.
     Наступает ночь. Флоренс, побродив по комнатам прекрасного дома, идет  к
себе в спальню, где благодаря заботам Эдит ее окружают роскошь и  уют;  сняв
нарядное платье, она надевает простое траурное, в память  дорогого  Поля,  и
садится за книгу, а подле  нее  Диоген,  растянувшись  на  полу,  щурится  и
моргает. Но  сегодня  Флоренс  не  может  читать.  Дом  кажется  странным  и
незнакомым, и в нем гулко раздается эхо. На душе у нее тоскливо; причины она
не знает, но ей тяжело. Флоренс закрывает книгу, а неуклюжий Диоген,  приняв
это за сигнал, немедленно кладет лапы ей на колени  и  трется  ушами  об  ее
ласкающие руки. Но вскоре Флоренс уже не видит его ясно,  потому  что  перед
глазами у нее какой-то туман, и в нем сияют, подобно ангелам, покойный  брат
и  покойная  мать.  И  Уолтер,  бедный,  скитающийся,  потерпевший  крушение
мальчик, о, где он?
     Майор не знает это несомненно. И ему нет дела  до  этого.  Майор,  весь
день задыхавшийся и дремавший, поздно пообедал у  себя  в  клубе,  а  теперь
сидит за пинтой вина и доводит чуть ли  не  до  безумия  скромного  молодого
человека с румяным лицом за соседним столиком (он  с  радостью  заплатил  бы
большие деньги, чтобы только встать и уйти, но не может  этого  сделать),  -
доводит чуть ли не до безумия рассказами о Бегстоке, сэр, на свадьбе Домби и
о чертовски аристократическом друге старого Джо, лорде Финиксе. В это  время
лорд Финикс, которому следовало быть в отеле Лонга и мирно лежать в постели,
сидит за карточным столом, куда привели его, быть может вопреки его желанию,
капризные, непокорные ноги.
     Ночь, словно великан, занимает всю церковь от каменных плит до крыши  и
царит здесь в часы безмолвия. Бледный рассвет снова заглядывает  украдкой  в
окна и, уступая место дню, видит, как ночь уходит в  склепы,  и  следует  за
ней, выгоняет ее оттуда и прячется среди мертвецов. Робкие мыши снова жмутся
друг к другу, когда с грохотом отворяются  большие  двери  и  входят  мистер
Саундс и миссис Миф, двигаясь по кругу своей повседневной жизни, нерушимому,
как обручальное кольцо. Снова треуголка и увядший чепец виднеются на  заднем
плане в час свадьбы; и снова этот мужчина берет в жены эту  женщину,  и  эта
женщина берет в мужья этого мужчину, давая торжественный обет:
     "Хранить и беречь друг друга отныне в счастье и несчастье, в  богатстве
и бедности, в болезни и здоровье,  любить  и  лелеять,  пока  смерть  их  не
разлучит".
     Эти самые слова повторяет мистер  Каркер,  въезжая  верхом  в  город  и
выбирая дорогу почище, и рот у него растягивается до ушей.



     Деревянный Мичман разбивается вдребезги

     Честный капитан Катль, проведя несколько  недель  в  своем  укрепленном
убежище,  отнюдь  не  намерен  был   отказываться   от   благоразумных   мер
предосторожности, принятых для  защиты  от  неожиданного  нападения,  потому
только,  что  враг  не  является.  Капитан  считал,   что   теперешнее   его
благополучие слишком велико и чудесно, чтобы длиться  долго;  он  знал,  что
редко флюгер остается неподвижным, когда дует попутный ветер. Слишком хорошо
знакомый с решительным и неустрашимым  нравом  миссис  Мак-Стинджер,  он  не
сомневался в том, что эта героическая женщина поставила себе целью  отыскать
его и захватить в плен. Трепеща под тяжестью этих соображений, капитан Катль
жил очень замкнуто и уединенно;  выходил  обычно  в  сумерках,  да  и  тогда
отваживался бродить только по самым глухим улицам, вовсе не покидал дома  по
воскресеньям и как в стенах, так и за стенами своего убежища избегал шляпок,
словно их носили разъяренные львы.
     Капитану и в голову  не  приходило,  что  можно  оказать  сопротивление
миссис Мак-Стинджер в случае, если она набросится на него во время прогулки.
Он чувствовал, что этого нельзя  сделать.  Он  уже  видел  себя,  кроткою  и
безропотного, помещенным в наемную карету и водворенным на старую  квартиру.
Он предвидел, что, раз попав в эту тюрьму, он - погибший человек; прощай его
шляпа; миссис Маж-Стинджер стережет его и день и ночь;  упреки  сыплются  на
его голову в присутствии младенцев; он  внушает  подозрение  и  недоверие  -
людоед в глазах детей и разоблаченный предатель в глазах их матери.
     Всякий раз как эта мрачная картина рисовалась воображению капитана,  он
покрывался обильным потом и впадал в уныние. Обычно это бывало  по  вечерам,
незадолго до того часа, когда он крадучись выходил из дому подышать воздухом
и прогуляться. Понимая, какой опасности он  подвергается,  капитан  в  такие
минуты прощался с Робом торжественно, как и подобает человеку, который, быть
может, никогда не вернется, увещевал его на случай,  если  он  (капитан)  на
время скроется из виду, идти  по  стезе  добродетели  и  хорошенько  чистить
медные инструменты.
     Но не желая окончательно складывать оружие и стараясь обеспечить  себе,
если дело обернется плохо, возможность поддерживать общение с внешним миром,
капитан Катль вскоре набрел на  счастливую  мысль  обучить  Роба  Точильщика
какому-нибудь тайному сигналу, дабы сей подчиненный мог в час бедствия  дать
знать командиру о своем присутствии и преданности.  После  долгого  раздумья
капитан принял решение  и  научил  его  насвистывать  морскую  песенку  "Эх,
веселей, веселей!", а когда Роб Точильщик достиг той степени совершенства  в
исполнении ее, на какую только может рассчитывать сухопутный житель, капитан
запечатлел в его памяти следующие таинственные наставления:
     - Ну, приятель, держись крепче! Если меня когда-нибудь захватят...
     - Захватят, капитан? -  перебил  Роб,  широко  раскрывая  свои  круглые
глаза.
     - Да. - мрачно сказал капитан Катль. - Если  я  когда-нибудь  выйду  из
дому, намереваясь вернуться к ужину, и не появлюсь на расстоянии оклика,  то
через двадцать четыре часа после моего исчезновения ступай на  Бриг-Плейс  и
насвистывай эту вот песенку около моей старой пристани,  но  так,  понимаешь
ли, как будто ты это делаешь без всякого умысла, как будто тебя занесло сюда
случайно. Если я тебе отвечу тою же  песенкой,  ты,  приятель,  отчаливай  и
возвращайся через двадцать четыре  часа;  если  я  отвечу  другой  песенкой,
уклонись от прямого курса и держись на расстоянии, пока я  не  подам  нового
сигнала. Понял приказ?
     - От чего я  должен  уклониться,  капитан?  -  осведомился  Роб.  -  От
мостовой?
     - Нечего сказать, смышленый парень! -  воскликнул  капитан,  взирая  на
него сурово. - Родного языка не понимает! Тогда  ты  отойди  в  сторонку,  а
потом вернись, - понятно теперь?
     - Да, капитан, - сказал Роб.
     - Отлично, приятель, - смягчившись, сказал капитан. - Так и сделай!
     Чтобы Роб хорошенько это  усвоил,  капитан  Катль  по  вечерам,  закрыв
лавку, удостаивал иногда прорепетировать с ним всю сцену:  уходил  для  этой
цели в гостиную,  как  бы  в  жилище  воображаемой  миссис  Мак-Стинджер,  и
внимательно следил за поведением своего союзника в глазок, просверленный  им
в стене. Роб Точильщик во время испытания исполнял свой долг так исправно  и
ловко, что капитан в знак своего удовлетворения подарил ему в  разное  время
семь шестипенсовиков; и  постепенно  в  сердце  его  поселилось  спокойствие
человека,  приготовившегося  к  худшему  и  принявшему  все  разумные   меры
предосторожности против безжалостного рока.
     Однако капитан не искушал судьбы и  склонен  был  рисковать  ничуть  не
больше, чем раньше. Полагая, что правила хорошего тона предписывают ему, как
другу семьи, присутствовать на свадьбе мистера Домби  (о  ней  он  узнал  от
мистера Перча) и  с  галереи  показать  сему  джентльмену  свою  любезную  и
довольную физиономию, он  отправился  в  церковь  в  наемном  кабриолете,  в
котором оба окна были подняты; быть может, страшась миссис Мак-Стинджер,  он
не отважился бы и на этот  подвиг,  если  бы  упомянутая  леди  не  посещала
богослужений преподобного Мельхиседека, вследствие  чего  ее  присутствие  в
англиканской церкви казалось в высшей степени невероятным.
     Капитан благополучно вернулся домой, и новая его жизнь продолжала  течь
заведенным порядком; неприятель не доставлял  ему  более  прямых  поводов  к
тревоге, чем ежедневное появление дамских шляпок на улице. Но другие  заботы
начали удручать капитана. О корабле Уолтера все  еще  не  поступало  никаких
сведений. Не было никаких известий о старом Соле  Джилсе.  Флоренс  даже  не
знала об исчезновении старика, а капитан Катль  не  решался  ей  сказать.  В
самом деле, с тех пор как  надежда  на  спасение  великодушного,  красивого,
отважного юноши, которого он  по-своему,  грубовато,  любил  с  раннего  его
детства, начала угасать и угасала со дня на день, - капитан с тоской гнал от
себя мысль о разговоре с Флоренс. Если бы честный капитан  мог  принести  ей
добрые  вести,  он  не  побоялся  бы  войти  в  заново  отремонтированный  и
великолепно меблированный дом - хотя этот дом,  в  связи  с  виденной  им  в
церкви леди, внушал ему ужас -  и  явился  бы  к  Флоренс.  Но  темные  тучи
заволокли их общие надежды, сгущаясь с каждым часом, и  капитан  чувствовал,
что может оказаться для нее источником  новых  бед  и  огорчений,  а  потому
визита к Флоренс он страшился не меньше, чем самой миссис Мак-Стинджер.
     Был холодный, темный, осенний вечер, и  капитан  Катль  велел  затопить
камин в маленькой гостиной, теперь больше,  чем  когда-либо,  походившей  на
каюту. Лил дождь, и дул сильный ветер; пройдя  через  открытую  всем  ветрам
спальню своего старого друга, капитан поднялся на крышу дома узнать,  какова
погода, и сердце у него замерло, когда он увидел, как ненастно и  безнадежно
вокруг. Нельзя сказать, чтобы он  связывал  эту  погоду  с  судьбой  бедного
Уолтера или сомневался в том, что,  если  провидение  обрекло  "мальчика  на
гибель и  кораблекрушение,  это  совершилось  уже  давно;  но  под  тяжестью
какого-то внешнего воздействия, которое ничего общего не имело  с  предметом
его размышлений, капитан Катль пал духом, и надежды его поблекли, как не раз
случалось и не раз будет случаться даже с людьми более мудрыми, чем он.
     Обратив лицо навстречу резкому ветру  и  косому  дождю,  капитан  Катль
смотрел на тяжелые облака, быстро проносившиеся над нагромождением  крыш,  и
тщетно искал картины более отрадной. И вокруг него зрелище было не лучше.  В
многочисленных ящиках из-под чая и  разных  коробках  слышалось  у  его  ног
воркованье голубей Роба Точильщика, похожее на жалобный стон  поднимающегося
бриза. Расшатанный флюгер - Мичман с  подзорной  трубой  у  глаза,  когда-то
видимый с улицы, но давно уже заслоненный  кирпичной  стеной,  -  скрипел  и
жаловался на своем заржавленном стержне, когда  порыв  ветра  заставлял  его
вертеться и вел с ним злую игру. На грубом синем  жилете  капитана  холодные
дождевые капли трепетали как стальные бусины; и  он,  согнувшись,  едва  мог
устоять на ногах  под  напором  жестокого  северо-западного  ветра,  который
налетал на него с твердым намерением опрокинуть за парапет и  швырнуть  вниз
на мостовую. Если в этот вечер еще была жива какая-то Надежда,  -  размышлял
капитан, придерживая шляпу, - она, разумеется, сидела дома и не показывалась
на улице; и капитан, грустно покачивая головой, пошел ее разыскивать.
     Капитан Катль медленно спустился в маленькую  гостиную  и,  усевшись  в
свое кресло, стал искать ее в камине; но там ее не  было,  хотя  огонь  ярко
пылал. Он достал табакерку и трубку и, расположившись покурить, стал  искать
ее в чашечке трубки и в кольцах дыма, срывавшихся с его губ;  но  и  там  не
было даже крупинки ржавчины с  якоря  Надежды.  Он  попробовал  налить  себе
стакан грогу; но грустная истина скрывалась на дне этого колодца,  и  он  не
мог допить стакан. Несколько раз он прошелся  по  лавке  и  поискал  Надежду
среди инструментов; но,  несмотря  на  все  его  сопротивление,  они  упрямо
определяли путь пропавшего судна, который обрывался на дне пустынного моря.
     По-прежнему бушевал  ветер,  и  дождь  по-прежнему  стучал  в  закрытые
ставни, когда капитан остановился перед Деревянным Мичманом и, вытирая своим
рукавом мундир маленького офицера, задумался о том, сколько  лет  прожил  на
свете Мичман и как мало перемен - почти никаких - происходило за это время с
экипажем его судна; как эти перемены налетели все вместе, в один день, и как
они все смели. Маленькое общество в задней гостиной распалось  и  рассеялось
по свету. Некому было слушать "Красотку Пэг", даже если бы кто-нибудь и  мог
ее спеть, но такого человека не, было; ибо капитан был так же твердо убежден
в том, что никто, кроме него, не может исполнить эту балладу, как и  в  том,
что при настоящем положении дел он не отважится на такую попытку.  Не  видно
было в доме веселого лица Уольра - тут капитан на секунду отвел  свой  рукав
от мундира Мичмана и вытер им собственную щеку; знакомый  парик  и  пуговицы
Соля Джилса стали видением прошлого; с Ричардом Виттингтоном было покончено;
и все планы и проекты, связанные с Мичманом, неслись по воле волн вез  мачты
и руля.
     Капитан с удрученной  физиономией  стоял  в  задумчивости,  старательно
вытирая Мичмана, столько же из нежности к нему, старому знакомому, сколько и
по  рассеянности,  как  вдруг  стук  в  дверь  магазина  заставил  испуганно
вздрогнуть Роба Точильщика, который, сидя на прилавке,  не  спускал  круглых
глаз с лица капитана и в пятисотый раз  задавал  себе  вопрос,  неужели  тот
совершил убийство и теперь его беспрерывно терзают угрызения совести,  и  он
вечно думает о бегстве.
     - Что это? - тихо спросил капитан Катль.
     - Кто-то стучит, капитан, - ответил Роб Точильщик.
     Капитан с пристыженным и виноватым видом тотчас прокрался на цыпочках в
маленькую гостиную и заперся там. Роб, открыв дверь, готовился  переговорить
с посетителем на пороге, если бы посетитель явился в образе женщины; но  так
как он принадлежал к мужскому полу, а приказ, данный Робу, относился  только
к женщинам, Роб распахнул дверь и позволил гостю войти, что тот  и  поспешил
сделать, спасаясь от ливня.
     - Берджесу и К придется поработать, - сказал  посетитель,  сочувственно
посматривая  через  плечо  на  свои  собственные  ноги,   очень   мокрые   и
забрызганные грязью. - О, как поживаете, мистер Джилс?
     Приветствие относилось к капитану, который вышел  из  задней  гостиной,
явно и очень неискусно притворясь, будто заглянул сюда случайно.
     - Благодарю вас, - продолжал джентльмен,  не  делая  паузы,  -  я  себя
чувствую прекрасно, очень вам признателен. Меня зовут Тутс, мистер Тутс.
     Капитан, припомнив, что видел этого молодого  джентльмена  на  свадьбе,
поклонился.  Мистер  Тутс  ответил  хихиканьем;   и,   будучи,   по   своему
обыкновению, смущен, стал тяжело дышать,  долго  пожимал  руку  капитану,  а
затем, за неимением иных ресурсов, набросился на Роба Точильщика и в  высшей
степени приветливо и сердечно пожал ему руку.
     - Послушайте! Я бы хотел сказать вам словечко, мистер  Джилс,  если  вы
разрешите, - сказал, наконец,  Тутс,  обнаруживая  изумительное  присутствие
духа. - Послушайте! Мисс Д.О.М. ...знаете ли!
     Капитан столь же важно и таинственно указал  своим  крючком  в  сторону
маленькой гостиной, куда и последовал за ним мистер Тутс.
     - О, прошу прощения, - сказал мистер Тутс, засматривая в лицо  капитану
и усаживаясь в кресло у камина, которое капитан придвинул для него.  -  Быть
может, вы случайно знаете Петуха, мистер Джилс?
     - Петуха? - спросил капитан.
     - Бойцового Петуха, - сказал мистер Тутс.
     Когда капитан отрицательно покачал головой, мистер  Тутс  пояснил,  что
упомянутое лицо является знаменитой особой, которая покрыла  славой  себя  и
свою страну в состязании с Красавчиком Шропширом Первым; но  это  сообщение,
казалось, мало что разъяснило капитану.
     - Дело в том, что он стоит на улице, вот и все, - сказал мистер Тутс. -
Но это не имеет никакого значения; быть может, он не очень промокнет.
     - Я сию минуту распоряжусь, чтобы его впустили, - сказал капитан.
     - Ну, если уж вы так добры, что разрешаете ему посидеть в лавке с вашим
молодым человеком, - хихикая, сказал мистер Тутс, - то я очень  рад,  потому
что он, знаете ли,  обидчив,  а  сырая  погода  скверно  отражается  на  его
выносливости. Я сам позову его, мистер Джилс.
     С этими словами мистер Тутс, подойдя к наружной двери, свистнул  особым
образом в темноту, после чего появился  джентльмен-стоик  в  мохнатом  белом
пальто и шляпе с прямыми полями, очень  коротко  остриженный,  со  сломанным
носом и обширным  пространством  за  обоими  ушами,  бесплодным  и  лишенным
растительности.
     - Садитесь, Петух, - сказал мистер Тутс.
     Покладистый Петух выплюнул несколько соломинок,  которыми  угощался,  и
положил в рот новую порцию из запаса, хранившегося в руке.
     - Не найдется ли здесь чего-нибудь покрепче промочить горло?  -  сказал
Петух, ни к кому в частности не обращаясь. - Эта дождливая погода - скверная
штука для того, кого кормит собственное здоровье.
     Капитан Катль подал рюмку рому, а Петух, запрокинув голову, влил его  в
себя, как  в  бочку,  провозгласив  предварительно  лаконический  тост:  "За
здоровье всех присутствующих!" Когда же мистер Тутс и  капитан  вернулись  в
гостиную и вновь уселись у камина, мистер Тутс заговорил:
     - Мистер Джилс...
     - Стоп! - сказал капитан. - Меня зовут Катль.  Мистер  Тутс  как  будто
крайне смутился, а капитан степенно продолжал:
     -  Зовут  меня  капитан  Катль,  и  родина  моя  -  Англия,  здесь  мое
местожительство, и благословенна всякая тварь. Из Иова *, - добавил капитан,
отсылая к первоисточнику.
     - О! А скажите, не могу ли я увидеть мистера Джилса? -  спросил  мистер
Тутс. - Дело в том, что...
     - Если  бы  вы,  молодой  джентльмен,  могли  увидеть  Соля  Джилса,  -
внушительно сказал капитан, опуская свою  тяжелую  руку  на  колено  мистера
Тутса, - увидеть старого Соля, запомните это, вы  были  бы  для  меня  более
желанны, чем попутный ветер для корабля, попавшего в штиль. А почему  вы  не
можете увидеть Соля Джилса? - продолжал капитан, угадав  по  выражению  лица
мистера  Тутса,  какое  глубокое  впечатление   производит   он   на   этого
джентльмена. - Потому что он невидим.
     Мистер Тутс, встревоженный, собирался ответить, что это не имеет  ровно
никакого значения. Но спохватился и сказал:
     - Господи, помилуй!
     - Этот самый человек, - сказал капитан, - особым документом оставил  на
мое попечение вот это все, но хотя для меня он был почти что брат  названый,
я знаю не больше, чем вы, о том, куда он ушел  и  зачем  он  ушел:  либо  он
разыскивает своего племянника, либо мозги  у  него  не  в  порядке.  Однажды
утром, на рассвете, - продолжал капитан, - он прыгнул за борт,  и  никто  не
услышал плеска, никто не заметил ряби. Я искал этого человека  повсюду  и  с
того дня ни разу не видел его и не слышал и ничего о нем не ведаю.
     - Ах, боже мой, но мисс Домби не знает... - начал мистер Тутс.
     - А зачем, спрошу я  вас,  как  доброго  человека,  -  сказал  капитан,
понижая голос, - зачем ей знать? Зачем давать ей  знать,  пока  нет  в  этом
необходимости? Она, это милое создание, привязалась к старому  Солю  Джилсу,
чувствовала к нему такое расположение, такую нежность,  такую...  Что  толку
говорить об этом? Вы ее знаете.
     - Надеюсь, что знаю, - хихикнул мистер Тутс,  чувствуя,  как  лицо  его
залилось румянцем.
     - И вы пришли сюда от нее? - спросил капитан.
     - Полагаю, что так, - хихикнул мистер Тутс.
     - В таком случае мне остается только заметить, - сказал капитан, -  что
вы знакомы с ангелом и ангел вас зафрахтовал.
     Мистер Тутс тотчас схватил капитана  за  руку  и  попросил,  чтобы  тот
удостоил его своей дружбы.
     - Клянусь честью, - очень серьезно сказал мистер Тутс,  -  я  буду  вам
крайне признателен, если вы  познакомитесь  со  мной  ближе.  Мне  бы  очень
хотелось хорошенько узнать вас, капитан. Право же, мне нужен друг. Маленький
Домби был моим другом в заведении доктора Блимбера и теперь остался  бы  им,
будь он жив. Петух, -  пугливым  шепотом  продолжал  мистер  Тутс,  -  очень
неплох... превосходен в своем роде... может быть,  самый  ловкий  человек  в
мире; на все руки мастер; все так говорят...  но  я  не  знаю...  мне  этого
мало... Да, капитан, она - ангел! Если есть где-нибудь на  свете  ангел,  то
это мисс Домби. Я всегда это говорил. И,  право  же,  знаете  ли,  -  сказал
мистер  Тутс,  -  я  буду  вам  крайне  признателен,  если  вы   согласитесь
поддерживать знакомство со мной.
     Капитан Катль принял это предложение учтиво, но отнюдь не связывая себя
обещанием; он заметил только: "Ладно, приятель. Посмотрим, посмотрим",  -  и
напомнил   мистеру   Тутсу   о   непосредственной   цели,   его   посещения,
осведомившись, чему обязан этим визитом.
     - Дело в том, - отвечал мистер Тутс, - что я пришел к  вам  от  молодой
женщины. Не от мисс Домби, а, знаете ли, от Сьюзен.
     Капитан кивнул головой с глубокомысленным  видом,  свидетельствующим  о
том, что к этой молодой женщине он относится с большим уважением.
     - И я вам расскажу, как это случилось,  -  сказал  мистер  Тутс.  -  Я,
знаете ли, захожу иногда навестить мисс Домби. Специально я туда, знаете ли,
не хожу, но мне очень часто приходится бывать в  тех  краях,  и  если  уж  я
попаду туда, ну, я и... я и загляну.
     - Натурально, - заметил капитан.
     - Вот именно, - подтвердил мистер Тутс. - И сегодня я заглянул. Клянусь
честью, вряд ли можно представить себе,  каким  ангелом  была  сегодня  мисс
Домби.
     Капитан ответил энергическим кивком, давая понять,  что  кое-кому  это,
быть может, и нелегко представить, но, во всяком случае, не ему.
     - Когда я уходил, - сказал мистер .Тутс, -  молодая  женщина  в  высшей
степени неожиданно увела меня в буфетную.
     Капитану как будто не понравился такой образ действий,  и,  откинувшись
на спинку  стула,  он  устремил  на  мистера  Тутса  недоверчивый,  если  не
угрожающий взгляд.
     - Там она достала эту газету, - сказал мистер Тутс. - Она сообщила мне,
что весь день прятала  ее  от  мисс  Домби,  потому  что  тут  что-то  такое
напечатано о ком-то, кого знали она и Домби; а  потом  она  прочла  мне  это
место. Отлично. Потом она сказала... подождите минутку...  что  же  это  она
сказала?
     Мистер Тутс, пытаясь сосредоточить все силы своего ума на этом вопросе,
случайно встретил взгляд капитана и  был  до  такой  степени  сбит  с  толку
суровым его выражением,  что  ему  стоило  мучительного  труда  вернуться  к
предмету разговора.
     - О! - сказал мистер Тутс после долгого раздумья. - О! Да! Она сказала,
что едва ли это может оказаться неверным и что ей нельзя выйти из  дому,  не
вызвав подозрений у мисс Домби, и не могу ли я заглянуть к мистеру  Соломону
Джилсу, мастеру судовых  инструментов  на  этой  улице,  который  тому  лицу
приходится дядей, и спросить его, верит ли он сообщению и не слыхал  ли  еще
чего-нибудь в Сити. Она сказала, что если он не в силах  будет  говорить  со
мной, то капитан Катль несомненно поговорит.  Кстати!  -  воскликнул  мистер
Тутс, пораженный неожиданным открытием. - Знаете ли, ведь это вас она  имела
в виду!
     Капитан посмотрел на газету, которую  мистер  Тутс  держал  в  руке,  и
дыхание его стало частым и прерывистым.
     - А пришел я так поздно, - продолжал мистер Тутс, - потому что  сначала
отправился в Финчли за курослепом для птички мисс Домби - там  растет  самый
лучший курослеп. Но оттуда я пошел  прямо  сюда.  Вероятно,  вы  видели  эту
газету?
     Капитан, который воздерживался от  чтения  газет,  опасаясь  обнаружить
объявление о самом себе, помещенное миссис Мак-Стинджер, покачал головой.
     - Прочесть вам эту заметку? - осведомился мистер Тутс.
     Так как капитан кивнул утвердительно, мистер Тутс стал читать следующее
сообщение морского департамента.
     - "Саутгемптон. С барка  "Вызов"  (капитан  Генри  Джеймс),  прибывшего
сегодня в порт с грузом сахара, кофе и рома, сообщают, что на шестой день но
отплытии с Ямайки в обратный путь, когда судно попало  в  штиль  на"...  ну,
знаете, на такой-то широте, - сказал мистер Тутс, сделав  неудачную  попытку
одолеть цифры и споткнувшись на них.
     - Ну! - крикнул капитан, ударив кулаком по столу. - Вперед, приятель!
     - ...Широте, -  повторил  мистер  Тутс,  бросив  испуганный  взгляд  на
капитана, - и такой-то долготе... "вахтенный, за полчаса до  заката  солнца,
заметил на расстоянии мили плывущие по воде обломки судна.  Так  как  погода
стояла ясная, а барк не подвигался,  была  спущена  шлюпка  и  отдан  приказ
осмотреть упомянутые обломки, причем оказалось, что это были части  рангоута
и такелажа английского брига водоизмещением  около  пятисот  тонн,  а  также
кусок кормы, на котором еще можно было легко разобрать буквы "Сын  и  Н...".
Ни одного трупа на обломках не найдено. Судовой  журнал  "Вызова"  отмечает,
что, так как ночью подул бриз, обломки потерпевшего крушение судна  скрылись
из виду. Не может быть никаких сомнений в том, что  различные  предположения
касательно  судьбы  пропавшего  судна  "Сын  и  Наследник",   порт   Лондон,
направление Барбадос, теперь окончательно  отпадают:  оно  было  разбито  во
время последнего урагана, и все бывшие на борту погибли".
     Капитан Катль, подобно  всем  людям,  и  не  подозревал  о  том,  сколь
глубоки, несмотря на уныние, его надежды, пока не  почувствовал  полного  их
крушения. Во время  чтения  этой  заметки  и  минуты  две  спустя  он  сидел
ошеломленный, устремив взгляд на скромного мистера  Тутса;  потом,  внезапно
поднявшись и надев свою глянцевитую шляпу, которую в честь гостя положил  на
стол, капитан повернулся к нему спиной и опустил голову на каминную полку.
     - Ох, клянусь честью! - воскликнул мистер Тутс, чье мягкое сердце  было
тронуто неожиданной скорбью капитана. - Какое ужасное место  этот  мир!  Тут
всегда кто-нибудь умирает или делает что-то несуразное. Знай я это прежде, я
бы никогда так не стремился вступить во владение своим имуществом. Я никогда
не видывал такого мира. Он гораздо хуже блимберовского.
     Капитан Катль, не меняя позы, сделал знак мистеру Тутсу, чтобы  тот  не
обращал на него внимания;  вскоре  он  повернулся,  глянцевитая  шляпа  была
надвинута  на  уши,  он  проводил  рукой  по  своему  обветренному  лицу   и
разглаживал его.
     - Уольр, мой дорогой мальчик, - сказал капитан, - прощай.  Уольр,  дитя
мое, мой мальчик и мужчина, я любил тебя! Он не был моей плотью и кровью,  -
продолжал капитан, глядя на огонь, - детей у меня нет, но то, что  чувствует
отец, теряя сына, чувствую я, теряя Уольра. А почему? - спросил  капитан.  -
Потому что это не одна, а целая дюжина потерь. Где тот маленький школьник  с
румяным лицом и кудрявыми волосами, который приходил сюда  каждую  неделю  и
был весел, как песенка, в этой самой гостиной? Утонул вместе с Уольром.  Где
тот бодрый юноша, который не знал ни усталости,  ни  уныния  и  загорался  и
краснел так, что любо было на него смотреть, когда мы подшучивали  над  ним,
говоря об Отраде Сердца? Утонул вместе с Уольром. Где тот мужчина с  горячим
сердцем, который не мог допустить, чтобы старик приуныл хотя бы на минуту, а
о себе совсем не заботился? Утонул вместе с  Уольром.  Это  не  один  Уольр.
Дюжину Уольров я знал и любил, все они обнимали его за шею, когда он шел  ко
дну, а теперь обнимают меня! Мистер Тутс сидел молча и складывал  на  колене
газету, пока в руках у него не остался маленький тугой квадратик.
     - А Соль Джилс! - продолжал капитан, глядя на огонь.  -  Бедный  старый
Соль Джилс, потерявший племянника, что сталось с вами? Вас он оставил на мое
попечение; последние слова его были: "Позаботьтесь о  дяде!"  Что  заставило
вас, Соль, пойти и сказать "прощай" Нэду Катлю? И что занести мне  о  вас  в
мой отчет, на который он смотрит сверху? Соль Джилс, Соль  Джилс!  -  сказал
капитан, медленно покачивая головой. - Попадется вам эта  газета  где-нибудь
далеко от родного дома, и не найдется подле вас никого, кто бы знал  Уольра,
и некому будет слово сказать. И вы перемените курс и пойдете ко дну!
     Испустив  тяжелый  вздох,  капитан  повернулся  к  мистеру   Тутсу   и,
очнувшись, обратил внимание на этого джентльмена.
     - Приятель, - сказал капитан,  -  вы  должны  честно  сообщить  молодой
женщине, что это роковое известие слишком достоверно.  Таких  вещей,  знаете
ли, не выдумывают. Это занесено в судовой журнал, а судовой журнал  -  самая
правдивая книга, какую только может написать человек. Завтра утром, - сказал
капитан, - я пойду наводить справки, но ничего хорошего из этого не  выйдет.
Не может выйти. Если вы заглянете ко мне до полудня, я вам расскажу, что мне
удалось узнать; а молодой женщине  передайте  от  капитана  Катля,  что  все
кончено. Кончено!
     И капитан, сняв крючком глянцевитую шляпу, вынул из нее носовой платок,
с отчаянием вытер свою седую голову и в глубокой тоске снова швырнул  платок
в шляпу.
     - О! Уверяю вас, - сказал мистер Тутс, - право же, я  страшно  огорчен.
Честное слово, огорчен, хотя я и из был знаком с заинтересованной  стороной.
Как вы думаете, мисс Домби будет очень расстроена, напиши Джилс  -  то  есть
мистер Катль?
     - Ну, еще бы, господь с вами! - отозвался капитан,  как  бы  сожалея  о
наивности мистера Тутса. - Когда она была вот такой крошкой, они любили друг
друга, как два голубка.
     - В самом деле?  -  спросил  мистер  Тутс,  и  физиономия  его  заметно
вытянулась.
     - Они были созданы друг для друга, -  горестно  сказал  капитан.  -  Но
какое это имеет теперь значение?
     - Клянусь честью! - воскликнул мистер Тутс, выпаливая слова  вперемежку
со смущенным хихиканием и всхлипываниями. - Теперь я огорчен еще больше, чем
раньше. Знаете ли, капитан Джилс, я... я буквально обожаю мисс Домби; я... я
просто болен от любви к ней!  -  Та  порывистость,  с  какою  это  признание
вырвалось  у  злополучного  мистера  Тутса,  свидетельствовала  о  силе  его
чувства. - Но какой был бы толк от такого моего отношения к ней, если  бы  я
не сочувствовал искренне ее страданиям, какова бы ни была  их  причина?  Моя
любовь, знаете ли,  не  эгоистическая,  -  объяснил  мистер  Тутс,  воспылав
довернем после того, как стал свидетелем мягкосердечия капитана. -  Со  мной
дело обстоит так, капитан Джилс: если бы я попал под лошадь, или... или если
бы меня растоптали, или...  или  сбросили  с  какого-нибудь  очень  высокого
места... или что-нибудь в этом роде... ради мисс Домби - для меня  это  было
бы величайшим счастьем!
     Все это мистер Тутс говорил, понизив голос, чтобы речь его не  достигла
ревнивого слуха Петуха, врага нежных эмоций;  и  это  усилие,  равно  как  и
пылкое чувство, заставило его покраснеть до ушей, а  глазам  капитана  Катля
предстало столь трогательное зрелище бескорыстной любви, что добрый  капитан
сострадательно похлопал мистера Тутса  по  спине  и  посоветовал  не  падать
духом.
     - Благодарю вас, капитан Джилс, - сказал мистер Тутс, - очень любезно с
вашей стороны говорить мне это, когда у вас самого такое горе. Я  вам  очень
признателен. Как я уже сказал,  мне  очень  нужен  друг,  и  я  был  бы  рад
знакомству с вами. Хотя я очень богат, - энергически произнес мистер Тутс, -
но вы и не подозреваете, какое я жалкое создание. Глупые людишки, видя  меня
с Петухом и другими известными особами, считают меня, знаете ли, счастливым.
Но я несчастен. Я страдаю по мисс Домби, капитан Джилс. У меня нет аппетита.
Мой портной не доставляет мне никакого удовольствия. Оставаясь один, я часто
плачу. Уверяю вас, мне будет очень  приятно  прийти  сюда  еще  раз,  и  еще
пятьдесят раз.
     С этими словами мистер Тутс пожал руку капитану и, справившись со своим
волнением, - насколько это было возможно за такой  короткий  срок,  -  чтобы
укрыться от проницательных взоров Петуха, вышел в лавку, где находился  этот
прославленный джентльмен. Петух, который склонен был ревниво оберегать  свои
права, смотрел на капитана Катля отнюдь не благосклонно, пока тот прощался с
мистером Тутсом; однако он последовал за своим патроном, не проявляя  больше
никаких  признаков  недоброжелательства  и  оставив  капитана,   удрученного
скорбью, а  Роба  Точильщика  восхищенного  тем,  что  он  удостоился  чести
созерцать в течение почти получаса победителя Красавчика Шропшира Первого.
     Роб давно уже спал крепким сном, а капитан  все  еще  сидел,  глядя  на
огонь; и давно уже угас этот огонь, а капитан все сидел, не спуская  глаз  с
ржавых прутьев, и в голове у него теснились безнадежные мысли об  Уолтере  и
старом Соле. В открытой всем ветрам спальне под крышей  он  также  не  нашел
успокоения; и утром капитан встал с постели печальный и не отдохнувший.
     Как только открылись конторы в Сити, капитан отправился в торговый  дом
"Домби и Сын". Но окна Мичмана не открывались в то утро.  Роб  Точильщик  по
распоряжению капитана оставил ставни закрытыми,  и  дом  был  похож  на  дом
смерти.
     Случилось так, что мистер Каркер входил в контору в тот  момент,  когда
капитан Катль  подошел  к  двери.  Молча  и  чинно  ответив  на  приветствие
заведующего, капитан Катль дерзнул последовать за ним в его кабинет.
     - Ну-с, капитан Катль, - сказал мистер Каркер,  принимая  обычную  свою
позу у камина и не снимая шляпы, - плохо дело.
     - Вы уже  получили  известие,  которое  было  напечатано  во  вчерашней
газете, сэр? - спросил капитан.
     - Да, - сказал мистер Каркер,  -  мы  получили.  Это  точные  сведения.
Страховщики  терпят  значительные  убытки.  Мы  очень  сожалеем.  Ничего  не
поделаешь! Такова жизнь!
     Мистер Каркер приводил в порядок  ногти  перочинным  ножом  и  улыбался
капитану, который стоял у двери и смотрел на него.
     - Мне чрезвычайно жаль бедного Гэя, - сказал Каркер, - и  жаль  экипаж.
Как мне известно, на борту  находился  кое-кто  из  лучших  наших  служащих.
Всегда так бывает. К тому же  много  семейных.  Утешительно  думать,  что  у
бедного Гэя не было семьи, капитан Катль!
     Капитан стоял, потирая подбородок и  не  спуская  глаз  с  заведующего.
Заведующий бросил взгляд на нераспечатанные письма,  лежавшие  на  столе,  и
взял газету.
     - Не могу ли я чем-нибудь вам служить, капитан  Катль?  -  спросил  он,
отрываясь от газеты, улыбаясь и выразительно посматривая на дверь.
     - Я бы хотел, чтобы вы разрешили одно недоумение, сэр, которое не  дает
мне покоя, - отозвался капитан.
     - Да? - воскликнул заведующий. - Что же это  за  недоумение?  Позвольте
мне, капитан Катль, вас поторопить. Я очень занят.
     - Послушайте, сэр, - сказал капитан, приблизившись к  нему  на  шаг,  -
перед тем, как мой друг Уольр отправился в это злополучное плавание...
     - Ну, ну, капитан Катль, - с улыбкой перебил заведующий, - не  говорите
таким тоном о злополучном плавании. Мы здесь, любезный, никакого отношения к
злополучным плаваниям не имеем. Должно быть, вы раненько пропустили  сегодня
свой  первый  стаканчик,  капитан,  если  забываете  о   том,   что   всякое
путешествие, как морское, так и сухопутное, сопряжено с риском. Неужели  вас
тревожит предположение, что этот молодой... как его  там  зовут...  погублен
штормом, который поднялся  против  него  тут,  в  этой  конторе?  Стыдитесь,
капитан! Сон и содовая вода - вот наилучшее средство против такой тревоги.
     - Мой мальчик, - медленно  промолвил  капитан,  -  для  меня  вы  почти
мальчик, так что мне незачем извиняться за  случайно  сорвавшееся  слово,  -
если вам доставляют удовольствие такие шутки, значит вы не  тот  джентльмен,
за которого я вас принимал, а если вы не тот джентльмен, за которого  я  вас
принимал, то, стало быть, у меня, пожалуй, есть основания беспокоиться. Дело
обстоит  так,  мистер  Каркер:  перед  тем  как  бедный  мальчик,   выполняя
полученный приказ, отправился в путь, он мне сказал,  что  это  путешествие,
как ему точно известно, ничего общего не имеет  с  его  личной  выгодой  или
повышением по службе. Я считал, что он ошибается, и  так  и  сказал  ему,  а
затем пришел сюда, главный ваш начальник  отсутствовал,  и  я  задал  вам  с
подобающей учтивостью два-три вопроса для собственного  успокоения.  На  эти
вопросы вы ответили - ответили откровенно. Теперь, когда все кончено и нужно
претерпеть то, чего нельзя изменить - а вы, как человек ученый, перелистайте
книгу и,  найдя  это  место,  отметьте  его,  -  теперь  я  бы  почувствовал
успокоение, услыхав еще раз, что я не ошибся и  исполнил  свой  долг,  когда
скрыл от старика слова Уольра, и что, в  самом  деле,  дул  попутный  ветер,
когда он развернул паруса, держа курс на Барбадосскую гавань. Мистер Каркер,
- продолжал капитан с присущим ему  добродушием,  -  когда  я  был  здесь  в
последний раз, мы с вами очень  весело  беседовали.  Если  я  не  так  весел
сегодня из-за этого бедного мальчика и если  я  погорячился,  вызвав  у  вас
замечания, которых лучше не слышать, то зовут меня Эдуард Катль, и я прошу у
вас прощения.
     - Капитан Катль, - с величайшей  учтивостью  отвечал  заведующий,  -  я
вынужден просить вас об одном одолжении.
     - О каком именно, сэр? - осведомился капитан.
     - Будьте так любезны, потрудитесь выйти, - сказал заведующий,  указывая
рукой на дверь, - и можете произносить свои  несуразные  речи  где-нибудь  в
другом месте.
     Все шишки на лице капитана побелели от изумления  и  негодования;  даже
красный ободок на лбу  побледнел,  как  бледнеет  радуга  среди  сгущающихся
облаков.
     - Вот что я вам скажу, капитан Катль,  -  продолжал  заведующий,  грозя
указательным пальцем и  показывая  ему  все  зубы,  но  по-прежнему  любезно
улыбаясь, - я был слишком снисходителен к  вам,  когда  вы  явились  сюда  в
первый раз. Вы принадлежите к  категории  людей  лукавых  и  дерзких.  Желая
спасти молодого... как его там зовут... которому грозила опасность  вылететь
отсюда, я оказал вам снисхождение - однажды,  и  только  однажды.  А  теперь
ступайте, мой друг!
     Капитан был буквально пригвожден к полу и утратил дар речи.
     - Ступайте, - сказал добродушно  заведующий,  подобрав  фалды  фрака  и
широко расставив ноги на  каминном  коврике,  -  как  и  подобает  разумному
человеку, и не принуждайте нас указывать вам на дверь или прибегать  к  иным
крутым мерам.  Будь  мистер  Домби  сейчас  здесь,  вам,  капитан,  пожалуй,
пришлось бы удалиться с большим позором. Я же только говорю - ступайте!
     Капитан, прижав свою тяжелую руку к груди, словно желая облегчить  себе
глубокий вздох, осмотрел мистера Каркера с ног до  головы,  а  затем  окинул
взглядом маленькую комнату, как бы не совсем понимая, где и в каком обществе
он находится.
     - Вы хитры,  капитан  Катль,  -  развязно  продолжал  мистер  Каркер  с
непринужденной откровенностью светского  человека,  который  слишком  хорошо
знает свет, чтобы тревожиться из-за проступков, его лично не  касающихся,  -
однако и вас можно раскусить - вас и вашего отсутствующего  друга,  капитан.
Кстати, что вы сделали с вашим отсутствующим другом?
     Снова капитан прижал руку к груди. Еще раз испустив глубокий вздох,  он
наказал себе: "Держись крепче!" - но шепотом.
     -  Вы  занимаетесь  милыми  заговорами,  устраиваете  милые  совещания,
назначаете милые свидания, принимаете милых гостей, не так  ли,  капитан?  -
спросил Каркер, насупив брови, но по-прежнему  скаля  зубы.  -  Но  это  уже
дерзость - являться затем сюда! Это не вяжется с  вашим  благоразумием!  Вы,
заговорщики, беглецы, должны быть более рассудительны.  Сделайте  мне  такое
одолжение, ступайте!
     - Приятель! - задыхаясь,  выговорил  капитан  приглушенным  и  дрожащим
голосом, судорожно сжимая свой тяжелый кулак. - Многое хотелось бы  мне  вам
сказать, во я и сам не знаю, где запрятаны у меня сейчас слова. Для меня мой
молодой друг Уольр утонул только вчера вечером, и это сбивает меня с  толку.
Но мы с вами еще сойдемся борт о борт, приятель, - сказал капитан,  поднимая
свой крючок, - если будем живы!
     - Неосмотрительно это будет с вашей стороны, любезный, если сойдемся, -
с тою же откровенностью отозвался заведующий, -  ибо  предупреждаю  вас,  вы
можете не сомневаться в том, что я вас поймаю и уличу. Я не притязаю на  то,
чтобы быть  более  нравственным,  чем  ближние  мои,  любезный  капитан,  но
доверием этой фирмы или кого либо из членов фирмы злоупотреблять не следует,
равно как не следует его подрывать, пока у меня есть глаза и уши.  Прощайте!
- сказал мистер Каркер, кивнув головой.
     Капитан Катль, посмотрев на него пристально  (мистер  Каркер  не  менее
пристально посмотрел на капитана), вышел из конторы, а мистер Каркер остался
стоять перед камином, широко расставив ноги,  любезный  и  безмятежный,  как
будто душа его была так же незапятнана, как и  его  чистое,  белое  белье  и
гладкая, нежная кожа.
     Проходя мимо, капитан бросил взгляд на конторку, за которой,  как  было
ему известно, сидел когда-то бедный Уолтер; теперь за ней  занимался  другой
юноша едва ли не с таким же свежим и веселым лицом, какое было у  Уолтера  в
тот день, когда они откупорили в маленькой  гостиной  предпоследнюю  бутылку
знаменитой старой мадеры. Вызванное таким образом воспоминание послужило  на
пользу капитану; в разгар гнева оно растрогало его и заставило прослезиться.
     Когда капитан вернулся во владения Деревянного Мичмана и уселся в  углу
темной лавки, негодование его, как бы ни было оно велико, не могло  одержать
верх над горем. Казалось, гнев не просто оскорблял память  об  умершем,  но,
настигнутый смертью, угасал перед лицом ее. Все оставшиеся в живых негодяи и
лжецы теряли всякое значение по сравнению с честностью и правдивостью одного
умершего друга.
     В таком расположении духа честный капитан, кроме  потери  Уолтера,  мог
уяснить себе только одно: вместе с Уолтером едва ли  не  весь  мир  капитана
Катля пошел ко дну. Если он упрекал себя - и очень жестоко -  за  потворство
невинной лжи Уолтера, то достаточно много думал  он  и  о  мистере  Каркере,
которого никакие моря не могли вернуть, и  о  мистере  Домби,  который,  как
понял он теперь, находился за пределами человеческого оклика,  и  об  Отраде
Сердца, с которой нельзя было ему теперь встречаться, и  о  "Красотке  Пэг",
этой крепко сколоченной из тикового дерева  и  хорошо  снаряженной  балладе,
которая налетела на скалу и разбилась в рифмованные щепки. Капитан,  сидя  в
темной лавке, размышлял об этом уже не помня о нанесенном ему оскорблении, и
с такой тоскою созерцал пол, будто перед ним и в самом деле  проплывали  все
эти обломки.
     Однако капитан не забывал о том, чтобы по мере  своих  сил  прилично  и
благопристойно почтить память бедного Уолтера.  Очнувшись  и  разбудив  Роба
Точильщика (который в искусственном полумраке крепко заснул), капитан  вышел
из дому со своим слугой, следовавшим за ним по пятам, и с ключом от  входной
двери, хранившимся в кармане, и отправился  в  один  из  магазинов  готового
платья, коими изобилует  восточная  часть  Лондона,  где  тотчас  купил  два
траурных костюма - один для Роба Точильщика, на редкость узкий, и  один  для
самого себя, на редкость  просторный.  Затем  он  приобрел  для  Роба  некое
подобие  шляпы,  заслуживающей  особого  восхищения  своей   соразмерностью,
удобной и пригодной как для моряка, так и для грузчика угля;  этакая  шляпа,
обычно называемая зюйдвесткой, являлась новинкой  в  лавке  мастера  судовых
инструментов. В эти одеяния, которые, по словам продавца, пришлись  как  раз
впору, - что можно было объяснить лишь исключительно благоприятным стечением
обстоятельств и фасоном, какого не запомнят старожилы, - капитан и Точильщик
облеклись немедленно, явив собой зрелище, приводившее в изумление всех,  кто
его созерцал.
     В таком преображенном виде капитан принял мистера Тутса.
     - Я застигнут врасплох, приятель, - сказал капитан,  -  и  могу  только
подтвердить дурные вести. Передайте молодой  женщине,  чтобы  она  осторожно
довела их до сведения молодой леди, и пусть они обе никогда больше  обо  мне
не вспоминают - не забудьте сказать об этом, - хотя я буду думать о  них  по
ночам, когда на море бушует ураган и  волны  вздымаются,  как  горы,  а  вы,
братец, перелистайте вашего доктора Уотса *  и,  когда  отыщете  это  место,
отметьте его.
     Капитан отложил до  более  подходящего  момента  разрешение  вопроса  о
дружбе, предложенной ему мистером Тутсом. По правде  говоря,  капитан  Катль
впал  в  такое  уныние,  что  в  тот  день  готов  был  отказаться  от   мер
предосторожности,   принятых   против    неожиданного    нашествия    миссис
Мак-Стинджер, примириться со своей  судьбой  и  -  что  бы  ни  случилось  -
оставаться невозмутимым. Однако с наступлением вечера он слегка оправился  и
долго рассказывал об Уолтере Робу Точильщику, не забывая  время  от  времени
похваливать внимание и преданность Роба. Роб, не краснея, выслушивал горячие
похвалы  капитана,  сидел,  тараща  на  него  глаза,  старался  сочувственно
хныкать,  притворялся  добродетельным  и  (как  и  подобает  юному   шпиону)
запоминал  каждое  слово,  подавая  надежды  сделаться  со  временем  ловким
обманщиком.
     Роб улегся и быстро заснул, а капитан снял нагар со свечи, надел очки -
занявшись торговлей инструментами, он счел нужным носить очки, хотя глаза  у
него были как у ястреба, - и развернул молитвенник на отпевании. И вот  так,
читая шепотом в маленькой гостиной и время от времени останавливаясь,  чтобы
утереть слезы, капитан честно и простодушно предал тело Уолтера пучине.



     Контрасты

     Бросим взгляд на два дома; они  не  стоят  бок  о  бок,  они  разделены
большим расстоянием, хотя оба находятся  неподалеку  от  великой  столицы  -
Лондона.
     Первый расположен в зеленой и  лесистой  местности  близ  Норвуда.  Это
небольшой дом; он не притязает на величину, но построен прекрасно и  отделан
со вкусом.
     Лужайка, мягкий, отлогий склон, цветник, купы деревьев,  среди  которых
видны  грациозные  ясени  и  ивы,  оранжерея,  летняя  веранда  с  душистыми
ползучими  растениями,  обвивающими  колонны,  простота  наружной   отделки,
благоустроенные службы (все это - в небольших  размерах,  отвечающих  нуждам
простого коттеджа) наводят на мысль об изысканном комфорте, какой, вероятно,
можно найти только во дворце. Это наблюдение соответствует действительности,
ибо внутреннее убранство дома отличается изяществом и роскошью. Яркие цвета,
превосходно подобранные, поражают глаз на каждом шагу - в мебели (ее размеры
удивительно гармонируют с видом и величиной комнат), на стенах, на  полу,  -
окрашивая и смягчая свет, врывающийся в окна  и  застекленные  двери.  Здесь
есть также несколько прекрасных гравюр и картин; в причудливых  закоулках  и
нишах много книг, а на столах игры, азартные  или  требующие  мастерства,  -
фантастические  шахматные  фигуры,  кости,  трик-трак,  карты  и,   наконец,
бильярд.
     И,  однако,  несмотря  на  все  это  богатство  и  комфорт,  в  воздухе
чувствуется что-то нездоровое. Не потому ли, что  ковры  и  подушки  слишком
мягки, слишком заглушают шум и те, кто здесь ходит или отдыхает, делают  все
как бы украдкой? Не потому  ли,  что  гравюры  и  картины  не  увековечивают
высоких мыслей или деяний, не отображают  природы  в  поэтических  пейзажах,
замках и хижинах, а являют собою лишь сочетания линий и  красок?  Не  потому
ли, что книги выносят все свои богатства  на  переплет  и,  если  судить  по
большинству заглавий, они под стать гравюрам и картинам? Не потому  ли,  что
изобилию и красоте дома то и дело противоречит преувеличенное смирение, чуть
заметно проглядывающее, которое фальшиво так  же,  как  и  лицо  на  слишком
правдиво написанном портрете, висящем  на  стене,  либо  как  его  оригинал,
восседающий в кресле за завтраком  под  этим  портретом?  Или,  быть  может,
потому, что  оригинал  -  хозяин  дома,  -  вдыхая  ежедневно  этот  воздух,
незаметно распространяет свое влияние на все, что его окружает?
     В кресле сидит мистер Каркер-заведуюший. Пестрый  попугай  в  блестящей
клетке на столе теребит клювом проволоку и  прогуливается  вниз  головой  по
куполу, сотрясая свое жилище  и  испуская  пронзительные  крики;  но  мистер
Каркер не обращает внимания на птицу  и  с  задумчивой  улыбкой  смотрит  на
картину, висящую на противоположной стене.
     - Да, просто удивительное случайное сходство, - говорит он.
     Быть может, это Юнона, может быть, жена Потифара или  полная  презрения
нимфа - торговцы называли ее то так, то этак - в зависимости  от  спроса  на
рынке.  На  картине  изображена  женщина,  замечательно  красивая,  которая,
повернувшись спиной к зрителю, но обратив  к  нему  лицо,  бросает  на  него
горделивый взгляд.
     Она похожа на Эдит.
     Небрежно махнув рукой в сторону картины -  что  это:  угроза?  нет,  но
нечто, похожее  на  угрозу;  знак  торжества?  нет,  но  что-то  похожее  на
торжество; воздушный поцелуй, дерзко сорвавшийся с уст? нет, но это похоже и
на поцелуй, - он снова приступает к завтраку и окликает рассерженную  птицу,
которая, забравшись в подвешенный в клетке позолоченный обруч,  напоминающий
огромное обручальное кольцо, раскачивается для собственного увеселения.
     Второй дом находится  также  за  Лондоном,  но  в  другом  направлении,
неподалеку от Великой северной дороги, некогда оживленной, а теперь  забытой
и покинутой всеми, кроме путников,  бредущих  пешком.  Это  бедный  домишко,
меблированный скудно, почти нищенски, но  очень  чистый;  а  простые  цветы,
посаженные у крыльца, и узкий  палисадник  свидетельствуют  о  старании  его
украсить. Местность, где он расположен, так же мало  похожа  на  деревню  со
всеми ее преимуществами, как и на город. Это не город и не деревня.  Первый,
подобно великану в дорожных сапогах, перешагнул через  нее  и  опустил  свою
кирпично-известковую подошву далеко впереди;  но  на  пространстве,  которое
перешагнул великан, расположилась какая-то гнилая  деревушка,  а  не  город;
здесь, среди немногочисленных высоких труб, день и ночь извергающих  дым,  и
среди кирпичных заводов и  проселков,  где  скошена  трава,  где  повалились
заборы, где растет  пыльная  крапива,  где  еще  сохранилась  местами  живая
изгородь и куда еще заглядывает иной раз  птицелов,  хотя  и  клянется,  что
больше сюда не заглянет, - здесь находится этот второй дом.
     В нем живет та, что покинула первый дом из любви к отверженному  брату.
С ней ушел из того дома дух искупления и отошел от хозяина единственный  его
ангел-хранитель;  но  хотя  его  привязанность  к  ней  угасла  после  этого
неблагородного и оскорбительного, по его мнению, поступка и хотя он  в  свою
очередь окончательно ее покинул, память о ней еще  жива  даже  в  его  душе.
Пусть свидетельствует об этом ее цветник, куда он  никогда  не  заходит,  но
который содержится, несмотря на все переделки, стоившие немало хозяину дома,
в таком виде, будто она покинула его только вчера.
     Хэриет Каркер изменилась с тех пор, и на ее красоту  упала  тень  более
тяжелая, чем та, какую может без посторонней помощи набросить Время, как  бы
ни было оно всемогуще, - тень тревоги, печали и ежедневной борьбы за  жалкое
существование. Но красота еще сохранилась; красота кроткая, тихая, скромная,
которую нужно отыскивать, ибо она не умеет выставлять себя напоказ; если  бы
умела - она была бы иной.
     Да. Эта хрупкая, маленькая, терпеливая  женщина,  одетая  в  чистенькое
платье из простой материи и не замечательная ничем, кроме скучных,  домашних
добродетелей, столь мало общего имеющих с обычным представлением о  героизме
и величии, если только их луч не озаряет жизнь великих мира сего, - а  тогда
эти добродетели можно отыскать на небесах, сияющие,  как  созвездие,  -  эта
хрупкая, маленькая, терпеливая  женщина,  опирающаяся  на  человека  еще  не
старого, но изможденного и седого, - его сестра, которая одна пришла к нему,
покрывшему себя позором, вложила свою руку в его и с кротким спокойствием  и
решимостью бодро повела его по каменистой тропе.
     - Еще рано, Джон, - говорит она. - Почему ты уходишь так рано?
     - Всего на несколько минут раньше, чем обычно, Хэриет. Раз у меня  есть
время, мне бы хотелось - такая уж причуда - пройти мимо того дома, где  я  с
ним расстался.
     - Жаль, что я его не знала и ни разу не видела, Джон.
     - И это к лучшему, дорогая моя, если вспомнить о его участи.
     - Но я бы не могла сожалеть о нем больше, даже если  бы  и  знала  его.
Разве твоя скорбь не моя? Но если бы я его знала, может быть, ты,  говоря  о
нем, считал бы, что я разделяю твои чувства больше, чем теперь.
     - Милая моя сестра! Разве я не уверен в том, что нет такой  печали  или
радости, которую ты не разделяла бы со мной?
     - Надеюсь, что уверен, Джон, потому что так оно и есть!
     - Разве могла бы ты стать мне милее или ближе, чем сейчас? - сказал  ее
брат. - Мне кажется, что ты его знала, Хэриет, и  разделяла  мои  чувства  к
нему.
     Она обвила  его  шею  рукой,  опиравшейся  на  его  плечо,  и  ответила
нерешительно:
     - Нет, не вполне.
     - Да, ты права, - сказал он. - Ты думаешь, что я  не  причинил  бы  ему
вреда, если бы позволил себе ближе познакомиться с ним?
     - Думаю? Нет, не думаю, а знаю.
     - Богу известно, что умышленно я бы не причинил ему  зла,  -  отозвался
он, грустно покачивая головой. - Но его репутация была слишком  дорога  мне,
чтобы я рисковал повредить ей своею дружбой.  Согласна  ты  с  этим  или  не
согласна, дорогая моя?..
     - Я не согласна, - спокойно сказала она.
     - Тем не менее это правда, Хэриет, и у меня легче становится  на  душе,
когда я, вспоминая его, думаю о том, что в  ту  пору  меня  огорчало.  -  Он
оборвал свою печальную фразу, улыбнулся ей и сказал: - До свидания.
     - До свидания, дорогой Джон! Вечером, в  обычное  время  и  на  прежнем
месте, я тебя встречу, как всегда, когда ты будешь  возвращаться  домой.  До
свидания.
     Милое лицо, которое она обратила к брату, чтобы  его  поцеловать,  было
для него родиной, жизнью, вселенной, и вместе с тем источником его возмездия
и скорби.  Облако,  которое  он  видел  на  этом  лице,  хотя  и  светлое  и
безмятежное, как сияющие облака на закате солнца, а также постоянство  ее  и
преданность и принесенные ею в жертву довольство, радость и надежды были для
него горькими плодами совершенного им преступления, вечно зрелыми и свежими.
     Она стояла у двери, сжав руки, и смотрела ему вслед, пока он  шел  мимо
дома по грязному и неровному участку, который прежде  (совсем  недавно)  был
веселой лужайкой, а теперь превратился  в  пустырь,  где  поднимались  среди
мусора недостроенные жалкие домишки, беспорядочно  разбросанные,  как  будто
они были посеяны здесь неискусной рукой. Каждый раз, когда он оглядывался  -
он оглянулся раза два, - ее милое лицо согревало  его  сердце,  как  светлый
луч. Но когда он побрел дальше и уже не видел ее, у нее на глазах  выступили
слезы.
     Она  недолго  мешкала  в  раздумье  у  двери.  Нужно   было   исполнять
повседневные обязанности, приниматься  за  повседневную  работу  -  ибо  эти
заурядные люди,  в  которых  нет  ничего  героического,  часто  работают  не
покладая рук, - и Хэриет вскоре занялась своими домашними  делами.  Когда  с
ними было покончено и жалкий домик вычищен  и  приведен  в  порядок,  она  с
озабоченным видом пересчитала деньги - их было мало - и задумчиво  вышла  из
дому купить провизию к обеду, придумывая, как бы сэкономить. Да, неприглядна
жизнь таких смиренных людей, которые не  только  не  кажутся  героями  своим
лакеям и служанкам, но и не имеют ни лакеев, ни служанок,  перед  кем  можно
было бы покрасоваться своим геройством!
     Пока она отсутствовала и никого не было в доме, к нему приблизился,  но
не с той стороны, куда ушел брат, джентльмен,  быть  может,  уже  не  первой
молодости, однако здоровый, цветущий  и  статный,  с  веселым  ясным  лицом,
приятным и добродушным. Брови у него были еще черные, черными были и волосы,
но седина уже заметно их посеребрила и красиво оттеняла широкий чистый лоб и
честные глаза.
     Постучав в дверь и не получив ответа, джентльмен  сел  на  скамейку  на
крылечке и стал ждать. Ловкое движение пальцев,  которыми  он  барабанил  по
скамье, напевая и отбивая такт,  как  будто  обличало  в  нем  музыканта,  а
необычайное  удовольствие,  какое  он  испытывал,   напевая   что-то   очень
медлительное и тягучее, лишенное определенного мотива, казалось, обличало  в
нем глубокого знатока музыки.
     Джентльмен еще развивал музыкальную  тему,  которая  все  кружилась,  и
кружилась, и кружилась вокруг себя самой, подобно штопору, который крутят на
столе, и отнюдь не приближалась к концу, когда показалась Хэриет. Увидав ее,
он поднялся и остался стоять со шляпой в руке.
     - Вы опять пришли, сэр! - сказала она, запинаясь.
     - Я осмелился это сделать, - ответил он. - Не можете ли вы уделить  мне
пять минут?
     После недолгих колебаний она открыла дверь и впустила его  в  маленькую
гостиную. Джентльмен уселся там напротив нее, придвинул свой стул к столу  и
сказал голосом, вполне соответствовавшим  его  внешности,  и  с  обаятельным
простодушием:
     - Мисс Хэриет, вы не можете быть гордой. В  тот  день,  когда  я  зашел
сюда, вы дали мне понять, что вы  горды.  Простите,  если  я  скажу,  что  я
смотрел вам в лицо, когда вы это говорили, и оно противоречило вашим словам.
И снова я смотрю вам в лицо, - добавил он, ласково коснувшись ее руки,  -  и
оно противоречит им все больше и больше.
     Она была слегка смущена и взволнована и ничего не могла ответить.
     - Ваше лицо - зеркало правдивости и кротости, -  сказал  посетитель.  -
Простите, что я доверился ему и вернулся.
     Тон, каким были сказаны эти слова, делал их  совершенно  непохожими  на
комплимент. Тон был такой чистосердечный, серьезный, сдержанный и искренний,
что она наклонила голову, как будто хотела и поблагодарить  его  и  признать
его искренность.
     - Разница лет, - сказал джентльмен, - и честность моих намерений  дают,
полагаю я, право говорить откровенно. И я это делаю; потому-то вы  и  видите
меня вторично.
     - Бывает особая гордость, сэр, - помолчав, отозвалась она,  -  или  то,
что может быть принято за гордость, но в действительности это просто чувство
долга. Надеюсь, всякая другая гордость мне чужда.
     - А гордость собой? - спросил он.
     - И гордость собой.
     - Но... простите... - нерешительно начал джентльмен. - А что вы скажете
о вашем брате Джоне?
     - Я горжусь его любовью, - сказала Хэриет, глядя в упор на своего гостя
и мгновенно меняя тон; хотя он оставался по-прежнему сдержанным и спокойным,
но была в  нем  глубокая,  страстная  серьезность,  благодаря  которой  даже
дрожащий голос свидетельствовал о ее твердости. - И  горжусь  им!  Сэр,  вы,
который каким-то образом узнали историю его жизни и повторили ее мне,  когда
были здесь в последний раз...
     - Только для того, чтобы завоевать ваше доверие, - перебил  джентльмен.
- Ради бога, не подумайте...
     - Я уверена, - сказала она, - что  вы  заговорили  о  ней  с  добрым  и
похвальным намерением. В этом я совершенно уверена.
     - Благодарю вас, - отозвался гость, быстро пожав ей руку. - Я вам очень
признателен. Уверяю вас, вы отдаете мне должное. Вы начали говорить, что  я,
знающий историю жизни Джона Каркера...
     - Вы можете обвинить меня в  гордыне,  -  продолжала  она,  -  когда  я
говорю, что горжусь им. Да, горжусь. Вам известно, что было время,  когда  я
им не гордилась - не могла гордиться, - но  время  это  прошло.  Унижение  в
течение  многих  лет,  безропотное  искупление  вины,  искреннее  раскаяние,
мучительное сожаление, страдания, которые, как мне известно,  причиняет  ему
даже моя любовь, так как он считает, что я заплатила за нее  дорогой  ценой,
хотя богу известно, что я была бы совершенно счастлива, если  бы  только  он
перестал горевать!.. О сэр, после всего, что я видела, умоляю вас,  если  вы
будете облечены властью и кто-нибудь провинится перед вами, никогда,  ни  за
какую провинность не налагайте кары, которую нельзя отменить, пока есть  бог
на небе, заставляющий изменяться сердца, им созданные.
     - Ваш брат стал другим человеком, - сочувственно отозвался  джентльмен.
- Уверяю вас, что я в этом не сомневаюсь.
     - Он был другим  человеком,  когда  совершил  преступление,  -  сказала
Хэриет. - Он другой человек сейчас и стал самим собой, поверьте мне, сэр!
     - Но мы живем по-прежнему, - сказал посетитель, рассеянно  потерев  лоб
рукой и задумчиво барабаня пальцами по столу, - по-прежнему, не отступая  от
заведенного порядка, изо дня в день, и не можем ни заметить,  ни  проследить
этих перемен. Они... они относятся к метафизике. Нам... нам не  хватает  для
них досуга. У нас... у нас не хватает мужества. Этому не обучают в школах  и
колледжах, и мы не знаем, как за это взяться.  Одним  словом,  мы  чертовски
деловые люди, - сказал джентльмен, подходя к  окну  и  снова  возвращаясь  и
усаживаясь с видом чрезвычайно недовольным и раздосадованным.
     - Право же, - продолжал джентльмен, опять потерев себе лоб  и  барабаня
пальцами по столу, - у меня есть основания полагать, что такая  однообразная
жизнь, изо дня в день, может примирить человека  с  чем  угодно.  Ничего  не
видишь, ничего не слышишь, ничего не знаешь; Это факт. Мы принимаем все, как
нечто само собой разумеющееся, так и живем, и в конце  концов  все,  что  мы
делаем - хорошее, дурное или никакое, - мы делаем  по  привычке.  Только  на
привычку я и могу сослаться, когда придется мне  оправдываться  на  смертном
одре перед своею совестью. "Привычка, - скажу я. - Я был глух, нем,  слеп  и
неспособен на миллион  вещей  по  привычке".  -  "Действительно,  это  очень
деловое объяснение, мистер такой-то, - скажет Совесть, -  но  здесь  оно  не
поможет!"
     Джентльмен встал,  снова  подошел  к  окну  и  вернулся,  не  на  шутку
взволнованный, хотя это волнение и выражалось своеобразно.
     - Мисс Хэриет, - сказал он, садясь на стул, -  я  бы  хотел,  чтобы  вы
разрешили мне быть вам полезным. Посмотрите на меня: вид у меня должен  быть
честный, ибо я знаю, что сейчас я честен. Не так ли?
     - Да, - с улыбкой ответила она.
     - Я верю всему, что вы сказали, - продолжал он. - Я горько упрекаю себя
за то, что двенадцать лет я мог знать и видеть это и знать и видеть вас,  и,
однако, не знал и не видел. Вряд ли мне толком известно, как я вообще пришел
сюда - я, раб не только моих собственных привычек, но привычек других людей!
Но теперь, когда я все-таки пришел, разрешите  мне  сделать  что-нибудь  для
вас. Я прошу  со  всею  честностью  и  уважением.  Вы  удивительным  образом
пробуждаете во мне и то и другое. Разрешите мне что-нибудь сделать.
     - Мы ни в чем не нуждаемся, сэр.
     - Вряд ли, - возразил джентльмен. - Думаю, что это не совсем так.  Есть
кое-какие маленькие радости, которые могли бы скрасить вашу жизнь и  его.  И
его! - повторил он, полагая,  что  произвел  на  нее  впечатление.  -  Я  по
привычке своей думал, что для него ничего нельзя сделать; что все  решено  и
покончено; словом - вовсе об  этом  не  думал.  Теперь  я  рассуждаю  иначе.
Разрешите мне сделать что-нибудь для него. Да и вам, - добавил посетитель  с
заботливой нежностью, - следует хорошенько следить за своим  здоровьем  ради
него, а я опасаюсь, что оно пошатнулось.
     - Кто бы вы ни были, сэр, - отозвалась Хэриет, подняв на него глаза,  -
я вам глубоко благодарна. Я чувствую, что вы  хотите  сделать  нам  добро  и
никаких других целей не преследуете. Но мы уже много лет ведем такую  жизнь,
и отнять у брата хоть частицу того, что сделало его таким дорогим для меня и
доказало его благородную решимость, умалить в  какой-то  мере  его  заслугу,
заключающуюся в том,  что  он  в  одиночестве,  без  всякой  помощи,  никому
неведомый и всеми забытый,  заглаживает  свою  вину,  -  значило  бы  лишить
утешения и его и меня, когда для каждого из нас пробьет тот час,  о  котором
вы только что говорили. Эти слезы выражают мою благодарность вам лучше,  чем
любые слова. Прошу вас, верьте этому!
     Джентльмен был растроган и поднес к губам протянутую ему руку так,  как
мог  бы  любящий  отец  поцеловать  руку  примерной  дочери,  но  с  большим
благоговением.
     - Если настанет день, -  сказала  Хэриет,  -  когда  он  будет  отчасти
восстановлен в том положении, которого лишился...
     - Восстановлен? - с живостью воскликнул джентльмен. - Как можно на  это
надеяться! В чьей  власти  его  восстановить?  Разумеется,  я  не  ошибаюсь,
полагая, что завоевание им  бесценного  сокровища,  благословения  всей  его
жизни, является одной из причин вражды к нему его брата.
     - Вы касаетесь предмета, о котором никогда не бывает речи  между  нами.
Даже между нами, - сказала Хэриет.
     - Прошу прощения, - сказал гость. - Мне бы следовало это знать.  Умоляю
вас, забудьте  об  этих  неуместных  словах.  А  теперь  я  не  смею  больше
настаивать, ибо я не уверен, вправе ли я это делать, - хотя, бог знает, быть
может, даже  это  сомнение  тоже  является  одной  из  привычек,  -  добавил
джентльмен, снова с безнадежным видом  потирая  лоб.  -  Разрешите  же  мне,
человеку чужому и в то же время не чужому, просить вас о двух одолжениях.
     - О каких? - осведомилась она.
     - Если по какой-нибудь причине вы измените свое решение, позвольте  мне
быть вашей правой рукой. Тогда я назову вам свое имя; сейчас это бесполезно,
да и вообще имя мое негромкое.
     - Выбор друзей у нас не так велик, чтобы мне приходилось раздумывать, -
ответила она со слабой улыбкой. - Я могу это обещать.
     - Разрешите мне также иногда, ну, скажем, по  понедельникам,  в  девять
утра, - еще  одна  привычка,  должно  быть,  я  деловой  человек,  -  сказал
джентльмен, обнаруживая странное желание попенять  за  это  самому  себе,  -
разрешите мне проходить мимо вашего дома, чтобы увидеть вас в дверях  или  в
окне. Я не прошу позволения заходить к вам, хотя в этот час вашего брата нет
дома. Я хочу только знать для собственного успокоения, что вы здоровы, и, не
навязываясь вам, напоминать своей особой, что у вас есть  друг  -  немолодой
друг, который уже начал седеть и скоро  будет  совсем  седым,  друг,  всегда
готовый вам служить.
     Милое лицо доверчиво обратилось к нему. Оно давало согласие.
     - Я полагаю, как и в прошлый раз, - вставая, сказал джентльмен,  -  что
вы не намерены сообщить о моем визите Джону Каркеру из боязни, как бы он  не
был огорчен тем, что мне известна ею история. Я этому рад,  потому  что  это
выходит из обычной колеи  и...  опять  привычка!  -  воскликнул  джентльмен,
нетерпеливо оборвав фразу. - Как будто нет лучшего пути, чем обычная колея!
     С этими словами он повернулся к  двери,  вышел  со  шляпой  в  руке  на
крылечко и попрощался с Хэриет с тем безграничным уважением  и  непритворным
участием, какие  не  даются  никаким  воспитанием,  внушают  самое  глубокое
доверие и могут излиться только из чистого сердца.
     Много полузабытых чувств пробудило это посещение  в  душе  сестры.  Так
давно ни один гость  не  переступал  порога  их  дома,  так  давно  ни  один
сочувственный голос  не  звучал  печальною  музыкой  в  ее  ушах,  что  лицо
незнакомца в течение многих часов стояло у  нее  перед  глазами,  когда  она
сидела с шитьем у окна; и ей казалось, что она  снова  и  снова  слышит  его
слова. Он коснулся той струны, от прикосновения,  к  которой  вся  жизнь  ее
раскрывалась; и если она переставала думать о нем на короткое время, то лишь
потому,  что  образ  его  заслоняли  другие  образы,   связанные   с   одним
воспоминанием, на котором зиждилась вся эта жизнь.
     Размышляя и работая, то принуждая себя подолгу  заниматься  шитьем,  то
рассеянно опуская работу на колени, чтобы  отдаться  потоку  мыслей,  Хэриет
Каркер не  заметила,  как  пролетели  часы.  Небо,  ясное  и  чистое  утром,
постепенно затянулось тучами; подул резкий  ветер;  полил  дождь,  и  густой
туман, спустившись на далекий город, скрыл его из виду.
     В такие дни она часто посматривала с состраданием на путников,  которые
брели в Лондон по большой дороге мимо ее дома, брели со  стертыми  ногами  и
усталые, пугливо глядя на огромный город впереди, как бы  предчувствуя,  что
там их нищета будет лишь каплей в море или песчинкой на морском берегу;  они
шли дрожа, съежившись под беспощадным ветром, и казалось, будто сами  стихии
их отвергают. День  за  днем  плелись  эти  странники,  но  всегда,  как  ей
казалось, в одном направлении - всегда по дороге к городу.  Поглощенные  его
необъятностью, к которой их  словно  притягивали  какие-то  злые  чары,  они
никогда  не  возвращались.  Добыча  для  больниц,  кладбищ,   тюрем,   реки,
лихорадки, безумия, порока и смерти! Они шли  навстречу  чудовищу,  ревущему
вдали, и погибали.
     Выл пронизывающий ветер, шел  дождь,  и  мрачно  хмурился  день,  когда
Хэриет, оторвав взгляд от работы,  которою  долго  занималась  с  неослабным
упорством, увидела одного из этих путников.
     Женщина. Одинокая женщина лет тридцати, высокая, статная,  красивая,  в
нищенской одежде; грязь, подобранная на многих проселочных дорогах во всякую
погоду - пыль, мел, глина, песок, - облепила под проливным дождем  ее  серый
плащ; она была без шляпы, и ее пышные черные волосы были защищены  от  дождя
только рваным носовым  платком,  концы  которого,  вместе  с  прядями  волос
развеваясь  на  ветру,  падали  ей  на  глаза,  и  она  должна  была   часто
останавливаться, чтобы откинуть их назад и бросить взгляд на дорогу.
     Как раз в такой миг ее заметила Хэриет. Подняв обе руки  к  загоревшему
лбу и проведя ими по щекам, женщина отстранила мешавшие ей пряди  и  открыла
лицо, отличавшееся красотой смелой и презрительной; в  нем  было  дерзкое  и
порочное  равнодушие  к  чему-то  более  важному,  чем   погода,   небрежное
безразличие ко всему, что послало на ее непокрытую голову небо  и  земля;  и
это выражение, и нищета ее, и одиночество тронули сердце Хэриет, ее ближней.
Она задумалась о том, что было извращено и опошлено не только в  наружности,
но  и  в  душе  этой  женщины;  о  скромной  прелести  ума,  огрубевшего   и
ожесточившегося не менее, чем тонкие и нежные черты; о многих дарах  творца,
подхваченных вихрем, так  же  как  эти  всклоченные  волосы;  о  загубленной
красоте под хлещущим ветром и надвигающейся ночью.
     Размышляя об этом, она  не  отвернулась  с  брезгливым  негодованием  -
слишком многие из сострадательных и мягких женщин делают это слишком  часто,
- но пожалела ее.
     Ее падшая сестра шла,  глядя  прямо  перед  собой,  стараясь  пронизать
острым взором туман, которым был окутан город, и непрестанно посматривая  по
сторонам  с  недоумевающим  и  неуверенным  видом  человека,  незнакомого  с
местностью. Хотя походка ее была твердая и решительная, она устала  и  после
недолгих колебаний присела на кучу камней, не пытаясь укрыться от дождя.
     Она сидела как раз напротив дома. Опустив на мгновение  голову  на  обе
руки, она снова подняла ее, и глаза ее встретились с глазами Хэриет.
     В одну секунду Хэриет  очутилась  у  двери;  женщина,  повинуясь  зову,
встала и медленно приблизилась к ней, во вид у нее был не очень дружелюбный.
     - Почему вы отдыхаете под дождем? - мягко спросила Хэриет.
     - Потому что мне больше негде отдохнуть, - последовал ответ.
     - Но тут поблизости можно найти кров.  Вот  здесь,  -  указала  она  на
крылечко, - лучше, чем там, где вы были. Отдохните здесь.
     Женщина посмотрела на нее недоверчиво и удивленно, но ничем не проявляя
своей благодарности; она уселась и сняла стоптанный башмак, чтобы вытряхнуть
забившиеся в него мелкие камешки и пыль; нога была рассечена и окровавлена.
     Когда  Хэриет  вскрикнула  от  жалости,  женщина  с   презрительной   и
недоверчивой улыбкой подняла на нее глаза.
     - Какое значение имеет израненная нога для такой, как я? - сказала она.
- И какое значение имеет моя израненная нога для такой, как вы?
     - Войдите в дом и обмойте ее, - кротко сказала Хэриет, - а  я  вам  дам
чем перевязать.
     Женщина схватила ее руку, притянула к себе и, прижав  к  своим  глазам,
заплакала. Не так, как плачут  женщины,  но  как  плачет  мужчина,  случайно
поддавшийся  слабости,  -  прерывисто  дыша  и  стараясь   оправиться,   что
свидетельствовало о том, как несвойственно было ей такое волнение.
     Она  позволила  ввести  себя  в   дом   и,   по-видимому,   скорее   из
благодарности, чем из жалости  позаботиться  о  себе,  обмыла  и  перевязала
натруженную ногу. Потом Хэриет уделила ей часть  своего  скудного  обеда,  и
когда та поела, впрочем очень немного, Хэриет попросила ее перед уходом (так
как женщина намеревалась идти дальше) высушить  платье  у  камина.  И  снова
скорее из благодарности, чем из заботливого отношения к самой себе, она села
перед камином, сняла платок с головы и, распустив свои густые мокрые волосы,
спускавшиеся ниже талии, стала сушить их, вытирая ладонями и глядя на огонь.
     - Вероятно, вы думаете о том, что когда-то я была  красива,  -  сказала
она, неожиданно подняв  голову.  -  Думаю,  что  была;  да,  конечно,  была.
Смотрите!
     Грубо, обеими руками она приподняла свои волосы, вцепившись в них  так,
будто хотела вырвать их с корнем, потом снова  их  опустила  и  закинула  за
плечо, словно это был клубок змей.
     - Вы чужая в этих краях? - спросила Хэриет.
     - Чужая, - отозвалась она, останавливаясь после каждой короткой фразы и
глядя на огонь. - Да. Вот уже десять или двенадцать лет как чужая. У меня не
было календаря там, где я жила. Десять или двенадцать лет. Я не  узнаю  этой
местности. Она очень изменилась с той поры, как я отсюда уехала.
     - Вы были далеко отсюда?
     - Очень далеко. Нужно месяцы  плыть  по  морю,  и  все-таки  будет  еще
далеко. Я была там, куда ссылают каторжников, - добавила она, глядя  в  упор
на свою собеседницу. - Я сама была одной из них.
     - Бог да поможет вам и да простит вас! - последовал кроткий ответ.
     - Ах, бог да поможет мне и да простит  меня!  -  отозвалась  та,  кивая
головой и не спуская глаз с огня. - Если бы люди помогали  кое-кому  из  нас
чуточку больше, быть может, и бог поскорее простил бы всех нас.
     Но ее растрогал серьезный тон и милое  лицо,  в  котором  было  столько
нежности и никакого осуждения, и она добавила не так резко:
     - Должно быть, мы с вами ровесницы. Если я старше вас,  то  не  больше,
чем на год, на два. О, подумайте об этом!
     Она раскинула руки, словно самый вид ее должен был  показать  как  пала
она нравственно, и, уронив их, понурила голову.
     - Нет такого проступка, который нельзя было бы  загладить.  Никогда  не
поздно исправиться, - сказала Хэриет. - Вы раскаиваетесь...
     - Нет! - возразила та. - Я не раскаиваюсь. Не могу раскаиваться.  Я  не
из такой породы. Почему я должна раскаиваться, когда все живут, как ни в чем
не бывало? Мне говорят о раскаянии. А кто  раскаивается  в  том  зле,  какое
причинили мне?
     Она встала, повязала голову платком и повернулась к выходу.
     - Куда вы идете? - спросила Хэриет.
     - Туда! - ответила она, указывая рукой. - В Лондон.
     - Есть у вас там какое-нибудь пристанище?
     - Кажется, у меня есть мать.  Она  заслуживает  называться  матерью  не
больше, чем ее жилище - пристанищем, - ответила та с горьким смехом.
     - Возьмите! - воскликнула Хэриет, сунув ей в руку деньги. -  Старайтесь
не сбиться с пути. Здесь очень мало,  но,  быть  может,  на  один  день  это
отвратит от вас беду.
     - Вы замужем? - тихо спросила та, взяв деньги.
     - Нет. Я живу здесь с братом. Мы мало что можем уделить бедным, иначе я
дала бы вам больше.
     - Вы позволите мне поцеловать вас?
     Задав этот вопрос, женщина, принявшая от нее милостыню, не видя на лице
ее ни гнева, ни отвращения, наклонилась к ней и прижалась губами к ее  щеке.
Снова она схватила ее руку и прикрыла ею свои глаза; потом она ушла.
     Ушла в надвигающуюся ночь, навстречу воющему ветру и  хлещущему  дождю,
направляясь к окутанному туманом городу, туда, где мерцали неясные  огни;  и
ее черные волосы и концы небрежно повязанного платка развевались  вокруг  ее
смелого лица.



     Другие мать и дочь

     В безобразной и мрачной комнате старуха, тоже  безобразная  и  мрачная,
прислушивалась к ветру и дождю  и,  скорчившись,  грелась  у  жалкого  огня.
Предаваясь этому последнему занятию с большим тщанием, чем первому,  она  не
меняла позы; только тогда, когда случайные дождевые капли падали,  шипя,  на
тлеющую золу, она поднимала голову, вновь обращая внимание на свист ветра  и
шум дождя, а потом постепенно опускала ее все ниже, ниже и ниже,  погружаясь
в унылые размышления; ночные шумы сливались  для  нее  в  однообразный  гул,
напоминающий гул моря, когда он едва-едва достигает слуха того, кто сидит  в
раздумье на берегу.
     В комнате света не было, кроме отблеска, падавшего от очага.  Время  от
времени, злобно вспыхивая, словно глаза дремлющего  свирепого  зверя,  огонь
озарял предметы, отнюдь не нуждавшиеся в лучшем освещении. Куча тряпья, куча
костей, жалкая постель, два-три искалеченных стула, или,  вернее,  табурета,
грязные стены и еще более грязный потолок - вот все, на что  падал  дрожащий
отблеск. Когда старуха, чья гигантская и искаженная тень виднелась на  стене
и на потолке,  сидела  вот  так,  сгорбившись  над  расшатанными  кирпичами,
замыкавшими огонь, разложенный в сыром  очаге  -  печки  здесь  не  было,  -
казалось,  будто  она,  перед  некиим  алтарем  ведьмы,   ждет   счастливого
предзнаменования. И если бы  ее  шамкающий  рот  и  дрожащий  подбородок  не
двигались слишком часто и  быстро  по  сравнению  с  неторопливым  мерцанием
пламени, можно было подумать, что это только  иллюзия,  порожденная  светом,
который, разгораясь и угасая, падал на лицо, такое же неподвижное, как тело.
     Если бы Флоренс оказалась в этой комнате и взглянула  на  ту,  которая,
скорчившись у камина, отбрасывала тень на стену и потолок, она с первого  же
взгляда узнала бы Добрую миссис Браун, несмотря  на  то,  что,  быть  может,
детское ее воспоминание об этой ужасной старухе  отражало  истину  столь  же
искаженно и несоразмерно, как тень на стене. Но Флоренс  здесь  не  было,  и
Добрая миссис Браун оставалась неузнанной и сидела,  никем  не  примеченная,
устремив взгляд на огонь.
     Встрепенувшись от шипенья более громкого, чем обычно - струйки дождевой
воды проникли в дымоход, - старуха нетерпеливо подняла голову и снова  стала
прислушиваться. На этот раз  она  не  опустила  головы,  потому  что  кто-то
толкнул дверь и чьи-то шаги послышались в комнате.
     - Кто это? - оглянувшись, спросила она.
     - Я принесла вам вести, - раздался в ответ женский голос.
     - Вести? Откуда?
     - Из чужих стран.
     - Из-за океана? - вскочив, крикнула старуха.
     - Да, из-за океана.
     Старуха торопливо сгребла в кучу горящее  угли  и  подошла  вплотную  к
своей гостье, которая закрыла за собой дверь и остановилась посреди комнаты;
опустив руку на ее промокший плащ, старуха повернула женщину так, чтобы свет
падал прямо на нее. Она обманулась в своих ожиданиях, каковы бы они ни были,
потому что выпустила из рук плащ и сердито вскрикнула от досады и огорчения.
     - В чем дело? - спросила гостья.
     - О-о! О-о! - подняв голову, отчаянно завыла старуха.
     - В чем дело? - повторила гостья.
     - Это не  моя  дочка!  -  воскликнула  старуха,  всплескивая  руками  и
заламывая их над головой. - Где моя Элис? Где моя  красавица  дочь?  Они  ее
уморили!
     - Они еще не уморили ее, если ваша фамилия Марвуд, - сказала гостья.
     - Значит, ты видела мою дочку? - вскричала старуха. - Она написала мне?
     - Она сказала, что вы не умеете читать, ответила та.
     - Не умею! - ломая руки, воскликнула старуха.
     - У вас здесь нет свечи? - спросила гостья, окидывая взглядом комнату.
     Старуха, шамкая, тряся головой, бормоча что-то о своей красавице дочке,
достала свечу из шкафа, стоявшего в углу,  и,  сунув  ее  дрожащей  рукой  в
камин, зажгла не без труда и поставила на стол. Грязный фитиль сначала горел
тускло, утопая в оплывающем сале; когда же мутные и ослабевшие глаза старухи
смогли что-то разглядеть при этом свете, гостья уже сидела, скрестив руки  и
опустив глаза, а платок, которым была повязана ее голова, лежал подле нее на
столе.
     - Значит, она, моя дочка Элис, велела что-то мне передать? - прошамкала
старуха, подождав несколько секунд. - Что она говорила?
     - Глядите, - сказала гостья.
     Старуха повторила это слово испуганно, недоверчиво и, заслонив глаза от
света, поглядела на говорившую, окинула взором комнату и снова поглядела  на
женщину.
     - Элис сказала: "Пусть мать поглядит еще раз", - и женщина устремила на
нее пристальный взгляд.
     Снова старуха окинула взором комнату, посмотрела на гостью  и  еще  раз
окинула взором комнату. Торопливо схватив свечу и поднявшись  с  места,  она
поднесла се к лицу гостьи, громко вскрикнула и, поставив свечу, бросилась на
шею пришедшей.
     - Это моя дочка! Это моя Элис! Это  моя  красавица  дочь,  она  жива  и
вернулась! - визжала старуха, раскачиваясь  и  прижимаясь  к  груди  дочери,
холодно отвечавшей на ее объятия. - Это моя дочка! Это  моя  Элис!  Это  моя
красавица дочь, она жива и вернулась! - взвизгнула она снова, упав перед ней
на колени,  обхватив  се  ноги,  прижимаясь  к  ним  головой  и  по-прежнему
раскачиваясь из стороны в сторону с каким-то неистовством.
     - Да, матушка, - отозвалась Элис, наклоняясь, чтобы поцеловать  ее,  но
даже в этот момент стараясь освободиться  из  ее  объятий.  -  Наконец-то  я
здесь! Пустите, матушка, пустите! Встаньте  и  сядьте  на  стул.  Что  толку
валяться на полу?
     - Она вернулась еще более жестокой, чем ушла! - воскликнула мать, глядя
ей в лицо и все еще цепляясь за ее колени. - Ей  нет  до  меня  дела!  После
стольких лет и всех моих мучений!
     - Ну что же, матушка! - сказала  Элис,  встряхивая  спои  рваные  юбки,
чтобы избавиться от старухи. - Можно посмотреть на это и с  другой  стороны.
Годы прошли и для меня так же, как для вас, и мучилась я так же, как  и  вы.
Встаньте! Встаньте!
     Мать поднялась с колен, заплакала, стала ломать руки и,  стоя  поодаль,
не спускала с нее глаз. Потом она снова взяла свечу и, обойдя вокруг дочери,
осмотрела ее с  головы  до  ног,  тихонько  хныча.  Затем  поставила  свечу,
опустилась на стул и, похлопывая в ладоши,  словно  в  такт  тягучей  песне,
раскачиваясь из стороны в сторону, продолжала хныкать и причитать.
     Элис встала, сняла мокрый плащ и положила его в  сторону.  Потом  снова
села, скрестила руки и, глядя на огонь, молча, с презрительной миной слушала
невнятные сетования своей старой матери.
     - Неужели вы надеялись, матушка, что я вернусь такою же молодой,  какой
уехала?  -  сказала  она  наконец,  бросив  взгляд  на  старуху.  -  Неужели
воображали, что жизнь, которую вела я в чужих краях, красит человека?  Право
же, можно это подумать, слушая вас!
     - Не в этом дело! - воскликнула мать. - Она знает!
     - Так в чем же  дело?  -  отозвалась  дочь.  -  Лучше  бы  вы  поскорей
успокоились, матушка, ведь уйти мне легче, чем прийти.
     - Вы только послушайте ее! - вскричала старуха. - После всех  этих  лет
она грозит  опять  меня  покинуть  в  ту  самую  минуту,  когда  только  что
вернулась!
     - Повторяю вам, матушка, годы прошли и для меня так же, как для вас,  -
сказала Элис. - Вернулась еще более жестокой? Конечно, вернулась  еще  более
жестокой. А вы чего ждали?
     - Более жестокой ко мне! К собственной матери! - воскликнула старуха.
     - Не знаю, кто первый ожесточил мое сердце, если не моя дорогая мать, -
отозвалась та; она сидела, скрестив руки, сдвинув брови  и  сжав  губы,  как
будто решила во что бы то ни стало задушить в себе  все  добрые  чувства.  -
Выслушайте несколько слов, матушка. Если сейчас мы поймем друг друга,  может
быть, у нас не будет больше ссор. Я ушла девушкой, а вернулась женщиной.  Не
очень-то я старалась выполнять свой долг, прежде чем ушла отсюда, и - будьте
уверены - такою же я вернулась. Но вы-то помнили о своем долге по  отношению
ко мне?
     - Я? - вскричала старуха. - По отношению к родной дочке? Долг матери по
отношению к ее собственному ребенку?
     - Это звучит странно, не правда ли? - отозвалась дочь, холодно  обратив
к ней свое строгое, презрительное, дерзкое и прекрасное лицо.  -  Но  за  те
годы, какие я провела в одиночестве,  я  иногда  об  этом  думала,  пока  не
привыкла к этой мысли. В общем, я слыхала  немало  разговоров  о  долге;  но
всегда речь шла о моем долге по отношению к другим. Иной  раз  -  от  нечего
делать - я задавала себе  вопрос,  неужели  ни  у  кого  не  было  долга  по
отношению ко мне.
     Мать шамкала, жевала губами, трясла головой, но неизвестно, было ли это
выражением гнева, раскаяния, отрицания или же телесной немощью.
     - Была девочка, которую звали Элис Марвуд, - со  смехом  сказала  дочь,
оглядывая себя с жестокой насмешкой, - рожденная  и  воспитанная  в  нищете,
никому на свете не нужная. Никто ее не учил, никто не пришел ей  на  помощь,
никто о ней не заботился.
     - Никто! - повторила мать, указывая на себя и ударяя себя в грудь.
     -  Единственная  забота,  какую  она  видела,  -  продолжала  дочь,   -
заключалась в том, что иногда ее били, морили голодом и ругали; а без  таких
забот она, может быть, кончила бы не так  скверно.  Она  жила  в  таких  вот
домах, как этот, и на улицах с такими же жалкими детьми, как  она  сама;  и,
несмотря на такое детство, она стала красавицей. Тем хуже для нее! Лучше  бы
ее всю жизнь травили и терзали за уродство!
     - Продолжай, продолжай! - воскликнула мать.
     - Я продолжаю, - отозвалась дочь. - Была девушка,  которую  звали  Элис
Марвуд. Она была хороша собой. Ее слишком поздно стали учить, и учили дурно.
О ней слишком заботились, ее слишком муштровали, ей слишком помогали, за ней
слишком следили. Вы ее очень любили - в ту пору вы были обеспечены. То,  что
случилось с этой девушкой, случается каждый год с тысячами. Это было  только
падение, и для него она родилась.
     - После всех этих лет! - захныкала старуха. - Вот с чего  начинает  моя
дочка!
     - Она скоро кончит, - сказала дочь. - Была преступница,  которую  звали
Элис Марвуд, еще молодая, но уже покинутая и  отверженная.  И  ее  судили  и
вынесли приговор. Ах, боже мой, как рассуждали об этом джентльмены в суде! И
как внушительно говорил судья о ее долге и о том, что она употребила во  зло
дары природы, как будто он не знал лучше других, что эти дары были  для  нее
проклятьем! И как поучительно он толковал о  сильной  руке  закона!  Да,  не
очень-то сильной оказалась  эта  рука,  чтобы  спасти  ее,  когда  она  была
невинной и беспомощной жалкой малюткой! И как это все  было  торжественно  и
благочестиво! Будьте уверены, я часто думала об этом с тех пор.
     Она крепче скрестила на груди  руки  и  рассмеялась  таким  смехом,  по
сравнению с которым вой старухи показался музыкой.
     - Итак, Элис Марвуд сослали за океан, матушка, - продолжала  она,  -  и
отправили обучаться долгу туда, где в двадцать раз меньше помнят о  долге  и
где в двадцать раз больше зла, порока и бесчестья, чем здесь. И Элис  Марвуд
вернулась женщиной. Такой женщиной, какой надлежало  ей  стать  после  всего
этого. В свое время опять раздадутся, по всей вероятности,  торжественные  и
красивые речи, опять появится сильная рука,  и  тогда  настанет  конец  Элис
Марвуд. Но джентльменам нечего бояться, что они останутся без работы!  Сотни
жалких детей, мальчиков и девочек, подрастают на  любой  из  тех  улиц,  где
живут эти джентльмены, и потому они будут делать свое дело, пока не сколотят
себе состояние.
     Старуха оперлась  локтями  на  стол  и,  прикрыв  лицо  обеими  руками,
притворилась очень огорченной, или, быть может, в самом деле была огорчена.
     - Ну вот! Я кончила, матушка, - сказала дочь, тряхнув головой,  как  бы
желая прекратить этот разговор. - Я сказала достаточно. Что бы мы с вами  ни
делали, но о долге мы больше говорить не будем. Думаю,  что  у  вас  детство
было такое же, как у меня. Тем хуже для нас обеих. Я не хочу обвинять вас  и
не хочу защищать себя; зачем мне это?  С  этим  покончено  давным-давно.  Но
теперь я женщина, не девочка, и нам с вами незачем выставлять  напоказ  свою
жизнь, как это сделали те джентльмены в суде. Нам она хорошо известна.
     Лицо и фигура этой падшей, опозоренной женщины отличались той красотой,
какую даже в минуты самые для  нее  невыгодные  не  мог  бы  не  заметить  и
невнимательный зритель. Когда она погрузилась в молчание,  лицо  ее,  прежде
искаженное волнением, стало спокойным, а в темных  глазах,  устремленных  на
огонь, угасло вызывающее выражение, уступив место блеску, смягченному чем-то
похожим на скорбь; потускневшее сияние падшего ангела озарило  на  мгновение
ее нищету и усталость.
     Мать, следившая за ней молча, осмелилась  потихоньку  протянуть  к  ней
через стол иссохшую руку и, убедившись, что дочь не отстранилась,  коснулась
ее лица и погладила по голове. Почувствовав, кажется, что эти ласки  старухи
были искренни, Элис не шевелилась; и та, осторожно приблизившись  к  дочери,
заплела ей волосы, сняла с  нее  мокрые  башмаки,  если  только  можно  было
назвать их башмаками, накинула ей на плечи какую-то сухую тряпку и  смиренно
суетилась вокруг нее, постепенно узнавая прежние ее черты и выражение лица и
бормоча себе что-то под нос.
     - Я вижу, вы очень бедны, матушка, - сказала Элис, которая  сидела  так
довольно долго и, наконец, окинула взглядом комнату.
     - Ужасно бедна, милочка, - ответила старуха.
     Она восхищалась дочерью и боялась ее. Быть может, ее восхищение,  каким
бы оно ни было, зародилось давно, когда  в  разгар  унизительной  борьбы  за
жизнь она впервые  заметила  красоту  дочери.  Быть  может,  ее  страх  имел
какое-то отношение к тому прошлому, о котором она  только  что  слышала.  Во
всяком случае, она стояла покорно и  почтительно  перед  дочерью  и  жалобно
понурила голову, словно умоляя избавить ее от новых упреков.
     - Чем вы жили?
     - Милостыней, дорогая моя.
     - И воровством?
     - Иногда. Или понемножку. Я стара  и  пуглива.  Иной  раз,  милочка,  я
отнимала  какую-нибудь  мелочь  у  детей,  но  не  часто.   Я   бродила   по
окрестностям, милая, и кое-что знаю. Я следила.
     - Следили? - повторила дочь, взглянув на нее.
     - Я выслеживала одну  семью,  -  сказала  мать  еще  более  смиренно  и
покорно.
     - Какую семью?
     - Тише, милочка! Не сердись на меня. Я это делала из любви  к  тебе.  В
память о моей бедной дочке за океаном!
     Она заискивающе протянула руку, потом прижала ее к губам.
     - Много лет назад, милочка, -  продолжала  она,  робко  посматривая  на
внимательное и строгое лицо, обращенное к ней, - я  встретила  случайно  его
маленькую дочку.
     - Чью дочку?
     - Не его, Элис, милая. Не смотри на меня так. Не его! Ты ведь знаешь, у
него нет детей.
     - Так чью же? - спросила дочь. - Вы сказали - "его".
     - Тише, Эли! Ты меня пугаешь, милочка. Мистера  Домби  -  всего  только
мистера Домби. С тех пор, дорогая, я их часто видела. Я видела его.
     Произнеся это последнее слово, старуха съежилась и  попятилась,  словно
испугалась, что дочь ее ударит. Но хотя лицо дочери было обращено  к  ней  и
горело безумным гневом, она сидела неподвижно и только все крепче  и  крепче
прижимала руки к груди, словно хотела их удержать, чтобы не причинить  вреда
себе или другим в слепом порыве бешенства, внезапно овладевшего ею.
     - А он-то и не подозревал,  кто  я  такая!  -  сказала  старуха,  грозя
кулаком.
     - Ему никакого дела до этого не было! - сквозь зубы пробормотала дочь.
     - Но встретились мы лицом к лицу, - сказала старуха.  -  Я  говорила  с
ним, и он говорил со мной. Я сидела и смотрела ему вслед, когда  он  шел  по
длинной аллее; и с каждым его шагом я проклинала его душу и тело.
     - Это не помешает ему благоденствовать, - презрительно отозвалась дочь.
     - Да, он благоденствует, - сказала мать.
     Она замолчала потому, что лицо сидевшей перед ней дочери было  искажено
неистовой злобой. Казалось, грудь ее готова разорваться от  ярости.  Усилия,
которые она делала, чтобы сдержать ее и обуздать, были не менее страшны, чем
сама ярость, и не менее красноречиво свидетельствовали о необузданном  нраве
этой женщины. Но ее усилия увенчались успехом, и, помолчав, она спросила:
     - Он женат.
     - Нет, милочка, - сказала мать.
     - Собирается жениться?
     - Нет, милочка, насколько мне известно. Но его хозяин и  друг  женился.
О, мы можем пожелать ему счастья! Мы  можем  им  всем  пожелать  счастья!  -
вскричала старуха в сильном возбуждении. - Нам всем  эта  женитьба  принесет
счастье. Попомни мои слова.
     Дочь смотрела на нее и ждала объяснения.
     - Но ты промокла и устала, тебе хочется есть и пить,  -  сказала  мать,
ковыляя к шкафу. - А здесь мало что найдется, и тут  тоже,  -  она  опустила
руку в карман и выложила на стол несколько полупенсовиков, - да,  тут  тоже.
Элис, милочка, у тебя нет денег?
     Алчное, хитрое, напряженное выражение, появившееся на лице  у  старухи,
когда она задавала этот вопрос и следила за  тем,  как  дочь  достает  из-за
пазухи недавно полученный подарок, бросило свет на отношения между матерью и
дочерью едва ли менее яркий, чем слова, сказанные раньше дочерью.
     - Это все? - спросила мать.
     - Больше у меня ничего нет. И этого бы не было, если бы мне  не  подали
милостыню.
     - Если бы не подали милостыню,  дорогая?  -  повторила  старуха,  жадно
склоняясь над столом, чтобы посмотреть  на  деньги,  как  будто  не  доверяя
дочери, которая все еще держала их в руке. - Гм! Шесть и шесть - двенадцать,
и шесть - восемнадцать... так... Нужно потратить их, и потратить расчетливо.
Пойду куплю чего-нибудь поесть и выпить.
     С большим проворством, чем можно было ожидать от нее, судя  по  виду  -
ибо старость и нищета сделали ее не менее  дряхлой,  чем  уродливой,  -  она
завязала дрожащими руками ленты старой шляпки  и  завернулась  в  изодранную
шаль, все с тою же алчностью глядя на деньги в руке дочери.
     - Какое счастье принесет нам эта женитьба, матушка? - спросила дочь.  -
Вы мне так и не сказали.
     - Счастье для нас в том, - ответила  та,  дрожащими  пальцами  оправляя
шаль, - что любви там вовсе нет, моя  милочка,  но  зато  много  гордости  и
ненависти. Счастье в том, что между  ними  нелады  и  борьба,  и  им  грозит
опасность - опасность, Элис!
     - Какая опасность?
     - Я видела то, что видела! Я знаю то, что знаю! -  захихикала  мать.  -
Пусть кое-кто смотрит в оба! Пусть кое-кто  остерегается.  Моя  дочка,  быть
может, еще попадет в хорошее общество.
     Затем, видя, что дочь,  смотревшая  на  нее  серьезно  и  недоумевающе,
невольно сжала руку, в  которой  были  деньги,  старуха  засуетилась,  чтобы
поскорее их получить, и торопливо добавила:
     - Ну я пойду куплю чего-нибудь. Пойду куплю чего-нибудь.
     Пока она стояла с протянутой рукой перед дочерью, та, взглянув еще  раз
на деньги, поцеловала их, прежде чем с ними расстаться.
     - Как, Эли! Ты их целуешь? - хихикнула старуха. -  Вот  это  похоже  на
меня! Я это часто делаю. О, они нам приносят столько добра! - И она  прижала
к обвисшей груди потускневшие полупенсовики. - Столько всякого добра они нам
приносят, жаль только, что не текут к нам потоком!
     - Я их целую сейчас, матушка, - сказала дочь, - вряд ли я  когда-нибудь
делала это раньше, - ради той, которая мне их дала.
     - Ради той, которая их дала, милочка? - повторила старуха, чьи  тусклые
глаза вспыхнули, когда она взяла деньги. - Я тоже их целую  ради  того,  кто
дает, если это может заставить его раскошелиться. Но  я  пойду  истрачу  их,
милочка. Я сейчас вернусь.
     - Вы, кажется, сказали, что много знаете,  матушка,  -  заметила  дочь,
провожая ее взглядом до  двери.  -  Вы  стали  мудрой  с  тех  пор,  как  мы
расстались.
     - Знаю! - прокаркала старуха, отступая  на  шаг  от  двери.  -  Я  знаю
больше, чем ты думаешь. Я знаю больше, чем он думает, милочка, и об  этом  я
тебе скоро расскажу. Я все о нем знаю.
     Дочь недоверчиво улыбнулась.
     - Я знаю его брата, Элис, - сказала старуха, вытянув шею со злорадством
поистине страшным, - который мог бы очутиться там, где была ты, - за  кражу.
Он живет со своей сестрой на Северной дороге, за городом.
     - Где?
     - На Северной дороге, за городом, милочка. Если хочешь, можешь  увидеть
их дом. Похвастаться нечем, хотя у того, другого,  -  дом  отменный...  Нет,
нет! - воскликнула старуха, качая головой  и  смеясь,  потому  что  ее  дочь
вскочила со стула. - Не сейчас!  Это  слишком  далеко;  это  у  придорожного
столба, где свалены в  кучу  камни...  3aвтра  милочка,  если  погода  будет
хорошая и тебе захочется посмотреть. Но я пойду истрачу...
     - Стойте! - Дочь бросилась к ней с бешенством, снова  вспыхнувшим,  как
огонь. - Сестра - красивая чертовка с каштановыми волосами?
     Старуха, удивленная и испуганная, кивнула головой.
     - В ее лице есть что-то от него! Это  красный  дом,  стоит  в  стороне.
Перед дверью зеленое крылечко. Снова старуха кивнула.
     - На котором я сегодня сидела! Отдайте назад деньги.
     - Элис! Милочка!
     - Отдайте деньги, не то вам не поздоровится!
     С этими словами  она  вырвала  деньги  из  рук  старухи  и,  совершенно
равнодушная к ее жалобам и мольбам, надела плащ и стремительно  выбежала  из
дому.
     Мать,  прихрамывая,  последовала  за  ней,  стараясь  не  отставать   и
уговаривая ее, но эти уговоры производили на нее не больше впечатления,  чем
ветер, дождь и мрак, окутавший их. Упрямо и злобно стремясь  к  своей  цели,
равнодушная ко всему остальному, дочь не обращала  внимания  на  непогоду  и
расстояние, как будто забыв об усталости и  пройденном  пути,  и  спешила  к
дому, где ей была  оказана  помощь.  После  четверти  часа  ходьбы  старуха,
выбившись из сил и запыхавшись, осмелилась уцепиться рукой за ее юбку; но на
большее она не отважилась, и они молча шли под дождем  и  во  тьме.  Если  у
матери изредка срывалась жалоба, она сейчас же ее заглушала,  опасаясь,  что
дочь убежит и бросит ее здесь одну; а дочь не нарушала молчания.
     Был двенадцатый час ночи, когда они оставили позади городские  улицы  и
вышли на те пустыри, среди которых находился дом. Мрак здесь был  еще  гуще,
город раскинулся вдали, призрачный  и  хмурый;  холодный  ветер  завывал  на
просторе; все вокруг было черно, дико, пустынно.
     - Вот подходящее место для меня! - сказала дочь, останавливаясь,  чтобы
оглянуться. - Я уже подумала об ртом, когда была здесь сегодня.
     - Элис, милочка! - воскликнула мать, тихонько  дергая  ее  за  юбку.  -
Элис!
     - Ну, что еще, матушка?
     - Не отдавай денег, милая. Пожалуйста, не  отдавай.  Мы  не  можем  это
делать. Нам надо поужинать, милочка. Деньги - это деньги, кто бы их ни  дал.
Скажи им все, что хочешь, но деньги оставь себе.
     - Смотрите! - сказала в ответ дочь. - Вот дом, о  котором  я  говорила.
Это он?
     Старуха утвердительно кивнула головой, и, пройдя еще  несколько  шагов,
они подошли к запертой двери. Комната, где Элис сушила платье, была освещена
пламенем камина и свечой; и когда она постучала в  дверь,  из  этой  комнаты
вышел Джон Каркер.
     Он удивился, увидав таких посетителей в столь поздний  час,  и  спросил
Элис, что ей нужно.
     - Мне нужна ваша сестра, - сказала она. -  Женщина,  которая  дала  мне
сегодня деньги. На громкий ее голос вышла Хэриет.
     - О! - воскликнула Элис. - Вы здесь! Вы меня помните?
     - Да, - с недоумением ответила та.
     Лицо, которое днем было смиренно обращено к ней,  дышало  теперь  такой
неукротимой ненавистью и презрением и  рука,  несколько  часов  назад  мягко
касавшаяся ее плеча, сжалась в кулак с такою злобой, что Хэриет, ища Защиты,
прижалась к брату.
     - Как могла я говорить с вами и вас не узнать! Как могла я приблизиться
к вам и не почувствовать по жару в моей  крови,  чья  кровь  течет  в  ваших
жилах1 - воскликнула Элис угрожающе взмахнув рукой.
     - Что вы хотите сказать? Что я сделала?
     - Что вы сделали? - отозвалась та. - Вы посадили меня к  своему  очагу.
Вы накормили меня и  дали  мне  денег.  Вы  из  жалости  подарили  мне  свое
сострадание! Вы, на чье имя я плюю!
     Старуха со злорадством, делавшим ее безобразное лицо поистине страшным,
погрозила брату и сестре своею иссохшей рукой в подтверждение  слов  дочери,
но в то же время снова дернула ее за юбку, умоляя оставить у себя деньги.
     - Если я уронила слезу на вашу руку,  пусть  она  ее  иссушит!  Если  я
сказала вам ласковое слово, пусть оно вас оглушит! Если я прикоснулась к вам
губами, пусть это прикосновение будет для вас ядом! Проклятье на  этот  дом,
где мне дали приют! Горе и позор  на  вашу  голову!  Да  погибнут  все  ваши
близкие!
     Произнеся эти слова, она бросила на землю деньги и отшвырнула их ногой.
     - Я втаптываю их в грязь! Я бы их не взяла, даже если бы они  открывали
мне путь к небу! О, лучше бы окровавленная нога, из-за которой я пришла сюда
сегодня, сгнила прежде, чем привела меня в ваш дом!
     Хэриет, бледная и дрожащая, удерживала брата и не перебивала ее.
     - А вышло так, что в первый  час  моего  возвращения  меня  пожалели  и
простили вы, носящая это имя! Вышло так, что вы обошлись со мной, как милая,
добрая леди! Я вас поблагодарю, когда буду умирать. Я помолюсь за вас  и  за
весь ваш род, можете быть в этом уверены!
     Злобно взмахнув рукой, как будто окропляя ненавистью землю и обрекая на
гибель тех, кто перед ней стоял, она бросила взгляд на черное небо и ушла  в
ненастную ночь.
     Мать, тщетно дергавшая ее за юбку и с неутолимой  алчностью  смотревшая
на лежащие у порога деньги, которые, казалось, поглощали  все  ее  внимание,
готова была слоняться вокруг, пока угаснут  в  доме  огни,  а  потом  ощупью
искать деньги в грязи, надеясь вновь ими завладеть. Но дочь  увлекла  ее  за
собой, и они немедленно отправились в  обратный  путь;  дорогой  старуха  не
переставала хныкать, оплакивала потерю и горько сетовала, поскольку  хватало
у нее храбрости,  на  свою  не  признающую  долга  красавицу  дочь,  которая
оставила ее без ужина в первый же вечер после своего возвращения.
     И спать она легла без ужина, если не считать каких-то жалких  объедков;
и эти объедки она, бормоча, пережевывала, сидя над угасающими углями,  когда
ее дочь, не признающая долга, давно уже спала.
     Не являются ли пороки этой жалкой матери и  жалкой  дочери  всего  лишь
самой низшей ступенью социальных пороков, столь обычных иной раз среди  тех,
кто стоит высоко? В этом шарообразном мире, в коем  одни  круги  включены  в
другие, нужно ли нам совершать утомительное путешествие с верхней ступени на
самую нижнюю, чтобы в конце концов убедиться в том,  что  они  находятся  по
соседству, что  крайности  соприкасаются  и  что  конец  нашего  путешествия
совпадает с исходной его точкой?  Отдавая  должное  разнице  в  материале  и
окраске, неужели образец такой ткани нельзя найти среди людей высшего круга?
     Ответьте, Эдит Домби! И вы, Клеопатра, лучшая  из  матерей,  дайте  нам
послушать ваши объяснения!



     Счастливая чета

     Темное пятно на улице исчезло. Дом мистера Домби, если и  остается  еще
брешью среди других домов, то только потому,  что  в  своем  великолепии  не
может с ними соперничать и высокомерно их раздвигает. Пословица говорит, что
дом есть дом, как бы ни был он неказист. Если она  остается  справедливой  в
обратном смысле и дом есть дом, как бы  ни  был  он  величествен,  то  какой
алтарь воздвигнут здесь домашним богам!
     Сегодня вечером огни сверкают в окнах, красноватый отблеск камина тепло
и весело ложится на портьеры и мягкие ковры, обед готов, стол изящно накрыт,
но только на четыре персоны, а буфет загроможден столовым серебром. В первый
раз после недавних  переделок  дом  приготовили  для  торжественной  встречи
хозяев, и счастливую чету ждут с минуты на минуту.
     Судя по тому интересу и волнению, какие  он  возбуждает  у  домочадцев,
этот вечер возвращения домой немногим уступает свадебному утру. Миссис  Перч
пьет чай в кухне; она обошла весь дом,  определила,  почем  плачено  за  ярд
шелка и камчатного полотна, и исчерпала все попавшие и не попавшие в словарь
междометия, выражающие восторг и изумление.  Старший  обойщик,  оставив  под
стулом в вестибюле свою шляпу, а в ней носовой платок - от них сильно пахнет
лаком, - шныряет по дому, посматривая вверх на  карнизы  и  вниз  на  мягкие
ковры, и время от времени в припадке восторга вынимает из кармана линейку  и
вдруг начинает с неизъяснимым чувством обмерять дорогие вещи. Кухарка  очень
весела и говорит - дайте только ей таких хозяев, которые принимали бы  много
гостей (а она готова побиться с вами об заклад на шесть пенсов,  что  теперь
так и будет); она отличается бойким нравом и отличалась им с  детства  и  не
возражает против того, чтобы все это знали;  такое  заявление  исторгает  из
груди миссис Перч тихий отклик, выражающий сочувствие и одобрение. Горничная
может лишь надеяться, что они будут счастливы, но  брак  -  лотерея,  и  чем
больше она думает о браке, тем больше  ценит  независимость  и  благополучие
одинокой жизни. Мистер Таулинсон мрачен и угрюм и говорит, что таково и  его
мнение, и дайте ему только войну,  войну  с  французами!  Ибо  этот  молодой
человек придерживается того мнения, что каждый иностранец - француз, каковым
и должен быть по законам природы.
     Как только раздается  стук  колес,  все  умолкают,  о  чем  бы  они  ни
говорили, и прислушиваются; и не раз поднималась суматоха и  слышался  крик:
"Приехали!" Но они еще не приехали,  и  кухарка  начинает  оплакивать  обед,
который уже дважды снимала с плиты, а старший обойщик  все  еще  шныряет  по
комнатам, и ничто не нарушает его блаженной мечтательности.
     Флоренс готова к встрече с отцом и со своей новой мамой.  Вряд  ли  она
знает, радостью или болью  вызвано  волнение,  какое  теснит  ей  грудь.  Но
трепещущее сердце заставляет кровь приливать к щекам и придает блеск глазам;
а в кухне шепчут друг другу на ухо, - говоря  о  ней,  они  всегда  понижают
голос, - о том, как красива сегодня мисс Флоренс и какой милой молодой  леди
стала она, бедняжка! Следует пауза; а затем кухарка, чувствуя, что  ждут  ее
мнения,  как  председательницы,  спрашивает   недоумевающе,   неужели...   и
умолкает. Горничная также выражает недоумение,  равно  как  и  миссис  Перч,
которая  обладает  счастливой   способностью   недоумевать,   когда   другие
недоумевают, хотя бы ей и не была известна причина собственного  недоумения.
Мистер Таулинсон, который пользуется случаем заразить леди своею мрачностью,
говорит: "Поживем - увидим". Ему бы хотелось, чтобы кое-кто благополучно  из
этого выпутался. Тогда кухарка испускает вздох и шепчет: "Ах,  это  странный
мир, поистине странный!" А когда эти слова облетели вокруг стола,  добавляет
внушительно: "Но какие бы ни произошли перемены, Том, они не могут повредить
мисс Флоренс". Ответ мистера Таулинсона, чреватый зловещим смыслом,  гласит:
"О, неужели не могут?" И, понимая, что простой  смертный  вряд  ли  способен
пророчествовать  более  ясно  или  более  вразумительно,  он  погружается  в
молчание.
     Миссис Скьютон, приготовившись  встретить  с  распростертыми  объятиями
свою возлюбленную  дочь  и  дорогого  зятя,  надела  приличествующий  случаю
девический наряд с короткими рукавами. Однако в настоящую минуту  зрелые  ее
прелести цветут в тени ее собственных апартаментов, откуда она не выходила с
тех пор, как завладела ими несколько часов назад, и где она быстро  начинает
проявлять признаки раздражения из-за того, что обед  запаздывает.  С  другой
стороны, горничная, которой бы надлежало быть скелетом, тогда как  на  самом
деле это цветущая девица, находится в приятнейшем расположении духа, полагая
выплату жалования раз в три месяца обеспеченной лучше, чем когда  бы  то  ни
было, и предвидя, что стол и помещение будут значительно улучшены.
     Но где же счастливая чета, которую ждет этот славный дом?  Быть  может,
пар, прилив, ветер и  лошади  умеряют  скорость,  чтобы  полюбоваться  таким
счастьем? Может быть, рой амуров и граций, порхая вокруг  них,  препятствует
их  продвижению?  Или,  быть  может,  столько  разбросано  цветов  вдоль  их
счастливой тропы, что они с трудом подвигаются вперед среди роз без терний и
благоуханного шиповника?
     Наконец-то приехали! Слышен  стук  колес,  он  приближается,  и  карета
останавливается у подъезда. Ненавистный  иностранец  оглушительно  стучит  в
дверь,  предваряя  появление  мистера  Таулинсона  и  слуг,  бросившихся  ее
открыть; и мистер Домби и его молодая жена выходят из экипажа и идут рука об
руку в дом.
     - Моя ненаглядная Эдит! - раздается  взволнованный  голос  на  площадке
лестницы. - Мой  дорогой  Домби!  -  И  короткие  рукава  обвиваются  вокруг
счастливой четы, заключая в объятия каждого из супругов по очереди.
     Флоренс также спустилась в холл, но не смела подойти  со  своим  робким
приветствием, пока  не  улягутся  восторги  этого  более  близкого  и  более
дорогого существа. Но Эдит увидела ее на пороге; небрежно поцеловав  в  щеку
свою чувствительную родительницу и  отделавшись  от  нее,  она  поспешила  к
Флоренс и обняла ее.
     - Здравствуй, Флоренс, - сказал мистер Домби, протягивая руку.
     Когда Флоренс, дрожа, подносила ее к губам, она встретила  его  взгляд.
Взгляд был холодный и сухой, но у нее забилось сердце, когда ей  показалось,
что в его глазах отразился интерес к ней, какого он никогда еще не проявлял.
В них было даже легкое удивление - приятное удивление, вызванное встречей  с
нею. Больше она не смела смотреть на него, но чувствовала, что  он  взглянул
на нее еще раз и не менее благосклонно. О, какой радостный трепет охватил ее
даже при этом слабом и ни на чем не основанном подтверждении ее надежды, что
с помощью новой красивой мамы ей удастся завоевать его сердце!
     - Полагаю, вы недолго будете переодеваться,  миссис  Домби?  -  спросил
мистер Домби.
     - Я сейчас буду готова.
     - Пусть подают обед через четверть часа.
     С этими словами мистер Домби чинно удалился в свои  комнаты,  а  миссис
Домби поднялась наверх в  свои.  Миссис  Скьютон  и  Флоренс  отправились  в
гостиную, где эта превосходная мать сочла  своим  долгом  уронить  несколько
слезинок, якобы исторгнутых у нее счастьем дочери; и эти  слезинки  она  все
еще с большою осторожностью  осушала  уголком  обшитого  кружевами  носового
платка, когда вошел ее зять.
     - Ну, как понравился вам,  дорогой  Домби,  этот  очаровательнейший  из
городов, Париж? - спросила она, подавляя свое волнение.
     - Там было холодно, - ответил мистер Домби.
     - Конечно, весело, как всегда! - сказала миссис Скьютон.
     - Не особенно. Город показался мне скучным, - заметил мистер Домби.
     - Фи, дорогой мой Домби! Скучным! - Это было сказано лукаво.
     - Такое впечатление он произвел на меня, сударыня, - степенно и  учтиво
сказал мистер Домби. - Полагаю, миссис Домби также нашла  его  скучным.  Она
упомянула об этом раза два.
     - Ах, капризница! - воскликнула миссис Скьютон,  подшучивая  над  своей
дорогой дочерью,  которая  только  что  появилась  в  дверях.  -  Какие  это
еретические вещи говоришь ты о Париже?
     Эдит  со  скучающим  видом  подняла  брови;  пройдя  мимо   распахнутых
двустворчатых дверей, за которыми открывалась анфилада комнат,  прекрасно  и
заново отделанных, она едва взглянула на них и села рядом с Флоренс.
     - Дорогой Домби, - сказала миссис Скьютон, - эти люди чудесно выполнили
все, о чем мы им говорили! Право же, они превратили дом в настоящий дворец.
     -  Дом  красив,  -  сказал  мистер  Домби,  осматриваясь  вокруг.  -  Я
распорядился, чтобы перед расходами  не  останавливались.  Полагаю,  сделано
все, что могли сделать деньги.
     - А чего они не могут сделать, дорогой Домби? - заметила Клеопатра.
     - Они могущественны, сударыня, - сказал мистер Домби.
     Он со свойственной ему величественностью бросил взгляд на жену,  но  та
не сказала ни слова.
     - Надеюсь, миссис  Домби,  -  подчеркнуто  обратился  он  к  ней  после
минутного молчания, - эти перемены заслуживают вашего одобрения?
     - Дом красив, насколько он может быть  красивым,  -  отозвалась  она  с
высокомерным равнодушием. - Конечно, таким он должен быть. И, полагаю, таков
он и есть.
     Пренебрежительное выражение было свойственно этому надменному  лицу  и,
казалось, никогда его не покидало; но презрение, отражавшееся на нем,  когда
бы ни упомянули о  восторге,  почтении  и  уважении,  вызываемых  богатством
мистера Домби, - как бы ни было мимолетно  и  случайно  упоминание,  -  было
совсем иным и новым чувством, по напряжению своему ничего общего не  имевшим
с обычным презрением.  Неизвестно,  подозревал  ли  об  этом  мистер  Домби,
окутанный своим величием, но ему представлялось уже немало случаев прозреть;
это могло совершиться и сейчас благодаря темным глазам, которые остановились
на нем, после того  как  быстро  и  презрительно  скользнули  по  окружающей
обстановке, служившей к его прославлению. Он мог бы прочесть  в  этом  одном
взгляде, что, какова бы ни была власть богатства, оно не завоюет  ему,  даже
если возрастет в десять тысяч раз, ни одного ласкового, признательного взора
этой непокорной женщины, с ним связанной, но всем своим существом восстающей
против него. Он мог бы прочесть в этом одном взгляде, что она гнушается этим
богатством именно из-за тех низменных, корыстных чувств,  какие  оно  в  ней
вызывает, хотя она и притязает на величайшую власть,  им  даруемую,  как  на
нечто полагающееся ей по праву в результате торговой сделки, - притязает  на
гнусное и недостойное вознаграждение за то, что она стала его женой. Он  мог
прочесть  в  нем,  что,  хотя  она  и  подставляет  свою  грудь  под  стрелы
собственного презрения и гордыни, самое невинное  упоминание  о  власти  его
богатства унижает ее сызнова,  заставляет  еще  ниже  падать  в  собственных
глазах и довершает ее внутреннее опустошение.
     Но вот доложили, что обед подан, и мистер Домби повел Клеопатру; Эдит и
его дочь следовали за ними.  Быстро  пройдя  мимо  расставленной  на  буфете
золотой и серебряной посуды, как будто это была куча мусору, и  не  удостоив
взглядом окружающей ее роскоши, она впервые  заняла  свое  место  за  столом
своего супруга и сидела как статуя.
     Мистер Домби, который и  сам  очень  походил  на  статую,  без  всякого
недовольства видел, что его красивая жена бесстрастна, надменна  и  холодна.
Манеры ее всегда отличались изяществом и грацией, а ее  поведение  было  ему
приятно и отвечало его вкусу.  С  обычным  достоинством  возглавляя  стол  и
отнюдь не излучая на  жену  свою  собственную  теплоту  и  веселость,  он  с
холодным удовлетворением исполнял обязанности хозяина дома; и этот первый по
возвращении обед - хотя в кухне его  не  считали  многообещающим  началом  -
прошел в столовой вполне пристойно и сдержанно.
     Вскоре после чая миссис Скьютон,  которая  притворилась  подавленной  и
утомленной радостным волнением, вызванным созерцанием  возлюбленной  дочери,
соединившейся  со  своим  избранником,  но  которой  -  есть  основания  это
предполагать - семейный вечер  показался  скучноватым,  ибо  она  целый  час
беспрерывно зевала, прикрывшись веером, - миссис Скьютон пошла  спать.  Эдит
также удалилась молча и больше не появлялась. И случилось так, что  Флоренс,
побывав наверху, чтобы потолковать с Диогеном, а затем вернувшись  со  своей
рабочей корзинкой в гостиную, не застала там никого, кроме  отца,  шагавшего
взад и вперед по мрачной и великолепной комнате.
     - Простите, папа. Мне  уйти?  -  тихо  спросила  Флоренс,  нерешительно
останавливаясь в дверях.
     - Нет, - ответил мистер Домби, оглянувшись через  плечо.  -  Ты  можешь
входить сюда, когда угодно, Флоренс. Это не мой кабинет.
     Флоренс вошла и села со своей работой к стоявшему  в  стороне  столику,
очутившись впервые в жизни - впервые на своей памяти, начиная с младенческих
лет и вплоть до этого часа, - наедине с  отцом,  как  с  собеседником.  Она,
природой данная ему собеседница, его единственное дитя, которое  в  одинокой
своей жизни и скорби познало боль истерзанного сердца!  Его  дочь,  которая,
несмотря на отвергнутую свою любовь, каждый вечер, молясь богу, шептала  его
имя, со слезами  призывая  на  него  благословение,  падавшее  тяжелее,  чем
проклятье! Дочь, молившая о том, чтобы умереть молодой - только бы умереть в
его объятиях!  Дочь,  неизменно  отвечавшая  на  мучительное  пренебрежение,
холодность и неприязнь терпеливой, нетребовательной любовью, оправдывая  его
и защищая, как светлый его ангел!
     Она  дрожала,  и  глаза  ее  были  затуманены.  Его  фигура  как  будто
становилась выше и росла перед ее глазами, когда он шагал по комнате; то она
видела ее смутной и расплывчатой, то снова ясной и отчетливой;  то  начинало
ей казаться, что все это уже происходило, точь-в-точь так  же,  как  сейчас,
сотни лет назад. Она рвалась к нему и в то  же  время  содрогалась  при  его
приближении. Неестественное чувство у ребенка, не ведающего зла!  Чудовищная
рука направляла острый плуг, который провел в ее кроткой  душе  борозду  для
посева таких семян!
     Стараясь  не  огорчать  и  не  оскорблять  его  своим  горем,   Флоренс
сдерживалась и спокойно сидела за работой. Пройдясь  еще  несколько  раз  по
комнате, он прекратил свою прогулку и, усевшись в кресло, стоявшее в  темном
углу, накрыл лицо носовым платком и расположился вздремнуть.
     Для Флоренс достаточно было уже того, что она может сидеть здесь  рядом
с ним, время от времени посматривая на его кресло, следя  за  ним  мысленно,
когда лицо ее склонялось над работой, и грустно радуясь тому, что  он  может
дремать при ней и его не смущает  ее  присутствие,  которого  он  раньше  не
выносил.
     О чем бы она стала размышлять, если бы узнала, что он упорно смотрит на
нее, платок на его лице, случайно или умышленно, положен так, чтобы  он  мог
видеть ее, и глаза его ни на секунду не отрываются от ее лица! А  когда  она
смотрела в его сторону, в затененный угол, ее  выразительные  глаза,  и  без
слов говорившие более страстно и патетически, чем  все  ораторы  в  мире,  в
немом призыве бросавшие ему тяжкий упрек,  встречались  с  его  глазами,  не
ведая об этом. Когда же  она  снова  склоняла  голову  к  работе,  он  дышал
свободнее, но продолжал смотреть на нее с тем же вниманием  -  на  ее  белый
лоб, ниспадающие волосы и занятые работой руки - и, раз взглянув,  казалось,
уже не в силах был отвести взор.
     О чем же думал он в это время? С какими чувствами устремлял он украдкой
внимательный взгляд на неведомую ему дочь? Читал ли он  укор  в  этом  тихом
облике  и  кротких  глазах?  Начал  ли  признавать  ее  права,  которыми  он
пренебрег, тронула ли, наконец, эта мысль его сердце и пробудила  ли  в  нем
сознание жестокой его несправедливости?
     Бывают минуты смирения в жизни самых суровых  и  черствых  людей,  хотя
такие люди большей частью хорошо хранят свою тайну. Вид  дочери  в  расцвете
красоты, незаметно для него ставшей почти взрослой, мог стать причиною такой
минуты даже в его жизни, исполненной гордыни. Мимолетная мысль  о  том,  что
счастливый домашний очаг был тут, у  него  под  рукой...  гений,  охраняющий
семейное благополучие, склонялся  к  его  ногам...  а  он,  одержимый  своим
упорным, мрачным высокомерием, не заметил его, ушел и погубил  себя...  быть
может, породила это состояние. Простые красноречивые слова, звучавшие внятно
(хотя он не сознавал, что читает их в ее немом взгляде): "Во имя  умирающих,
за которыми я ухаживала,  во  имя  страдальческого  детства,  во  имя  нашей
встречи в этом мрачном доме в полночь, во имя вопля, исторгнутого  из  моего
истерзанного сердца, о отец, обратись ко мне и найди прибежище в моей любви,
пока еще не поздно!" - могли продлить такую минуту.  Эта  мысль  могла  быть
связана с более низменными и незначительными, как, например, с мыслью о том,
что новые привязанности заняли в его душе место умершего мальчика  и  теперь
он может простить  той,  кто  отняла  у  него  любовь  сына.  Даже  простого
соображения, что  она  может  служить  украшением  среди  всех  украшений  и
роскоши, его окружающих, пожалуй, было  бы  достаточно.  Но  чем  дольше  он
смотрел на нее, тем больше смягчался.  В  то  время,  как  он  смотрел,  она
сливалась с образом ребенка, которого он любил, и он уже не мог отделить  их
друг от друга. Он смотрел и на секунду увидел  ее  в  более  ярком  и  ясном
свете, не соперницей, склонявшейся над подушкой ребенка - чудовищная  мысль!
- но добрым гением дома, охраняющим  и  его  самого  в  тот  момент,  когда,
опустив голову на руку, он сидел у кроватки маленького Поля.  Он  чувствовал
желание заговорить с ней и подозвать ее. Слова: "Флоренс, подойди ко мне!" -
готовы были сорваться с его губ, - медленно и с трудом, столь были  они  ему
чужды, - но их удержали и заглушили шаги на лестнице.
     Это была его жена. Она заменила вечерний  туалет  широким  пеньюаром  и
распустила волосы, падавшие ей на плечи. Но не эта перемена в  ней  поразила
его.
     - Флоренс, дорогая, - сказала она, - я вас всюду искала.
     Усевшись рядом с Флоренс, она наклонилась и поцеловала ее руку. Он едва
мог узнать свою жену - так она изменилась. Дело было не только в том, что ее
улыбка была ему незнакома, хотя и улыбку Эдит он никогда  не  видел;  но  ее
манеры, тон, сияющие глаза, мягкость и доверчивость, и  обаятельное  желание
понравиться, проявлявшееся во всем... это была не Эдит.
     - Тише, дорогая мама. Папа спит.
     А вот теперь это была Эдит. Она посмотрела в ту сторону, где он  сидел,
и он прекрасно узнал это лицо и взгляд.
     - Я и не подозревала, что вы можете быть здесь, Флоренс.
     Снова как изменилась, как смягчилась она в одну секунду!
     - Я нарочно ушла отсюда рано, - продолжала Эдит,  -  чтобы  посидеть  и
поговорить с вами наверху. Но, войдя в вашу  комнату,  я  увидела,  что  моя
птичка улетела, и с тех пор я все время ждала ее возвращения.
     Если бы Флоренс и в самом деле была птичкой, Эдит не могла бы нежнее  и
ласковее прижать ее к своей груди.
     - Пойдемте, дорогая!
     - Когда папа проснется, не покажется ли ему странным,  что  я  ушла?  -
нерешительно сказала Флоренс.
     - А как вы думаете, Флоренс? - спросила Эдит, глядя ей в глаза.
     Флоренс опустила голову, встала и взяла  свою  рабочую  корзинку.  Эдит
продела ее руку под свою, и они вышли из комнаты, как сестры.  Даже  походка
ее была иной и незнакомой ему, - подумал мистер Домби, проводив ее  взглядом
до двери.
     В тот вечер он так долго сидел в своем темном углу, что церковные часы,
отмечая время, били три раза, прежде чем  он  пошевельнулся.  И  взгляд  его
упорно не отрывался от того места, где сидела Флоренс. В комнате становилось
темнее по мере того, как догорали и гасли свечи; но  тень,  омрачавшая  лицо
мистера Домби, была темнее всех ночных теней; так  она  и  осталась  на  его
лице.
     Флоренс и Эдит, сидя у камина в уединенной комнате, где умер  маленький
Поль, долго вели беседу.  Диоген,  находившийся  тут  же,  сначала  возражал
против присутствия Эдит, но потом, уступая желанию своей хозяйки,  дал  свое
согласие,  хотя  и  не  переставал  протестующе  ворчать.  Однако,  выползая
потихоньку из передней, куда в негодовании удалился,  он  вскоре  как  будто
уразумел, что с наилучшими намерениями совершил одну из тех ошибок, каких не
могут иной раз избежать самые примерные собаки. Словно извиняясь, он  уселся
между ними перед самым камином  и  сидел  с  высунутым  языком  и  глупейшей
мордой, прислушиваясь к разговору.
     Разговор сначала шел о книгах и любимых занятиях Флоренс и о  том,  как
она коротала время  со  дня  свадьбы.  Эта  последняя  тема  дала  ей  повод
заговорить о том, что было очень близко ее сердцу, и она сказала со  слезами
на глазах:
     - О мама, за это время меня постигло большое несчастье!
     - Вас - большое несчастье, Флоренс?
     - Да. Бедный Уолтер утонул.
     Флоренс закрыла лицо руками и горько заплакала. Многих  слез,  пролитых
тайком, стоила ей гибель Уолтера, и все-таки  она  начинала  плакать  каждый
раз, когда думала или говорила о нем.
     - Но объясните мне, дорогая, - сказала Эдит, успокаивая ее, - кто такой
Уолтер? Кем он был для вас?
     - Он был моим братом, мама. Когда умер  милый  Поль,  мы  обещали  друг
другу быть братом и сестрой. Я знала его давно - с раннего детства. Он  знал
Поля, который был очень к нему привязан; Поль сказал, чуть ли не  за  минуту
до смерти: "Позаботьтесь об Уолтере,  милый  папа!  Я  его  любил!"  Уолтера
привели повидаться с ним, и он был тогда здесь - в этой комнате.
     - И он позаботился об Уолтере? - суровым тоном осведомилась Эдит.
     - Папа? Он послал его за  океан.  По  пути  туда  он  утонул  во  время
кораблекрушения, - всхлипывая, сказала Флоренс.
     - Ему известно, что Уолтер умер? - спросила Эдит.
     - Не знаю, мама. Не могу узнать. Милая  мама!  -  воскликнула  Флоренс,
прижимаясь к ней словно с мольбой о помощи и спрятав лицо у нее на груди.  -
Я знаю, вы заметили...
     - Тише! Молчите, Флоренс! - Эдит так сильно  побледнела  и  говорила  с
таким жаром, что незачем ей было  закрывать  Флоренс  рот  рукой,  чтобы  та
замолчала. - Сначала расскажите мне все об Уолтере; я хочу знать эту историю
с начала до конца.
     Флоренс рассказала и эту историю и  все  связанное  с  ней,  вплоть  до
дружбы с мистером Тутсом, говоря о котором,  она,  несмотря  на  свое  горе,
невольно улыбалась сквозь слезы, хотя была ему глубоко благодарна. Когда она
закончила свой рассказ, выслушанный Эдит с напряженным  вниманием,  и  когда
наступило молчание, Эдит спросила:
     - Что же я заметила?
     - Вы заметили, что я, - выговорила Флоренс с тою же немою мольбой и так
же, как раньше, быстро спрягав лицо у нее на груди, - что я нелюбимая  дочь,
мама! Я никогда не была любимой. Я никогда не знала,  как  ею  стать.  Я  не
нашла пути, и некому мне было его показать. О,  позвольте  мне  поучиться  у
вас, как мне стать близкой папе! Научите меня вы,  которая  так  хорошо  это
знает! - И, прильнув к ней, шепча прерывистые пылкие слова  благодарности  и
любви, Флоренс после открытия своей грустной тайны плакала долго, но уже  не
так горестно, как раньше, в объятиях новой матери.
     Бледная, с побелевшими губами, с лицом, сначала исказившимся,  а  потом
благодаря усилиям воли застывшим в горделивой  своей  красоте,  как  мертвая
маска,  Эдит  смотрела  на  плачущую  девушку  и  один  раз  поцеловала  ее.
Потихоньку освободившись из объятий Флоренс  и  отстранив  ее,  величавая  и
неподвижная, как мраморное изваяние, она заговорила, и голос ее  звучал  все
глуше, только этим и выдавая ее волнение:
     - Флоренс, вы меня не знаете! Боже вас сохрани  учиться  чему-нибудь  у
меня!
     - Не учиться у вас? - с изумлением переспросила Флоренс.
     - Да избавит бог, чтобы я стала учить вас, как нужно  любить  или  быть
любимой! - сказала Эдит. - Лучше, если бы вы могли меня научить,  но  теперь
слишком поздно. Вы мне дороги, Флоренс. Я не думала,  что  кто-нибудь  может
стать мне так дорог, как стали вы за такое короткое время.
     Заметив, что Флоренс хочет что-то сказать, она ее остановила  жестом  и
продолжала:
     - Я всегда буду вашим верным другом. Я буду воспитывать вас если  и  не
так хорошо, то с большей любовью, чем кто бы то ни было  во  всем  мире.  Вы
можете довериться мне - я это знаю,  дорогая,  и  я  это  говорю,  -  можете
довериться мне со всею преданностью вашего чистого  сердца.  Есть  множество
женщин, на которых он мог бы жениться, - женщин лучше меня, Флоренс.  Но  из
тех, кто мог бы войти в этот дом в качестве его  жены,  нет  ни  одной,  чье
сердце любило бы вас более горячо.
     - Я это знаю, дорогая мама! - воскликнула Флоренс. - С первого же  дня,
с того счастливого дня я это знала!
     - Счастливого дня! - Эдит, казалось, невольно  повторила  эти  слова  и
продолжала: - Хотя никакой заслуги с моей стороны нет, потому что я  мало  о
вас думала до той поры, пока вас не увидела, но пусть ваше доверие и  любовь
будут незаслуженной наградой мне. В первую ночь моего пребывания в этом доме
мне захотелось - так будет лучше всего - сказать вам  об  этом  в  первый  и
последний раз.
     Флоренс, сама не зная почему, чуть ли не со страхом ждала, что за  этим
последует, но не спускала глаз с прекрасного лица, обращенного к ней.
     - Никогда не пытайтесь найти во мне то, чего здесь нет, - сказала Эдит,
прижимая руку к сердцу. - Никогда, если  это  в  ваших  силах,  Флоренс,  не
отрекайтесь от меня, из-за того, что здесь - пустота. Постепенно вы  узнаете
меня лучше, и настанет время, когда вы будете знать меня так же, как я  себя
знаю. И тогда будьте по мере сил  снисходительны  ко  мне  и  не  отравляйте
горечью единственное светлое воспоминание, которое мне останется.
     Слезы, выступившие па глазах, устремленных на Флоренс, доказывали,  что
спокойное лицо было лишь прекрасной маской; но она  сохранила  эту  маску  и
продолжала:
     - Я заметила то, о чем вы говорили, и знаю, что вы  не  ошибаетесь.  Но
верьте мне - если не сейчас, то скоро  вы  этому  поверите,  -  нет  в  мире
никого, кто был бы менее, чем  я,  способен  это  уладить  или  помочь  вам,
Флоренс. Никогда не спрашивайте меня, почему это так, и  больше  никогда  не
говорите со мной об этом и о моем муже. Тут между нами должна быть пропасть.
Будем хранить мертвое молчание.
     Некоторое время она сидела молча; Флоренс едва осмеливалась  дышать,  а
смутные и неясные проблески истины со всеми вытекающими отсюда последствиями
представлялись ее испуганному воображению. Как  только  Эдит  замолчала,  ее
напряженное неподвижное лицо стало  спокойней  и  мягче,  каким  оно  бывало
обычно,  когда  она  оставалась  наедине  с  Флоренс.  Когда  произошла  эта
перемена, Эдит закрыла лицо руками; потом  она  встала,  с  нежным  поцелуем
пожелала Флоренс спокойной ночи и вышла быстро и не оглядываясь.
     Но  когда  Флоренс  лежала  в  постели,  а  комната  освещалась  только
отблеском, падавшим от камина,  Эдит  вернулась  и,  сказав,  что  не  может
уснуть, а в своей гостиной чувствует себя одинокой, придвинула стул к камину
и стала смотреть на тлеющие угли. Флоренс тоже смотрела на  них  с  кровати,
пока  и  они,  и  благородное  лицо,  осененное  распущенными  волосами,   и
задумчивые глаза, в которых отражался догорающий огонь, не стали туманными и
расплывчатыми и, наконец, исчезли.
     Но и  во  сне  Флоренс  сохранила  смутное  представление  о  том,  что
произошло так недавно. Это служило канвой ее снов и преследовало ее, вызывая
страх. Ей снилось, что она ищет отца  в  пустынных  местах  и  идет  по  его
стопам, поднимаясь на страшные крутизны и спускаясь в глубокие подземелья  и
пещеры; ей  поручено  нечто  такое,  что  должно  избавить  его  от  великих
страданий - она не знает, что именно и почему, -  но  ей  никак  не  удается
достигнуть цеди и освободить его. Потом она  увидела  его  мертвым  на  этой
самой кровати, в этой самой комнате, узнала, что он  никогда,  до  последней
минуты, не любил ее, и, горько рыдая, упала на  его  холодную  грудь.  Затем
открылись дали, заструилась река, и жалобный знакомый голос воскликнул: "Она
течет, Флой! Она никогда не останавливается! Она увлекает за собой!"  И  она
увидела брата, простирающего к ней руки, а рядом с ним стоял кто-то  похожий
на Уолтера, удивительно спокойный и неподвижный. В  каждом  сновиденье  Эдит
появлялась и исчезала, неся ей  то  радость,  то  печаль,  и,  наконец,  они
остались вдвоем у края темной могилы; Эдит указывала вниз, а она  посмотрела
и увидела - кого? - другую Эдит лежащую на дне.
     В ужасе она вскрикнула и, как ей показалось, проснулась.  Нежный  голос
как будто шепнул ей на ухо: "Флоренс, милая Флоренс,  это  только  сон!"  И,
протянув руки, она ответила на ласку своей новой мамы, которая  вышла  потом
из комнаты при свете серого утра. Флоренс тотчас села в постели, недоумевая,
случилось ли это наяву или нет; но  уверена  она  была  только  в  том,  что
настало серое утро, что почерневшая зола лежит на каминной решетке и что она
одна в комнате.
     Так прошла ночь по возвращении счастливой четы.



     Празднование новоселья

     Прошло много дней, походивших один на другой; разница была лишь в  том,
что принимали многочисленных гостей и отдавали визиты,  что  миссис  Скьютон
устраивала в своих собственных апартаментах маленькие  утренние  приемы,  на
которых частенько появлялся майор Бегсток, и что Флоренс больше  не  поймала
ни одного взгляда, обращенного на нее отцом, хотя видела  его  ежедневно.  И
редко беседовала она со своей новой мамой, которая была властной и надменной
со всеми в доме, кроме нее, - этого Флоренс не могла не заметить;  хотя  она
всегда посылала за Флоренс или  приходила  к  ней,  вернувшись  домой  после
визитов, и, как бы ни было поздно, всегда заглядывала к ней в комнату  перед
сном, но,  оставаясь  с  ней  вдвоем,  часто  сидела  подолгу  молчаливая  и
задумчивая.
     Флоренс, столько надежд  возлагавшая  на  этот  брак,  иногда  невольно
сравнивала блестящий дом с прежним, поблекшим и мрачным, чье место он занял,
и задавала себе вопрос, когда же  этот  дом  можно  будет  назвать  домашним
очагом; ибо втайне она все время опасалась, что  никто  не  чувствовал  себя
здесь дома, хотя все было устроено великолепно и жизнь была налажена. Часами
размышляя днем и ночью и горько оплакивая погибшую надежду, Флоренс  нередко
вспоминала энергическое уверение своей новой мамы, что нет  в  мире  никого,
кто был бы менее, чем она, способен научить Флоренс,  как  завоевать  сердце
отца. И вскоре Флоренс начала думать - правильнее было  бы  сказать:  решила
думать, - что новая ее мать знает, как мало надежды  смягчить  или  победить
нерасположение отца, и из чувства  сострадания  запретила  говорить  на  эту
тему. Лишенная эгоизма  -  и  в  поступках  своих  и  в  грезах,  -  Флоренс
предпочитала терпеть боль от этой новой раны,  только  бы  заглушить  слабое
предчувствие истины, и даже  ее  мимолетные  мысли  об  отце  были  окрашены
нежностью.  Что  же  касается  домашнего  очага,  она  надеялась,  что   все
разрешится благополучно, когда новая жизнь войдет в  колею,  а  о  себе  она
думала мало и еще меньше жалела себя.
     Раз никто из членов новой семьи не чувствовал себя по-настоящему дома в
своем кругу, то было решено, что миссис Домби должна почувствовать себя дома
хотя бы на людях. С целью отпраздновать недавнюю свадьбу и закрепить связи с
обществом мистер Домби и миссис Скьютон задумали ряд увеселений; для  начала
было решено, что в такой-то вечер мистер и миссис Домби дадут  у  себя  обед
большому и пестрому обществу.
     Мистер Домби составил  список  различных  восточных  магнатов  *,  коих
надлежало пригласить от его имени на этот пир; к его списку миссис  Скьютон,
действуя от  лица  своей  дочери,  проявлявшей  к  этой  затее  высокомерное
безразличие, приложила западный список, куда был включен кузен  Финикс,  еще
не  вернувшийся  в  Баден-Баден  к  большому  ущербу  для  движимого  своего
имущества, и разнообразные мотыльки разных  видов  и  возрастов,  которые  в
разное время порхали вокруг ее прекрасной дочери или ее самой,  не  причиняя
серьезного вреда своим крылышкам. Флоренс была включена в число приглашенных
к обеду по приказанию Эдит, вызванному минутным колебанием и замешательством
миссис Скьютон. И Флоренс, быстро и инстинктивно чувствующая все,  что  хоть
сколько-нибудь раздражало ее отца, молча принимала участие в празднестве.
     Празднество  открыл  мистер  Домби  в  необычайно   высоком   и   тугом
воротничке, неустанно прогуливавшийся  по  гостиной,  пока  не  пробил  час,
назначенный для обеда; минута в минуту появился и был встречен одним  только
мистером Домби директор Ост-Индской компании, чудовищно богатый  господин  в
жилете, который, казалось, был сооружен из пригодной для этой цели  сосновой
доски простым плотником, а в действительности рожден искусством  портного  и
сшит из материи, называемой нанкой.  Следующим  этапом  празднества  явилось
распоряжение мистера Домби засвидетельствовать его  почтение  миссис  Домби,
точно указав, который теперь час; а вслед за этим выяснилось,  что  директор
Ост-Индской компании не в силах поддерживать  разговор,  и  так  как  мистер
Домби был не из тех, кто мог бы его оживить, гость таращил глаза на огонь  в
камине, пока не явился избавитель в образе миссис Скьютон, которую директор,
удачно начав вечер, принял за миссис Домби, и приветствовал с энтузиазмом.
     Вторым прибыл директор банка; если верить молве,  он  в  состоянии  был
купить что угодно - даже человеческую природу, если бы пришло ему  в  голову
повлиять таким образом на биржу, - но  оказался  он  человеком  замечательно
скромным на словах, чуть ли не хваставшим своей скромностью: в разговоре  он
упомянул о своем  "домишке"  в  Кингстоне  на  Темзе  и  о  том,  что  почти
совестится предложить там постель и отбивную котлету мистеру Домби, если тот
пожелает его навестить. Что  же  касается  леди,  сказал  он,  то  человеку,
который ведет тихую жизнь, не подобает навязываться с приглашениями, но если
миссис Скьютон и ее дочь, миссис Домби, будут когда-нибудь  в  тех  краях  и
окажут ему честь взглянуть на чахлый кустарник, на жалкий маленький цветник,
на скромное подражание ананасной теплице и на две-три затеи в таком же  роде
и без всяких  претензий,  -  он  сочтет  это  посещение  за  большую  честь.
Выдерживая до конца свою роль, этот  джентльмен  был  одет  очень  просто  -
лоскуток батиста вместо галстука, большие башмаки,  фрак  слишком  для  него
просторный и брюки слишком тесные; а  когда  миссис  Скьютон  заговорила  об
опере, он сказал, что бывает  там  очень  редко,  так  как  это  ему  не  по
средствам. Казалось, такой ответ чрезвычайно  порадовал  и  развеселил  его;
засунув руки в карманы, он с сияющей улыбкой взирал на своих  слушателей,  и
величайшее удовлетворение светилось в его глазах.
     Появилась миссис Домби, прекрасная  и  гордая,  с  таким  презрением  и
вызовом смотревшая на всех,  как  будто  брачный  венец  на  ее  голове  был
гирляндой из стальных игл, надетой  с  целью  принудить  ее  к  уступке,  на
которую она не согласится, хотя бы ей грозила смерть. С  ней  была  Флоренс.
Когда они вошли вместе, лицо мистера Домби вновь омрачила  тень,  набежавшая
на него в день возвращения, но это осталось  незамеченным:  ибо  Флоренс  не
смела поднять на него глаза, а равнодушие Эдит было  слишком  величественно,
чтобы она обращала на него внимание.
     Быстро съезжались многочисленные  гости.  Еще  директора,  председатели
компаний, пожилые леди с грузом на голове - парадным головным убором,  кузен
Финикс,  майор  Бегсток,  приятельницы  миссис  Скьютон  с  таким  же  ярким
румянцем, как у нее, и с очень  драгоценными  ожерельями  на  очень  увядших
шеях. Среди них - юная шестидесятипятилетняя леди, удивительно легко одетая,
если судить по ее спине и плечам, и говорившая с приятным  сюсюканьем;  веки
этой дамы требовали от нее больших усилий, чтобы  не  опускаться,  а  манеры
отличались той неизъяснимой  прелестью,  которую  столь  часто  связывают  с
легкомысленной юностью. Так как большинство гостей из списка  мистера  Домби
было расположено молчать,  а  большинство  гостей  из  списка  миссис  Домби
расположено болтать и взаимных симпатий между ними не наблюдалось, то  гости
из списка миссис Домбн  в  силу  магнетического  соглашения  заключили  союз
против гостей из списка мистера Домби, которые, уныло слоняясь  по  комнатам
или прячась  по  углам,  сталкивались  с  вновь  прибывшими,  оказывались  в
ловушке, отделенные от мира  каким-нибудь  диваном,  а  когда  распахивались
двери, получали удары по голове, - словом, терпели всяческие неудобства.
     Когда доложили, что обед подан, мистер Домби повел старую леди, которая
походила на малиновую бархатную подушечку  для  булавок,  набитую  банковыми
билетами, и могла сойти за подлинную старую леди с Трэднидл-стрит  *  -  так
была она богата и такой казалась непокладистой; кузен Финикс предложил  руку
миссис Домби; майор Бегсток предложил руку  миссис  Скьютон;  юная  особа  с
открытыми  плечами  была  пожалована   в   качестве   гасильника   директору
Ост-Индской компании; а прочие леди были оставлены в гостиной для  обозрения
прочим джентльменам, пока горсть храбрецов не вызвалась проводить их вниз, и
эти смельчаки со своими пленницами загородили вход в столовую, отрезав  путь
семерым робким гостям, застрявшим в неприветливом холле. Когда все уже вошли
и расселись, появился со сконфуженной улыбкой один из  этих  робких  гостей,
совершенно беспомощный  и  оставленный  без  присмотра,  и  в  сопровождении
дворецкого дважды обошел вокруг  стола,  прежде  чем  удалось  отыскать  его
место, которое в конце концов оказалось по левую руку от миссис Дом?и, после
чего робкий гость больше уже не поднимал головы.
     Огромную столовую, где за сверкающим столом восседали гости,  склоняясь
над сверкающими ложками, ножами, вилками и тарелками, можно было принять  за
представленную в увеличенном виде землю Тома Тидлера *, где  дети  подбирают
золото и серебро. Мистер Домби в роли Тидлера  был  великолепен;  а  длинное
блюдо из драгоценного замороженного металла, отделявшее его от миссис Домби,
украшенное замороженными купидонами, которые  протягивали  им  обоим  цветы,
лишенные аромата, наводило на мысль об аллегории.
     Кузен Финикс был в ударе и казался изумительно моложавым. Но,  находясь
в веселом расположении духа, он порою бывал легкомыслен -  память  иной  раз
изменяла ему так же, как и ноги, -  и  в  тот  вечер  он  заставил  общество
содрогнуться. Случилось это так: юная леди с открытой спиной поймала в  свои
сети директора Ост-Индекой компании, чтобы с его помощью  занять  за  столом
место рядом с кузеном Финиксом, к которому  она  питала  нежные  чувства;  в
благодарность за эту добрую услугу она немедленно отвернулась от  директора,
который, будучи заслонен с другой стороны мрачной, черной бархатной  шляпой,
венчавшей костлявую и бессловесную особу женского пола  с  веером,  предался
унынию и замкнулся в себе. Кузен Финикс и юная леди были  очень  оживлены  и
веселы, и юная леди так громко смеялась, слушая рассказ кузена Финикса,  что
майор Бегсток от имени миссис Скьютон (они сидели визави,  ближе  к  другому
концу стола)  попросил  разрешения  осведомиться,  нельзя  ли  сделать  этот
рассказ всеобщим достоянием.
     - Ах, клянусь жизнью, - сказал Финикс, - ничего особенного,  право  же,
не стоит повторять. Собственно говоря, это только  маленький  анекдот  Джека
Адамса.  Полагаю,  мой  друг  Домби  (внимание  всех   присутствующих   было
сосредоточено на кузене Финиксе) припоминает Джека Адамса, Джека Адамса,  не
Джо - Джо  звали  его  брата.  Джек...  маленький  Джек...  косил  и  слегка
заикался... Он представлял какое-то боро *. В бытность мою в  парламенте  мы
называли его Адамс-Постельная грелка, так как он был временным  заместителем
одного юнца, еще не достигшего совершеннолетия *. Быть может, мой друг Домби
знал этого человека?
     Мистер Домби, который имел столько же шансов лично знать Гая Фокса, дал
отрицательный ответ. Но один  из  семи  робких  гостей  внезапно  отличился,
заявив, что он его знал, и прибавил: "Всегда носил гессенские сапоги!" *
     - Совершенно верно, - проговорил кузен Финикс, наклоняясь вперед, чтобы
разглядеть робкого гостя, и посылая ему на  другой  конец  стола  ободряющую
улыбку. - Это был Джек. А Джо носил...
     - Сапоги с отворотами! - воскликнул робкий  гость,  с  каждой  секундой
повышаясь в общественном мнении.
     - Конечно, вы были с ними знакомы? - осведомился кузен Финикс.
     - Я знал их обоих, - ответил робкий  гость,  после  чего  мистер  Домби
тотчас же с ним чокнулся.
     - Чертовски славный малый, этот Джек!  -  сказал  кузен  Финикс,  снова
наклоняясь вперед и улыбаясь.
     - Превосходный,  -  согласился  робкий  гость,  которому  успех  придал
храбрости. - Один из лучших людей, каких я знал!
     - Несомненно вы уже слышали эту историю? - спросил кузен Финикс.
     - Не берусь судить, - ответил расхрабрившийся робкий гость, -  пока  не
услышу рассказ вашего лордства.
     С этими словами он откинулся на спинку стула и с  улыбкой  уставился  в
потолок, как будто знал наизусть эту историю и заранее потешался.
     - Собственно говоря, никакой истории тут нет, -  сказал  кузен  Финикс,
улыбаясь всем сидящим за столом, и игриво покачивая головой, - и нет нужды в
предисловиях. Но это свидетельствует об изысканном остроумии Джека.  Дело  в
том, что Джек был приглашен на свадьбу... которая, если не  ошибаюсь,  имела
место в Беркшире?
     -  В  Шропшире,  -  сказал  расхрабрившийся  робкий  гость,  видя,  что
обращаются к нему.
     - Вот как? Прекрасно! Собственно говоря, этот случай мог иметь место  в
любом "шире" *, - сказал кузен Финикс. - Итак, мой друг, приглашенный на эту
свадьбу в Любомшире, - уместную  остроту  он  отметил  приятной  улыбкой,  -
отправляется в путь.  Точь-в-точь  как  кое-кто  из  нас,  имея  честь  быть
приглашенным на свадьбу моей прелестной и безупречной родственницы  и  моего
друга  Домби,  не  ждал  вторичного  приглашения   и   был   чертовски   рад
присутствовать  на  столь  интересном  празднестве...  Итак,  он  -  Джек  -
отправляется в путь. Но этот брак был, собственно говоря, союзом  необычайно
красивой девушки с человеком, к которому она не питала никакой любви, но  за
которого согласилась выйти замуж, потому что  он  был  богат,  очень  богат.
Когда Джек вернулся после свадьбы, один знакомый, встретив  его  в  кулуарах
палаты общин, говорит: "Ну что,  Джек,  как  поживает  неудачно  подобранная
пара?" - "Неудачно подобранная? - отвечает Джек. -  Ничуть  не  бывало!  Это
совершенно честная и добропорядочная сделка. Она по всем правилам куплена, а
он - за это вы можете поручиться - по всем правилам продан!"
     Но пока кузен Финикс от всей души веселился, дойдя  до  кульминационной
точки своего рассказа,  дрожь,  пробежавшая,  подобно  электрической  искре,
вокруг стола, заставила его умолкнуть.  Единственная  тема,  благодаря  коей
завязался в тот вечер общий разговор, ни у кого не вызвала улыбки. Наступило
глубокое молчание. И злополучный робкий гость, который знал об этой  истории
не больше, чем неродившийся  ребенок,  с  великим  унынием  прочел  во  всех
взорах, что виновником зла почитают его.
     Лицо мистера Домби было не из тех, что изменяются; приняв  в  тот  день
величественную осанку, хозяин дома никак не откликнулся на  этот  рассказ  и
только произнес торжественно среди воцарившейся тишины: "Очень хорошо". Эдит
бросила быстрый взгляд на Флоренс, но, в общем,  оставалась  бесстрастной  и
равнодушной.
     Проходя  через  различные  стадии,  отмеченные  изысканными  яствами  и
винами, неизбежным золотом и серебром, лакомыми дарами земли, воздуха,  огня
и воды, горами фруктов и этим излишним на банкете мистера Домби угощением  -
мороженым,  обед  медленно  приближался  к  концу;  последние   его   стадии
сопровождались громкой музыкой - беспрестанными двойными  ударами  в  дверь,
которые возвещали прибытие гостей,  на  чью  долю  приходился  только  запах
пиршества. Когда миссис Домби встала из-за стола, стоило посмотреть, как  ее
супруг с негнущейся шеей и  высоко  поднятой  головой  придерживал  открытую
дверь перед выходившими леди; и стоило посмотреть,  как  она  быстро  прошла
мимо под руку с его дочерью.
     Мистер  Домби  имел  внушительный  вид,  торжественно  восседая   перед
графинами; директор Ост-Индской компании имел жалкий вид, сидя в одиночестве
у опустевшего конца стола; майор имел вид воинственный, повествуя о  герцоге
Йоркском  шестерым  из  семи  робких  людей  (тщеславный  робкий  гость  был
окончательно уничтожен); директор банка имел очень  скромный  вид,  когда  с
помощью десертных ножей чертил для группы поклонников план  своей  маленькой
ананасной теплицы; а кузен Финикс имел  вид  задумчивый,  когда  разглаживал
свои длинные манжеты и украдкой поправлял парик.  Но  все  это  продолжалось
недолго, так как вскоре появился кофе, а затем все покинули столовою.
     Толпа в парадных комнатах наверху увеличивалась с  каждой  минутой;  но
по-прежнему   список   гостей   мистера   Домби   обнаруживал   прирожденную
неспособность  слиться  со  списком  миссис  Домби,  и  сразу   можно   было
определить, кто в каком списке значится. Единственным исключением  из  этого
правила  был,  пожалуй,   мистер   Каркер;   улыбаясь   всему   обществу   и
присоединившись к кружку, собравшемуся около миссис Домби,  он  наблюдал  за
ней, за кружком, за своим начальником, за  Клеопатрой,  майором,  Флоренс  и
всеми  присутствующими  и  чувствовал  себя  легко  и  свободно   с   обеими
категориями гостей, а сам, в сущности, не принадлежал ни к той, ни к другой.
     Флоренс он внушал такой страх, что его присутствие в комнате  было  для
нее кошмаром. Ей никак не удавалось избавиться от этого кошмара, потому  что
взгляд ее время от времени обращался в сторону  мистера  Каркера  помимо  ее
воли, как будто неприязнь и недоверие были притягательной силой, которой она
не могла противостоять. Однако мысли ее были заняты другим: сидя в стороне -
не потому,  что  ею  не  восхищались  или  не  искали  ее  общества,  но  по
свойственной ей скромности, - она  чувствовала,  какую  незначительную  роль
играет ее отец во всем происходящем; она с тоскою видела, что ему как  будто
не по себе, что его просто не замечали, когда он медлил  у  двери,  встречая
тех гостей, которым хотел оказать особое внимание, и знакомил  их  со  своей
женой, которая принимала их с холодным  высокомерием,  но  не  проявляла  ни
малейшего интереса или желания понравиться и после  церемонии  представления
уже не разжимала губ, нисколько не  заботясь  о  том,  чтобы  выполнить  его
желание и приветствовать его  гостей.  Тем  сильнее  было  замешательство  и
мучение Флоренс, что Эдит, поступавшая таким образом, к ней самой относилась
ласково и с  нежным  вниманием,  и  Флоренс  готова  была  упрекать  себя  в
неблагодарности только потому, что  замечала  все  происходившее  у  нее  на
глазах.
     Счастлива была бы Флоренс, если бы осмелилась  хоть  взглядом  выразить
участие отцу; и счастлива  была  Флоренс,  не  ведая  истинной  причины  его
беспокойства. Но  боясь  показать,  что  его  затруднительное  положение  ей
известно, и тем навлечь на  себя  его  неудовольствие,  и  разрываясь  между
привязанностью к нему и чувством горячей  признательности  к  Эдит,  она  не
решалась поднять на них глаза. Страдая  за  них  обоих,  она  в  этой  толпе
невольно подумала о том, что, пожалуй,  для  них  было  бы  лучше,  если  бы
никогда не раздавался здесь этот гул голосов и топот ног,  если  бы  прежняя
скука  и  запустение  не  уступили  места  новшествам  и  блеску,  если   бы
заброшенная девочка не обрела друга в Эдит, а продолжала жить  в  уединении,
забытая и никому не внушающая жалости.
     У миссис Чик мелькали мысли, сходные с этими, но они  не  так  спокойно
созревали в ее голове. С самого начала эта славная матрона  была  оскорблена
тем, что не получила приглашения на обед. Несколько  оправившись  от  такого
удара, она не пожалела денег, намереваясь явиться к миссис Домби  вечером  в
ослепительном виде, который поразил бы чувства этой леди, а  миссис  Скьютон
заставил бы согнуться под тяжестью унижения.
     - Но мною занимаются ничуть не больше, чем Флоренс,  -  сказала  миссис
Чик мистеру Чику. - Кто обращает на меня хоть какое-нибудь внимание? Никто!
     - Никто, дорогая моя, - согласился мистер Чик, который сидел  у  стенки
рядом с миссис Чик и даже здесь утешался тем, что тихонько насвистывал.
     - Разве похоже на то, что здесь  сколько-нибудь  нуждаются  во  мне?  -
сверкая глазами, воскликнула миссис Чик.
     - Нет, дорогая моя, по моему мнению, не похоже, - сказал мистер Чик.
     - Поль сошел с ума! - сказала миссис Чик. Мистер Чик засвистел.
     - Если ты не чудовище, каким я иной раз тебя  считаю,  -  чистосердечно
заявила миссис Чик, - то ты мог бы, сидя здесь, не мурлыкать своих  песенок.
В силах ли кто бы  то  ни  было,  имеющий  хотя  бы  отдаленное  сходство  с
мужчиной, видеть эту разодетую тещу Поля, кокетничающую с майором Бегстоком,
присутствием которого мы обязаны, как и многими  другими  приятными  вещами,
твоей Лукреции Токс...
     - Моей Лукреции Токс, моя дорогая? - переспросил изумленный мистер Чик.
     - Да! - весьма сурово отвечала миссис Чик. - Твоей Лукреции Токс! Итак,
я спрашиваю, как можно видеть эту тещу Поля, и эту надменную  жену  Поля,  и
эти непристойные старые пугала с оголенными спинами и плечами, и вообще весь
этот прием - видеть и в то же  время  насвистывать!  -  На  последнем  слове
миссис  Чик  сделала  презрительное  ударение,  заставившее   мистера   Чика
вздрогнуть. - Это остается для меня, благодарение богу, тайной!
     Мистер Чик подобрал губы так, что уже невозможно было ни мурлыкать,  ни
свистеть, и принял глубокомысленный вид.
     - Но, надеюсь, мне известно, чего я вправе ждать, -  продолжала  миссис
Чик, задыхаясь от негодования, - хотя Поль забыл о моих правах. Я  как  член
семьи не намерена сидеть здесь, если на меня не обращают внимания. Я -  пока
еще не пыль под ногами миссис Домби, пока еще  нет!  -  сказала  миссис  Чик
таким тоном, как будто ждала, что это случится  примерно  послезавтра.  -  Я
уеду! Я не стану говорить (как бы я там ни думала), что все это было затеяно
с единственною целью унизить меня и оскорбить. Я просто уеду! Мое отсутствие
пройдет незамеченным!
     С этими словами миссис  Чик  величественно  встала  и  взяла  под  руку
мистера Чика, который вышел с ней из комнаты после  получасового  пребывания
на заднем плане. И нужно отдать должное проницательности  миссис  Чик  -  ее
отсутствие прошло совершенно незамеченным.
     Но среди приглашенных негодовала не только она;  ибо  гости  из  списка
мистера Домби  (все  еще  попадавшие  в  затруднительное  положение)  дружно
негодовали против гостей из списка миссис Домби, которые смотрели на  них  в
монокль и вслух недоумевали, что это за люди;  тогда  как  гости  из  списка
миссис Домби жаловались на усталость, а  юная  особа  с  открытыми  плечами,
потеряв кавалера в лице веселого юноши, кузена Финикса (который уехал  после
обеда), призналась  по  секрету  тридцати  -  сорока  друзьям,  что  скучает
смертельно. Все  старые  леди  с  грузом  на  голове  имели  основания  быть
недовольными миссис Домби; а директора и председатели  компаний  сошлись  во
мнении, что если уж Домби должен был жениться, то лучше  бы  он  женился  на
особе, более подходящей ему по возрасту, не такой красивой и более  богатой.
Эта  категория  джентльменов  высказала  уверенность,  что  Домби   поддался
слабости и ему еще  предстоит  раскаяться.  Вряд  ли  хоть  один  гость,  за
исключением робких гостей, не считал, что мистер или миссис Домби  отнеслись
к нему с пренебрежением или обидели  его;  было  обнаружено,  например,  что
бессловесная особа женского пола в черной бархатной шляпе лишилась дара речи
только потому, что леди в малиновом бархате повели к столу раньше,  чем  ее.
Даже  у  робких  гостей  характер  испортился  -  либо  от   злоупотребления
лимонадом, либо от того, что и на  них  повлияло  общее  настроение;  и  они
обменивались друг с другом саркастическими шутками и шепотом  выражали  свое
осуждение на лестницах и в закоулках. Общее неудовольствие и  замешательство
столь широко распространилось, что лакеи, собравшиеся в  холле,  чувствовали
его не меньше, чем гости наверху. Даже слуги  с  факелами,  ожидавшие  перед
домом, заразились этой болезнью и сравнивали празднество  с  похоронами,  на
которых не слышно плача и никто из присутствующих не упомянут в завещании.
     Наконец разошлись все гости, а также и слуги с факелами, и улица, столь
долго запруженная экипажами, опустела; и при  догорающих  свечах  никого  не
видно было в комнатах, кроме мистера Домби и мистера  Каркера,  беседовавших
поодаль, и миссис Домби  и  ее  матери.  Первая  сидела  на  диване,  вторая
возлежала в позе Клеопатры, ожидая прибытия своей  горничной.  Когда  мистер
Домби закончил разговор с Каркером, последний приблизился с  подобострастным
видом, чтобы попрощаться.
     - Надеюсь, - сказал он,  -  утомление,  вызванное  этим  очаровательным
вечером, не отразится завтра на миссис Домби.
     - Миссис Домби, - подойдя, сказал мистер Домби, -  в  достаточной  мере
избегала утомления, чтобы избавить вас  от  всякого  беспокойства  по  этому
поводу. К сожалению, я должен сказать, миссис Домби, мне бы хотелось,  чтобы
в такой день, как сегодня, вы менее усердно остерегались утомления.
     Она  бросила  на  него  высокомерный  взгляд  и,  считая  ниже   своего
достоинства смотреть на него, молча отвернулась.
     - Я сожалею, сударыня, - продолжал мистер Домби,  -  что  вы  не  сочли
своим долгом... Она снова посмотрела на него.
     - ...своим долгом, сударыня, - продолжал мистер Домби, -  оказать  моим
друзьям больше внимания. Кое-кто из тех, кем вам угодно было, миссис  Домби,
столь  явно  пренебречь  сегодня,  уверяю  вас,  делает  вам   честь   своим
посещением.
     - Вам известно, что мы здесь не одни? - отозвалась она, глядя  на  него
пристально.
     - Нет! Каркер! Прошу вас, останьтесь. Я настаиваю, чтобы вы остались! -
воскликнул мистер Домби, помешав этому джентльмену бесшумно удалиться. - Как
вы знаете, сударыня, мистер Каркер  пользуется  моим  доверием.  Предмет,  о
котором я говорю, известен ему не хуже, чем мне. Разрешите довести до вашего
сведения, миссис Домби, что, по моему мнению, эти богатые, влиятельные  лица
оказывают честь мне. - И мистер Домби выпрямился, словно  воздал  им  сейчас
величайшие почести.
     - Я вас спрашиваю, - повторила она, не спуская  с  него  презрительного
взгляда, - известно ли вам, что мы здесь не одни, сэр?
     - Я должен просить, - выступив вперед, сказал мистер Каркер, - я должен
умолять и настаивать, чтобы меня отпустили. Как бы ни была  незначительна  и
маловажна эта размолвка...
     Тут миссис Скьютон, которая не спускала глаз с  лица  дочери,  перебила
его.
     - Милая моя Эдит,- сказала она,- и дорогой мой Домби, наш  превосходный
друг мистер Каркер, ибо я, право же, должна назвать его так...
     Мистер Каркер прошептал:
     - Слишком много чести.
     - ...воспользовался теми самыми словами, которые готовы были  сорваться
у меня с языка, и я бог весть сколько времени умирала от желания  произнести
их при первом удобном случае. Незначительная и маловажная! Милая моя Эдит  и
дорогой мой Домби, неужели мы не знаем, что любая  размолвка  между  вами...
Нет, Флауэрс, не сейчас.
     Флауэрс, горничная, при виде джентльменов поспешила удалиться.
     - ...Что любая размолвка между  вами,-  продолжала  миссис  Скьютон,  -
которые живут душа в душу и связаны чудеснейшими узами чувства, должна  быть
незначительной и маловажной? Какие слова могут выразить это лучше?  Никакие!
Поэтому я с  радостью  пользуюсь  этим  ничтожным  случаем,  этим  пустяшным
случаем, в котором так полно обнаружилась  Природа,  и  ваши  индивидуальные
качества, и все такое, что вызывает слезы у  матери,-  пользуюсь  для  того,
чтобы сказать, что я не придаю происшедшему ни малейшего значения и  вишу  в
этом только развитие низменных элементов Души! И в  отличие  от  большинства
тещ (какое отвратительное слово, дорогой Домби!), которые,  как  я  слыхала,
существуют в этом, боюсь, слишком искусственном мире, я в  подобных  случаях
не подумаю вмешиваться в ваши  дела  и  в  конце  концов  не  могу  особенно
огорчаться из-за  таких  маленьких  вспышек  факела  этого...  как  его  там
зовут... не купидон, а другое очаровательное создание.  Говоря  это,  добрая
мать смотрела на обоих своих детей зорким  взглядом,  который,  быть  может,
выражал твердое и хорошо  обдуманное  намерение,  таившееся  за  бессвязными
словами. Намерение это заключалось в том, чтобы предусмотрительно  отойти  в
сторонку, не слышать в будущем бряцания их цепи и укрыться за  притворной  и
наивной верой в их взаимную любовь и преданность друг другу.
     - Я указал миссис Домби,- величественно промолвил  мистер  Домби,-  что
именно в ее поведении в самом начале нашей супружеской  жизни  вызывает  мое
неудовольствие и что, настаиваю  я,  должно  быть  исправлено.  Каркер,-  он
кивнул головой, отпуская его,- спокойной ночи!
     Мистер Каркер поклонился надменной молодой жене, чьи  сверкающие  глаза
были  устремлены  на  мужа,  и,  направляясь  к  двери,  задержался  у  ложа
Клеопатры, чтобы со смиренным  и  восторженным  почтением  поцеловать  руку,
которую она милостиво ему протянула.
     Если бы его красивая жена разразилась упреками, изменилась в  лице  или
хотя бы одним словом  нарушила  свое  упорное  молчание  теперь,  когда  они
остались вдвоем (ибо Клеопатра удалилась со всею поспешностью), мистер Домби
мог  бы  выступить  в  защиту  своих  прав.  Но  перед   этим   напряженным,
уничтожающим презрением, с каким она, посмотрев  на  него,  опустила  глаза,
словно считала его недостойным и слишком ничтожным,  чтобы  ему  возражать,-
перед безграничным пренебрежением и высокомерием, с каким она сидела  в  тот
миг, перед холодной, неумолимой решимостью, с какою она как будто давила его
и отшвыривала,- он был беспомощен. И  он  оставил  ее  во  всем  величии  ее
красоты, дышавшей презрением к нему.
     Был ли он настолько малодушен, что умышленно подкараулил ее час  спустя
на старой лестнице, там, где видел когда-то Флоренс в лунном свете, с трудом
поднимавшуюся по ступеням, с маленьким  Полем  на  руках?  Или  он  случайно
очутился здесь в темноте и, подняв глаза, увидел, как она выходит со  свечой
из той комнаты, где спала Флоренс, и снова заметил, как изменилось это лицо,
которое он не мог смягчить?
     Но оно не могло измениться так, как  изменилось  его  лицо.  В  великой
своей гордыне и гневе он не знал о той тени, которая упала на  его  лицо,  в
темном углу, в вечер их  возвращения,  и  с  тех  пор  появлялась  часто,  и
омрачала его сейчас, когда он смотрел наверх.



     Несколько предостережений

     На следующий день Флоренс, Эдит и миссис Скьютон  сидели  вместе,  а  у
подъезда ждала карета, чтобы везти их на прогулку. Ибо  теперь  у  Клеопатры
снова была своя галера, а за обедом Уитерс, уже не изнуренный,  в  куртке  с
подбитою ватой грудью и в штанах  военного  покроя,  стоял  за  ее  креслом,
которое было уже не на колесах, и  больше  не  бодался.  В  эти  дни  волосы
Уитерса лоснились от помады, он носил лайковые перчатки,  и  от  него  пахло
одеколоном.
     Они собрались в комнате Клеопатры. Змея древнего Нила *  (да  не  будет
это принято за оскорбление) покоилась на софе, маленькими  глотками  попивая
свой утренний шоколад в три часа дня, а Флауэрс, горничная, пристегивала  ей
девственные рукавчики и оборочки и совершала  над  ней  церемонию  домашнего
коронования,  водружая  на  голову  бархатную  шляпку   персикового   цвета;
искусственные розы на ней покачивались необычайно эффектно, когда параличное
дрожание заигрывало с ними подобно легкому ветерку.
     - Кажется, я немножко нервна сегодня утром, Флауэрс, -  сказала  миссис
Скьютон. - У меня руки дрожат.
     - Вчера вы были душою общества, сударыня, -  отозвалась  Флауэрс,  -  а
сегодня вам приходится за это расплачиваться.
     Эдит, которая поманила Флоренс к окну и смотрела на улицу, стоя  спиной
к своей почтенной матери, занимавшейся туалетом, вдруг отшатнулась от  окна,
словно сверкнула молния.
     - Дорогое мое дитя, - томно  воскликнула  Клеопатра,  -  неужели  и  ты
нервна?! Не говори мне, милая Эдит - что ты, всегда такая  сдержанная,  тоже
становишься мученицей, как твоя мать с ее несчастной натурой! Уитерс, кто-то
стучит.
     - Визитная карточка, сударыня,  -  сказал  Уитерс,  подавая  ее  миссис
Домби.
     - Я уезжаю, - сказала та, не взглянув на карточку.
     - Дорогая моя, - промолвила миссис Скьютон,  растягивая  слова,  -  как
странно давать такой ответ, даже не узнав, кто пришел. Подайте сюда, Уитерс.
Ах, боже мой, милочка, да  ведь  это  мистер  Каркер!  Такой  рассудительный
человек!
     - Я уезжаю, - повторила Эдит таким  повелительным  тоном,  что  Уитерс,
подойдя к двери, строго сказал  ожидавшему  слуге:  "Миссис  Домби  уезжает.
Ступайте", - и захлопнул перед ним дверь.
     Но через несколько  минут  слуга  вернулся  и  шепнул  что-то  Уитерсу,
который снова, и не очень охотно, предстал перед миссис Домби.
     - Простите, сударыня, мистер Каркер  свидетельствует  свое  почтение  и
просит,  если  можно,  уделить  ему  одну  минуту  для  делового  разговора,
сударыня.
     - Право же, дорогая моя, - сказала миссис Скьютон самым нежным голосом,
ибо выражение лица дочери не предвещало  добра,  -  если  ты  разрешишь  мне
высказать мое мнение, я бы посоветовала...
     - Просите его сюда,  -  сказала  Эдит.  Когда  Уитерс  пошел  исполнять
приказание, она добавим, бросив хмурый взгляд на мать:
     - Раз он приходит по вашему совету, пусть войдет в вашу комнату.
     - Могу я... не уйти ли мне? - быстро спросила Флоренс.
     Эдит утвердительно кивнула головой, но, направляясь  к  двери,  Флоренс
встретила  входящего  гостя.  С   тою   же   неприятной   фамильярностью   и
снисходительностью, с какою он говорил всегда, обратился он к ней и  теперь,
заговорив самым вкрадчивым тоном; он выразил надежду, что она здорова...  об
этом незачем  было  спрашивать,  достаточно  взглянуть  на  ее  лицо,  чтобы
получить ответ... он едва имел  честь  узнать  ее  вчера  вечером,  так  она
изменилась... Он придерживал дверь, когда она  уходила,  и  втайне  сознавая
свою власть над нею, с испугом отшатнувшейся  от  него,  не  смог  до  конца
скрыть это чувство, несмотря на всю свою почтительность и учтивость.
     Затем он склонился на  секунду  над  любезно  протянутой  рукой  миссис
Скьютон и, наконец, поклонился Эдит. Холодно, не глядя на него, она ответила
на его приветствие и, не садясь сама и не приглашая его сесть, ждала,  чтобы
он заговорил.
     Хотя она и опиралась на свою гордость и власть  и  призвала  на  помощь
свой непреклонный дух, однако ее прежняя уверенность в том, что с первого же
дня знакомства этот человек знал ее и ее мать с худшей стороны,  что  каждое
перенесенное ею унижение было таким же явным для него, как и для нее, что он
читал ее жизнь, словно какую-то гнусную  книгу,  и  перелистывал  перед  нею
страницы, бросая быстрые  взгляды  и  меняя  интонации,  чего  никто  другой
заметить не мог, - все это ослабляло ее и подрывало ее силы. Когда она гордо
стояла перед  ним  и  ее  властное  лицо  требовало  от  него  смирения,  ее
презрительно  сжатые  губы  отвергали  его,  грудь  тяжело   вздымалась   от
возмущения его присутствием, а темные  ресницы  угрюмо  опускались,  скрывая
блеск глаз, чтобы ни один луч не упал  на  него,  когда  он  глядел  на  нее
покорно, с умоляющим, обиженным видом, но всецело подчиняясь ее воле, -  она
в глубине души сознавала, что в действительности победа и торжество  на  его
стороне и он прекрасно это знает.
     - Я позволил себе добиваться чести увидеть вас, - начал мистер  Каркер,
- и я осмелился указать, что пришел по делу, потому что...
     - Быть может,  мистер  Домби  поручил  вам  передать  мне  какое-нибудь
порицание? - спросила Эдит. - Мистер Домби оказывает вам  такое  необычайное
доверие, сэр, что вряд ли вы меня удивите сообщением, что именно  в  этом  и
заключается ваше дело.
     - У меня нет никакого поручения к леди, которая украшает своим  блеском
его имя, - сказал мистер Каркер. - Но я в своих собственных интересах умоляю
эту  леди  быть  справедливой  к  смиренному  слуге,  взывающему  к  ней   о
справедливости... к  простому  подчиненному  мистера  Домби...  к  человеку,
который занимает скромное положение... и подумать о том, что вчера вечером я
был совершенно беспомощен и не мог уклониться,  когда  меня  заставили  быть
свидетелем весьма мучительных объяснений.
     - Дорогая моя Эдит,  -  тихим  голосом  промолвила  Клеопатра,  опуская
лорнет, - право же, это очаровательно со  стороны  мистера...  как  его  там
зовут. И в этом столько сердца!
     -  Ибо  я  осмеливаюсь,  -  продолжал  мистер  Каркер,  с  почтительной
признательностью обращаясь к миссис Скьютон, -  я  осмеливаюсь  назвать  это
мучительными объяснениями, хотя таковыми они были только для  меня,  который
имел несчастье при этом присутствовать. Столь незначительная размолвка между
патронами - между теми, кто питает друг к другу бескорыстную любовь и  готов
принести себя в жертву, - это ничто. Как  выразилась  вчера  вечером  весьма
правильно и с таким чувством сама миссис Скьютон, это - ничто.
     Эдит не могла смотреть на него, но через несколько секунд она спросила:
     - А ваше дело, сэр...
     - Эдит, милая моя, - сказала миссис Скьютон, - мистер Каркер все  время
стоит. Дорогой мистер Каркер, прошу вас, присядьте.
     Он ничего не ответил матери, но не спускал  глаз  с  надменной  дочери,
словно от нее одной ждал приглашения и  решил  его  добиться.  Эдит  вопреки
своему желанию села и легким движением руки  предложила  ему  сесть.  Ничего
более холодного, более высокомерного и дерзкого  не  могло  быть,  чем  этот
жест, выражающий неуважение и сознание собственного превосходства,  но  Эдит
боролась даже против такой уступки, и она была вырвана  у  нее.  Этого  было
достаточно! Мистер Каркер сел.
     - Разрешите ли вы  мне,  сударыня,  -  начал  Каркер,  ослепляя  миссис
Скьютон белизною своих зубов, - разрешите  ли  вы,  обладая  таким  глубоким
пониманием и  такою  чувствительностью,  сообщить  кое-что  миссис  Домби  и
предоставить ей право передать это вам, ее лучшему и искреннейшему  другу...
ближайшему после мистера Домби?
     Миссис Скьютон хотела удалиться, но Эдит остановила ее. Эдит остановила
бы и его и с негодованием приказала бы ему говорить открыто  или  замолчать,
если бы он не сказал, понизив голос:
     - Мисс Флоренс... молодая леди, которая только что вышла из комнаты.  -
Эдит позволила ему  продолжать.  Теперь  она  смотрела  на  него.  Когда  он
наклонялся с величайшей деликатностью и уважением, приближаясь к  ней  и  со
смиренной улыбкой показывая свои зубы, выстроившиеся в  боевом  порядке,  ей
хотелось убить его на месте.
     - Положение мисс Флоренс,  -  снова  начал  он,  -  было  печальным.  Я
затрудняюсь говорить об этом с вами, так как ваша привязанность к  ее  отцу,
естественно, заставляет вас чутко и ревниво прислушиваться к каждому  слову,
которое имеет к нему отношение.  -  Его  речь  всегда  была  вкрадчивой,  но
невозможно описать  ту  вкрадчивость,  с  какою  он  произнес  эти  слова  и
произносил другие, сходные с ними по смыслу. - Но могу ли  я,  как  человек,
который также, хотя и по-иному, предан мистеру Домби и неизменно  восхищался
и восхищается характером мистера Домби, могу  ли  я  сказать,  не  оскорбляя
ваших  чувств  супруги,  что  на  мисс  Флоренс,  к  несчастью,  не  обращал
внимания... ее отец? Могу ли я сказать - ее отец?
     Эдит ответила:
     - Мне это известно.
     -  Вам  это  известно!  -  повторил  мистер  Каркер,   по-видимому,   с
глубочайшим облегчением. - Это снимает у меня тяжесть с сердца.  Могу  ли  я
надеяться, что вам известен источник этого невнимания,  каковое  объясняется
гордостью мистера Домби, вернее - его характером?
     - Вы можете не останавливаться на  этом,  сэр,  -  заметила  она,  -  и
поскорее перейти к тому, что вы хотели сказать.
     - Конечно, сударыня, я понимаю, - ответил мистер Каркер, - верьте  мне,
я прекрасно понимаю, что в ваших глазах мистер Домби не нуждается ни в каком
оправдании. Но прошу вас судить о моем сердце по вашему  сердцу,  и  вы  мне
простите мой интерес к мистеру Домби,  даже  если  этот  чрезмерный  интерес
иногда заводит меня слишком далеко.
     Какою мукой для ее гордого сердца было сидеть  здесь  с  ним,  лицом  к
лицу, и слушать, как он снова и снова напоминает ей о  лживой  клятве  перед
алтарем и навязывает ее, словно чашу с недопитым  тошнотворным  напитком,  а
она не могла признаться, что этот напиток внушает ей отвращение, и не  могла
оттолкнуть его! Как терзали ее стыд, раскаяние и гнев, когда, находясь перед
ним во всеоружии своей красоты, она знала, что, в сущности, лежит у его ног!
     - Мисс Флоренс, - продолжал Каркер, - оставленная на попечение  -  если
можно это назвать попечением - слуг и  наемных  людей,  во  всех  отношениях
стоящих ниже ее, естественно,  нуждалась  с  детских  лет  в  руководстве  и
указаниях и, не имея этого, поступала неосмотрительно и до известной степени
забыла о своем положении. Было у  нее  увлечение  некиим  Уолтером,  простым
малым, который, к счастью, теперь умер. И с сожалением должен  сказать,  что
она  поддерживала  весьма  нежелательные  сношения  с   какими-то   моряками
каботажного плавания, отнюдь  не  пользующимися  хорошей  репутацией,  и  со
старым бежавшим банкротом.
     - Я слыхала  обо  всем  этом,  сэр,  -  сказала  Эдит  бросив  на  него
презрительный взгляд, - и мне известно, что вы искажаете  факты.  Вы  можете
этого не знать. Надеюсь, что так оно и есть.
     - Простите, - сказал мистер Каркер, - думаю,  что  никто  не  знает  их
лучше, чем я. Вашу великодушную и пылкую  натуру,  сударыня,  -  ту  натуру,
которая так благородно и настойчиво оправдывает вашего любимого и уважаемого
мужа и которая его  осчастливила,  как  он  того  заслуживает,  -  я  должен
почитать, должен уважать ее и склоняться перед нею. Но что касается  фактов,
- а ради них-то я и осмелился добиваться вашего внимания, -  то  у  меня  не
может быть никаких сомнений, ибо, исполняя свой долг в качестве  поверенного
мистера Домби - смею сказать,  в  качестве  его  друга,  -  я  установил  их
неоспоримо. Во исполнение этого долга, глубоко озабоченный,  как  вы  можете
это понять, всем, что имеет отношение к  мистеру  Домби,  побуждаемый,  если
хотите (ибо боюсь, что я  у  вас  в  немилости)  более  низкими  мотивами  -
желанием доказать свое усердие и  снискать  большее  расположение,  я  долго
расследовал эти факты и сам и с помощью лиц, заслуживающих доверия,  и  имею
многочисленные и неопровержимые доказательства.
     Она бросила взгляд только на его рот, но в каждом зубе  увидела  орудие
зла.
     - Простите, сударыня, - продолжал он, - если в своем  замешательстве  я
осмеливаюсь просить у вас совета и хочу сообразовать свои действия с  вашими
желаниями. Если не ошибаюсь, я заметил,  что  вы  очень  интересуетесь  мисс
Флоренс.
     Было ли в ней хоть что-нибудь,  чего  бы  он  не  заметил  и  не  знал?
Униженная и в то же время возмущенная этой  мыслью,  она  закусила  дрожащую
губу, чтобы сохранить спокойствие, и в ответ холодно кивнула головой.
     - Этот интерес,  сударыня,  столь  трогательно  доказывающий,  что  вам
дорого все касающееся мистера Домби, заставляет  меня  колебаться  и  мешает
ознакомить его с этими фактами, которых он еще не знает. Если разрешите  мне
сделать  признание,  моя  верность  ему  настолько  поколебалась,  что   вам
достаточно хотя бы только намекнуть о своем желании, чтобы я умолчал о них.
     Эдит быстро подняла голову  и,  отпрянув,  устремила  на  него  мрачный
взгляд. Он ответил самой вкрадчивой и почтительной улыбкой и продолжал:
     - Вы говорите, что я представляю их в искаженном виде. Боюсь, что  нет!
Боюсь, что нет! Но допустим, что это так. Беспокойство,  какое  я  последнее
время испытываю, вызвано следующим: обстоятельство, что  мисс  Флоренс,  при
всей своей невинности и доверчивости,  бывала  в  подобном  обществе,  будет
иметь решающее значение для мистера Домби, уже восстановленного против  нее,
и побудит его предпринять шаги (я знаю, что он  уже  подумывал  об  этом)  к
тому, чтобы расстаться с нею и удалить ее из своего дома.  Сударыня,  будьте
ко мне снисходительны и вспомните, что я чуть ли не с детства  имею  дело  с
мистером Домби, знаю его и почитаю, - будьте ко мне снисходительны, когда  я
говорю, что если есть у него какой-нибудь недостаток, то этот  недостаток  -
высокомерное упорство, коренящееся в той  благородной  гордости  и  сознании
собственной власти, какие ему  свойственны  и  перед  коими  мы  все  должны
преклоняться. Упорство неодолимое, в отличие от упрямства  других  людей,  и
возрастающее со дня на день и из года в год!
     Она все еще не спускала с него глаз; но как  бы  ни  был  решителен  ее
взгляд,  ноздри  ее  раздувались,  дыхание  стало  глубже,  и  губы   слегка
искривились, когда он описывал те качества своего  патрона,  перед  которыми
они все должны склониться. Он это заметил; и  хотя  выражение  его  лица  не
изменилось, она знала, что он это заметил.
     - Такая незначительная размолвка,  какая  произошла  вчера  вечером,  -
сказал он, - если мне позволено будет вернуться к ней,  пояснит  смысл  моих
слов лучше, чем размолвка более  серьезная.  Домби  и  Сын  не  признают  ни
времени, ни места, ни поры года; они подчиняют их себе.  И  я  даже  радуюсь
вчерашнему инциденту, ибо  он  дает  мне  возможность  сегодня  коснуться  в
разговоре с миссис Домби этой темы, хотя бы я временно и навлек на  себя  ее
неудовольствие. Сударыня, в самый разгар моего беспокойства  и  опасений  по
этому поводу я был вызван мистером Домби в Лемингтон. Там я увидел вас.  Там
я не мог не понять,  какое  положение  вы  займете  в  ближайшем  будущем  -
положение, сулящее счастье на долгие времена как  ему,  так  и  вам.  Там  я
принял решение ждать, пока вы не водворитесь у себя, в своем доме,  а  затем
действовать так, как действую  я  сейчас.  В  глубине  души  я  не  страшусь
изменить своему долгу по отношению  к  мистеру  Домби,  если  доверю  вашему
сердцу то, что мне известно, ибо если у двоих одно сердце и одна душа, как в
этом союзе, то один из двух может заменить собою другого. Итак, доверюсь  ли
я вам или ему, совесть моя  будет  одинаково  спокойна.  По  причинам,  мною
упомянутым, я хотел бы выбрать вас. Могу ли  я  уповать  на  такую  честь  и
считать, что доверительное мое сообщение  принято  и  что  я  освобожден  от
всякой ответственности?
     Он долго помнил тот взгляд, какой она бросила на  него  -  кто  мог  бы
видеть его и не запомнить? - и душевную ее борьбу. Наконец она сказала:
     - Я принимаю его, сэр. Считайте вопрос  исчерпанным,  и  пусть  с  этим
будет покончено.
     Он низко поклонился и встал.  Она  также  встала,  и  он  с  величайшим
смирением  распрощался  с  ней.  Но  Уитерс,  встретив  его   на   лестнице,
остановился,  пораженный  великолепными  его  зубами  и  ослепительной   его
улыбкой, а когда он ехал на своей белоногой лошади, - прохожие принимали его
за дантиста - так сверкали его зубы. И  прохожие  принимали  ее,  когда  она
вскоре отправилась на прогулку в своем экипаже, за знатную  леди,  не  менее
счастливую, чем богатую и изящную. Но они  ее  не  видели,  когда  несколько
минут назад она была одна в своей комнате, и не слышали, как она  произнесла
три слова: "О, Флоренс, Флоренс!"
     Миссис  Скьютон,  покоясь  на  софе  и  маленькими  глоточками  попивая
шоколад, не слыхала ничего, кроме произнесенного  шепотом  слова  "дело",  к
которому она питала смертельное отвращение, так что давно уже изгнала его из
своего словаря, и в результате  самым  очаровательным  образом  и  от  всего
сердца (не будем говорить - от души) почти разорила многих модисток и других
лиц. Посему миссис Скьютон не задавала никаких вопросов и  не  проявляла  ни
малейшего любопытства. По правде сказать, бархатная персикового цвета шляпка
в достаточной мере занимала ее внимание вне дома; ибо день был  ветреный,  а
шляпка, водруженная на затылке, делала бешеные усилия, чтобы ускользнуть  от
миссис Скьютон, и, несмотря на улещения, не шла ни на какие  уступки.  Когда
дверцы  кареты  захлопнулись  и  доступ  ветру  был  прегражден,  параличное
дрожание снова начало заигрывать с искусственными розами, будто резвились  в
богадельне престарелые зефиры; и, вообще, у миссис Скьютон  достаточно  было
забот, и справлялась она с ними неважно.
     К вечеру ей не стало лучше, ибо когда миссис Домби  оделась  и  полчаса
прождала ее в своей уборной,  а  мистер  Домби,  прогуливаясь  по  гостиной,
пришел в состояние высокомерного раздражения (они втроем должны  были  ехать
на званый обед), Флауэрс, горничная, предстала с бледным лицом перед  миссис
Домби и сказала.
     - Извините, сударыня, прошу прощенья, но я ничего не  могу  поделать  с
миссис!
     - Что это значит? - спросила Эдит.
     - Сударыня, - ответила испуганная горничная, - я ничего не  понимаю.  У
нее лицо как будто искривилось.
     Эдит вместе с ней бросилась в комнату матери. Клеопатра была  в  полном
параде  -  бриллианты,  короткие  рукава,  румяна,  локоны,  зубы  и  прочие
девственные прелести были налицо; но паралич нельзя ввести в заблуждение, он
признал в ней ту, за кем был послан, и поразил ее перед зеркалом, где она  и
лежала, как отвратительная кукла, свалившаяся на пол.
     Не смущаясь, ее разобрали на части  и  то  немногое,  что  было  в  ней
подлинным, уложили в постель. Послали за докторами,  и  те  вскоре  явились.
Прибегли к сильно действующим средствам;  вынесли  приговор,  что  от  этого
удара она оправится, но второго не переживет; и в течение  многих  дней  она
лежала немая, глядя на потолок; иногда издавала  нечленораздельные  звуки  в
ответ на вопросы, узнает ли она тех, кто здесь находится, и  тому  подобные;
иногда не давала ответа ни знаком, ни жестом, ни выражением немигающих глаз.
     Наконец она начала обретать сознание и в какой-то  степени  способность
двигаться, но дар речи еще не возвращался. Однажды  она  почувствовала,  что
снова владеет правой рукой, и, указав на это горничной, за ней  ухаживающей,
и обнаруживая величайшее волнение, она делала знаки, чтобы ей дали  карандаш
и бумагу. Горничная подала их немедленно, полагая, что  она  хочет  написать
завещание или выразить последнее свое желание; миссис Домби не было дома,  и
горничная с благоговением ждала, что будет дальше.
     После мучительных усилий, выразившихся в писании, стирании,  начертании
ненужных букв, казалось, срывавшихся самопроизвольно  с  карандаша,  старуха
протянула такой документ:
     "Розовые занавески".
     Так как горничная была совершенно ошеломлена - и не  без  оснований,  -
Клеопатра приписала еще два слова, и теперь на бумаге значилось:
     "Розовые занавески для докторов".
     Горничная начала смутно догадываться, что занавески ей нужны для  того,
чтобы в присутствии врачей цвет лица у нее  был  лучше;  а  так  как  те  из
домочадцев,  кто  хорошо  ее  знал,  не  сомневались  в  правильности  этого
заключения, которое она вскоре и сама могла подтвердить, у ее  кровати  были
повешены розовые занавески,  и  с  этого  часа  она  начала  поправляться  с
удивительной быстротой. Вскоре она могла уже  сидеть  в  локонах,  кружевном
чепце и капоте и украшать глубокие впадины  на  щеках  легким  искусственным
румянцем.
     Ужасное зрелище представляла эта разряженная  старуха,  жеманившаяся  и
кокетничавшая со Смертью и пускавшая  в  ход  свои  девичьи  уловки,  словно
Смерть была майором; но изменение  ее  душевного  склада,  последовавшее  за
ударом, также давало обильную пищу для размышлений и было не менее страшно.
     Быть может, ослабление умственных способностей  сделало  ее  еще  более
лукавой и фальшивой, чем прежде, или у нее спутались  представления  о  том,
чем она хотела быть и  чем  была  в  действительности,  а  быть  может,  она
почувствовала  смутное  раскаяние,  которое  не  могло   ни   вырваться   на
поверхность, ни отступить во мрак, или же в затуманенном ее  мозгу  все  это
всколыхнулось одновременно  -  последнее  предположение,  пожалуй,  является
наиболее вероятным, - но результаты были таковы:  она  сделалась  необычайно
взыскательной во всем, что касалось любви, благодарности и внимания к ней со
стороны Эдит; восхваляла себя, как безупречную мать, и  ревновала  ко  всем,
кто посягал на привязанность Эдит. Мало того: забыв о решении не говорить  о
замужестве дочери, она постоянно упоминала о нем, считая это доказательством
того, что она - несравненная мать. И все вместе взятое, наряду с болезненной
слабостью и раздражительностью, являлось весьма язвительной  иллюстрацией  к
ее легкомыслию и юному возрасту.
     - Где миссис Домби? - спрашивала она свою горничную.
     - Ее нет дома, сударыня.
     - Нет дома! Она уходит  из  дому,  чтобы  ускользнуть  от  своей  мамы,
Флауэрс?
     - Господь с вами, сударыня! Миссис Домби поехала  на  прогулку  с  мисс
Флоренс.
     - Мисс Флоренс! Кто такая мисс Флоренс? Не говорите мне ничего  о  мисс
Флоренс. Что для нее мисс Флоренс по сравнению со мной?
     Вовремя извлеченные бриллианты, бархатная персикового цвета шляпка (ибо
она стала надевать шляпку в ожидании  гостей  задолго  до  того,  как  снова
начала  выезжать  из  дому)  или   какие-нибудь   нарядные   тряпки   обычно
останавливали поток слез, уже готовых хлынуть, и она пребывала в благодушном
расположении духа вплоть до прихода Эдит; а тогда, бросив взгляд  на  гордое
лицо, она снова впадала в уныние.
     - Ну, знаешь ли, Эдит! - восклицала она, тряся головой.
     - Что случилось, мама?
     - Что случилось! Право, я не знаю, что случилось. Мир становится  таким
искусственным и неблагодарным, что мне начинает казаться, будто  совсем  нет
на свете сердца или чего-нибудь в этом роде.  Скорее  Уитерс  -  родное  мое
дитя, чем ты! Он ухаживает за мной гораздо больше, чем дочь. Право  же,  мне
хочется, чтобы я не была такой моложавой. Может быть, мне оказывали бы тогда
больше уважения.
     - Чего бы вы хотели, мама?
     - О, очень многого, Эдит! - Она отвечала крайне нетерпеливо.
     - Разве у вас нет того, чего бы вам хотелось? Вы  сами  виноваты,  если
это так.
     - Сама виновата! - Она начинала хныкать. - Какой  матерью  я  была  для
тебя, Эдит! Я не расставалась с тобой с самой твоей колыбели! А ты не только
пренебрегаешь мною и питаешь ко мне не больше привязанности,  чем  к  чужому
человеку, - ты не уделяешь мне и двадцатой доли той любви, какую  питаешь  к
Флоренс! Изволите видеть, я твоя  мать,  и  могу  ее  испортить.  И  ты  еще
говоришь мне, что я сама виновата!
     - Мама! Я вас ни в чем не упрекаю. Почему  вы  всегда  возвращаетесь  к
этому?
     - Разве не натурально, что я к этому возвращаюсь, если я -  воплощенная
любовь и чувствительность, а каждый твой взгляд наносит мне жестокую рану?
     - Я не хочу наносить вам  раны,  мама.  Разве  вы  забыли  наш  уговор?
Оставим прошлое в покое.
     - В покое! И благодарность ко мне оставим в  покое,  и  любовь  ко  мне
оставим в покое, и меня оставим в покое, пока я лежу  здесь  одна,  лишенная
общества и забот, тогда как ты находишь  новых  родственников,  за  которыми
ухаживаешь, хотя они решительно никаких прав на тебя не имеют! Ах, боже мой,
Эдит, известно ли тебе, в каком блестящем доме ты - хозяйка?
     - Да. Тише!
     - А этот благородный человек, Домби... знаешь ли ты, что он - твой муж,
Эдит, и что у тебя есть состояние, положение, карета и мало ли что еще?
     - Конечно, я это знаю, мама. Прекрасно знаю.
     - А ты бы имела все это с  той  доброй  душою...  как  его  звали?..  с
Грейнджером, если бы он не умер? Кого ты должна благодарить за все, Эдит?
     - Вас, мама, вас.
     - В таком случае обними меня и поцелуй. И докажи мне,  Эдит,  что  тебе
хорошо известно: не было на свете лучшей матери, чем я. И позаботься о  том,
чтобы я, терзаясь и мучаясь из-за твоей неблагодарности, не  превратилась  в
настоящее чудовище, иначе меня никто не узнает, когда  я  снова  появлюсь  в
обществе, - не узнает даже это ненавистное животное майор!
     Но иной раз, когда Эдит подходила  к  ней  и,  склонив  свою  надменную
голову, прижималась холодной щекой к ее щеке, мать откидывалась  назад,  как
будто боялась ее,  и  начинала  дрожать,  и  восклицала,  что  у  нее  мысли
путаются. А иногда она смиренно просила ее посидеть на  стуле  у  кровати  и
смотрела на нее (когда та сидела в глубокой задумчивости),  и  даже  розовые
занавески не могли прикрасить бессмысленного и страшного лица.
     Розовые занавески  краснели,  наблюдая  выздоровление  Клеопатры  и  ее
наряд, еще более девический, чем прежде, - надо было  скрыть  разрушительное
действие болезни, - ее румяна, зубы, локоны, бриллианты, короткие  рукава  и
весь туалет куклы, свалившейся на пол перед зеркалом. Они краснели, наблюдая
время от  времени  невразумительность  ее  речей,  которую  она  маскировала
девичьим хихиканьем, и случайные провалы в памяти, капризные и смехотворные,
как бы издевавшиеся над ее капризной и смехотворной особой.
     Но они ни разу не наблюдали перемены в ее  новой  манере  размышлять  о
дочери и говорить с нею. И хотя на эту дочь часто падала тень занавесок, они
ни разу не наблюдали, чтобы прекрасное ее лицо осветилось улыбкой и дочерняя
любовь смягчила эту суровую красоту.



     Мисс Токс возобновляет старое знакомстве

     Удрученная мисс Токс, покинутая своим  другом  Луизой  Чик  и  лишенная
счастья лицезреть мистера  Домби  -  ибо  две  изящные  свадебные  карточки,
соединенные серебряной нитью, не украшали ни зеркала над камином на  площади
Принцессы, ни клавикордов, ни тех полочек с безделушками, которыми  Лукреция
занималась по праздникам, - впала в уныние и очень страдала от меланхолии. В
течение некоторого времени на площади Принцессы  не  слышно  было  "Птичьего
вальса", цветы  оставались  без  ухода  и  пыль  собиралась  на  миниатюрном
портрете предка мисс Токс с напудренной головой и косичкой.
     Однако мисс Токс и по возрасту ее и  по  характеру  несвойственно  было
долго предаваться тщетным сожалениям.  Только  две  клавиши  на  клавикордах
онемели от долгого молчания, когда в темной гостиной снова раздался щебет  и
трели "Птичьего вальса"; только одна веточка  герани  пала  жертвой  плохого
ухода, прежде чем мисс Токс снова начала аккуратно  каждое  утро  заниматься
своими цветами в зеленых корзинках; предок с напудренной  головой  оставался
затуманенным пылью не больше шести недель, после чего мисс Токс подышала  на
его добродушное лицо и протерла его куском замши.
     Тем не менее мисс Токс чувствовала  себя  одинокой  и  растерянной.  Ее
преданность, как бы смешно она ни проявлялась, была искренней и глубокой;  и
мисс Токс, по ее собственному выражению, была "крайне уязвлена незаслуженным
оскорблением, нанесенным ей Луизой". Но натуре мисс Токс чувство гнева  было
чуждо.  Если  она  семенила  по  жизни,  говоря  сладкие  речи  и  не   имея
собственного мнения, то до сей поры она по крайней мере не изведала жестоких
страстей. Однажды на  улице  при  одном  виде  Луизы  Чик,  показавшейся  на
значительном расстоянии, хрупкий ее организм испытал такое  потрясение,  что
ей пришлось немедленно  искать  пристанища  в  кофейне,  и  там,  в  затхлой
маленькой задней комнате, где обычно пахло супом из  бычачьего  хвоста,  она
облегчила свою душу горькими слезами.
     На  мистера  Домби,  как  полагала  мисс  Токс,  у  нее  вряд  ли  были
какие-нибудь основания жаловаться.  Ее  представление  о  великолепии  этого
джентльмена  было  таково,  что  теперь,  когда  ее  удалили  от  него,  она
чувствовала, будто расстояние между ними всегда  было  бесконечно  велико  и
будто он  оказывал  ей  огромное  снисхождение,  терпя  ее  присутствие.  По
искреннему убеждению мисс Токс, никакая жена не могла быть слишком  красивой
или слишком величественной для него. Казалось естественным, что, намереваясь
жениться, он искал себе жену в высших кругах. Мисс Токс со слезами пришла  к
такому заключению и по двадцать раз в день  признавала  его  справедливость.
Она никогда не вспоминала о том высокомерии, с каким мистер  Домби  заставил
ее служить его интересам и капризам и милостиво разрешил ей  быть  одной  из
нянек при его маленьком сыне. Она думала только о том, что, выражаясь ее  же
словами, "она провела в этом доме много счастливых часов, о  которых  должна
вечно вспоминать с благодарностью, и что  мистера  Домби  она  всегда  будет
считать одним из удивительнейших и достойнейших людей".
     Но, отвергнутая неумолимой Луизой и избегая майора (которому она теперь
не очень доверяла), мисс Токс начала тосковать, не зная ровно ничего о  том,
что происходит в доме мистера Домби. А так как она всерьез привыкла  считать
Домби и Сына тою осью, вокруг которой вращается весь мир, то  и  решила  для
получения сведений,  столь  сильно  ее  интересовавших,  возобновить  старое
знакомство с миссис Ричардс, зная,  что  та  со  времени  своего  последнего
памятного появления пред лицом мистера Домби  поддерживает  сношения  с  его
слугами. Быть может, отыскивая семейство Тудлей, мисс Токс руководствовалась
тайным желанием найти кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить о  мистере
Домби, хотя бы этот "кто-то" и занимал самое скромное положение.
     Как бы там ни было, однажды вечером мисс Токс направила  свои  стопы  к
жилищу Тудлей в тот час,  когда  мистер  Тудль,  черный  и  покрытый  золой,
подкреплялся чаем  в  лоне  семьи.  Мистер  Тудль  знал  только  три  стадии
существования. Он или подкреплялся в  вышеупомянутом  лоне,  или  мчался  по
стране со скоростью от двадцати пяти до пятидесяти  миль  в  час,  или  спал
после трудов своих. Вокруг него всегда был либо вихрь, либо штиль,  но  и  в
том и в другом случае мистер Тудль оставался миролюбивым,  нетребовательным,
покладистым  человеком.  Казалось,  он   передал   всю   унаследованную   им
способность раздражаться и кипятиться паровозам, с которыми имел дело, и они
пыхтели, хрипели, горячились и изнашивались с удивительной быстротой,  в  то
время как мистер Тудль жил тихой и размеренной жизнью.
     - Полли, моя женушка, - начал мистер Тудль, держа на каждом  колене  по
юному Тудлю, тогда как другие  двое  готовили  ему  чай  и  еще  целая  куча
возилась вокруг (у мистера Тудля никогда не было недостатка в  детях,  и  он
всегда имел под рукой большой запас), - ты давно не видела нашего Байлера?
     - Давно, - ответила Полли, - но  сегодня  его  свободный  вечер,  а  он
никогда не пропускает этого дня. Наверное, он скоро придет.
     - Мне кажется, - сказал мистер Тудль, наслаждаясь своим чаем, -  теперь
наш Байлер ведет себя хорошо, насколько это возможно для  мальчика.  Не  так
ли, Полли?
     - О, он ведет себя прекрасно! - откликнулась Полли.
     - Он ничего не утаивает, не так ли, Полли? - осведомился мистер Тудль.
     - Ничего! - решительно сказала Полли.
     - Я рад, что он ничего не  утаивает,  Полли,  -  заметил  мистер  Тудль
раздумчиво и неторопливо, складным ножом запихивая  в  рот  хлеб  с  маслом,
словно уголь в топку, - потому что не годится это делать. Верно, Полли?
     - Конечно, не годится. Есть о чем спрашивать!
     - Слушайте, мои мальчики и девочки, -  сказал  мистер  Тудль,  созерцая
свое семейство, - если вы занимаетесь каким-нибудь честным  делом,  -  лучше
всего, по моему мнению, заниматься им открыто. Если случится вам  попасть  в
ущелье или туннель, не вздумайте прятаться и  хитрить.  Давайте  свистки,  и
пусть все знают, где вы находитесь.
     Подрастающие Тудли  испустили  пронзительный  крик,  выражая  намерение
воспользоваться отцовским советом.
     - Но почему тебе пришло в голову говорить это о Робе? - с беспокойством
спросила жена.
     - Полли, старушка, - ответил мистер Тудль,  -  право  же,  я  не  знаю,
говорил ли я это о Робе. Я отправляюсь в путь с одним  Робом;  добираюсь  до
разъезда; забираю то, что там нахожу, и целый поезд  мыслей  прицепляется  к
нему, прежде чем я успею сообразить, где я или откуда они  взялись.  Честное
слово, мысли человека - настоящий  железнодорожный  узел!  -  сказал  мистер
Тудль.
     Это  глубокомысленное  соображение  мистер  Тудль  запил  кружкой  чаю,
вмещающей целую пинту, и  начал  подкрепляться  огромными  ломтями  хлеба  с
маслом, наказывая в то же время своим юным дочерям вскипятить побольше  воды
в котелке, ибо у него  совсем  пересохло  в  горле  и  придется  ему  выпить
"великое множество кружек", прежде чем он утолит жажду.
     Услаждая себя,  мистер  Тудль  не  забывал  и  о  юных  отпрысках,  его
окружавших, которые уже поужинали, но все-таки ждали лишних кусочков,  точно
лакомства. Эти кусочки он то и  дело  раздавал  собравшимся  в  кружок  юным
Тудлям, протягивая огромный ломоть хлеба с маслом, от которого  должны  были
откусывать по очереди все члены семейства, и  таким  же  образом  угощая  их
маленькими порциями чая с -ложки. Эта легкая закуска показалась юным  Тудлям
такой вкусной, что они восторженно пустились  в  пляс,  вертелись  на  одной
ножке и выражали свою  радость  всевозможными  прыжками.  Дав  исход  своему
возбуждению, они снова окружили кольцом мистера Тудля и пристально  следили,
как он продолжает истреблять хлеб с маслом и  чай,  но  притворялись,  будто
ничего уже не ждут для себя от этих яств, беседовали на посторонние  темы  и
перешептывались между собой.
     Мистер Тудль, находясь в  центре  семейной  группы  и  -  что  касается
аппетита - подавая своим детям устрашающий пример, держал  на  коленях  двух
юных Тудлей, вез их экстренным поездом в Бирмингем и подумывал об  остановке
у шлагбаума из хлеба с маслом, когда явился Роб Точильщик в своей зюйдвестке
и траурных штанах и был атакован братьями и сестрами.
     - Как поживаете, матушка? - спросил Роб, почтительно целуя ее.
     - Вот и мой мальчик! - воскликнула Полли, обнимая его и  похлопывая  по
спине. - Утаивает! Господь с тобой, уж он-то ничего не  утаивает!  Это  было
сказано в  назидание  мистеру  Тудлю,  но  Роб  Точильщик,  который  не  был
нечувствителен к хуле, тотчас подхватил:
     - Как! Значит, отец опять за что-то меня бранил! -  воскликнул  невинно
оскорбленный. - Ох, тяжело приходится парню, если он когда-то сбился с пути,
а родной отец вечно бросает ему в лицо упреки за его  спиной!  Право  же,  -
продолжал  Роб,  в  отчаянии  прибегая  к  обшлагу  своей  куртки,  -  этого
достаточно, чтобы парень пошел да и выкинул какую-нибудь штуку со злости!
     - Бедный мой мальчик! - вскричала Полли. - Отец ничего такого не думал.
     - Если отец ничего такого не думал, - захныкал оскорбленный  Точильщик,
- так зачем же он говорил, матушка? Никому я не казался таким скверным,  как
родному отцу. На что это похоже! Хотел бы я,  чтобы  кто-нибудь  взял  да  и
отрубил мне голову. Я думаю, отец не прочь это сделать, и уж пусть лучше это
сделает он, чем кто-нибудь другой.
     Услыхав такие отчаянные слова, все юные Тудли  завизжали,  что  вызвало
патетический эффект, а Точильщик ему способствовал, иронически упрашивал  их
не оплакивать его, так как они должны его  ненавидеть  -  должны,  если  они
хорошие мальчики и девочки! И это  так  повлияло  на  предпоследнего  Тудля,
которого  нетрудно  было  растрогать,  -   повлияло   не   только   на   его
чувствительность, но и на дыхательные органы, - что он побагровел, и  мистер
Тудль в ужасе потащил его к бочке с водой и сунул бы его под кран,  если  бы
тот не оправился при виде этого инструмента.
     При  таком  положении  дел  мистер  Тудль  дал  объяснения,   и   когда
добродетельные чувства его сына были ублаготворены, они  пожали  друг  другу
руку, и снова воцарился мир.
     - Не хочешь ли  последовать  моему  примеру,  Байлер,  мой  мальчик?  -
осведомился отец, с сугубым усердием возвращаясь к своему чаю.
     - Нет, спасибо, отец. Я уже пил чаи с моим с хозяином.
     - Ну, а как он поживает, Роб? - спросила Полли.
     - Право, не знаю, матушка. Похвастаться нечем. Понимаете  ли,  торговли
никакой нет. Он, капитан, ничего в этом деле не  смыслит.  Как  раз  сегодня
зашел в лавку какой-то человек и  говорит:  "Мне,  говорит,  нужна  такая-то
вещь", и сказал  какое-то  мудреное  слово.  "Что?"  -  спрашивает  капитан.
"Такая-то вещь", - говорит человек. "Братец, - говорит капитан, - не  хотите
ли хорошенько осмотреть лавку?" - "Да ведь я, - говорит человек, - уже так и
сделал". - "Вы видите то, что вам нужно?" -  спрашивает  капитан.  "Нет,  не
вижу", - говорит человек. "А вы  эту  вещь  узнаете,  если  ее  увидите?"  -
спрашивает капитан. "Нет, не узнаю", - говорит человек. "Ну, так вот  что  я
вам скажу, приятель, - говорит капитан, - вы бы лучше вернулись и  спросили,
какой у нее вид, потому что и я ее не узнаю!"
     - Да ведь этак денег не наживешь, правда? - сказала Полли.
     - Денег, матушка? Никогда не нажить ему денег!  Такой  повадки,  как  у
него, я еще никогда не видывал! Но все-таки я  должен  сказать,  что  он  не
плохой хозяин. Однако для меня  это  неважно,  потому  что  я  не  собираюсь
оставаться у него надолго.
     - Не собираешься остаться на этом месте, Роб?  -  воскликнула  мать,  а
мистер Тудль широко раскрыл глаза.
     - На этом месте, пожалуй, не собираюсь, - подмигнув, ответил Точильщик.
- Я бы не удивился... понимаете ли, придворные связи... но сейчас вы об этом
не думайте, матушка; со мной все обстоит благополучно, и конец делу.
     Эти  намеки  и   таинственный   вид   Точильщика,   служа   неоспоримым
доказательством того, что он  повинен  в  грехе,  приписанном  ему  мистером
Тудлем,  могли  бы  повести  к  нанесению  ему  новых  обид  и  к  семейному
переполоху, если бы не явилась весьма кстати гостья, которая, показавшись  в
дверях,  к  великому  изумлению  Полли,  покровительственно   и   дружелюбно
улыбнулась всем присутствующим.
     - Как поживаете, миссис Ричардс? - осведомилась мисс Токс. -  Я  пришла
вас навестить. Можно войти?
     Веселое лицо миссис Ричардс озарилось  гостеприимной  улыбкой,  и  мисс
Токс, садясь на предложенный ей стул и  по  пути  к  нему  грациозно  кивнув
мистеру Тудлю, развязала ленты шляпки и сказала,  что  прежде  всего  ей  бы
хотелось, чтобы милые детки, все до одного, подошли и поцеловали ее.
     Злополучный предпоследний Тудль, родившийся, если судить по  количеству
его  злоключений  в  домашнем  кругу,  под  несчастливой  звездой,  не   мог
участвовать в  этих  всеобщих  приветствиях,  ибо  напялил  себе  на  голову
зюйдвестку (с которой перед этим забавлялся) задом наперед и не в  состоянии
был ее снять, каковое обстоятельство, сулившее его устрашенному  воображению
мрачную перспективу провести остаток дней во тьме и быть навеки  отторгнутым
от друзей и семьи, побуждало его бороться с  великой  энергией  и  испускать
заглушенные  вопли.  Когда  его  освободили,  лицо   у   него   было   очень
разгоряченное, красное и  потное,  и  мисс  Токс  посадила  его,  совершенно
измученного, к себе на колени.
     - Мне кажется, вы меня почти забыли, сэр! - сказала мисс  Токс  мистеру
Тудлю.
     - Нет, сударыня, нет, - ответил Тудль. - Но с той поры мы все  немножко
постарели.
     - А как вы себя чувствуете, сэр? - кротко осведомилась мисс Токс.
     - Прекрасно, сударыня, благодарю вас, - ответил Тудль. -  Как  вы  себя
чувствуете, сударыня? Ревматизм вам еще не очень  докучает,  сударыня?  Всем
нам приходится привыкать к нему с годами.
     - Благодарю вас, - сказала мисс Токс. - Меня этот недуг еще не посещал.
     - Вам очень повезло, сударыня, - ответил мистер Тудль. -  В  ваши  годы
многие жестоко им страдают. Вот, к примеру, у моей матери...
     Но, поймав взгляд жены, мистер Тудль благоразумно похоронил конец фразы
в новой кружке чаю.
     - Миссис Ричардс, - воскликнула мисс Токс, глядя на Роба, - да  неужели
это ваш...
     - Мой старший, сударыня, - сказала Полли. - Да,  это  он  и  есть.  Тот
самый мальчуган, сударыня, который без вины стал причиною таких событий.
     - Это он, сударыня, тот  самый,  с  короткими  ногами...  они  были  на
редкость коротки для кожаных штанишек, - сказал  мистер  Тудль  мечтательным
голосом, - когда мистер Домби сделал из него Милосердного Точильщика.
     Это  напоминание  едва  не  сломило   силы   мисс   Токс.   Оно   имело
непосредственное отношение к интересовавшему  ее  предмету.  Она  предложила
Робу пожать ей руку и расхвалила его матери  открытое,  честное  лицо  сына.
Роб, подслушав эти слова, постарался  придать  своей  физиономии  выражение,
оправдывающее похвалу, но вряд ли это ему удалось.
     - А теперь, миссис Ричардс, - сказала мисс Токс, - а также и вы, сэр, -
обратилась она к Тудлю, - я вам скажу просто и откровенно, почему  я  пришла
сюда. Быть может, вам известно, миссис  Ричардс,  и,  может  быть,  известно
также и вам, сэр, что некоторое охлаждение произошло между мною и кое-кем из
моих друзей и что там, где я бывала часто, теперь я не бываю совсем.
     Полли, которая, с женским тактом, сразу поняла ее, выразила  это  одним
взглядом. Мистер Тудль, который понятия не имел, о чем  говорит  мисс  Токс,
выразил свое недоумение, выпучив глаза.
     - Конечно, - продолжала мисс Токс, - вопрос о  том,  как  возникла  эта
маленькая размолвка, не имеет никакого значения, и обсуждать его  не  стоит.
Достаточно будет сказать, что я питаю величайшее уважение к мистеру Домби, -
голос мисс Токс дрогнул, - и всему, что его касается.
     Мистер Тудль, кое-что уразумев, покачал головой и сказал, будто он и от
людей слыхал и сам считает, что с мистером Домби трудно иметь дело.
     - Прошу вас, будьте добры, не говорите этого,  сэр,  -  возразила  мисс
Токс. - Умоляю вас не говорить этого, сэр! Ни сейчас,  ни  когда  бы  то  ни
было! Подобные замечания крайне  мучительны  для  меня  и  отнюдь  не  могут
доставить удовольствие джентльмену с таким складом ума, каким вы  обладаете,
по моему мнению.
     Мистер Тудль, нимало не сомневавшийся в том, что произнесенная им фраза
заслужит одобрение, пришел в крайнее замешательство.
     - Я только хочу сказать, миссис Ричардс, - продолжала мисс  Токс,  -  я
обращаюсь также и к вам, сэр, - хочу сказать, что любые сведения  об  образе
жизни этого семейства, о благополучии семейства, о здоровье семейства, какие
дойдут до вас, будут для меня всегда в высшей степени  любопытны.  Я  всегда
рада буду поболтать с миссис Ричардс об этом семействе и о прежних временах.
А так как у меня с миссис Ричардс никогда не было ни малейших  недоразумений
(и я лишь сожалею, что мы с ней не познакомились ближе, но в этом виновата я
одна), я надеюсь, она согласится, чтобы впредь мы были наилучшими друзьями и
чтобы я приходила сюда и уходила, когда мне вздумается,  как  свой  человек.
Право же, я надеюсь, миссис Ричардс, - с большою серьезностью  сказала  мисс
Токс, - что вы поймете это так, как мне бы хотелось, потому  что  вы  всегда
были добрейшим существом.
     Полли была польщена и не скрывала этого. Мистер Тудль не знал,  польщен
он или нет, и сохранял невозмутимое спокойствие.
     - Вы понимаете, миссис Ричардс, - сказала мисс Токс, -  надеюсь,  и  вы
понимаете, сэр, что я могу быть вам полезной в тысяче мелочей,  если  вы  не
будете меня чуждаться, и это  мне  доставит  величайшее  удовольствие.  Так,
например, я могу обучать чему-нибудь  ваших  детей.  Если  вы  разрешите,  я
принесу несколько книжек и рукоделие, и иной  раз,  по  вечерам,  они  будут
учиться... ах, боже мой, я уверена, что они многому научатся и сделают честь
своей учительнице.
     Мистер Тудль, питавший величайшее уважение к науке, одобрительно кивнул
жене и - в предвкушении блестящего будущего - удовлетворенно потер руки.
     - Тогда, не будучи чужим человеком, я никому не помешаю, - сказала мисс
Токс, - и все будет идти так, как будто меня здесь нет. Миссис Ричардс будет
заниматься  починкой,  гладить  или  нянчиться  с  детьми,  что  бы  там  ни
понадобилось, не обращая на  меня  внимания.  А  вы,  сэр,  если  пожелаете,
закурите свою трубку, не так ли?
     - Благодарю вас, сударыня, - сказал мистер Тудль.  -  Да,  я  побалуюсь
табачком.
     - С вашей стороны это очень любезно, сэр, - отозвалась мисс Токс, -  и,
право же, я вас искренне уверяю, что для меня это будет великим утешением, и
если мне посчастливится принести пользу вашим детям, вы мне отплатите за это
с лихвой, если мы заключим наш маленький договор тихо, мирно  и  без  лишних
слов.
     Договор был тут же скреплен, и мисс Токс до такой степени почувствовала
себя совсем как дома, что незамедлительно подвергла предварительному  опросу
всех детей, чем привела в восхищение мистера Тудля,  и  отметила  на  клочке
бумаги их возраст, имена  и  познания.  Эта  церемония  и  сопутствующая  ей
болтовня продолжались вплоть до  того  часа,  когда  семейство  укладывалось
спать, и задержали мисс Токс у очага Тудлей, так что было уже слишком поздно
возвращаться одной. Однако  галантный  Точильщик,  который  был  еще  здесь,
учтиво предложил проводить ее до  дому;  а  так  как  для  мисс  Токс  имело
некоторое значение идти домой с юношей, которого мистер Домби первый облек в
те принадлежности мужского туалета, называть каковые не принято,  она  очень
охотно приняла его предложение.
     Итак, пожав руку мистеру Тудлю и Полли и перецеловав всех  детей,  мисс
Токс, завоевавшая всеобщую любовь, покинула этот дом с таким легким сердцем,
что миссис Чик почла бы себя оскорбленной, если бы эта  славная  леди  имела
возможность его взвесить.
     Роб Точильщик по скромности своей  хотел  идти  сзади,  но  мисс  Токс,
намереваясь побеседовать, пожелала идти рядом с  ним  и,  как  сообщила  она
позднее его матери, "вытянуть из него что-нибудь дорогой".
     Он позволил из себя вытягивать столь храбро и с такой готовностью,  что
мисс Токс была очарована. Чем больше  мисс  Токс  из  него  вытягивала,  тем
тоньше он становился - подобно проволоке. Не бывало  на  свете  лучшего  или
более многообещающего юноши, более любящего, положительного, благоразумного,
степенного, честного, смиренного, искреннего молодого человека, чем Роб,  из
которого в тот вечер что-то вытягивали.
     - Право же, я очень рада, - сказала мисс Токс, подойдя к  двери  своего
дома, - что познакомилась с вами. Надеюсь,  вы  будете  считать  меня  своим
другом и навещав меня, когда вам заблагорассудится. У вас есть копилка?
     - Да, сударыня, - ответил Роб, - я  коплю  деньги,  чтобы  со  временем
положить их в банк, сударыня.
     - Очень похвально, - сказала мисс Токс.  -  Рада  это  слышать.  Будьте
добры, положите в копилку эту полукрону.
     - О, благодарю вас, сударыня, - отозвался Роб, - но,  право  же,  я  не
могу лишать вас этих денег.
     - Мне нравится ваш независимый дух. - сказала мисс Токс, -  но,  уверяю
вас, для меня это не лишение. Я буду обижена, если вы их не примете как знак
моего расположения к вам. Спокойной ночи, Робин.
     - Спокойной ночи, сударыня, - сказал Роб, - благодарю вас!
     И, хихикая, побежал разменять монету  и  проиграл  деньги  пирожнику  в
орлянку. Но  честность  не  преподавалась  в  школе  Точильщиков;  напротив,
господствовавшая там система способствовала зарождению  лицемерия  до  такой
степени, что многие из друзей  и  учителей  бывших  Точильщиков  говаривали:
"Если к этому  приводит  образование  простого  народа,  не  нужно  никакого
образования". Другие говорили более разумно: "Нужно  лучшее".  Но  заправилы
Точильщиков всегда готовы были дать им ответ,  выбрав  несколько  мальчиков,
которые вышли на хорошую дорогу, вопреки системе, и решительно  заявив,  что
те могли выйти  на  хорошую  дорогу  только  благодаря  системе.  Это  сразу
заставляло умолкнуть хулителей и упрочивало славу Общества Точильщиков.



     Дальнейшие приключения капитана Эдуарда Катля, моряка

     Время,  отличающееся  твердой  поступью  и  непреклонной  волей,  столь
продвинулось  вперед,  что  год,   назначенный   старым   мастером   судовых
инструментов как срок, в течение коего его  друг  не  должен  был  вскрывать
запечатанный пакет, приложенный к письму, которое он для него  оставил,  уже
истекал, и по вечерам капитан Катль начал посматривать на пакет с тревогой и
предощущением тайны.
     Капитану, человеку честному, и в голову бы не пришло вскрыть пакет хотя
бы за час до истечения срока, как не пришло бы ему в голову  вскрыть  самого
себя для изучения  собственной  анатомии.  Покуривая  свою  первую  вечернюю
трубку, он ограничивался тем, что вынимал пакет, клал на стол и  сквозь  дым
разглядывал его снаружи, в торжественном молчании, на  протяжении  двух-трех
часов  подряд.  Иногда  после  довольно   длительного   созерцания   капитан
понемножку начинал отодвигаться со своим стулом все дальше и дальше, как  бы
желая выбраться за пределы  действия  его  чар;  но  если  таково  было  его
намерение, он никогда не достигал успеха; ибо  даже  когда  ему  преграждала
путь стена  гостиной,  пакет  по-прежнему  его  притягивал.  И  если  взгляд
капитана задумчиво скользил по потолку или камину, пакет неотступно следовал
за ним и помешался на видном месте среди углей или занимал выгодную  позицию
на белой стене.
     Отеческая забота капитана об Отраде Сердца и восхищение  ею  оставались
неизменными. Но  со  времени  последнего  свидания  с  мистером  Каркером  у
капитана Катля зародились сомнения, действительно ли былое его вмешательство
в пользу этой молодой леди и его дорогого мальчика  Уольра  оказалось  таким
благодетельным, как ему бы хотелось и как  он  в  ту  пору  верил.  Капитана
мучило серьезное опасение, что он принес больше зла, чем добра, и  в  порыве
раскаяния и  смирения  он  решил  искупить  вину:  лишить  себя  возможности
причинять зло кому бы то ни было и, так  сказать,  бросить  самого  себя  за
борт, как человека опасного.
     Погребенный таким образом среди инструментов, капитан не приближался  к
дому мистера Домби и не давал о себе знать Флоренс и  мисс  Нипер.  Он  даже
прервал сношения с мистером Перчем и в ближайшее его посещение сухо уведомил
сего джентльмена, что благодарит его за компанию, но намерен  отказаться  от
всех знакомств, ибо опасается, как бы ему случайно не взорвать какого-нибудь
порохового погреба. В этом добровольном уединении  капитан  проводил  дни  и
недели, не обмениваясь ни единым словом ни с  кем,  кроме  Роба  Точильщика,
которого почитал образцом бескорыстной  привязанности  и  верности.  В  этом
уединении капитан, созерцая по вечерам пакет, сидел,  курил  и  размышлял  о
бедном Уолтере и о Флоренс, пока и тот и другая не начали представляться его
бесхитростному  воображению  умершими  и  отошедшими  в  вечную   юность   -
прекрасные и невинные дети, какими он их запомнил.
     Предаваясь  своим  размышлениям,  капитан,   однако,   не   забывал   о
собственном самоусовершенствовании и о духовном  развитии  Роба  Точильщика.
Обычно сей молодой человек должен был каждый вечер  в  течение  часа  читать
капитану вслух какую-нибудь книгу. А так как капитан слепо  верил,  что  все
книги хороши, Роб таким путем  приобрел  большой  запас  достопримечательных
сведений. В воскресные вечера перед отходом ко сну капитан всегда прочитывал
для собственной пользы  божественную  проповедь,  некогда  произнесенную  на
горе; * и хотя  он  имел  обыкновение  приводить  цитаты  на  свой  лад,  не
заглядывая  в  книгу,  читал  он  ее  с   таким   благоговейным   пониманием
божественного ее смысла, как будто знал ее наизусть  по-гречески  и  мог  бы
написать сколько угодно богословских трактатов по поводу каждой фразы.
     Благоговение Роба Точильщика к боговдохновенному писанию  в  результате
превосходной  системы,   принятой   в   школе   Точильщиков,   воспитывалось
посредством вечных  синяков  на  мозгу,  вызванных  столкновением  со  всеми
именами всех колен иудиных, и посредством однообразного  повторения  трудных
стихов, задаваемых преимущественно в виде  наказания,  а  также  посредством
хождения в кожаных штанишках - в возрасте шести лет -  трижды  в  воскресный
день на хоры очень душной церкви, где огромный орган жужжал над  сонной  его
головою, как необычайно усердная пчела; вот почему, когда капитан переставал
читать, Роб Точильщик притворялся, будто это принесло ему большую пользу,  а
во время чтенья имел обыкновение зевать  и  клевать  носом.  Об  этом  факте
добрый капитан далее и не подозревал.
     Капитан Катль, как человек  деловой,  взялся  также  вести  записи.  Он
заносил в особую  книгу  наблюдения  о  погоде  и  потоке  подвод  и  других
экипажей, каковые, - заметил он, - по утрам и большую часть дня двигались  к
этой местности на запад, а к вечеру - на восток. Когда на  протяжении  одной
недели заглянули два-три прохожих, которые "окликнули  его"  -  так  записал
капитан - по поводу очков и, ничего не купив, обещали зайти еще раз, капитан
решил, что дело начинает идти на  лад,  и  внес  соответствующую  заметку  в
журнал. Ветер дул тогда (это  он  записал  прежде  всего)  довольно  свежий,
северо-западный; переменился ночью.
     Одним из главных затруднений являлся для капитана мистер Тутс,  который
заходил частенько и лишних слов не тратил, но,  казалось,  воображал,  будто
маленькая задняя гостиная  -  подходящая  комната  для  того,  чтобы  в  ней
хихикать;  для  этой  цели  он  всякий  раз  пользовался  ее  удобствами  на
протяжении  получаса,  хотя  ему  и  не  удавалось  завязать  более  близкое
знакомство с капитаном. Капитан, которого  недавнее  его  испытание  научило
осторожности, все еще не мог решить, был ли мистер Тутс действительно  таким
кротким созданием, каким казался, или же это необычайно  ловкий  и  коварный
лицемер. Его частые упоминания о мисс Домби были подозрительны,  но  капитан
питал тайное расположение к мистеру Тутсу за то, что тот относится к нему  с
доверием, и временно воздерживался от неблагоприятного заключения; он только
наблюдал за ним с неописуемой проницательностью, когда мистер  Тутс  касался
предмета, самого близкого его сердцу.
     - Капитан Джилс, - выпалил однажды мистер Тутс, по  своему  обыкновению
совершенно неожиданно, - как вы думаете, могли бы вы отнестись  благосклонно
к моему предложению и доставить мне удовольствие быть знакомым с вами?..
     - Видите ли, приятель, я вам объясню, в чем дело,  -  ответил  капитан,
который, наконец, избрал линию поведения, - я об этом размышлял.
     - Капитан Джилс, это очень любезно с вашей стороны, - отозвался  мистер
Тутс. - Я вам крайне признателен. Клянусь честью, капитан Джилс,  это  будет
настоящим благодеянием, если вы доставите мне удовольствие быть  знакомым  с
вами. Право же, благодеянием!
     - Видите ли, братец, - задумчиво произнес капитан, - я вас не знаю.
     - Но вам никогда не узнать меня, капитан Джилс, - ответил мистер  Тутс,
упорно преследуя намеченную цель, - если вы не  доставите  мне  удовольствия
быть знакомым с вами.
     Капитан, казалось, был потрясен оригинальностью и силой этого довода  и
посмотрел на мистера Тутса так, как будто открыл в нем гораздо  больше,  чем
предполагал.
     - Хорошо сказано, приятель, - заметил  капитан,  глубокомысленно  кивая
головой, - и правильно сказано.  Теперь  послушайте.  Вы  сделали  несколько
замечаний, которые дали мне  понять,  что  вы  восхищаетесь  одним  чудесным
созданием. Не так ли?
     - Капитан Джилс, - сказал мистер  Тутс,  энергически  жестикулируя  той
рукой, в которой держал шляпу, - восхищение это не то слово! Клянусь честью,
вы понятия не имеете о  том,  что  я  чувствую!  Если  бы  меня  можно  было
выкрасить в черный цвет и  сделать  рабом  мисс  Домби,  я  бы  почитал  это
милостью. Если бы я мог ценой всего моего состояния  переселиться  в  собаку
мисс Домби... я... мне кажется, я никогда не устал бы вилять хвостом! Я  был
бы совершенно счастлив, капитан Джилс!
     Мистер Тутс, говоря это, прослезился и с глубоким  волнением  прижал  к
груди свою шляпу.
     - Приятель, - отозвался капитан, почувствовав сострадание,  -  если  вы
говорите серьезно...
     - Капитан Джилс! - вскричал мистер Тутс. - Я нахожусь в таком состоянии
духа и так ужасно серьезен,  что,  если  бы  я  мог  поклясться  в  этом  на
раскаленном железе, на пылающих углях, или расплавленном свинце, или горящем
сургуче, или еще на чем-нибудь в этом роде, я бы с  радостью  причинил  себе
боль, чтобы успокоить свои чувства. - И мистер Тутс быстро  окинул  взглядом
комнату, словно в поисках  какого-нибудь  достаточно  мучительного  средства
осуществить свое ужасное намерение.
     Капитан сдвинул на затылок глянцевитую шляпу, провел  по  лицу  тяжелой
рукой, вследствие чего его нос стал еще более пятнистым,  остановился  перед
мистером Тутсом и, зацепив его крючком за лацкан фрака, обратился к нему  со
следующей речью, в то время как мистер Тутс смотрел ему  в  лицо  с  большим
вниманием и не без удивления.
     - Видите ли, приятель, - сказал капитан, - если вы говорите серьезно, к
вам надлежит отнестись милосердно, а милосердие - ослепительнейший  алмаз  в
короне,  украшающей  голову  британца,  а   вы   перелистайте   конституцию,
изложенную в "Правь, Британия", и  когда  найдете,  это  и  будет  та  самая
хартия, которую так часто распевали ангелы-хранители. Держитесь крепче!  Это
ваше предложение застигло меня немножко  врасплох.  А  почему?  Потому  что,
понимаете ли, я держусь в этих водах особняком, со мною нет других кораблей,
и, может быть, они мне не нужны. Осторожно! Первый раз вы окликнули меня  по
поводу одной молодой леди, которая вас зафрахтовала. Теперь, если мы с  вами
будем водить компанию,  имя  этого  молодого  создания  никогда  не  следует
называть, и упоминать о нем нельзя. Бог весть, сколько зла  произошло  из-за
того, что до сей поры его называли слишком часто, а потому я молчу. Вы  меня
хорошо понимаете, братец?
     - Вы меня извините, капитан Джилс, - ответил мистер Тутс, - если иногда
ваша речь кажется мне неясной. Но, честное слово, я...  Капитан  Джилс,  это
очень трудно - не упоминать о мисс Домби.  Право  же,  здесь  у  меня  такая
ужасная тяжесть, - мистер Тутс  патетически  коснулся  обеими  руками  своей
манишки, - что и днем и ночью мне кажется, будто кто-то сидит на мне верхом.
     - Таковы мои условия, - сказал капитан. - Если вы их находите трудными,
братец, - может быть, они действительно трудны,  -  обойдите  их  сторонкой,
измените курс, и расстанемся весело!
     - Капитан Джилс, - возразил мистер Тутс, - я хорошенько не  понимаю,  в
чем тут дело, но после того, что вы мне  сказали,  когда  я  пришел  сюда  в
первый раз, мне, пожалуй,  приятнее  будет  думать  о  мисс  Домби  в  вашем
обществе, чем говорить о ней с кем-нибудь другим.  Поэтому,  капитан  Джилс,
если вы мне доставите удовольствие  быть  знакомым  с  вами,  я  буду  очень
счастлив и приму ваши условия. Я хочу быть честным, капитан Джилс, -  сказал
мистер Тутс, отдернув протянутую было руку, - а потому считаю  своим  долгом
сказать, что не могу не  думать  о  мисс  Домби.  Для  меня  немыслимо  дать
обещание не думать о ней.
     - Приятель, - сказал капитан, чье мнение о мистере Тутсе  изменилось  к
лучшему после такого искреннего отпета, - мысли человеческие подобны  ветру,
и никто не может за них поручиться на какой  бы  то  ни  было  срок.  А  что
касается слов, договор заключен?
     - Что касается слов, капитан Джилс, - ответил мистер Тутс, - думаю, что
могу взять на себя это обязательство.
     И мистер Тутс тут же подал капитану Катлю руку, а капитан с любезным  и
благосклонно-снисходительным видом формально признал их  знакомство.  Мистер
Тутс был, по-видимому, весьма успокоен и  обрадован  таким  приобретением  и
восторженно хихикал вплоть  до  окончания  своего  визита.  Капитан  в  свою
очередь не был огорчен ролью покровителя и остался чрезвычайно доволен своею
осторожностью и предусмотрительностью.
     Но как бы ни был капитан Катль наделен этим последним качеством, в  тот
же вечер его ждал сюрприз, устроенный ему таким бесхитростным и простодушным
юношей, как Роб Точильщик. Сей наивный юнец, распивая чай за одним столом  с
капитаном и смиренно наклоняясь  над  своей  чашкой  и  блюдцем,  в  течение
некоторого времени наблюдал исподтишка за своим хозяином, вооруженным очками
и с великим трудом, но с большим достоинством читавшим газету,  и,  наконец,
нарушил молчание:
     - Ах, прошу прощенья, капитан, но, может быть, вам нужны голуби, сэр?
     - Нет, приятель, - отозвался капитан.
     - Потому что мне бы хотелось сбыть моих голубей, сэр, - сказал Роб.
     - Вот как! - воскликнул капитан, слегка приподняв свои косматые брови.
     - Да. Я ухожу, капитан, с вашего разрешения, - сказал Роб.
     - Уходишь! Куда ты уходишь? - спросил капитан, глядя  на  него  в  упор
поверх очков.
     - Как! Разве вы не знали, что я  собираюсь  уйти  от  вас,  капитан?  -
отозвался Роб с трусливой улыбкой.
     Капитан положил газету, снял очки и устремил взор на дезертира.
     - Ну да, капитан, я хочу вас предупредить. Я думал, что вы  уже  знаете
об этом, - сказал Роб, потирая руки и вставая. - Если бы вы были так  добры,
капитан, и поскорее нашли себе кого-нибудь другого, это мне было бы на руку.
Боюсь, что к завтрашнему утру  вам  никого  не  удастся  подыскать.  Как  вы
думаете, капитан?
     - Так ты, стало быть, собираешься изменить своему Знамени, приятель?  -
сказал капитан, долго разглядывавший его физиономию.
     - Ах, капитан, вы очень жестоко обходитесь с бедным малым, - воскликнул
мягкосердечный Роб, мгновенно почувствовав и оскорбление  и  негодование,  -
который предупредил вас по всем правилам, а вы  на  него  смотрите  хмуро  и
обзываете его изменником. Вы,  капитан,  никакого  права  не  имеете  ругать
бедного парня. Только  потому,  что  я  слуга,  а  вы  хозяин,  вы  на  меня
клевещете! Что я сделал дурного? Растолкуйте мне, капитан, какое я  совершил
преступление?
     Удрученный Точильщик расплакался и стал тереть глаза обшлагом.
     - Послушайте, капитан! - воскликнул оскорбленный юнец. - Скажите, какое
преступление я совершил? Что  я  такого  сделал?  Украл  какие-нибудь  вещи?
Поджег дом? Если так, почему вы меня не обвиняете и не судите?  Но  порочить
репутацию мальчика, который был вам хорошим слугой, только потому, что он не
может вредить самому себе ради вашей выгоды, - какое это оскорбление и какая
награда за верную службу! Вот почему  ребята  сбиваются  с  прямого  пути  и
погибают! Я вам удивляюсь, капитан, удивляюсь!
     Все это Точильщик сопровождал плаксивым завыванием и осторожно  пятился
к двери.
     - Так, стало быть, ты раздобыл себе другую койку,  приятель?  -  сказал
капитан, не спуская с него пристального взгляда.
     - Да, капитан, уж коли говорить вашими словами, я раздобыл себе  другую
койку! - воскликнул Роб, продолжая пятиться. -  Получше,  чем  была  у  меня
здесь. И там мне не нужна будет ваша похвала, капитан, а это большая  удача,
после того как вы закидали меня грязью, за то, что я беден и не могу вредить
самому себе ради вашей выгоды. Да, я раздобыл себе другую койку. И если бы я
не боялся оставить вас без слуги, я бы мог уйти хоть сейчас,  только  бы  не
слышать, как вы меня ругаете, потому что я беден и не  могу  причинять  вред
самому себе ради вашей выгоды. Почему вы меня упрекаете за то, что я беден и
не намерен действовать во вред себе  ради  вашей  выгоды,  капитан?  Как  вы
можете так поступать, капитан?
     - Послушай, приятель, - миролюбиво отозвался капитан,  -  ты  бы  лучше
этого не говорил.
     - Да и вы бы лучше этого не говорили,  капитан,  -  с  гневом  возразил
невинный, начиная хныкать громче и продолжая пятиться в лавку.  -  Уж  лучше
выпустите из меня кровь, но не порочьте меня!
     - Потому что, - спокойно продолжал капитан, - ты слыхал, может быть,  о
такой штуке, как линек?
     - Слыхал ли я, капитан? - вскричал язвительный  Точильщик.  -  Нет,  не
слыхал! О такой штуке я никогда не слыхивал.
     - Ну, так вот, мне кажется, - сказал капитан, - что ты  очень  скоро  с
ней познакомишься, если не будешь начеку. Я твои сигналы прекрасно  понимаю,
приятель. Можешь идти.
     - Значит, я могу сейчас уйти, капитан? - воскликнул Роб в  восторге  от
такой удачи. - Но помните, капитан:  я  не  просил  у  вас  разрешения  уйти
немедленно. Вам не удастся еще раз опорочить меня только потому, что  вы  по
собственному желанию меня прогоняете. И вы не имеете права  задерживать  мое
жалование, капитан!
     Его  хозяин  разрешил  этот  последний  вопрос,  достав   металлическую
чайницу, и отсчитал Точильщику его деньги, бросая на стол монету за монетой.
Роб, хныча и всхлипывая, тяжко оскорбленный в своих  чувствах,  подобрал  их
одну за другой с хныканьем и всхлипываньем и завязал каждую в особый  узелок
в своем носовом платке; затем он поднялся на крышу дома и наполнил  шляпу  и
карманы голубями; потом спустился вниз, к своей  постели  под  прилавком,  и
связал в узел свои вещи, хныча и всхлипывая все громче, как будто  сердце  у
него  надрывалось  от  воспоминаний,  после  чего  он  пропищал:  "Прощайте,
капитан; я ухожу от вас, не помня  зла!"  -  и,  наконец,  переступив  через
порог, дернул за нос Маленького Мичмана, на прощанье нанеся ему оскорбление,
и с торжествующей усмешкой зашагал по улице.
     Капитан, оставшись наедине с собой, вновь обратился к газете, как будто
не произошло ничего из ряда вон выходящего  или  неожиданного,  и  продолжал
читать с величайшим прилежанием. Но  ни  единого  слова  не  усвоил  капитан
Катль, хотя прочитал их великое множество, ибо все это время  Роб  Точильщик
карабкался вверх по одному газетному столбцу и спускался вниз по другому.
     Трудно сказать, чувствовал ли себя когда-нибудь почтенный капитан таким
покинутым, как теперь: ведь теперь старый Соль Джилс, Уолтер и Отрада Сердца
были для него поистине потеряны, а  мистер  Каркер  обманул  его  и  жестоко
осмеял. Все они были слиты в образе вероломного Роба, с которым  он  не  раз
делился дорогими ему воспоминаниями; он доверял вероломному Робу, и  доверял
ему с радостью; он сделал его своим товарищем, как единственного  уцелевшего
из экипажа старого судна;  он  принял  командование  Маленьким  Мичманом,  а
помощником у него был Роб; он намеревался исполнить свой долг по отношению к
нему и был расположен к мальчику, словно они оба потерпели кораблекрушение и
были выброшены вдвоем  на  необитаемый  остров.  А  теперь,  когда  по  вине
вероломного Роба недоверие, измена и подлость  вторглись  даже  в  гостиную,
которая была как бы священным местом,  капитан  Катль  почувствовал,  что  и
гостиная может затонуть, и не очень бы удивился, если бы она пошла ко дну, и
не почувствовал бы большого огорчения.
     Поэтому капитан Катль читал газету с глубоким вниманием, но ни слова не
понимал; поэтому капитан Катль ничего  не  сказал  самому  себе  о  Робе,  и
старался отогнать мысль о нем, и отнюдь  не  желал  признать,  что  если  он
чувствует себя одиноким, как Робинзон Крузо, то Роб имеет к  этому  какое-то
отношение.
     С тем же спокойным, деловым видом  капитан  отправился  в  сумерках  на
Леднхоллский рынок и договорился со  сторожем,  чтобы  тот  по  утрам  и  по
вечерам являлся открывать и закрывать ставни Деревянного Мичмана.  Затем  он
зашел  в   харчевню,   чтобы   уменьшить   наполовину   ежедневный   рацион,
доставлявшийся оттуда Мичману, и в трактир  -  прекратить  отпуск  пива  для
предателя. "Мой юноша, - пояснил капитан молодой  леди  за  стойкой,  -  мой
юноша  поступил  на  более  выгодное  место,  мисс.  Наконец  капитан  решил
воспользоваться постелью под прилавком и, будучи единственным стражем  всего
имущества, устраиваться на ночь здесь, а не наверху .
     Отныне капитан Катль поднимался с этого ложа ежедневно  в  шесть  часов
утра и нахлобучивал глянцевитую шляпу, словно одинокий Крузо,  в  завершение
своего туалета одевающий шапку из козьей  шкуры.  И  хотя  страх  его  перед
набегом  дикого  племени,  Мак-Стинджер,  уменьшился,  подобно   тому,   как
постепенно рассеивались опасения того  одинокого  моряка,  когда  в  течение
долгого времени  не  видно  было  никаких  признаков  людоедов,  капитан  по
заведенному  порядку  соблюдал  меры  предосторожности  и  при  виде  шляпки
неизменно скрывался в  свою  крепость  для  наблюдений.  За  это  время  (на
протяжении коего мистер Тутс не навещал его ни разу, написав, что уезжает из
города) звук его собственного голоса  начал  казаться  ему  странным;  а  от
постоянного надраиванья  и  укладки  инструментов,  от  долгого  сидения  за
прилавком, когда он читал или смотрел в  окно,  у  него  развилась  привычка
погружаться в такое глубокое раздумье, что красный ободок  на  лбу,  который
оставляла твердая глянцевитая  шляпа,  иной  раз  побаливал  от  чрезмерного
умственного напряжения.
     Когда истек годичный срок, капитан Катль счел нужным вскрыть пакет,  но
он  всегда  намеревался  сделать  это   в   присутствии   Роба   Точильщика,
доставившего ему пакет, полагая, что будет уместно и правильно вскрыть его в
присутствии постороннего лица; и теперь, не имея свидетелей, он  очутился  в
тяжелом  положении.  В  разгар  этих  затруднений  он  с   особой   радостью
приветствовал однажды объявление в  Судовом  справочнике  о  возвращении  из
каботажного плаванья "Осторожной Клары" - капитан Джон Бансби - и немедленно
отправил этому философу письмо но почте, предписывая соблюдение полной тайны
касательно его местожительства  и  прося  навестить  его  безотлагательно  в
вечерние часы.
     Бансби, принадлежавшему к числу  тех  мудрецов,  которые  действуют  по
убеждению, понадобилось несколько дней, прежде чем в голову его окончательно
проникло убеждение, что такого рода письмо  им  получено.  Но,  столкнувшись
вплотную с фактом и овладев им, он тотчас послал своего юнгу  с  извещением:
"Приду сегодня вечером", каковой юнга,  получив  приказание  произнести  эти
слова и скрыться,  исполнил  свою  миссию,  словно  вымазанный  смолой  дух,
явившийся с таинственным предупреждением.
     Капитан, очень довольный вестью, приготовил трубки, ром и воду  и  ждал
своего посетителя в задней гостиной. В восемь часов глухое мычание у входной
двери, казалось исходившее из глотки морского  быка,  а  затем  постукиванье
палкой по панели возвестили настороженному слуху капитана Катля, что  Бансби
явился на борт; капитан немедленно впустил его, косматого, с  флегматической
физиономией цвета красного дерева. По обыкновению, Бансби не  замечал  того,
что происходило перед ним, но внимательно наблюдал  нечто,  совершающееся  в
другой части света.
     - Бансби, - воскликнул капитан, схватив его за руку, -  как  поживаете?
Приятель, как поживаете?
     - Дружище, - ответил голос, исходящий из Бансби и не имеющий, казалось,
никакого отношения к самому командиру, - недурно!
     - Бансби, - продолжал капитан, воздавая величайшие почести гению, - вот
вы здесь! Человек, способный высказать мнение, сверкающее ярче  бриллиантов!
Покажите мне другого такого парня в  просмоленных  штанах,  сверкающего  как
бриллиант! А для этого перелистайте "Сборник Стэнфела", а когда найдете  это
место - отметьте! Вот вы здесь, в этой самой  комнате,  где  высказали  свое
мнение, которое оказалось справедливым до последнего слова.  (Капитан  этому
искренне верил.)
     - Да, да! - проворчал Бансби.
     - До последнего слова, - сказал капитан.
     - А почему? - проворчал Бансби, впервые взглянув на своего друга.  -  В
каком направлении? Если так, то почему бы и нет? Вот что.
     Произнеся эти таинственные слова - у капитана они чуть было не  вызвали
головокружения, ибо погрузили его в бездонное море умозаключений и  догадок,
- мудрец позволил снять с себя  лоцманскую  куртку  и  последовал  за  своим
другом в маленькую гостиную, где рука его вскоре взялась за бутылку с ромом,
воспользовавшись коей он приготовил стакан крепчайшего  грога,  а  потом  за
трубку, которую он набил и закурил.
     Капитан Катль, подражая в этом своему  гостю,  но  будучи  не  в  силах
сохранять сосредоточенный и невозмутимый вид, отличавший командира, сидел по
другую сторону  камина,  почтительно  наблюдал  за  ним  и  как  будто  ждал
поощрения или изъявления любопытства со  стороны  Бансби,  чтобы  перейти  к
собственным делам. Но так как философ цвета красного дерева, по-видимому, не
ощущал ничего, кроме тепла и вкуса табачного дыма, и ограничился только тем,
что, вынув изо  рта  трубку,  дабы  освободить  место  для  стакана,  хрипло
отрекомендовался Джеком Бансби -  заявление,  мало  способствовавшее  началу
разговора, - капитан,  краткой  хвалебной  речью  призвав  его  к  вниманию,
рассказал  об  исчезновении  дяди  Соля,  о  перемене,  происшедшей  в   его
собственной жизни и судьбе, и в заключение положил на стол пакет.
     После долгого молчания Бансби кивнул головой.
     - Распечатать? - спросил капитан.
     Бансби снова кивнул.
     Тогда капитан сломал печать и извлек две сложенных бумаги, на одной  из
коих прочел надпись: "Последняя воля и  завещание  Соломона  Джилса",  а  на
другой: "Письмо Нэду Катлю".
     Бансби, устремив взор на побережье Гренландии,  казалось,  приготовился
выслушать содержание обоих документов.  Поэтому  капитан  откашлялся,  чтобы
прочистить горло, и стал читать вслух.
     -  "Мой  дорогой  Нэд  Катль!  Покидая  родину,  чтобы  отправиться   в
Вест-Индию..."
     Тут  капитан  приостановился  и  зорко  посмотрел  на  Бансби,  который
пристально смотрел на побережье Гренландии.
     - "...с тщетной надеждой получить сведения о  моем  милом  мальчике,  я
знал, что, буде вы познакомитесь с моим намерением, вы либо воспрепятствуете
ему, либо захотите меня сопровождать; вот почему я хранил его в тайне.  Если
вы когда-нибудь прочтете это письмо, Нэд, меня, вероятно, не будет в  живых.
Тогда вы, конечно, простите старому другу его сумасбродство  и  почувствуете
сострадание при мысли о той тревоге и  неизвестности,  какие  побудили  меня
предпринять это безумное путешествие. Стало быть, не будем  больше  говорить
об этом. Я почти не надеюсь, что мой бедный мальчик прочтет когда-нибудь эти
слова или еще раз порадует ваши взоры своим честным, открытым лицом..."  Да,
да, никогда больше, - сказал капитан Катль в скорбном раздумье.  -  Никогда!
Там будет он лежать до конца дней...
     Мистер Бансби, у которого  было  музыкальное  ухо,  вдруг  заревел:  "В
Бискайском заливе. О!", а добрый капитан, видя в  этом  достойное  воздаяние
памяти умершего, был так растроган, что с благодарностью пожал  ему  руку  и
должен был смахнуть слезу.
     - Ну-ну! - сказал капитан, когда жалобный вопль Бансби перестал  гудеть
и сотрясать окно в потолке. - Великое горе он долго терпел, а мы перелистаем
книгу и отыщем это место.
     - Врачи, - заметил Бансби, - не принесли помощи.
     - Да, да, конечно, - сказал капитан. - Что  толку  от  них  на  глубине
полутора тысяч футов? - Затем, возвращаясь к письму,  он  продолжал:  -  "Но
если бы он присутствовал в то время, когда пакет будет вскрыт..." -  капитан
невольно  оглянулся  и  покачал   головой,   -   "...или   узнал   об   этом
впоследствии..." - капитан снова покачал  головой,  -  "...я  шлю  ему  свое
благословение! Если приложенная к этому письму бумага составлена  юридически
неправильно, это имеет мало значения, так как из  заинтересованных  лиц  нет
никого, кроме его и вас, а я попросту желаю одного: если  он  жив,  пусть  к
нему перейдет то немногое, что  может  остаться  после  меня,  а  если  дело
обернется иначе (чего я опасаюсь), пусть это перейдет к вам, Нэд. Знаю,  что
вы уважите мое желание. Да благословит  вас  бог  за  это  и  за  всегдашнее
дружеское ваше расположение к Соломону Джилсу". Бансби!  -  сказал  капитан,
взывая к нему торжественно, - как вы это понимаете?  Вот  вы  сидите  здесь,
человек,  которому  с  младенческих  лет  проламывали  голову,  и  в  каждую
расщелину в черепе проникала к вам новая мысль. Как же вы это понимаете?
     - Если дело обстоит так, что он умер, - отвечал Бансби с несвойственной
ему стремительностью, - он, по моему мнению, больше не вернется.  Если  дело
обстоит так, что он жив, он, по моему мнению, вернется. Говорю ли я, что  он
вернется?  Нет.  Почему?  Потому,  что  следует  держаться  по  курсу  этого
наблюдения.
     - Бансби, - сказал капитан Катль, который, казалось,  давал  тем  более
высокую оценку мнениям своего  знаменитого  друга,  чем  труднее  было  хоть
что-нибудь из них  извлечь,  -  Бансби,  -  повторил  капитан  вне  себя  от
восторга, - вы у себя в голове вмещаете  груз,  который  быстро  потопил  бы
судно с таким водоизмещением, как мое! Но что касается вот этого  завещания,
я намерен  не  предпринимать  никаких  шагов,  чтобы  завладеть  имуществом,
помилуй бог!..  Я  только  постараюсь  сохранить  его  для  более  законного
хозяина. И я все-таки надеюсь,  что  Соль  Джилс,  законный  хозяин,  жив  и
вернется, хотя, быть может, и странно, почему он не посылает о себе  никаких
вестей. А теперь, каково ваше  мнение,  Бансби,  насчет  того,  чтобы  снова
припрятать эти бумаги и пометить снаружи, что они были распечатаны такого-то
числа в присутствии Джона Бансби и Эдуарда Катля?
     Так как Бансби не усмотрел никаких возражений на  побережье  Гренландии
или где-нибудь в другом месте, эта мысль была приведена в исполнение. И  сей
великий человек, на секунду устремив свой взор на непосредственно окружающую
его  обстановку,  собственноручно  начертал  свою   подпись   на   конверте,
решительно воздерживаясь, с  характеристическою  для  него  скромностью,  от
употребления прописных букв. Капитан  Катль,  в  свою  очередь  расписавшись
левой рукой и заперев пакет  в  несгораемый  ящик,  предложил  своему  гостю
приготовить еще стакан грогу и выкурить еще одну трубку и, сам подражая  его
примеру, задумался, сидя у камина, о том, какова может быть  судьба  бедного
старого мастера судовых инструментов.
     А затем произошло событие столь  ужасное  и  потрясающее,  что  капитан
Катль без поддержки Бансби рухнул бы под его тяжестью  и  с  этого  рокового
часа был бы погибшим человеком.
     Как мог капитан, даже  если  принять  во  внимание  радость,  вызванную
посещением такого гостя, как мог он только притворить дверь, а  не  запереть
ее, - а в этой небрежности он несомненно был повинен, -  является  одним  из
тех вопросов, которым суждено вечно оставаться предметом для размышлений или
возбуждать ропот против судьбы. Как бы там ни было,  но  в  этот  тихий  час
через незапертую дверь ворвалась в гостиную свирепая Мак-Стинджер,  держа  в
материнских  своих  объятиях  Александра  Мак-Стинджера,  а  за  нею  следом
ворвались смятение и месть (не говоря уже о Джулиане Мак-Стинджер и о  брате
милой малютки, Чарльзе Мак-Стинджере, известном на арене своих  детских  игр
под именем Чаули). Она вошла  так  быстро  и  так  бесшумно,  подобно  струе
воздуха из ближних Ост-Индских доков *, что капитан Катль очнулся лишь в тот
момент, когда обнаружил, что сидит и смотрит на нее с тем самым  безмятежным
видом, с  каким  предавался  размышлениям,  после  чего  на  физиономии  его
отразились ужас и отчаяние.
     Но как только капитан Катль  осознал  во  всей  полноте  постигшее  его
несчастье,  инстинкт  самосохранения  побудил  его  обратиться  в   бегство.
Стремительно обернувшись к маленькой двери,  которая  вела  из  гостиной  на
крутую лесенку в погреб, капитан бросился к ней головой вперед, как человек,
равнодушный к синякам и ушибам и помышляющий только о том, чтобы скрыться  в
недрах земли. Быть может, эта доблестная попытка увенчалась бы успехом, если
бы не горячая  привязанность  милых  малюток,  Джулианы  и  Чаули,  которые,
уцепившись за его ноги - одна схватила одну, другой - другую, - с  жалобными
криками  взывали  к  нему,  как  к  своему  другу.   Тем   временем   миссис
Мак-Стинджер, которая никогда не приступала к важному  делу,  не  перевернув
предварительно Александра Мак-Стинджера так, чтобы удобнее было осыпать  его
живительным градом шлепков, и не посадив его затем на землю для  охлаждения,
в каковом положении  узрел  его  впервые  читатель,  -  миссис  Мак-Стинджер
совершила  этот  торжественный  обряд,  как  будто  на  сей  раз  это   было
жертвоприношение  фуриям,  и,  опустив  страдальца  на  пол,  устремилась  к
капитану  с  настойчивою  решимостью,  угрожавшей  царапинами   вмешавшемуся
Бансби.
     Вопли двух старших Мак-Стинджеров и  рев  юного  Александра,  которому,
если можно так выразиться, выпало на долю пегое детство, ибо добрую половину
этой волшебной поры жизни все лицо у него было в  синяках,  придавали  этому
посещению устрашающий характер. Но когда снова воцарилась тишина и  капитан,
весь в поту, робко воззрился на миссис Мак-Стинджер, ужас достиг  наивысшего
предела.
     - О капитан Катль, капитан Катль! - сказала миссис Мак-Стинджер, сурово
выпятив подбородок и потрясая им, а одновременно и тем, что  можно  было  бы
назвать ее кулаком, не будь она представительницей слабого пола. - О капитан
Катль, капитан Катль! Как вы дерзаете смотреть мне в лицо, вместо того чтобы
умереть от разрыва сердца?
     Капитан, которого можно было заподозрить в  чем  угодно,  только  не  в
дерзости, тихо пробормотал: "Держись крепче!"
     - О, я была слабой, доверчивой дурой, когда приняла вас под свой  кров,
капитан Катль! - воскликнула миссис Мак-Стинджер. - Подумать  только  о  тех
благодеяниях, какими я осыпала этого человека, о том, как я учила моих детей
любить и почитать его, будто отца родного, а ведь  на  нашей  улице  нет  ни
одной хозяйки и ни одного жильца, которые бы не знали, что я терпела  убытки
из-за этого человека и из-за его пьянства и буянства, - миссис  Мак-Стинджер
употребила это последнее слово не столько для выражения какой-нибудь  мысли,
сколько ради рифмы. - И все они кричали в один голос: стыд и позор,  что  он
обременяет работящую женщину, которая трудится с раннего утра и  до  поздней
ночи для блага своих детей и содержит свое бедное жилище  в  такой  чистоте,
что человек может обедать, да, обедать, и чаи пить тоже, где ему вздумается,
хоть на полу или на лестнице, несмотря на его пьянство  и  буянство,  -  вот
каким попечением и заботами он был окружен!
     Миссис  Мак-Стинджер  остановилась  перевести  дух;   лицо   ее   сияло
торжеством, потому что ей удалось вторично упомянуть о  "буянстве"  капитана
Катля.
     -  А  он  убега-а-ает!  -  застонала  миссис  Мак-Стинджер,  растягивая
предпоследний  слог  так,  что  злополучный  капитан  счел  себя  величайшим
негодяем. - И скрывается целый год! От женщины! Такая уж у него совесть!  Он
не посмел встретиться с ней лицом к лицу-у, - снова протяжный стон,  -  нет,
он убежал тайком, как преступник! Да если бы вот этот мой младенец, - быстро
добавила миссис Мак-Стинджер, - вздумал убежать тайком, я бы исполнила  свой
материнский долг так, что он весь покрылся бы синяками!
     Юный Александр,  истолковав  эти  слова  как  обещание,  которое  будет
немедленно исполнено, повалился на пол от страха и горя и лежал, выставив на
всеобщее обозрение подошвы башмаков и издавая такие оглушительные вопли, что
миссис Мак-Стинджер сочла необходимым взять его на руки, а  когда  он  снова
начинал реветь, всякий раз успокаивала его, встряхивая с такой  силой,  что,
казалось, у него расшатаются все зубы.
     - Прекрасный человек капитан Катль! - продолжала  миссис  Мак-Стинджер,
делая резкое ударение на имени капитана.  -  Стоило  того,  чтобы  я  о  нем
горевала... не спала по ночам и  падала  в  обморок...  и  считала,  что  он
умер... и бегала, как сумасшедшая, по всему городу, наводя о нем справки! О,
это прекрасный человек! Ха-ха-ха! Он стоит всех этих тревог  и  мучений,  он
стоит значительно большего.  Будьте  уверены,  это  все  пустяки!  Ха-ха-ха!
Капитан Катль, -  сказала  миссис  Мак-Стинджер  суровым  голосом  и  приняв
суровую осанку, - я желаю знать, намерены ли вы вернуться домой?
     Испуганный капитан заглянул в  свою  шляпу,  словно  не  видел  другого
выхода, как надеть ее и сдаться.
     -  Капитан  Катль,  -  повторила  миссис  Мак-Стинджер  все  с  тем  же
решительным видом, - я желаю знать, намерены ли вы вернуться домой, сэр?
     Капитан, казалось, был совершенно готов идти,  но  все-таки  пролепетал
слабым голосом, что "незачем поднимать из-за этого такой шум".
     - Да-да-да! - успокоительным тоном  сказал  Бансби.  -  Стоп,  милочка,
стоп!
     - А вы кто такой, с  вашего  разрешения?  -  с  целомудренным  величием
отозвалась миссис Мак-Стинджер. - Вы проживали когда-нибудь в номере девятом
на Бриг-Плейс, сэр? Может быть, память у меня плохая, но, мне кажется,  моим
жильцом были не вы. До меня жила в номере девятом некая миссис  Джолсон,  и,
вероятно, вы приняли меня за нее.  Только  этим  я  и  могу  объяснить  вашу
фамильярность, сэр.
     - Ну-ну, милочка, стоп, стоп! - сказал Бансби.
     Капитан Катль не ждал того, что воспоследовало, даже от столь  великого
человека и едва мог этому поверить, хотя видел собственными глазами и наяву,
как Бансби, смело шагнув вперед, обхватил миссис Мак-Стинджер своим косматым
синим рукавом и так успокоил ее магическим жестом и этими немногими  словами
- больше он не промолвил ничего, - что  она,  посмотрев  на  него,  залилась
слезами и заметила, что ребенок и тот может теперь одержать над ней верх,  -
в таком подавленном состоянии она находится.
     Лишившись дара речи и вне себя от изумления, капитан видел, как  Бансби
потихоньку увлек эту неумолимую женщину в лавку, вернулся за ромом, водой  и
свечой, отнес все это к ней и умиротворил ее, не произнеся, по-видимому,  ни
единого слова. Вскоре он заглянул в гостиную в  своей  лоцманской  куртке  и
сказал: "Катль, я ухожу, чтобы конвоировать ее домой",  а  капитан  Катль  в
большем замешательстве, чем если  бы  его  самого  заковали  в  кандалы  для
препровождения на Бриг-Плейс, увидел, как все семейство во  главе  с  миссис
Мак-Стинджер  мирно  удалилось  гуськом.  Он   едва   успел   достать   свою
металлическую чайницу  и  украдкой  всунуть  деньги  Джулиане  Мак-Стинджер,
прежней своей любимице, и  Чаули,  который  притязал  на  его  расположение,
обещая стать славным моряком, как все они покинули кров Мичмана.  А  Бансби,
шепнув, что справится молодцом и еще раз окликнет  Нэда  Катля,  прежде  чем
вернется на борт своего судна, захлопнул за собой дверь, замыкая процессию.
     Тревожные мысли, что, быть может, он бредит и его посетили  привидения,
а отнюдь не семейство, созданное из плоти  и  крови,  преследовали  поначалу
капитана, когда он вернулся в маленькую гостиную и  остался  в  одиночестве.
Однако безграничная вера в  командира  "Осторожной  Клары"  и  беспредельное
восхищение им одержали верх и привели капитана в восторженное состояние.
     Но по мере того, как шло время, а Бансби  все  еще  не  возвращался,  у
капитана начали возникать мучительные сомнения иного  порядка.  Быть  может,
Бансби  искусно  заманили  на  Бриг-Плейс  и  держат  там  в  заточении  как
заложника;  в  таком  случае,  капитану,  как  честному  человеку,  надлежит
освободить его, пожертвовав собственной свободой.  Быть  может,  Бансби  был
атакован и побежден миссис Мак-Стинджер и стыдится показаться на глаза после
своего   поражения.   Быть    может,    миссис    Мак-Стинджер,    отличаясь
неуравновешенным характером, передумала и повернула назад с намерением снова
абордировать Мичмана, а Бансби, вызвавшись проводить ее кратчайшей  дорогой,
прилагал силы к тому, чтобы все семейство заблудилось в  дебрях  города.  И,
наконец, как подобает поступить ему, капитану Катлю, в том случае,  если  он
больше ничего не услышит ни о Мак-Стинджерах,  ни  о  Бансби,  что  казалось
весьма вероятным при таком чудесном и непредвиденном стечении обстоятельств?
     Обо всем этом он размышлял, пока не устал, а Бансби  все  не  было.  Он
устроил себе постель под прилавком и приготовился  ко  сну;  Бансби  все  не
было. Наконец, когда капитан уже отчаялся увидеть его, по крайней мере  -  в
этот вечер, и стал раздеваться,  послышался  стук  колес,  который  замер  у
двери, после чего раздался оклик Бансби.
     Капитан задрожал при мысли, что ему не  удалось  избавиться  от  миссис
Мак-Стинджер и он привез ее назад в карете.
     Нет! Бансби явился только в сопровождений большого сундука, который  он
собственноручно втащил в лавку и, едва успев втащить, сел на  него.  Капитан
Катль признал в нем свой сундук, оставленный в доме миссис Мак-Стинджер,  и,
посмотрев более пристально, со свечою в руке, на  Бансби,  предположил,  что
тому море по колено, или, проще говоря, что он пьян.  Впрочем,  убедиться  в
ртом было трудно: у командира и в трезвом виде на физиономии ровно ничего не
отражалось.
     - Катль, - сказал командир, вставая с сундука и открывая крышку, -  это
ваши пожитки?
     Капитан Катль заглянул в сундук и опознал свое имущество.
     - Дело сделано исправно. Не так ли, приятель? - спросил Бансби.
     Благодарный  и  ошеломленный  капитан  схватил  его  за  руку  и  начал
пространно выражать свое изумление, но Бансби, выдернув руку, сделал попытку
подмигнуть своим вращающимся глазом, каковое усилие, - в  том  состоянии,  в
каком он находился,  -  едва  не  лишило  его  равновесия.  Затем  он  резко
распахнул дверь и стремительно удалился, дабы вернуться на борт  "Осторожной
Клары", - по-видимому, таков был неизменный его обычай, когда он считал, что
им одержана победа.
     Так как Бансби не был расположен часто принимать гостей, капитан  Катль
решил не идти и не посылать к нему на следующий день или до той  поры,  пока
командир не изъявит в этом смысле благосклонного своего  желания  или,  если
этого не  случится,  пока  не  истечет  какой-то  срок.  Посему  капитан  на
следующее же утро вернулся к своему уединенному образу жизни и  не  раз,  по
утрам, в полдень и вечером, погружался в размышления о старом Соле Джилсе, о
мнениях  Бансби  касательно  старика  и  о  том,  есть  ли  надежда  на  его
возвращение. Такое раздумье укрепляло надежды капитана Катля, и он  поджидал
старого мастера у двери, осмеливаясь делать это теперь,  когда  он  странным
образом обрел свободу: ставил его кресло  на  обычное  место  и  приводил  в
порядок маленькую гостиную, как в прежние времена,  -  на  случай  если  тот
вернется неожиданно. В  своей  рачительности  он  снял  с  гвоздя  маленький
портрет  Уолтера-школьника,  опасаясь,  как  бы  он  не  произвел   тяжелого
впечатления на старика,  когда  тот  войдет  в  дом.  Иной  раз  у  капитана
возникало  предчувствие,  что  он  явится  в  такой-то  день.  А  как-то   в
воскресенье он даже заказал два обеда - так  велика  была  его  надежда.  Но
старый Соломон не явился.  А  соседи  по-прежнему  наблюдали,  как  человек,
похожий на моряка, в глянцевитой шляпе, стоит по вечерам в  дверях  лавки  и
внимательно смотрит на улицу.



     Семейные отношения

     Было бы неестественно, если бы человек с таким характером,  как  мистер
Домби, встретив противодействие со стороны столь энергической  особы,  какую
он против себя восстановил, смягчил властный и суровый свой нрав или если бы
холодная, непроницаемая броня гордыни, его облекавшая, стала более гибкой от
непрестанного  столкновения  с  высокомерием,  презрением  и   негодованием.
Проклятье  такой  натуры  -  оно-то  и  является,  в  основном,  тем  тяжким
возмездием, какое в ней самой заключается, - состоит в том, что  почтение  и
уступчивость способствуют развитию дурных ее свойств и служат для нее пищей,
но наряду с этим сопротивление и противодействие настойчивым ее  притязаниям
питают ее ничуть не меньше. Злое начало в ней  обретает  силы  для  роста  и
развития в противоположностях: оно находит опору как в  сладости,  так  и  в
горечи.  Склоняются  перед  ней  или  ею  пренебрегают  -  она   по-прежнему
порабощает сердце, в котором воздвигла свой престол,  и  боготворят  ее  или
отвергают, - остается таким  же  суровым  владыкой,  как  дьявол  в  мрачных
легендах.
     В своих отношениях к первой жене мистер Домби, холодный и высокомерный,
держал себя, как некое высшее существо и едва ли не  почитал  себя  таковым.
Для нее он был "мистером Домби", когда она впервые его увидела, и  оставался
"мистером  Домби"  вплоть  до  ее  смерти.  Он  утверждал  свое  величие  на
протяжении всей их супружеской жизни,  и  она  покорно  его  признавала.  Он
сохранил за собой свое высокое положение на троне, а  она  -  свое  скромное
местечко на нижней его ступени; и благо  было  ему,  отдавшемуся  в  рабство
единой идее. Он воображал, будто гордыня второй его жены  соединится  с  его
гордыней, вольется в  нее  и  укрепит  его  величие.  Он  видел  себя  более
надменным, чем когда бы то ни было,  полагая,  что  надменность  Эдит  будет
споспешествовать его собственной надменности. Ему и в голову  не  приходило,
что высокомерие супруги может обернуться против него.  А  теперь,  когда  он
убедился, что оно преграждает  ему  путь  на  каждом  шагу  и  повороте  его
повседневной жизни, обращая к нему свой холодный, вызывающий и презрительный
лик, гордыня его, вместо того чтобы увянуть или склонить голову под  ударом,
пустила свежие побеги, стала  более  сосредоточенной  и  напряженной,  более
мрачной, угрюмой и неподатливой, чем когда-либо прежде.
     Кто надевает  такую  броню,  навлекает  на  себя  также  другое  тяжкое
возмездие. Броня непроницаема для примирения,  любви  и  доверия,  для  всех
нежных чувств, наплывающих извне, для сострадания, кротости, доброты.  Но  к
глубоким  уколам,  наносимым  самолюбию,  она  чувствительна  так  же,   как
обнаженная  грудь  -  к  ударам  кинжала;  и  при  этом  открываются   такие
мучительные гнойники, каких не найти в других ранах, хотя бы  их  и  нанесла
железная рука самой  гордыни,  обратившаяся  против  гордыни  более  слабой,
обезоруженной и поверженной.
     Таковы были его раны. Он ощущал их болезненно в уединении своих  старых
комнат, куда он снова начал удаляться и проводить в одиночестве долгие часы.
Казалось, судьба обрекла его быть всегда  гордым  и  могущественным,  всегда
униженным и беспомощным, меж тем как он должен был  быть  особенно  сильным.
Кому суждено было осуществить эту волю рока?
     Кому? Кому удалось завоевать любовь его жены так же, как некогда любовь
его сына? Кто была та, которая оповестила его об этой новой победе, когда он
сидел в темном углу? Кто была та, чье единое слово достигало  цели,  которой
он не мог достигнуть при всем напряжении сил?  Кто  была  та,  лишенная  его
любви, заботы и внимания, которая цвела и преуспевала, тогда как умирали те,
него он оберегал? Кем могла она быть, как не той самой дочерью,  на  которую
он часто посматривал смущенно в  пору  ее  сиротливого  детства,  охваченный
страхом,  что  может  ее  возненавидеть,  и  по  отношению  к  которой   его
предчувствие сбылось, ибо он ненавидел ее?
     Да, и он хотел ее ненавидеть и укрепил эту ненависть, хотя  на  девушку
еще падал иногда отблеск того света, в  каком  она  предстала  перед  ним  в
памятный вечер его возвращения с молодой женой.  Он  знал  теперь,  что  она
красива; он не оспаривал того, что она грациозна и обаятельна и что  он  был
изумлен,  когда  она  явилась  перед  ним  во  всем  очаровании  своей  юной
женственности. Но даже это он  ставил  ей  в  вину.  Предаваясь  мрачному  и
нездоровому раздумью, несчастный, смутно понимая  свое  отчуждение  от  всех
людей и бессознательно стремясь к тому, что всю жизнь  от  себя  отталкивал,
усвоил превратное представление о своих правах и обидах  и  благодаря  этому
оправдывал себя перед ней. Чем более достойной его обещала  она  стать,  тем
больше склонен он был притязать задним числом на ее уважение  и  покорность.
Разве выказывала она когда-нибудь свое  уважение  и  покорность?  Чью  жизнь
украшала она - его или Эдит? Кому первому открыла свое  обаяние  -  ему  или
Эдит? Да ведь отношения между ними с  самого  ее  рождения  не  походили  на
отношения между отцом и дочерью! Они  всегда  были  чужды  друг  другу.  Она
всегда поступала наперекор ему. Теперь она  участвовала  в  заговоре  против
него. Ее красота смягчала натуры, не склонившиеся перед  ним,  и  оскорбляла
его своим противоестественным торжеством.
     Может быть, во всем этом слышался неясный голос чувства,  проснувшегося
в груди, хотя оно и вызвано было эгоистическим сознанием, что  в  ее  власти
сделать его жизнь иною. Но он заглушал эти  далекие  раскаты  грома  прибоем
волн своей гордыни. Он не признавал ничего, кроме своей гордыни. И в гордыне
своей, приносившей ему тревогу, тоску и мучения, он ненавидел ее.
     Мрачному, упрямому, хмурому демону, которым он был  одержим,  его  жена
противопоставила свою - иную -  гордость.  Они  никогда  не  могли  бы  жить
счастливо  вместе;  но  ничто  не  в  силах  было  сделать  их  жизни  более
несчастной, чем эта умышленная и упорная борьба таких страстей. Его гордость
настаивала на сохранении его верховной власти и требовала от жены  признания
этой власти. Она согласилась бы пойти на  смертные  муки,  но  до  последней
минуты не спускала бы с  него  надменного  взгляда,  выражавшего  спокойное,
неумолимое презрение. Вот чего он добился от Эдит! Он не  подозревал,  какие
бури и борьбу выдержала она, пока удостоилась чести принять его имя.  Он  не
подозревал о том, на какие уступки, по ее мнению, она пошла, когда позволила
ему назвать ее женой.
     Мистер Домби решил показать ей, что он - владыка. Нет и не  может  быть
иной воли, кроме его воли. Он хотел, чтобы она была гордой, но  ее  гордость
должна была служить его интересам, а не быть в ущерб им. Когда  он  сидел  с
ожесточившимся сердцем, в одиночестве, он часто слышал, как  она  уезжала  и
возвращалась домой, поглощенная заботами лондонской жизни и  уделяя  столько
же внимания его симпатиям и антипатиям, его удовольствию  и  неудовольствию,
сколько могла уделять, если бы он был ее грумом. Ее холодное, величественное
равнодушие - его собственное неоспоримое качество, ею у него  похищенное,  -
оскорбляло его больше, чем могло бы оскорбить любое  иное  поведение.  И  он
решил, что заставит ее склониться перед его могучей, всеподавляющей волей.
     Он давно уже размышлял об этом и однажды, поздно вечером, услыхав,  что
она вернулась домой, отправился к ней, на ее  половину.  Она  была  одна,  в
ослепительном наряде, и только что пришла от своей матери.  Вид  у  нее  был
печальный и задумчивый, когда он предстал перед ней; но она заметила его еще
в дверях, ибо, взглянув в зеркало, перед которым она сидела,  он  тотчас  же
увидел, словно  в  картинной  раме,  сдвинутые  брови  и  мрачное  выражение
прекрасного лица, столь хорошо ему знакомое.
     - Миссис Домби, - сказал он, входя, - разрешите мне поговорить с вами.
     - Завтра, - отозвалась она.
     - Сейчас самый  подходящий  момент,  сударыня,  -  возразил  он.  -  Вы
заблуждаетесь относительно своего положения. Я привык назначать  время  сам.
Мне его не назначают. Мне кажется, вы вряд ли понимаете, миссис  Домби,  кто
я!
     - Мне кажется, - ответила она, - я вас очень хорошо понимаю.
     При этом она посмотрела на  него  и,  скрестив  на  груди  белые  руки,
сверкавшие золотом и драгоценными камнями, отвернулась.
     Будь она не так  красива  и  не  так  величественна  в  своем  холодном
спокойствии, быть может, не было  бы  у  нее  власти  внушить  ему  мысль  о
невыгоде его положения - мысль,  проникшую  сквозь  броню  гордыни.  Но  эта
власть у нее была, и он остро ее почувствовал. Он окинул  взглядом  комнату,
увидел, что великолепные принадлежности туалета, служившие для украшения  ее
особы, и роскошные уборы валяются повсюду и брошены как попало -  не  только
из прихоти и беспечности (во всяком случае, так показалось ему), но  в  силу
упорного, высокомерного пренебрежения дорогими вещами. И тогда он еще острее
и отчетливее осознал свое положение. Гирлянды цветов, перья,  драгоценности,
кружева, шелк, атлас - куда бы он ни взглянул,  всюду  он  видел  сокровища,
брошенные с презрением. Даже бриллианты - свадебный  подарок,  -  беспокойно
поднимаясь и опускаясь на ее груди, словно хотели  разорвать  цепь,  которая
скрепляла их, охватывая ее шею, и рассыпаться по  полу,  где  она  могла  бы
попирать их ногами.
     Он понял невыгоду своего положения  и  не  скрыл  этого.  Напыщенный  и
чуждый этим ярким краскам и чувственному блеску, отчужденный и сдержанный  в
присутствии  высокомерной  госпожи,  чью  неприступную  красоту  этот  блеск
повторял и отражал как бы в  бесчисленных  осколках  зеркала,  он  испытывал
смущение  и  замешательство.  Все,  что  способствовало  ее   презрительному
самообладанию, неизбежно раздражало его. Раздраженный  и  недовольный  самим
собой, он сел и, пребывая по-прежнему в дурном расположении духа, продолжал:
     -  Миссис  Домби,  нам  совершенно  необходимо   прийти   к   какому-то
соглашению. Ваше поведение, сударыня, мне не нравится.
     Она снова бросила на него взгляд и снова отвернулась, но  если  бы  она
говорила в течение часа, ей не удалось бы выразиться более красноречиво.
     - Повторяю, миссис Домби, ваше поведение мне не нравится. Однажды я уже
воспользовался случаем и попросил, чтобы вы его  изменили.  Теперь  я  этого
требую.
     - Вы выбрали подходящий случай для первого вашего выговора, сэр,  и  вы
нашли подобающий тон и подобающие выражения для  второго.  Вы  требуете!  От
меня!
     - Сударыня, - сказал мистер Домби с оскорбительно-высокомерным видом, -
я вас сделал своей женой. Вы носите мое имя. Вы связаны со  мной  -  с  моим
общественным положением и моей репутацией. Не стану говорить, что свет, быть
может, склонен считать этот союз почетным для вас, но я  скажу,  что  привык
предъявлять требования к моим близким и к людям, от меня зависящим.
     - К какой из этих групп вам угодно отнести меня? - спросила она.
     - Пожалуй, миссис Домби, я бы считал, что моя жена должна  принадлежать
- или, вернее, принадлежит и изменить этого не может - к обеим группам.
     Она пристально посмотрела на него и сжала дрожащие губы. Он видел,  как
трепещет ее грудь, видел, как лицо ее вспыхнуло и затем побледнело. Все  это
он мог видеть и видел; но он не мог знать, что в тайниках  ее  сердца  одно,
шепотом произнесенное слово заставляло ее сохранять спокойствие, и это слово
было - Флоренс.
     Слепой безумец, стремящийся к пропасти!  Он  думал,  что  она  стоит  в
страхе перед ним!
     - Вы слишком расточительны, сударыня, - сказал мистер Домби.  -  Вы  не
знаете меры. Вы бросаете  на  ветер  огромные  деньги  -  или,  вернее,  это
огромные деньги для  большинства  джентльменов,  -  поддерживая  знакомства,
которые для меня бесполезны и даже неприятны мне. Я принужден настаивать  на
том, чтобы это положение решительным образом изменилось. Знаю, что,  получив
внезапно  десятую  долю  тех  средств,  какие  судьба  предоставила  в  ваше
распоряжение, леди склонны впадать в крайности. Этих крайностей  было  более
чем достаточно. Мне бы хотелось, чтобы опыт, приобретенный миссис Грейнджер,
- опыт совсем иной, - принес теперь пользу миссис Домби.
     Снова пристальный взгляд, дрожащие губы,  трепещущая  грудь,  лицо,  то
краснеющее, то бледнеющее, и снова тихий шепот: "Флоренс, Флоренс",  который
слышался ей в биении ее сердца.
     Его дерзкая самоуверенность возросла, когда он увидел  эту  перемену  в
ней. Воспаленная постоянным  ее  презрением  к  нему  и  недавним  ощущением
невыгоды своего положения не меньше, чем теперешней ее покорностью  (так  он
истолковывал ее поведение), эта самоуверенность уже не знала границ. Кто мог
долго противиться надменной его воле и желаниям? Он решил одержать  над  ней
верх, и вот - смотрите!
     -  Далее,  сударыня,  -  продолжал  мистер  Домби  тоном   властным   и
повелительным, - соблаговолите хорошенько понять, что вам  надлежит  уважать
меня и слушаться. Что перед лицом света следует оказывать мне полное и явное
уважение, сударыня. Я к этому привык. Я имею  право  это  требовать.  Короче
говоря, я этого желаю. Я считаю это соответствующим  вознаграждением  за  то
высокое положение в обществе, какое выпало вам на долю. И,  полагаю,  никого
не удивит, что это уважение от вас требуется и что вы его  оказываете.  Мне,
мне! - добавил он выразительно.
     Она безмолвствует. Никакой перемены в ней. Взгляд устремлен на него.
     - Я узнал от вашей матери,  миссис  Домби,  -  сказал  мистер  Домби  с
внушительной важностью, - то, что вам несомненно  известно,  а  именно:  для
поправления здоровья ей советуют поехать в Брайтон. Мистер  Каркер  был  так
любезен...
     С ней внезапно произошла перемена. Ее лицо и шея вспыхнули,  как  будто
на них упал красный отблеск солнечного заката. Не оставив без внимания  этой
перемены и истолковав ее по-своему, мистер Домби продолжал:
     - Мистер Каркер был так любезен, что съездил туда и на время  снял  там
дом. По возвращении вашем в Лондон я приму меры, какие считаю  необходимыми,
для лучшего ведения хозяйства. Одной из таких мер будет приглашение на место
экономки (если это удастся) проживающей в Брайтоне  очень  почтенной  особы,
которая находится в стесненных обстоятельствах, некоей миссис Пипчин, прежде
оказывавшей услуги моей семье и пользовавшейся моим  доверием.  Для  ведения
хозяйства в этом доме, возглавляемом лишь номинально миссис Домби, требуется
опытный человек.
     Прежде чем он произнес эти слова, она изменила позу: теперь она  сидела
- по-прежнему глядя  на  него  пристально  -  и  вертела  на  руке  браслет,
повертывала его не с женственной осторожностью, но натирала им гладкую кожу,
пока на белой руке не появилась красная полоса.
     - Я заметил, - сказал мистер Домби, - и этим я закончу то,  что  считаю
нужным сообщить вам сегодня, миссис Домби, - минуту тому  назад  я  заметил,
сударыня, что мое упоминание о мистере Каркере было принято  вами  несколько
странно. В тот день, когда я  при  этом  доверенном  лице  указал  вам,  что
недоволен вашей манерой принимать моих гостей,  вам  угодно  было  возражать
против его присутствия. Вам придется воздержаться  от  подобных  возражений,
сударыня, и приучить себя к его  присутствию,  весьма  возможно,  во  многих
подобных случаях, если вы не  воспользуетесь  средством,  которое  у  вас  в
руках, - иными словами, если не  лишите  меня  оснований  для  недовольства.
Мистер Каркер, -  продолжал  мистер  Домби,  который  после  отмеченного  им
смятения почитал действенным вновь открытое средство смирять  гордость  жены
и, быть может, не прочь был показать означенному джентльмену свою  власть  в
новом аспекте, - мистер  Каркер,  пользуясь  моим  доверием,  миссис  Домби,
прекрасно может пользоваться и вашим доверием  в  равной  мере  и  в  равных
пределах. Надеюсь, миссис Домби, - продолжал он спустя несколько секунд,  на
протяжении коих, в  приливе  высокомерия,  он  укрепился  в  своей  идее,  -
надеюсь, я никогда не сочту необходимым поручить  мистеру  Каркеру  передачу
вам какого-либо замечания или порицания, но так как,  принимая  во  внимание
мое положение и репутацию, для меня были бы  унизительны  частые  пререкания
из-за пустяков с той леди, которую я удостоил наивысшей чести, какую в  моей
власти было оказать, я, не колеблясь, прибегну к его услугам,  если  у  меня
будут для этого основания.
     "А теперь, - подумал он, вставая, в  сознании  собственного  морального
величия, еще более непреклонный и непроницаемый, чем когда бы то ни было,  -
она знает меня и знает мое решение".
     Рука, с такой силой нажимавшая на  браслет,  тяжело  лежала  теперь  на
груди, и Эдит, смотря на мистера  Домби,  все  с  тем  же  застывшим  лицом,
сказала тихо:
     - Подождите! Ради бога! Я должна поговорить с вами.
     Почему не заговорила она раньше и какая происходила в ее  душе  борьба,
на несколько минут лишившая ее дара  речи?  Благодаря  страшному  напряжению
воли лицо ее оставалось неподвижным, как лицо статуи, - обращенное  к  мужу,
оно не выражало ни мягкости, ни жесткости,  ни  приязни,  ни  ненависти,  ни
гордости, ни смирения - ничего, кроме пытливого внимания!
     - Разве я когда-нибудь соблазняла  вас,  заставляя  искать  моей  руки?
Разве я когда-нибудь пользовалась какими  бы  то  ни  было  уловками,  чтобы
прельстить вас? Разве я была более расположена  к  вам,  когда  вы  за  мной
ухаживали, чем после пашей свадьбы? Была ли я когда-нибудь  по  отношению  к
вам иной, чем теперь?
     - Совершенно незачем это обсуждать, сударыня, - сказал мистер Домби.
     - Думали ли вы, что я вас люблю? Было ли вам известно,  что  я  вас  не
люблю? Да разве вы когда-нибудь задумывались о моем сердце или ставили  себе
целью завоевать ничего не стоящую вещь? Разве был хоть какой-нибудь намек на
это при заключении нашей сделки? С вашей стороны или с моей?
     - Эти вопросы, сударыня, - сказал мистер Домби,  -  не  имеют  никакого
отношения к делу.
     Она встала между ним и дверью, чтобы помешать ему уйти, и, выпрямившись
во весь рост, продолжала смотреть на него в упор.
     - Вы отвечаете на каждый из них. Вижу, что вы отвечаете раньше,  чем  я
их задаю. Можете ли вы отвечать иначе - вы, которому жалкая правда  известна
не хуже, чем мне? Теперь скажите: если бы я любила вас преданно, могла ли бы
я сделать для вас больше, чем отдать вам всю мою волю и себя целиком, как вы
этого  только  что  потребовали?  Если  бы  сердце  у  меня  было  чистое  и
неискушенное и если  бы  вы  были  его  кумиром,  могли  бы  вы  потребовать
большего, могли бы вы получить больше?
     - Быть может, и нет, сударыня, - ответил он холодно.
     - Вы знаете, что я совсем иная. И можете  угадать  по  моему  лицу  мои
чувства к вам. -  Гордые  губы  не  дрогнули,  темные  глаза  не  вспыхнули,
по-прежнему взгляд был пристальный и испытующий. - Вы знаете в общих  чертах
мою жизнь. Вы говорили  о  моей  матери.  Неужели  вы  думаете,  что  можете
унизить, согнуть, сломить меня, принудив к подчинению и послушанию?
     Мистер Домби улыбнулся, как улыбнулся бы он, если бы задали ему вопрос,
может ли он достать десять тысяч фунтов.
     - Если происходит что-то  необычное  здесь,  -  продолжала  она,  легко
проведя рукой над глазами, которые оставались такими же неподвижными, - и, я
знаю, необычные чувства теснятся вот тут, -  она  приподняла  руку,  которую
прижимала к груди, и снова тяжело опустила ее на грудь, - то  поймите:  есть
нечто странное и в той просьбе, с какой я намереваюсь к вам обратиться.  Да,
- быстро сказала она, словно отвечая на мимолетное изменение в его  лице,  -
дело в том, что я хочу обратиться к вам с просьбой.
     Мистер Домби,  со  снисходительным  видом  опустив  слегка  подбородок,
отчего  затрещал  его  туго  накрахмаленный  воротничок,  сел  на   стоявшую
поблизости софу, чтобы выслушать просьбу.
     - Если вы поймете, что и мне самой, - ему показалось, будто на глазах у
нее блеснули слезы, и он подумал об этом не без самодовольства, хотя ни одна
слезинка не скатилась по  ее  щеке  и  на  него  она  смотрела  все  тем  же
пристальным взглядом, - мне самой  кажется  почти  невероятным  мое  решение
обратиться с просьбой к человеку, ставшему моим мужем,  а  в  особенности  к
вам, - если вы это поймете, быть может, вы придадите большее  значение  моим
словам. Тяжелая развязка, к которой мы приближаемся и, может  быть,  придем,
отразится не только на нас (это было бы не так важно), но и на других.
     На других! Он знал, к кому относилось это) слово, и сурово нахмурился.
     - Я обращаюсь к вам ради других. А также ради вас и  ради  себя  самой.
После нашей свадьбы вы держали себя высокомерно по отношению  ко  мне,  и  я
платила вам тем же. Ежедневно  и  ежечасно  вы  давали  понять  мне  и  всем
окружающим, что, по вашему  мнению,  союз  наш  является  для  меня  высокой
честью. Я думаю иначе и в свою очередь давала это понять. Вы  как  будто  не
признаете или (поскольку это в  вашей  власти)  не  намерены  признать,  что
каждый из нас должен идти своей дорогой. Вместо этого вы добиваетесь от меня
покорности, которой не дождетесь никогда.
     Хотя выражение ее лица не изменилось, это  "никогда"  была  энергически
подчеркнуто той силой, с какой она произнесла его.
     - Я не питаю к вам никаких нежных чувств. Вы это знаете. Если бы  я  их
питала или могла питать, вам это было бы безразлично. Знаю прекрасно, что  и
вы никаких нежных чувств ко мне не питаете. Но мы связаны друг с другом,  и,
я уже сказала, узы, нас соединяющие, опутывают также и других. Мы  оба  рано
или поздно должны умереть. Мы оба уже связаны  с  умершими,  каждый  из  нас
лишился ребенка. Будем снисходительны.
     Мистер Домби глубоко вздохнул, как будто желая сказать: "О! И это все?"
     - Ни за какие сокровища в мире,  -  продолжала  она,  следя  за  ним  и
бледнея, тогда как глаза ее еще ярче заблестели, - нельзя было бы  купить  у
меня эти слова. Если отмахнуться  от  них,  как  от  пустой  фразы,  никакие
сокровища и никакая власть не могут  их  вернуть.  Я  их  произнесла.  Я  их
взвесила,  и  я  исполню  то,  за  что  берусь.  Если   вы   обещаете   быть
снисходительным, я со своей стороны дам обещание быть снисходительной. Мы  с
вами - самая несчастная супружеская чета, у  которой,  по  разным  причинам,
вырвано с корнем все, что освящает или оправдывает брак. Но со  временем  мы
можем достигнуть дружеского расположения или приспособиться друг к другу.  Я
постараюсь на это надеяться, если и вы приложите усилие. И  я  буду  утешать
себя надеждой на более достойную и счастливую жизнь, чем та, какую я вела  в
юности и в расцвете лет.
     Все время она говорила тихим, ровным  голосом,  не  повышая  его  и  не
понижая; замолчав, она опустила руку, которую прижимала к  груди,  принуждая
себя быть бесстрастной и спокойной, но не опустила глаз, столь пристально за
ним следивших.
     - Сударыня, - с величайшим достоинством сказал мистер  Домби,  -  я  не
могу принять такие необычайные предложения.
     Она продолжала смотреть на него все так же пристально.
     - Я не могу, - сказал мистер Домби,  вставая,  -  идти  на  соглашение,
миссис Домби, или вступать с вами  в  переговоры  по  вопросу,  относительно
коего вам известно мое мнение и мои желания.  Я  предъявил  вам  ультиматум,
сударыня,  и  мне  остается  только  просить,  чтобы  вы  обратили  на  него
серьезнейшее внимание.
     Он видел, как изменилось ее лицо и появилось на нем прежнее,  но  более
напряженное выражение.  Он  видел,  как  опустились  глаза,  словно  она  не
захотела смотреть на какой-то гнусный и ненавистный предмет. Он  видел,  как
озарилось надменное чело. Он видел, как прорвались наружу  презрение,  гнев,
негодование и отвращение, а бледная, тихая убежденность рассеялась, как дым.
Он не мог не смотреть на нее, но смотрел он с ужасом.
     - Ступайте, сэр! - сказала она, величественно указывая рукой на  дверь.
- Наш первый и последний искренний разговор кончен. Отныне  ничто  не  может
сделать нас более чуждыми друг другу, чем чужды мы сейчас.
     - Можете быть уверены, сударыня, - сказал мистер Домби, -  что  я  буду
поступать   так,   как   считаю   правильным,   невзирая   ни    на    какие
разглагольствования.
     Она повернулась к нему спиной и молча села перед зеркалом.
     - Сударыня, я возлагаю надежду на то, что вы обретете более  правильное
понимание долга, более  достойные  чувства  и  большую  рассудительность,  -
сказал мистер Домби.
     Она не ответила ни слова. По выражению ее лица, отраженного в  зеркале,
он понял, что она не обращает на него ни малейшего внимания, как будто бы он
был незамеченным ею пауком на стене, или жуком на полу, или, вернее,  словно
он был пауком или жуком,  замеченным  ею  и  раздавленным,  после  чего  она
отвернулась и забыла о нем, как забывают об омерзительных мертвых гадах.
     В дверях  он  оглянулся  и  окинул  взором  ярко  освещенную  роскошную
комнату, красивые  веши,  расставленные  повсюду,  фигуру  Эдит,  сидящей  в
нарядном платье перед зеркалом, и лицо Эдит, отраженное в зеркале. И он ушел
к себе, в свою комнату, где уже так давно предавался размышлениям, и унес  с
собою яркое воспоминание обо всем  виденном  и  странную  безотчетную  мысль
(иной раз такие мысли приходят в голову) о том  какова  будет  эта  комната,
когда он увидит ее в следующий раз.
     Мистер Домби был очень молчалив, очень важен и очень уверен в том,  что
достигнет цели.
     Он не намерен был сопровождать семейство в Брайтон. Но за  завтраком  в
день отъезда, то есть дня через два, он милостиво  уведомил  Клеопатру,  что
собирается скоро приехать туда. Нельзя было медлить с отправкой Клеопатры  в
такое место, которое считалось целебным, ибо она  и  в  самом  деле  грозила
рассыпаться в прах.
     Хотя второго  удара  не  последовало,  но,  оправляясь  после  первого,
старуха как будто подвигалась не вперед, а назад. Она еще больше похудела  и
сморщилась, ее слабоумие проявлялось резче, а путаница в мыслях и провалы  в
памяти  казались  еще  более  странными.  Помимо  других  симптомов,  у  нее
развилась привычка путать имена ее двух зятьев, живого и умершего, и  обычно
называть мистера Домби либо "Грейнджби" либо "Домбер", а иногда и так и этак
вперемежку.
     Но она все молодилась, по-прежнему очень молодилась.  И  моложавой  она
явилась к завтраку в день отъезда, в  новой  шляпке,  специально  для  этого
заказанной, и в дорожном платье, которое было разукрашено вышивкой и  обшито
шнурком,  как  платьице  престарелого  младенца.  Нелегко  было  надеть  эту
воздушную шляпку, а когда она  уже  была  надета,  нелегко  удержать  ее  на
подобающем ей месте, на бедной трясущейся голове. Теперь  шляпка  не  только
производила странное впечатление, упорно сползая набекрень, но  вдобавок  ее
приходилось беспрестанно похлопывать по тулье, каковую обязанность исполняла
горничная Флауэрс, прислуживавшая на заднем плане во время завтрака.
     - Ну, дорогой мой Грейнджби, - сказала  миссис  Скьютон,  -  вы  должны
непрем общать, - некоторые слова  она  обрубала,  а  из  других  выбрасывала
слоги, - приехать поскорей.
     - Я только что сказал, сударыня,  -  произнес  мистер  Домби  громко  и
раздельно, - что приеду дня через два.
     - Благодарю вас, Домбер!
     Тут майор, который пришел попрощаться и, с  невозмутимым  хладнокровием
бессмертного существа, таращил свои апоплексические глаза на миссис Скьютон,
сказал:
     - Ах, боже мой, сударыня, вы не приглашаете старого Джо!
     - Самодеянное создание, кто  он  такой?  -  просюсюкала  Клеопатра.  Но
Флауэрс, хлопнув по шляпке, кок будто освежила ее  память,  после  чего  она
добавила: - Ах, вы имеете в виду самого себя, злодей!
     - Чертовски странно, сэр! - шепнул майор мистеру Домби. -  Дело  плохо!
Она всегда одевалась слишком легко. (Сам майор был закутан  до  подбородка.)
Но, говоря о Джо, кого может иметь в  виду  Дж.  Б.,  если  не  старого  Джо
Бегстока... Джозефа... вашего  раба...  Джо,  сударыня?  Вот  он!  Вот  этот
человек! Вот сердце Бегстока, сударыня!  -  воскликнул  майор,  нанеся  себе
звучный удар в грудь.
     - Дорогая моя Эдит - Грейнджби... это чрезвычайно странно, -  брюзгливо
сказала Клеопатра, - что майор...
     - Бегсток! Дж. Б.! - вскричал майор, видя, что она старается  вспомнить
его фамилию.
     - Ну, это неважно, - сказала  Клеопатра.  -  Эдит?  милочка,  как  тебе
извест, я всегда  забвала  имена...  о  чем  это  я  говорила?..  Ах,  да!..
чрезвычайно странно, что  столько  людей  хотят  меня  навестить,  я  уезжаю
ненадолго. Я вернусь. Право же, они могут дождать моего возвращения!
     При этом Клеопатра посматривала на всех сидевших за столом и имела  вид
очень встревоженный.
     - Я не хочу гостей... право же, я не  хоч  гостей,  -  сказала  она,  -
маленький отдых... и все такое... вот  что  мне  нужно.  Дерзкие  злодеи  не
должны приближ ко мне, пока я не стряхну с себя этого оцепенения.
     И воскрешая свои  кокетливые  манеры,  она  попыталась  слегка  ударить
майора веером, но вместо  этого  опрокинула  чашку  мистера  Домби,  которая
стояла совсем в другой стороне.
     Затем она позвала Уитерса и поручила ему хорошенько позаботиться о том,
чтобы отдано было распоряжение о некоторых незначительных  переделках  в  ее
комнате, каковые должны быть закончены к  ее  возвращению;  к  ним  надлежит
приступить немедленно, ибо трудно сказать, как скоро она  вернется;  дело  в
том, что у нее множество обязательств, и самые разнообразные люди должны  ее
навестить.  Уитерс  выслушал  эти  распоряжения  с  подобающим  почтеньем  и
поручился, что они будут исполнены, но, отступив шага на два, он,  казалось,
не мог удержаться, чтобы не бросить за ее спиной многозначительный взгляд на
майора, который не мог удержаться, чтобы не бросить многозначительный взгляд
на Клеопатру, а та  не  могла  удержаться,  чтобы  не  тряхнуть  головой  (в
результате чего шляпка съехала ей на один  глаз)  и  не  застучать  ножом  и
вилкой по тарелке, как будто она щелкала кастаньетами.
     Одна только Эдит ни разу не подняла глаз ни  на  кого  из  сидевших  за
столом, и ее как будто не смущало то, что говорила и  делала  ее  мать.  Она
прислушивалась к бестолковым речам или, во всяком случае,  поворачивалась  к
матери, когда та ее окликала; вполголоса бросала  в  ответ  несколько  слов,
когда это было необходимо,  а  иной  раз  прерывала  ее,  если  та  начинала
говорить бессвязно, или одним словом направляла ее  мысль  на  ту  стезю,  с
которой она свернула. Мать, как бы ни была она рассеяна во всех  отношениях,
оставалась постоянной в  одном:  она  все  время  следила  за  дочерью.  Она
смотрела на прекрасное лицо, неподвижное и  строгое,  словно  высеченное  из
мрамора, то с боязливым  восхищеньем,  то  с  нелепым  хихиканьем,  стараясь
вызвать на нем улыбку,  то  капризно  проливая  слезы  и  ревниво  покачивая
головой, как будто воображала, что дочь не обращает на нее внимания, но  все
время ощущая притягательную его силу, - это ощущение оставалось неизменным в
отличие от прочих ее ощущений.  С  Эдит  она  иногда  переводила  взгляд  на
Флоренс и снова пугливо  обращала  его  на  Эдит;  а  иногда  она  старалась
смотреть в другую сторону, чтобы не видеть лица дочери;  но  снова  оно  как
будто притягивало ее, хотя Эдит не поворачивалась к ней, если та на  нее  не
смотрела, и не смущала ее ни одним взглядом,
     После завтрака миссис Скьютон сделала вид, будто с  девической  грацией
опирается на руку майора, но в действительности ее энергически  поддерживала
с другой стороны горничная Флауэрс, а сзади подпирал  паж  Уитерс,  и  таким
образом ее довели до кареты, в которой ей предстояло ехать вместе с  Флоренс
и Эдит в Брайтон.
     - Неужели Джозеф окончательно изгнан? -  спросил  майор,  просовывая  в
дверцу свою пурпурную физиономию. - Черт возьми, сударыня! Неужели Клеопатра
так жестокосердна, что запрещает своему верному Антонию  Бегстоку  предстать
пред лицом ее?
     - Убирайтесь! - сказала Клеопатра. -  Я  вас  не  выношу.  Если  будете
умником, можете навестить меня, когда я вернусь.
     - Скажите Джозефу, сударыня, что он может жить этой надеждой, - ответил
майор, - иначе он умрет от отчаяния.
     Клеопатра содрогнулась и откинулась назад.
     - Эдит, дорогая моя, - воскликнула она, - скажи ему...
     - Что?
     - Такие ужасные слова! -  продолжала  Клеопатра.  -  Он  говорит  такие
ужасные слова!
     Эдит сделала ему знак удалиться, приказала кучеру  трогать  и  оставила
несносного майора мистеру Домби. К нему он и вернулся посвистывая.
     - Вот что я вам скажу, сэр, - объявил майор, заложив руки  за  спину  и
широко  расставив  ноги,  -  наша  очаровательная  приятельница   попала   в
переделку.
     - Что вы хотите этим сказать, майор? - осведомился мистер Домби.
     - Я хочу сказать, Домби. - ответил майор, -  что  скоро  вам  предстоит
стать зятем-сироткой.
     Это шутливое определение его особы столь не понравилось мистеру  Домби,
что майор в знак глубокой серьезности закончил фразу лошадиным кашлем.
     - Черт возьми, сэр, - сказал майор, - какой смысл приукрашивать  факты!
Джо - человек прямой, сэр. Такая  у  него  натура.  Если  уж  вы  принимаете
старого Джоша, берите его таким, каков он есть; и вы убедитесь, что Дж. Б. -
дьявольски шершавая старая  терка.  Домби,  мать  вашей  жены  собирается  в
дальний путь, сэр.
     -  Боюсь,  что  миссис  Скьютон  перенесла  сильное  потрясение,  -   с
философическим спокойствием заметил мистер Домби.
     - Потрясение, сэр! - воскликнул майор. - Она разбилась вдребезги!
     - Однако перемена климата и уход могут оказаться весьма  благотворными,
- продолжал мистер Домби.
     - Не верьте этому, сэр, - возразил  майор.  -  Черт  возьми,  сэр,  она
никогда не укутывалась как следует! Если человек хорошенько не  кутается,  -
сказал майор, застегивая свой светло-коричневый жилет еще на одну  пуговицу,
- у него нет надлежащей опоры. Но некоторые люди хотят  умереть.  Они  хотят
смерти. Черт возьми, они хотят этого! Они  упрямы.  Вот  что  я  вам  скажу,
Домби, может быть, это некрасиво, может быть, это не утонченно, может  быть,
это грубо и просто, но человеческая порода улучшилась бы, сэр, если бы влить
в нее немножко настоящей старой английской бегстоковской крови.
     Сообщив эти драгоценные  сведения,  майор,  лицо  коего  было  поистине
синим, каковы бы ни были другие качества, которыми он отличался или  в  коих
нуждался для того, чтобы причислить себя  к  "настоящей  старой  английской"
породе (эта порода никогда еще не была точно определена),  майор  унес  свои
рачьи глаза и апоплексическую физиономию в клуб и там пыхтел целый день.
     Клеопатра,  попеременно  брюзгливая,  самодовольная,   бодрствующая   и
засыпающая,  но  неизменно  юная,  прибыла  в  тот  же  вечер   в   Брайтон,
рассыпалась, по обыкновению, на  куски  и  была  уложена  в  постель.  Здесь
мрачная фантазия могла бы нарисовать грозный  скелет,  совсем  непохожий  на
горничную, - скелет, стерегущий у розовых занавесок, привезенных сюда, чтобы
они делились своим румянцем с Клеопатрой.
     На высшем совете медицинских светил было постановлено, что  она  должна
ежедневно выезжать на прогулку и ежедневно, если силы ей позволят,  выходить
из экипажа и прогуливаться пешком. Эдит готова была сопровождать ее - всегда
готова  была  сопровождать   ее,   по-прежнему   безучастно-внимательная   и
невозмутимо прекрасная, - и они выезжали вдвоем: с тех пор, как матери стало
хуже, Эдит в присутствии Флоренс чувствовала  себя  неловко  и  как-то  раз,
поцеловав Флоренс, сказала ей, что предпочитает быть наедине с матерью.
     Однажды  миссис  Скьютон  пребывала  в  раздражительном   и   сварливом
расположении духа, напоминающем ее состояние в  период  выздоровления  после
первого удара. Сначала она молча сидела  в  экипаже,  посматривая  на  Эдит,
потом взяла  ее  руку  и  горячо  поцеловала.  Дочь  не  отняла  руки  и  не
сопротивлялась, когда мать подняла ее, но  эта  рука,  когда  ее  выпустили,
снова упала. Тогда миссис Скьютон начала хныкать  и  причитать,  говорить  о
том, какой она была прекрасной матерью  и  как  ею  пренебрегают.  Время  от
времени она снова принималась капризно твердить об этом, когда они уже вышли
из экипажа, и она, прихрамывая, тащилась, опираясь на Уитерса  и  на  палку;
Эдит шла рядом, а экипаж медленно следовал за ними на некотором расстоянии.
     Был холодный, пасмурный, ветреный день; они  находились  среди  меловых
холмов, и  между  ними  и  горизонтом  не  было  ничего,  кроме  бесплодного
пространства. Мать, брюзгливо наслаждаясь своей монотонной жалобой, все  еще
повторяла ее вполголоса, а дочь с горделивой осанкой медленно шла подле нее,
но вот над темным гребнем холма показались две приближающиеся к ним  фигуры,
которые издали были так похожи на карикатурное повторение их самих, что Эдит
остановилась.
     Как только она остановилась, остановились и эти две фигуры. И та,  кто,
по мнению Эдит, была искаженным подобием ее матери, с жаром  сказала  что-то
другой, указывая на них рукою. Она, как будто не прочь была повернуть назад,
но другая, в которой Эдит заметила такое  сходство  с  собой,  что  испытала
странное чувство, близкое к страху, пошла  вперед,  и  они  продолжали  путь
вместе.
     Большую часть этих наблюдений Эдит сделала, идя им навстречу,  ибо  она
приостановилась только на секунду. Подойдя ближе, она увидела, что они одеты
бедно, как путники, бредущие пешком от деревни к деревне, и молодая  женщина
несет какое-то вязанье и еще какие-то вещи, предназначенные для  продажи,  а
старуха плетется с пустыми руками.
     И, однако, сколь ни велика была разница в одежде,  положении,  красоте,
Эдит все еще невольно сравнивала молодую женщину с собою.  Быть  может,  она
видела на ее лице следы того, что таилось и у нее в душе,  но  не  пробилось
еще на поверхность. А когда женщина приблизилась и, отвечая  на  ее  взгляд,
пристально взглянула на нее сверкающими  глазами,  несомненно  напоминая  ее
самое обликом и осанкой и словно думая о том же, - тогда Эдит почувствовала,
что дрожь пробежала у нее по спине, как будто день стал  пасмурнее  и  ветер
холоднее.
     Теперь   они   поравнялись.   Старуха,   назойливо   протягивая   руку,
остановилась попросить милостыню у  миссис  Скьютон.  Молодая  женщина  тоже
остановилась, и они с Эдит посмотрели друг другу в глаза.
     - Что у вас есть для продажи? - спросила Эдит-
     - Только вот это, - ответила  женщина,  показывая  свой  товар,  но  не
смотря на него. - Себя я уже давно продала.
     - Миледи, не  верьте  ей,  -  захрипела  старуха,  обращаясь  к  миссис
Скьютон. - Не верьте тому, что она говорит! Ей нравится болтать попусту. Это
моя красивая, непочтительная дочь. За все, что я для нее сделала, она только
и знает, что упрекает меня, миледи. Вот посмотрите, миледи, как  она  глядит
на свою бедную, старую мать.
     Когда  миссис  Скьютон  вынула  дрожащей  рукою  кошелек  и   торопливо
нащупывала монеты, а другая старуха следила за  ней  с  жадностью  -  алчное
нетерпение и дряхлость почти столкнули их головами, - Эдит вмешалась.
     - Я вас видела прежде, - обратилась она к старухе.
     - Да, миледи, - приседая, сказала старуха. - Там, в Уорикшире, утром  в
роще. Когда вы ничего не хотели мне подать. Ну, а  джентльмен  -  тот  подал
мне! Да благословит его бог, да благословит его бог! -  прошамкала  старуха,
поднимая костлявую руку к небу и отвратительно усмехаясь своей дочери.
     - Не говори мне, Эдит! - сердито сказала миссис  Скьютон,  предупреждая
возражение с ее стороны. - Ты ничего в этом не понимаешь. Я не  хочу,  чтобы
меня разубеждали. Я уверена, что это превосходная женщина и добрая мать.
     - Да, да, миледи, - затараторила  старуха,  алчно  протягивая  руку.  -
Благодарю вас, миледи. Да благословит вас бог, миледи! Прибавьте  еще  шесть
пенсов, дорогая леди, ведь вы сами добрая мать.
     - Уверяю вас, моя славная старушка,  со  мной  тоже  обращаются  иногда
очень непочтительно, - захныкала миссис Скьютон.  -  Вот,  возьмите!  Пожмем
друг другу руку. Вы добрая старушка, у вас  столько  этого...  как  оно  там
называется... и всего такого. Вы полны любви и так далее, не правда ли?
     - О да, миледи!
     - Я в этом уверена; таков и  этот  истинный  джентльмен,  Грейнджби.  Я
должна еще раз  пожать  вам  руку.  А  теперь  ступайте!  И  я  наделось,  -
обратилась она к ее  дочери,  -  что  вы  проявите  больше  благодарности  и
естественного, как оно там называется, и всего такого - я никогда  не  могла
запомнить эти названия, - потому что не было на свете лучшей матери, чем эта
добрая старушка. Идем, Эдит!
     Когда  развалины  Клеопатры,  хныча,  поплелись  прочь  и,  памятуя   о
находящихся  по  соседству  румянах,  осторожно  вытирали   слезы,   старуха
заковыляла в другую сторону, шамкая и пересчитывая деньги. Больше  ни  одним
словом не обменялись Эдит и молодая женщина, не сделали ни одного жеста,  но
обе ни на секунду не сводили глаз друг с друга. Так стояли они лицом к лицу,
пока Эдит, словно очнувшись, не прошла медленно вперед.
     - Вы красивая женщина, - пробормотала ее тень, глядя  ей  вслед,  -  но
красота нас не спасает. И вы гордая женщина, но гордость нас не спасает. Нам
нужно бы узнать друг друга, когда мы встретимся снова.



     Новые голоса в волнах

     Все  идет  так,  как  издавна  шло.  Волны   охрипли,   повторяя   свои
таинственные речи; песчаные гребни бороздят берег; морские птицы взмывают  и
парят; ветры и облака летят по неисповедимым своим путям; белые руки манят в
лунном свете, зазывая в невидимую, далекую страну. С нежною, меланхолической
радостью Флоренс снова  видит  старые  места,  где  когда-то  бродила  такая
печальная и, однако, счастливая, и думает о нем в тихом уголку, где оба  они
много, много раз вели беседу, а волны плескались у его ложа. И теперь, когда
она сидит здесь в раздумье, ей  слышится  в  невнятном,  тихом  ропоте  моря
повторение его коротенькой повести, сказанных им когда-то слов;  и  чудится,
будто вся ее жизнь, и надежды, и скорби с той поры - и в заброшенном доме  и
в доме, превратившемся в великолепный дворец, -  отражены  в  этой  чудесной
песне.
     А кроткий мистер Тутс, слоняющийся  поодаль,  тоскливо  посматривая  на
обожаемое им существо, мистер Тутс, последовавший сюда  за  Флоренс,  но  по
своей деликатности не смеющий тревожить ее  в  такую  минуту,  также  слышит
реквием маленькому Домби в шуме волн,  вздымающихся,  и  падающих,  и  вечно
слагающих мадригал в честь Флоренс. Да, и он смутно понимает - бедный мистер
Тутс! - что они нашептывают о тех временах, когда он был  более  разумным  и
отнюдь не тупоголовым; и слезы выступают  у  него  на  глазах,  так  как  он
боится, что стал теперь непонятливым и глупым  и  годным  только  для  того,
чтобы над ним смеялись; и тускнеет  его  радость,  вызванная  успокоительным
шепотом волн, напоминающих ему, что он на время  избавился  от  Петуха,  ибо
этот бойцовый экземпляр курятника отсутствует, тренируясь  (за  счет  Тутса)
перед великой битвой с Проказником.
     Но мистер  Тутс  набирается  храбрости,  когда  волны  нашептывают  ему
сладостную  мысль,  и  помаленьку,  не  раз  останавливаясь  в  нерешимости,
приближается  к  Флоренс.  Заикаясь  и  краснея,  мистер  Тутс  притворяется
удивленным и говорит  (от  самого  Лондона  он  неотступно  следовал  за  ее
каретой, наслаждаясь даже тем, что задыхался от  пыли,  вырывавшейся  из-под
колес) о своем крайнем изумлении.
     - И вы взяли с собой  Диогена,  мисс  Домби!  -  говорит  мистер  Тутс,
пронзенный  насквозь  прикосновением  маленькой  ручки,  столь   ласково   и
доверчиво протянутой ему.
     Несомненно Диоген здесь, и несомненно у мистера  Тутса  есть  основания
его заметить, так как Диоген устремляется к ногам мистера Тутса и, в  ярости
налетая на него, кувыркается,  словно  собака  из  Монтаржи  *.  Но  Диогена
останавливает кроткая хозяйка:
     - Куш, Ди, куш! Неужели ты забыл, Ди, кому мы  обязаны  нашей  дружбой?
Стыдись!
     О, хорошо Диогену прижиматься мордой к ее руке,  и  отбегать,  и  снова
возвращаться, и носиться с лаем вокруг нее, и  бросаться  очертя  голову  на
первого встречного, чтобы доказать свою преданность. Мистер Тутс тоже был бы
не прочь броситься очертя голову на любого  прохожего.  Мимо  идет  какой-то
военный, и мистеру Тутсу очень хотелось бы броситься на него стремглав.
     - Диоген дышит родным воздухом, не правда ли,  мисс  Домби,  -  говорит
мистер Тутс.
     Флоренс с признательной улыбкой соглашается.
     - Мисс Домби, - говорит мистер Тутс, - прошу прощенья, но  если  вы  не
прочь зайти к Блимберам, я... я иду туда.
     Флоренс, не говоря ни слова,  берет  под  руку  мистера  Тутса,  и  они
отправляются в путь, а Диоген бежит впереди. У мистера Тутса дрожат  колени;
и хотя он великолепно одет, ему кажется, что костюм плохо сидит на  нем,  он
видит морщинки на шедевре Берджеса и  Кo-  и  жалеет,  что  не  надел  самой
парадной пары сапог.
     Снаружи дом доктора Блимбера  сохраняет  все  тот  же  педантический  и
ученый вид; а наверху есть окно, на которое она, бывало, смотрела, отыскивая
бледное личико, и при виде Флоренс бледное личико в окне освещалось улыбкой,
а исхудавшая ручка посылала воздушный поцелуй,  когда  она  проходила  мимо.
Дверь отворяет тот же подслеповатый  молодой  человек,  чья  глупая  улыбка,
обращенная к  мистеру  Тутсу,  является  выражением  слабохарактерности.  Их
вводят в кабинет доктора, где слепой Гомер и Минерва дают им аудиенцию,  как
в былые времена, под аккомпанемент степенного тиканья больших часов в  холле
и где глобусы стоят на прежнем месте, словно и мир неподвижен и ничто в  нем
не гибнет в силу всеобщего закона, по которому - покуда мир вращается -  все
рано или поздно рассыпается в прах.
     А вот и доктор Блимбер и его ученые ноги; вот и миссис Блимбер в  своем
небесно-голубом чепце; вот и Корнелия  со  своими  рыжеватыми  кудряшками  и
блестящими очками, по-прежнему роющаяся, как могильщик, в гробницах  языков.
Вот стол, на котором  он  сидел,  покинутый,  одинокий,  "новичок";  и  сюда
доносится издалека воркование все тех же мальчиков, ведущих все ту же жизнь,
все в той же комнате, на основании все тех же принципов!
     - Тутс! - говорит доктор Блимбер. - Очень рад вас видеть, Тутс.
     Мистер Тутс хихикает в ответ.
     - И в таком прекрасном обществе, Тутс! - говорит доктор Блимбер.
     Мистер Тутс, побагровев, объясняет, что случайно встретил мисс Домби, и
так как мисс Домби, подобно ему самому, пожелала посетить старые места,  они
пришли вместе.
     - Конечно, вам доставит удовольствие,  мисс  Домби,  -  говорит  доктор
Блимбер, - повидать наших молодых людей. Это все  ваши  бывшие  однокашники,
Тутс. Кажется, в наш маленький Портик не поступало новых  учеников,  дорогая
моя, - говорит доктор Блимбер Корнелии, - с тех  пор  как  мистер  Тутс  нас
покинул?
     - Кроме Байтерстона, - возражает Корнелия.
     - Верно, - говорит доктор. - Для мистера Тутса Байтерстон - новое лицо.
     Пожалуй, новое и для Флоренс, ибо в классе Байтерстон  -  уже  не  юный
Байтерстон из пансиона миссис Пипчин - щеголяет в воротничке  и  галстуке  и
носит  часы.  Однако  Байтерстон,  рожденный   под   какою-то   несчастливой
бенгальской звездой, весь перепачкан чернилами, а его лексикон так распух от
постоянного обращения к нему  за  справками,  что  не  хочет  закрываться  и
зевает, как будто и в самом деле устал от вечных приставаний. Зевает также и
его  хозяин,  Байтерстон,  выращиваемый  под  усиленным  давлением   доктора
Блимбера; но в зевоте Байтерстона чувствуется  злоба  и  угроза,  и  кое-кто
слыхал, как он выражал желание, чтобы "старый Блимбер" лопался ему в руки  в
Индии. Там он и  опомниться  не  успеет,  как  его  утащат  в  глубь  страны
Байтерстоновы кули и передадут с рук на руки тугам; * уж в этом он может  не
сомневаться!
     Бригс по-прежнему ворочает жернова науки; а также и Тозер, и Джонсон, и
все остальные; старшие ученики заняты преимущественно тем, что с  превеликим
усердием забывают все, что знали, когда были моложе. Все они столь же учтивы
и бледны, как и  в  былые  времена;  и  среди  них  мистер  Фидер,  бакалавр
искусств, с костлявыми руками и щетинистой головой, трудится по-прежнему:  в
настоящий момент запущен в работу его Геродот, а остальные оси и валы  лежат
на полке за его спиной,
     Огромное  впечатление  производит  даже  на  этих   степенных   молодых
джентльменов визит  вырвавшегося  на  волю  Тутса,  на  которого  взирают  с
благоговением, словно на человека,  который  перешел  Рубикон  и  дал  зарок
никогда не возвращаться, и чей покрой костюма и  чьи  драгоценные  украшения
заставляют перешептываться исподтишка. Однако желчный  Байтерстон,  которого
не было здесь во времена мистера Тутса, в разговоре  с  младшими  мальчиками
притворяется, будто относится с презрением  к  последнему,  и  говорит,  что
хотелось бы ему увидеть разряженного Тутса в Бенгалии, где у его матери есть
изумруд, принадлежащий ему, Байтерстону, и  извлеченный  из  подножья  трона
раджи. Вот оно как!
     Великое волнение вызвано также присутствием Флоренс, в которую  молодые
джентльмены немедленно снова влюбляются,  все,  кроме  упомянутого  желчного
Байтерстона, не желающего влюбляться из духа противоречия.  Черная  ревность
вспыхивает к мистеру Тутсу, и Бриге высказывает мнение,  что  Тутс  в  конце
концов не такой уж взрослый. Но эта позорная инсинуация быстро опровергается
мистером Тутсом, который громко говорит мистеру Фидеру, бакалавру  искусств:
"Как поживаете, Фидер?" -  и  приглашает  его  пообедать  сегодня  вместе  у
Бедфорда; в результате  такого  подвига  он  может  теперь,  если  пожелает,
выдавать себя за стреляного воробья, и оспаривать это будет трудновато.
     Жмут руки, раскланиваются, и каждый молодой джентльмен  горит  желанием
лишить Тутса милостей мисс Домби, а после того, как  мистер  Тутс,  хихикая,
бросил взгляд на свой старый пюпитр, Флоренс и он удаляются с миссис Блимбер
и Корнелией; и слышно, как за их спиной доктор Блимбер, выходя  последним  и
закрывая дверь, говорит: "Джентльмены, сейчас мы возобновим  наши  занятия".
Ибо только это, и вряд ли что еще, слышит доктор в шепоте  волн,  и  за  всю
жизнь не слыхал он ничего другого.
     Потом Флоренс потихоньку уходит и вместе с миссис Блимбер  и  Корнелией
подымается наверх в старую спальню; мистер Тутс, понимая, что в нем, да и ни
в ком другом, там не нуждаются, разговаривает с доктором в дверях  кабинета,
или, вернее, слушает, что  говорит  ему  доктор,  и  удивляется,  почему  он
почитал когда-то этот кабинет святилищем, а самого доктора с  его  округлыми
ногами,  кривыми,  как  у  церковного   фортепьяно,   человеком,   внушающим
благоговейный  ужас.  Флоренс  вскоре  приходит  и  прощается;  мистер  Тутс
прощается,  а  Диоген,   который   все   это   время   безжалостно   докучал
подслеповатому молодому человеку, бросается к двери и с дерзким громким лаем
летит  вниз  по  откосу;  тем  временем  Милия  и  другая  служанка  доктора
выглядывают из окна верхнего этажа, весело подсмеиваясь над "этим Тутсом", и
говорят о мисс Домби: "Ну, право же, разве она не похожа  на  своего  брата,
только еще красивее?"
     Мистер Тутс, заметив слезы на лице Флоренс, страшно встревожен и смущен
и  сначала  опасается,  не  допустил  ли  он  промаха,  предложив  навестить
Блимберов.  Но  он  быстро  успокаивается,  когда  она  утверждает,  что  ей
доставило большое удовольствие снова побывать здесь, и говорит об этом очень
весело, пока они идут по пляжу. Слышатся голоса моря и ее  нежный  голос,  и
когда Флоренс и мистер Тутс приближаются к дому мистера Домби и мистер  Тутс
должен расстаться с ней, он порабощен  до  такой  степени,  что  у  него  не
остается и признаков свободной воли. Когда она на прощанье  протягивает  ему
руку, он никак не может ее выпустить.
     - Мисс Домби, прошу прошенья, - меланхолическим шепотом говорит  мистер
Тутс, - но если бы вы мне разрешили...
     Улыбающиеся  и  невинные  глаза  Флоренс  заставляют  его   тотчас   же
запнуться.
     - Если бы вы мне разрешили... если бы вы не сочли это  дерзостью,  мисс
Домби, если бы я мог... разумеется, без всякого поощрения, если  бы  я  мог,
знаете ли, надеяться, - говорит мистер Тутс.
     Флоренс смотрит на него вопросительно.
     - Мисс Домби, - говорит мистер Тутс, который чувствует, что теперь  уже
нельзя отступать, - право же, я обожаю вас до такой степени, что  просто  не
знаю, что мне с собой делать. Я несчастнейший человек. Если бы мы не  стояли
сейчас на углу площади, я упал бы на колени и просил бы вас  и  умолял,  без
всякого поощрения с вашей стороны, дать мне только надежду, что я  могу-могу
считать, возможным, что вы...
     - О,  пожалуйста,  не  надо!  -  восклицает  Флоренс,  встревоженная  и
расстроенная. - О, прошу вас, не надо, мистер Тутс! Пожалуйста, перестаньте!
Не говорите больше ничего. Будьте добры, сделайте мне  такое  одолжение,  не
говорите!
     Мистер Тутс ужасно пристыжен и стоит с разинутым ртом.
     - Вы были так  добры  ко  мне,  -  продолжает  Флоренс,  -  я  вам  так
признательна, у меня столько  оснований  быть  расположенной  к  вам  как  к
лучшему другу, и, право же, я к вам так и расположена, - тут  невинное  лицо
обращается к нему с самой ласковой и чистосердечной улыбкой, - и я  уверена,
что вы хотите только сказать мне "до свидания".
     - Разумеется, мисс Домби, - говорит мистер Тутс, - я... я... именно это
я и хочу сказать. Это не имеет никакого значения...
     - До свидания! - восклицает Флоренс.
     - До свидания, мисс Домби! - бормочет мистер Тутс. - Надеюсь, вы ничего
плохого не подумаете. Это... - это не  имеет  никакого  значения,  благодарю
вас. Это не имеет ровно никакого значения.
     Бедный мистер Тутс в полном отчаянии  возвращается  в  свою  гостиницу,
запирается у себя в спальне, бросается  на  кровать  и  лежит  очень  долго:
похоже на то, что это все-таки имеет огромное  значение.  Но  мистер  Фидер,
бакалавр искусств, является к обеду - к счастью для  мистера  Тутса,  ибо  в
противном случае неизвестно, когда бы он встал. Мистер Тутс поневоле встает,
чтобы встретить его и оказать ему радушный прием.
     И благотворное влияние этой социальной добродетели - радушия (не говоря
уже о вине и прекрасном угощении) - открывает сердце мистера Тутса и  делает
его разговорчивым. Он не сообщает мистеру Фидеру, бакалавру искусств, о том,
что произошло на углу площади, но когда мистер Фидер спрашивает его,  "когда
же это совершится", мистер Тутс отвечает, что "есть предметы, о  которых..."
- и тем самым немедленно ставит на место мистера Фидера. Далее  мистер  Тутс
выражает удивление: какое  право  имел  Блимбер  обращать  внимание  на  его
появление в обществе мисс Домби! Если бы ему, Тутсу, угодно было счесть  это
дерзостью, он вывел бы его на чистую воду, невзирая на  то,  что  Блимбер  -
доктор; но, полагает он, это объясняется только невежеством Блимбера. Мистер
Фидер говорит, что нимало в этом не сомневается.
     Впрочем,  мистеру  Фидеру  как  закадычному  другу  разрешено  касаться
некоего  предмета.  Мистер  Тутс  требует  только,  чтобы  о  нем   говорили
таинственно и задушевно. После нескольких стаканов вина он предлагает выпить
за здоровье мисс Домби, присовокупив: "Фидер, вы понятия не имеете о том,  с
какими чувствами я предлагаю этот тост".  Мистер  Фидер  отвечает:  "О  нет,
имею, дорогой мой Тутс, и они  делают  вам  честь,  старина".  Мистер  Фидер
преисполнен дружелюбия,  жмет  руку  мистеру  Тутсу  и  говорит,  что,  если
когда-нибудь Тутсу понадобится брат, Тутс знает, где найти его. Мистер Фидер
говорит также, что он порекомендовал бы мистеру Тутсу  -  если  тому  угодно
прислушаться к его совету - выучиться  играть  на  гитаре  или  хотя  бы  на
флейте, ибо женщины, когда вы за ними ухаживаете, любят музыку, и он  сам  в
этом убедился.
     И тут мистер Фидер, бакалавр искусств, признается, что он имеет виды на
Корнелию Блимбер. Он сообщает мистеру Тутсу, что не возражает против  очков,
и если доктор намерен совершить похвальный поступок и удалиться от дел,  ну,
что ж, в  таком  случае  они  будут  обеспечены.  По  его  мнению,  человек,
заработавший приличную сумму денег, обязан уйти от дел, и Корнелия  была  бы
такой помощницей, ко юрой каждый может гордиться. В ответ на это мистер Тутс
принимается воспевать хвалу мисс Домби и намекать, что иной раз он не  прочь
пустить себе пулю в лоб. Мистер Фидер упорно называет такой шаг опрометчивым
и, желая примирить своего друга с жизнью, показывает ему портрет Корнелии  в
очках и со всеми прочими ее атрибутами.
     Так проводит вечер эта скромная пара,  а  когда  вечер  уступает  место
ночи, мистер Тутс провожает домой мистера Фидера и расстается с ним у  двери
доктора Блимбера. Но мистер Фидер только поднимается на крыльцо, а по  уходе
мистера Тутса снова спускается  вниз,  бродит  в  одиночестве  по  берегу  и
размышляет о своих видах на будущее. Прогуливаясь, мистер Фидер ясно слышит,
как волны вещают ему об окончательном  уходе  доктора  Блимбера  от  дел,  и
испытывает  нежное,  романтическое  удовольствие,  созерцая  фасад  дома   и
мечтательно раздумывая о том, что  доктор  сначала  выкрасит  его  заново  и
произведет полный ремонт.
     Мистер Тутс в свою очередь бродит вокруг футляра, в коем  хранится  его
жемчужина, и, в плачевном состоянии духа,  вызывая  некоторые  подозрения  у
полисменов, взирает на окно, в котором виден свет, и нимало не  сомневается,
что это окно Флоренс. Но он ошибается, ибо это спальня миссис Скьютон.  И  в
то время,  как  Флоренс,  спящей  в  другой  комнате,  снятся  сладкие  сны,
напоминающие ей о прошлом, вновь воскресшем, - женщина,  которая  в  суровой
действительности  заменила  на  прежней  сцене  кроткого   мальчика,   вновь
восстанавливая  связь  -  но  совсем  по-иному!  -  с  тлением  и   смертью,
распростерта здесь бодрствующая  и  сетующая.  Уродливая,  изможденная,  она
лежит, не находя покоя на  своем  ложе;  а  подле  нее,  внушая  ужас  своей
бесстрастной красотой - ибо ужас отражается в тускнеющих глазах  старухи,  -
сидит Эдит. Что говорят им волны в тишине ночи?
     - Эдит, чья это  каменная  рука  поднялась,  чтобы  нанести  мне  удар?
Неужели ты ее не видишь?
     - Там ничего нет, мама, это вам только почудилось.
     - Только почудилось! Все мне чудится. Смотри! Да неужели ты не видишь?
     - Право же, мама, там ничего нет. Разве я бы сидела так спокойно,  если
бы там что-то было?
     - Так спокойно? - Она бросает на нее испуганный взгляд.  -  Теперь  это
исчезло... а почему ты так спокойна? Уж это мне  не  чудится,  Эдит.  Я  вся
холодею, видя, как ты сидишь подле меня.
     - Мне очень жаль, мама.
     - Жаль! Тебе всегда чего-то жаль. Но только не меня!
     Она  начинает  плакать,  беспокойно  вертит  головой   и   бормочет   о
пренебрежительном к ней отношении и о том, какой она была  матерью  и  какой
матерью  была  эта  добрая  старуха,  которую   они   встретили,   и   какие
неблагодарные дочери у таких матерей. В разгар  этих  бессвязных  речей  она
вдруг умолкает, смотрит на дочь, восклицает, что у нее в голове  мутится,  и
прячет лицо в подушку.
     Эдит с состраданьем наклоняется и окликает ее. Больная старуха обвивает
рукой ее шею и с ужасом бормочет:
     - Эдит! Мы скоро поедем  домой,  скоро  вернемся.  Ты  уверена,  что  я
вернусь домой?
     - Да, мама, да.
     - А что он сказал... как его там зовут... я  всегда  забывала  имена...
майор... это ужасное слово, когда мы уезжали... ведь это неправда?  Эдит!  -
Она вскрикивает и широко раскрывает глаза. - Ведь со мною этою быть не может
?
     Каждую ночь горит свет в окне, и женщина лежит на кровати, и Эдит сидит
подле нее, и беспокойные волны всю ночь напролет взывают к ним обеим. Каждую
ночь волны твердят до хрипоты все те же таинственные речи:  песчаные  гребни
бороздят берег; морские птицы взмывают и парят;  ветры  и  облака  летят  по
неисповедимым своим путям; белые  руки  манят  в  лунном  свете,  зазывая  в
невидимую далекую страну.
     И больная старуха по-прежнему смотрит в угол, где каменная рука - по ее
словам, это рука статуи с какого-то надгробия - занесена, чтобы  нанести  ей
удар. Наконец она опускается, и безгласная старуха простерта на кровати, она
скрючена и сморщена, и половина ее мертва.
     Эту женщину, накрашенную и наштукатуренную на смех солнцу,  изо  дня  в
день медленно провозят сквозь  толпу;  при  этом  она  ищет  глазами  добрую
старушку, которая была такой  хорошей  матерью,  и  корчит  гримасы,  тщетно
высматривая ее в толпе.  Такова  эта  женщина,  которую  часто  привозят  на
взморье, и здесь  останавливают  коляску;  но  ее  никакой  ветер  не  может
освежить, и нет для нее успокоительных слов в ропоте  океана.  Она  лежит  и
прислушивается к нему; но речь его кажется ей непонятной и зловещей, и  ужас
отражен на ее лице, а когда взгляд  ее  устремляется  вдаль,  она  не  видит
ничего, кроме пустынного пространства между землей и небом.
     Флоренс она видит редко, а при виде ее сердится  и  гримасничает.  Эдит
всегда подле нее и не допускает к ней  Флоренс;  а  Флоренс  ночью  в  своей
постели трепещет при мысли о смерти в таком обличии и  часто  просыпается  и
прислушивается, думая, что час пробил. Никто не ухаживает за старухой, кроме
Эдит. Хорошо, что мало кто ее видит; и дочь бодрствует одна у ее ложа.
     Тень  сгущается  на  лице,  уже   покрытом   тенью,   заостряются   уже
заострившиеся черты,  и  пелена  перед  глазами  превращается  в  надгробный
покров, который заслоняет потускневший мир.  Руки,  копошащиеся  на  одеяле,
слабо сжимаются и тянутся к дочери, и голос - не похожий  на  ее  голос,  не
похожий ни на один голос, говорящий на языке смертных, - произносит: "Ведь я
тебя выкормила!"
     Эдит без слез  опускается  на  колени,  чтобы  приблизиться  к  голове,
ушедшей в подушки, и говорит:
     - Мама, вы меня слышите?
     Широко раскрыв глаза, та старается кивнуть в ответ.
     - Можете ли вы припомнить ту ночь перед моей свадьбой?
     Голова остается неподвижной, но по лицу видно, что она помнит.
     - Я сказала тогда, что прощаю вам ваше участие в этом,  и  молила  бога
простить меня. Я сказала вам, что с прошлым мы с вами  покончили.  Сейчас  я
повторяю это снова. Поцелуйте меня, мама.
     Эдит прикасается к бледным губам, и с минуту ничто не нарушает  тишины.
Через минуту ее мать  со  своим  девическим  смехом  -  скелет  Клеопатры  -
приподнимается на постели.
     Задерните розовые занавески. Еще что-то кроме ветра и облаков летит  по
неисповедимым путям. Задерните поплотнее розовые занавески!
     Сообщение о случившемся послано в город мистеру Домби, который навешает
кузена Финикса (он еще не отбыл в Баден-Баден), только что получившего такое
же сообщение. Добродушное создание вроде кузена Финикса -  самый  подходящий
человек для свадьбы или похорон, и, принимая во  внимание  его  положение  в
семье, с ним надлежит посоветоваться.
     - Домби, - говорит кузен Финикс, - честное  слово,  я  ужасно  потрясен
тем, что мы с вами встречаемся по случаю такого печального  события.  Бедная
тетя! Она была чертовски жизнерадостной женщиной.
     Мистер Домби отвечает:
     - В высшей степени.
     - И очень, знаете, моложавой на вид... сравнительно, - добавляет  кузен
Финикс. - Право же, в день вашей свадьбы я  думал,  что  ее  хватит  еще  на
двадцать лет. Собственно говоря, я так и сказал одному человеку у  Брукса  -
маленькому Билли Джоперу... вы его, конечно, Знаете, он носит монокль?
     Мистер Домби дает отрицательный ответ.
     -  Что  касается  похорон,  -  говорит  он,  -  нет   ли   каких-нибудь
предположений...
     - Ах, боже мой! - восклицает кузен Финикс,  поглаживая  подбородок,  на
что у него как раз хватает руки, едва высовывающейся из манжеты, - я, право,
не знаю! У меня в поместье есть усыпальница  в  парке,  но  боюсь,  что  она
нуждается в ремонте, и, собственно говоря, она в чертовски плохом виде. Если
бы не маленькая заминка в деньгах, мне бы следовало привести ее  в  порядок;
но, кажется, туда приезжают и устраивают пикники за оградой усыпальницы.
     Мистер Домби понимает, что это не годится.
     - Там в деревне премиленькая церковь, - задумчиво говорит кузен Финикс,
-  чистейший  образец  англо-норманского  стиля,  и   вдобавок   превосходно
зарисованный леди Джейн Финчбери - она носит туго затянутый  корсет,  -  но,
говорят, здание испортили побелкой, и ехать туда далеко.
     - Быть может, тогда в самом Брайтоне? - предлагает мистер Домби.
     - Честное слово, Домби, вряд ли мы можем придумать что-нибудь лучшее, -
говорит кузен Финикс. - Это, знаете ли, тут же, на месте,  и  городок  очень
веселый.
     - А какой день удобно было бы назначить? - осведомляется мистер Домби.
     - Я готов поручиться, - говорит кузен Финикс, - что меня устроит  любой
день,  какой  вы  сочтете  наиболее  подходящим.  Мне  доставит   величайшее
удовольствие проводить мою бедную тетку до преддверия... собственно  говоря,
до... могилы, - говорит кузен Финикс.
     - Вы можете уехать из города в понедельник? - спрашивает мистер Домби.
     - В понедельник мне как раз очень удобно, - отвечает кузен Финикс.
     Тогда мистер Домби сговаривается с кузеном Финиксом, что возьмет его  с
собой, и вскоре откланивается, а кузен  Финикс  провожает  его  до  площадки
лестницы и говорит на прощанье: "Право же, Домби, мне ужасно жаль,  что  вам
приходится столько хлопотать из-за этого", на  что  мистер  Домби  отвечает:
"Помилуйте!"
     В назначенный день кузен Финикс и мистер Домби  встречаются  и  едут  в
Брайтон и, совмещая в себе всех прочих, оплакивающих усопшую леди, провожают
ее останки до места упокоения. Кузен Финикс, сидя в траурной карете,  узнает
по пути бесчисленных знакомых, но, соблюдая приличия, не обращает на них  ни
малейшего внимания и только называет вслух имена для сведения мистера Домби:
"Том Джонсон. Человек с пробковой ногой, завсегдатай  Уайта  *.  Как,  и  вы
здесь, Томми? Фоли на чистокровной кобыле. Девицы Смолдер"... и  так  далее.
При совершении обряда  кузен  Финикс  приходит  в  уныние,  отмечая,  что  в
подобных случаях человек, собственно говоря, поневоле  задумывается  о  том,
что силы ему изменяют; и слезы навертываются у него на глазах, когда все уже
кончено. Но он вскоре собирается с духом, и  так  же  поступают  все  прочие
родственники и друзья миссис  Скьютон,  причем  майор  неустанно  твердит  в
клубе,  что  она  никогда  хорошенько  не  укутывалась,  а  молодая  леди  с
обнаженной спиной,  которой  столько  хлопот  причиняли  ее  веки,  говорит,
тихонько взвизгивая, что, должно быть,  покойница  была  чудовищно  стара  и
страдала самыми ужасными недугами, и нужно об этом забыть.
     Итак, мать Эдит лежит, забытая  своими  добрыми  друзьями,  которые  не
слышат волн, твердящих до хрипоты все те  же  слова,  и  не  видят  песчаных
гребней,  избороздивших  пляж,  и  белых  рук,  манящих  в  лунном  свете  и
зазывающих в невидимую, далекую страну. Но все идет так, как издавна шло  на
берегу неведомого моря. И к  ногам  Эдит,  стоящей  здесь  в  одиночестве  и
прислушивающейся к волнам, прибиваются влажные водоросли, чтобы устелить  ее
жизненный путь.



     повествующая о доверительном разговоре и о несчастном случае

     Облеченный уже не в траурный костюм и  зюйдвестку  капитана  Катля,  но
одетый в солидную коричневую  ливрею,  которая,  притязая  на  скромность  и
простоту, была тем не менее такой самодовольной и самоуверенной,  что  могла
сделать честь  любому  портному,  -  Роб  Точильщик,  столь  преобразившийся
внешне, а в глубине души вовсе пренебрегший капитаном и Мичманом, коим  лишь
изредка уделял несколько  минут  своего  досуга,  задирая  нос  перед  этими
достойными  и  неразлучными  друзьями   и   припоминая   под   торжествующий
аккомпанемент сей медной трубы -  своей  совести,  -  с  каким  триумфом  он
избавился от их общества, - Роб Точильщик служил теперь  своему  покровителю
мистеру Каркеру. Проживая в доме мистера Каркера и состоя при его особе, Роб
со страхом и  трепетом  взирал  на  белые  зубы  и  чувствовал,  что  должен
раскрывать свои круглые глаза шире, чем когда бы то ни было.
     Содрогаться сильнее перед этими зубами он бы не мог даже в том  случае,
если  бы  находился  в  услужении  у  великого  волшебника,  а   зубы   были
могущественнейшими талисманами. Мальчишка с такою силой ощущал власть своего
патрона, что это поглощало все его внимание  и  требовало  от  него  слепого
повиновения и подчинения. Он не считал безопасным размышлять о патроне  даже
в его отсутствие, опасаясь, что его немедленно схватят за горло,  как  в  то
утро, когда он впервые предстал перед мистером Каркером. и он снова  увидит,
что каждый зуб обличает его и ставит ему в вину каждую его мысль.  В  умение
мистера Каркера читать его тайные  мысли,  буде  ему  того  захочется,  Роб,
находясь с ним лицом к лицу, верил так же  твердо,  как  в  то,  что  мистер
Каркер его видит, когда на него  смотрит.  Влияние  заведующего  было  столь
велико и зачаровывало настолько, что, едва осмеливаясь об  этом  думать,  он
беспрестанно чувствовал над собой несокрушимую власть патрона, уверен был  в
его способности сделать что угодно с ним, Робом, и старался ему  угождать  и
предупреждать его приказания, не видя и не слыша ничего вокруг.
     Быть может,  Роб  не  спрашивал  себя  -  в  таком  состоянии  было  бы
необычайным безрассудством задавать себе подобные вопросы, - не потому ли он
всецело подчинился этому влиянию, что у него мелькали подозрения, будто  его
патрон в совершенстве овладел некоей наукой  предательства,  жалкие  начатки
коей сам Роб усвоил в школе  Точильщиков.  Но,  разумеется,  Роб  не  только
боялся его, но и восхищался им. Пожалуй, мистер Каркер был лучше  осведомлен
об источниках своей власти и пользовался ею умело.
     Отказавшись от места у  капитана,  Роб  в  тот  же  вечер,  избавившись
предварительно от своих голубей и даже заключив второпях невыгодную  сделку,
отправился прямо в дом мистера Каркера и, разгоряченный, с  пылающим  лицом,
предстал перед своим новым хозяином, словно ожидая похвалы.
     - Бездельник! - сказал мистер Каркер, взглянув на узелок. -  Ты  бросил
свое место и пришел ко мне?
     - О сэр, - забормотал Роб, - вы, знаете ли, сказали, когда я был здесь,
в последний раз...
     - Я сказал? - удивился мистер Каркер. - Что я сказал?
     -  Простите,  сэр,  вы  ничего  не  сказали,  сэр,   -   ответил   Роб,
почувствовавший  угрозу  в  тоне  мистера  Каркера  и  пришедший  в  крайнее
замешательство.
     Его патрон посмотрел на него,  обнажив  десны,  и,  грозя  указательным
пальцем, произнес:
     - Предчувствую, что ты плохо кончишь, друг-бродяга. Тебя ждет беда.
     - Ох, пожалуйста, не говорите так, сэр! - воскликнул  Роб,  у  которого
ноги подкашивались. - Право же, сэр, я хочу только  работать  на  вас,  сэр,
служить вам, сэр, и честно исполнять все, что мне прикажут.
     - Советую честно исполнять все, что тебе прикажут, раз ты  имеешь  дело
со мной, - отозвался его патрон.
     - Да, я это знаю, сэр, - ответил покорный  Роб.  -  Я  уверен,  что  вы
правы, сэр. Если бы только вы были так добры и испытали меня,  сэр!  А  если
когда-нибудь вы увидите, сэр,  что  я  поступаю  наперекор  вашему  желанию,
пожалуйста, убейте меня.
     - Щенок!  -  сказал  мистер  Каркер,  откидываясь  на  спинку  стула  и
безмятежно улыбаясь Робу. - Это ничто по сравнению с  тем,  что  я  с  тобой
сделаю, если ты вздумаешь обмануть меня.
     - Да, сэр, - ответил несчастный Точильщик, - я уверен, что  вы  жестоко
со мной расправитесь, сэр. Я бы и пытаться не стал обманывать вас, сэр, хотя
бы мне сулили за это золотые гинеи.
     Оробевший Точильщик, чьи надежды  на  похвалу  не  оправдались,  стоял,
смотря на своего патрона и тщетно стараясь не смотреть на него, в  смущении,
похожем  на   то,   какое   часто   обнаруживает   дворняжка   при   сходных
обстоятельствах.
     - Значит, ты отказался от прежнего места и пришел  сюда  просить  меня,
чтобы я взял тебя к себе на службу, да? - сказал мистер Каркер.
     - Если вам будет угодно, сэр!  -  отвечал  Роб,  который,  в  сущности,
поступал согласно инструкциям самого  патрона,  но  сейчас  не  посмел  даже
намекнуть на это в свое оправдание.
     - Ну, что ж! - сказал мистер Каркер. - Ты меня знаешь?
     - Простите, сэр, да, сэр, - ответил  Роб,  теребя  в  руках  шляпу;  он
по-прежнему  был  скован  взглядом  мистера  Каркера  и  бесплодно   пытался
избавиться от оков.
     Мистер Каркер кивнул.
     - В таком случае берегись!
     Множеством   поклонов   Роб   выразил    живейшее    понимание    этого
предостережения  и  с  поклонами  отступал  к   двери,   весьма   ободренный
перспективой очутиться за этой дверью, но патрон остановил его.
     - Эй! - крикнул он, грубо возвращая его назад. -  Ты  привык...  Закрой
дверь!
     Роб повиновался, как будто жизнь его зависела от его проворства.
     - Ты привык торчать у замочной скважины. Тебе известно, что это значит?
     - Подслушивать, сэр? - высказал догадку Роб после смущенного  раздумья.
Его патрон кивнул.
     - И подсматривать и прочее.
     - Здесь я бы не стал этого делать, сэр, - сказал Роб. - Честное  слово,
сэр, умереть мне на этом месте, не стал бы, сэр, сколько бы мне  за  это  ни
посулили! Пусть мне предлагают все  сокровища  в  мире,  я  не  подумаю  это
делать, раз мне не приказано, сэр!
     - Советую не делать.  Ты  привык  также  болтать  и  сплетничать,  -  с
величайшим хладнокровием продолжал его патрон. - Остерегайся заниматься этим
здесь, иначе несдобровать тебе, негодяй! - И  он  снова  улыбнулся  и  снова
погрозил ему указательным пальцем.
     От ужаса Точильщик дышал  прерывисто  и  хрипло.  Он  пытался  доказать
честность своих намерений, но мог  только  таращить  глаза  на  улыбающегося
джентльмена,  с  тупой  покорностью,  которая,  по-видимому,   удовлетворила
улыбающегося джентльмена, ибо тот приказал ему идти  вниз,  после  того  как
несколько секунд молча разглядывал его и дал ему понять, что принимает его к
себе на службу.
     Вот каким образом Роб Точильщик  поступил  к  мистеру  Каркеру,  и  его
благоговейная преданность сему джентльмену укреплялась и возрастала  -  если
только это было возможно - с каждой минутой.
     Он служил уже несколько месяцев,  и  вот  однажды,  ранним  утром,  ему
пришлось распахнуть калитку перед мистером Домби, который приехал, как  было
условлено,  позавтракать  с  его  хозяином.  В  тот  же  момент  сам  хозяин
стремительно бросился встречать важного  гостя  и  приветствовал  его  всеми
своими зубами.
     - Я никогда не надеялся видеть вас здесь, - сказал Каркер, когда  помог
ему сойти с лошади. - Это исключительный  день  в  моем  календаре!  Никакое
событие не может быть особо примечательным  для  такого  человека,  как  вы,
которому доступно все; но для такого человека, как я,  дело  обстоит  совсем
иначе.
     - Вы здесь  устроились  со  вкусом,  Каркер,  -  сказал  мистер  Домби,
удостоив остановиться посреди лужайки и бросить взгляд вокруг.
     - Вам угодно было это заметить, - отозвался Каркер. - Благодарю вас.
     - Мне кажется, каждый мог бы это заметить,  -  сказал  мистер  Домби  с
надменно-покровительственным видом. - Насколько это возможно, местечко очень
удобное и прекрасно устроенное... очень элегантное.
     -  Насколько  это  возможно.  Совершенно  верно!  -  ответил  Каркер  с
пренебрежением. - Оно нуждается в этой оговорке. Ну, мы уже достаточно о нем
поговорили. Вам угодно было похвалить его, я и благодарен. Не  соблаговолите
ли войти?
     Войдя в дом, мистер Домби отметил - и для этого у него были основания -
отличную отделку комнат и  комфортабельную  обстановку.  Мистер  Каркер,  со
своим показным смирением, встретил  это  замечание  почтительной  улыбкой  и
сказал, что понимает деликатный его смысл и ценит его, но поистине  коттедж,
как он ни убог, достаточно хорош для человека в его положении - лучше,  быть
может, чем надлежит ему быть.
     - Но вам, столь высоко стоящему, может быть, он кажется лучше, чем есть
на самом деле, - продолжал Каркер, растягивая до ушей  свой  лживый  рот.  -
Монархи находят прелесть в жизни бедняков.
     При этом он настороженно посмотрел  на  мистера  Домби  и  настороженно
улыбнулся, и посмотрел еще  настороженнее  и  еще  настороженнее  улыбнулся,
когда мистер Домби, встав перед камином в позу, которую так часто  копировал
его помощник, взглянул на висевшие на стенах картины. Пока  холодный  взгляд
мистера Домби скользил по картинам, пристальный взгляд Каркера  следовал  за
его взглядом и приноравливался к нему, точно  отмечая,  куда  он  устремлен.
Когда он задержался на одной картине, Каркер, казалось, затаил дыхание - так
пристально и по-кошачьи зорко следил он за своим  принципалом,  -  но  глаза
мистера Домби скользнули по этой  картине  так  же,  как  и  по  другим,  и,
по-видимому,  она  произвела  на  него  не  большее  впечатление,  чем   все
остальные.
     Каркер посмотрел на картину - это был портрет женщины, похожей на Эдит,
-как на живое существо, со злобным беззвучным смехом,  брошенным,  казалось,
ей в лицо, но, в сущности, он осмеивал великого человека, который, ничего не
подозревая, стоял рядом с  ним.  Вскоре  был  подан  завтрак;  и,  предложив
мистеру Домби кресло, повернутое спинкой к картине, он сел на  свое  обычное
место, лицом к ней.
     Мистер Домби был даже более степенным, чем обычно, и крайне молчаливым.
Попугай, раскачиваясь в позолоченном кольце в своей нарядной клетке,  тщетно
старался привлечь к себе взоры, ибо Каркер слишком  пристально  наблюдал  за
своим гостем, чтобы обращать внимание  на  птицу;  а  гость,  погруженный  в
размышления, сидел с задумчивой,  чтобы  не  сказать  -  хмурой,  миной,  не
отрывая глаз от скатерти. Что касается Роба, прислуживавшего за  столом,  то
ему, посвятившему все силы и способности наблюдению за своим хозяином,  едва
ли пришло в голову, что гость был тем самым великим джентльменом, к которому
его привозили в детстве как свидетельство о здоровье семьи и которому он был
обязан кожаными штанишками.
     - Разрешите спросить, - сказал вдруг  Каркер,  -  как  здоровье  миссис
Домби?
     Задав этот вопрос, он  подобострастно  наклонился  вперед,  поддерживая
рукою подбородок, и в то же время поднял глаза на картину, как будто говорил
ей: "Ну-ка, посмотри, как я его расшевелю!"
     Мистер Домби, покраснев, ответил:
     - Миссис Домби здорова. Вы мне напомнили, Каркер, что я хотел кое о чем
побеседовать с вами.
     - Робин, ты можешь уйти, - приказал хозяин, чей мягкий  голос  заставил
Робина вздрогнуть и скрыться, причем он до последней минуты не спускал  глаз
со своего патрона. - Вы, конечно,  не  помните  этого  мальчика?  -  добавил
Каркер, когда опутанный сетями Точильщик удалился.
     - Нет, - сказал мистер Домби с величественным равнодушием.
     - Мало вероятно, чтобы его запомнил такой человек, как вы. Вряд ли  это
возможно, - пробормотал мистер Каркер. - Но он принадлежит к той  семье,  из
которой вы взяли кормилицу. Может быть,  вы  припоминаете,  что  великодушно
приняли на себя заботу о его образовании?
     - Это тот самый  мальчик?  -  нахмурившись,  спросил  мистер  Домби.  -
Кажется, он не делает чести полученному образованию.
     - Да, боюсь, что это дрянной  мальчишка,  -  пожимая  плечами,  ответил
Каркер. - Такая у него репутация. Но суть вот в чем: я взял его  к  себе  на
службу, потому что он, не имея возможности подыскать себе  место,  вообразил
(полагаю, ему внушили это дома),  будто  имеет  какие-то  права  на  вас,  и
постоянно добивался случая обратиться к вам с просьбой. И хотя установленные
и признанные  отношения  мои  к  вашему  дому  носят  исключительно  деловой
характер,  но  я  чувствую  такой  непроизвольный  интерес  ко  всему,   вас
касающемуся, что...
     Он снова запнулся, как бы стараясь обнаружить, достаточно ли  он  успел
расшевелить мистера Домби. И снова,  поддерживая  рукою  подбородок,  искоса
посмотрел на картину.
     - Каркер, - сказал мистер Домби, - я ценю то, что вы  не  ограничиваете
вашей...
     - Службы, - подсказал улыбающийся хозяин дома.
     - Нет, я предпочитаю сказать - вашей заботы, - возразил  мистер  Домби,
прекрасно сознавая, что  делает  ему  весьма  лестный  комплимент,  -  чисто
деловыми  отношениями.  Примером  тому  служит  внимание  к  моим  чувствам,
надеждам и разочарованиям, о чем свидетельствует этот незначительный случай,
вами упомянутый. Я вам признателен, Каркер.
     Мистер Каркер медленно наклонил голову и очень  осторожно  потер  руки,
словно боялся каким-нибудь движением  прервать  доверительные  речи  мистера
Домби.
     - Ваше сообщение очень своевременно, -  продолжал  мистер  Домби  после
недолгих колебаний, - ибо оно расчищает путь к той  теме,  какую  я  намерен
затронуть, и напоминает мне, что мои слова отнюдь не устанавливают  каких-то
новых отношений между нами, хотя, быть может, и  свидетельствуют  о  большом
доверии с моей стороны, чем то, каким я до сих пор...
     - Удостаивали меня! - подсказал Каркер, снова  наклоняя  голову.  -  Не
буду говорить о том, сколь я почтен. Такой человек, как вы, прекрасно знает,
какую великую честь может он при желании оказать человеку.
     -  Миссис  Домби  и  я,  -  сказал  мистер  Домби,   с   величественным
пренебрежением пропустив мимо ушей этот комплимент, - не пришли к соглашению
по некоторым вопросам. Мы как будто еще не понимаем друг друга. Миссис Домби
должна кое-чему научиться.
     - Миссис Домби  отличается  многими  редкими  качествами  и  несомненно
привыкла к тому, чтобы ей курили фимиам, - сказал этот  вкрадчивый,  лукавый
наблюдатель, подмечавший каждый взгляд и интонацию собеседника. Но там,  где
наличествует любовь, чувство долга и уважение, - там все  маленькие  промахи
будут быстро заглажены.
     Мистеру Домби невольно представилось лицо, обращенное к нему в  будуаре
его  жены,  когда  властная  рука  указывала  на  дверь.  И,  вспомнив,  как
отражались на нем любовь, чувство долга и уважение, почувствовал, что  кровь
прилила к его щекам, а это подметили зоркие глаза, смотревшие на него.
     - Миссис Домби и я, - продолжал он, - беседовали  незадолго  до  смерти
миссис Скьютон о  причинах  моею  неудовольствия.  О  нем  вы  можете  иметь
некоторое представление, так как были свидетелем того, что  произошло  между
миссис Домби и мною, когда вы были у нас... у меня в доме.
     - Когда я так сожалел о своем присутствии! - сказал улыбающийся Каркер.
- Я горжусь вашим особым вниманием, как и надлежит гордиться человеку в моем
положении, хотя я ничем его не заслужил. Вы можете  делать  что  угодно,  не
роняя себя, я же, удостоившись быть представленным миссис Домби, прежде  чем
ей была пожалована высокая честь носить ваше имя, я, будьте  уверены,  почти
сожалел в тот вечер, что в свое время мне на долю выпало такое счастье.
     То   обстоятельство,   что   кто-то,   отмеченный   его   милостями   и
покровительством, мог при каких  бы  то  ни  было  обстоятельствах  об  этом
сожалеть, являлось феноменом, которого мистер Домби не постигал.  Посему  он
произнес с сугубым достоинством:
     - В самом деле? Но почему же, Каркер?
     - Боюсь, что миссис Домби, - отвечал помощник, облеченный  доверием,  -
которая никогда  не  была  расположена  отнестись  ко  мне  с  благосклонным
вниманием - человек в моем положении не может ждать этого от леди, гордой от
природы и чья гордость столь ей к лицу, - боюсь, что миссис  Домби  вряд  ли
простит мое невинное участие в том разговоре.  Ваше  неудовольствие  -  дело
серьезное, вы это, конечно, знаете. И навлечь  его  на  себя  в  присутствии
третьего лица...
     - Каркер, - надменно сказал мистер Домби, - смею думать, что  в  первую
очередь нужно считаться со мной?
     - О! могут ли быть какие-нибудь сомнения? - ответил тот с  нетерпением,
как человек, подтверждающий всем известный и неопровержимый факт.
     - Полагаю, миссис Домби занимает второе место, когда дело касается  нас
обоих, - сказал мистер Домби. - Не так ли?
     - Не так ли? - повторил Каркер. - Разве вы не знаете  лучше  всех,  что
вам незачем об этом спрашивать?
     - В таком случае, я надеюсь, Каркер, -  сказал  мистер  Домби,  -  ваши
сожаления о неудовольствии миссис Домби могут быть почти уравновешены  вашим
удовлетворением при мысли о том, что вы сохранили мое доверие и доброе о вас
мнение.
     - Вижу, что я действительно имел несчастье, - ответил Каркер, - вызвать
это неудовольствие. Миссис Домби говорила вам об этом?
     - Миссис Домби высказывала различные мнения, - заявил  мистер  Домби  с
высокомерной холодностью и равнодушием, - которых я не разделяю и которые не
намерен обсуждать или вспоминать. Как я уже говорил  вам,  не  так  давно  я
предъявил миссис Домби  известные  требования  касательно  почтительности  и
покорности в семейной жизни, на которых я считал нужным настаивать.  Мне  не
удалось  убедить  миссис  Домби  в  необходимости  немедленно  изменить   ее
поведение в интересах ее собственного спокойствия и  благополучия,  а  также
моего достоинства. И я уведомил миссис Домби, что, если я найду нужным снова
выразить протест, я передам ей свое мнение через вас, мое доверенное лицо.
     Взгляд, направленный на него Каркером, сменился  дьявольским  взглядом,
брошенным на картину над его головой, который упал на нее, как молния.
     - А теперь, Каркер, - продолжал мистер Домби, - я, нимало не колеблясь,
говорю вам, что добьюсь своего. Со мной нельзя шутить. Миссис  Домби  должна
понять, что моя воля - закон и что я не намерен делать ни единого исключения
из своих жизненных  правил.  Будьте  добры  взять  на  себя  это  поручение,
которое, раз оно исходит от меня, надеюсь, не является для вас неприемлемым,
с какой бы учтивостью ни выражали вы своего сожаления, - за него я благодарю
вас от имени миссис Домби.  И,  я  убежден,  вы  окажете  мне  любезность  и
исполните его столь же тщательно, как и всякую другую обязанность.
     - Вы знаете, - сказал мистер Каркер, -  что  вам  достаточно  приказать
мне.
     - Знаю, - сказал мистер Домби, величественно выражая свое  согласие,  -
что  мне  достаточно  вам  приказать.  Я  считаю   необходимым   предпринять
дальнейшие  шаги.  Миссис  Домби  -  леди,  несомненно  наделенная  высокими
достоинствами, чтобы...
     - Чтобы  оказать  честь  даже  вашему  выбору,  -  подсказал  Каркер  с
подобострастной улыбкой.
     - Да, если вам угодно воспользоваться этим выражением, - сказал  мистер
Домби внушительным тоном. - В настоящее время я  не  замечаю,  чтобы  миссис
Домби оказывала ему должную честь. Есть дух противодействия в миссис  Домби,
который  надлежит  уничтожить,  который  надлежит  сломить.  Миссис   Домби,
по-видимому, не понимает, - энергически сказал мистер  Домби,  -  что  самая
мысль о противодействии мне - чудовищна и нелепа.
     - Мы,  в  Сити,  знаем  вас  лучше,  -  отозвался  Каркер,  улыбаясь  и
растягивая рот до ушей.
     - Вы знаете меня лучше, - повторил мистер Домби. - Надеюсь. Впрочем,  я
должен  отдать  справедливость  миссис  Домби,  хотя  бы  это   и   казалось
несовместимым с ее дальнейшим поведением (оно остается прежним). В тот  раз,
когда я с некоторою суровостью высказал ей свое неодобрение и принятое  мною
решение, мое увещание произвело, по-видимому, очень сильное  впечатление.  -
Мистер Домби изрек эти слова с самой  величавой  напыщенностью.  -  Итак,  я
хочу, Каркер, чтобы вы взяли на себя труд сообщить  миссис  Домби  от  моего
имени, что я должен напомнить ей о  нашем  разговоре  и  несколько  удивлен,
почему он еще не возымел действия. Что я должен настаивать  на  согласовании
ею своих поступков с требованиями, предъявленными ей в этом разговоре. Что я
недоволен ее поведением. Что я чрезвычайно им недоволен. И что  я  принужден
буду, как это ни печально, передать через вас еще более неприятные и  точные
предписания,  если  здравый  смысл  и  надлежащие  чувства  не  побудят   ее
подчиниться моим желаниям, как это сделала первая миссис Домби и -  полагаю,
я могу это добавить - как сделала бы всякая другая леди на ее месте.
     - Первая миссис Домби была очень счастлива, - сказал Каркер.
     - Первая миссис Домби отличалась здравым смыслом, - сказал мистер Домби
с благородной снисходительностью к умершей, - и очень тонкими чувствами.
     - Как вы думаете, мисс Домби похожа на свою мать? - осведомился Каркер.
     Лицо мистера Домби изменилось мгновенно и зловеще. Помощник, облеченный
доверием, следил за пристально.
     - Я коснулся мучительной темы, - сказал  он  с  вкрадчивым  сожалением,
противоречившим выражению его загоревшихся глаз. - Прошу вас, простите меня.
Интерес, мною проявляемый, заставил меня забыть  о  возможных  нежелательных
ассоциациях. Прошу вас, простите.
     Но что бы он ни говорил, его загоревшиеся глаза все с тем же  вниманием
изучали  пасмурное  лицо  мистера  Домби.  А  затем   он   бросил   странный
торжествующий взгляд на картину, словно призывая ее в свидетели того, как он
снова его поддел и что за этим последует.
     - Каркер, - сказал мистер Домби побелевшими губами, скользя  взором  по
столу и говоря слегка изменившимся голосом и несколько более торопливо,  чем
обычно, - вам не за что просить  извинения.  Вы  ошибаетесь.  Вопреки  вашим
предположениям, нежелательная ассоциация вызвана настоящей ситуацией,  а  не
воспоминаниями. Я не одобряю поведения миссис  Домби  по  отношению  к  моей
дочери.
     - Простите, - сказал мистер Каркер, - я не совсем понимаю.
     - В таком случае, постарайтесь понять, - продолжал Домби. - Вы можете -
нет, вы должны - передать миссис Домби мой протест касательно этого  пункта.
Будьте добры передать ей, что ее нескрываемая привязанность  к  моей  дочери
мне неприятна. На эту  привязанность  могут  обратить  внимание.  Она  может
привести к тому, что люди попытаются сравнивать  отношение  миссис  Домби  к
моей дочери с отношением миссис  Домби  ко  мне.  Будьте  добры  довести  до
сведения миссис Домби,  что  я  против  этого  возражаю  и  жду,  чтобы  она
немедленно приняла во внимание мое  возражение.  Быть  может,  миссис  Домби
относится к этому серьезно, быть может, это только ее причуда,  а  возможно,
она действует так назло мне, но как бы там ни было, я протестую. Если миссис
Домби относится к этому серьезно, тем с большей охотой должна она  уступить,
ибо подобным поведением она не окажет услуги  моей  дочери.  Если  моя  жена
помимо и  сверх  надлежащей  покорности  своему  супругу  питает  к  кому-то
расположение и уважение, она может дарить их кому угодно, но прежде всего  я
требую от нее покорности мне!  Каркер,  -  сказал  мистер  Домби,  сдерживая
необычное волнение и возвращаясь к  свойственной  ему  манере,  в  какой  он
привык утверждать свое величие, - будьте добры, Каркер, не  забыть  об  этом
пункте и не  умалить  его  значения,  считайте  его  весьма  существенным  в
полученных вами инструкциях.
     Мистер Каркер поклонился, встал из-за стола  и,  стоя  задумчиво  перед
камином и поддерживая  рукой  свой  гладко  выбритый  подбородок,  посмотрел
сверху вниз  на  мистера  Домби  со  злобным  лукавством,  напоминая  не  то
высеченную из камня обезьяну, получеловека-полуживотное, не то хитрую  морду
на  конце  старой  водосточной  трубы.  Мистер  Домби,   понемногу   обретая
спокойствие, либо охлаждая волнение  сознанием  своего  высокого  положения,
сидел, постепенно цепенея снова и глядя на попугая, который  раскачивался  в
своем широком обручальном кольце.
     - Простите,  -  сказал  Каркер  после  недолгого  молчания,  неожиданно
придвинув свой стул и садясь против мистера Домби, - но я  бы  хотел  знать:
известно ли миссис Домби, что вы,  быть  может,  воспользуетесь  мною,  дабы
через меня выразить свое неудовольствие?
     - Да, - ответил мистер Домби. - Я это сказал.
     - Да? - быстро подхватил Каркер. - Но почему?
     - Почему? - повторил мистер Домби с некоторым замешательством. - Потому
что я ей это сообщил.
     - А! - воскликнул Каркер. - Но почему вы  ей  сообщили?  Видите  ли,  -
продолжал он с улыбкой,  мягко  прикасаясь  своей  бархатной  рукой  к  руке
мистера Домби, как прикоснулась бы кошка, спрятавшая свои когти, - чем лучше
я пойму, что у вас на уме, тем большую  услугу  я  буду  иметь  счастье  вам
оказать. Мне кажется, я  понимаю.  Миссис  Домби  не  удостоила  меня  своим
расположением. У меня нет никаких оснований рассчитывать на него; но мне  бы
хотелось знать, так ли это на самом деле?
     - Быть может, так, - сказал мистер Домби.
     - Стало быть, - продолжал Каркер, - эти распоряжения,  переданные  вами
миссис Домби через меня, являются для этой леди тем более неприятными?
     - Мне кажется, - сказал мистер Домби  о  высокомерным  спокойствием  и,
однако, с некоторым замешательством, -  что  взгляд  миссис  Домби  на  этот
предмет не имеет отношения к делу в том виде, в каком оно представляется вам
и мне, Каркер. Но, быть может, вы не ошибаетесь.
     - Простите, правильно ли я вас понимаю, - сказал Каркер, - полагая, что
вы усматриваете в этом подходящее средство смирить гордыню миссис  Домби,  -
этим  словом  я  обозначаю  качество,  которое,  если  оно  должным  образом
ограничено, украшает и делает честь  леди,  отличающейся  такою  красотою  и
талантами, - и не скажу - наказать ее, но добиться от нее  покорности,  коей
вы естественно и по праву требуете?
     - Как вам известно, Каркер, - ответил  мистер  Домби,  -  я  не  привык
давать  столь  подробные  объяснения  своим   поступкам,   которые   почитаю
уместными, но я не стану опровергать ваши предположения. Если же у вас  есть
какие-нибудь возражения, вам достаточно будет заявить о них. Но,  признаюсь,
я не предполагал, что мое поручение,  каково  бы  оно  ни  было,  может  вас
унизить...
     - О! Унизить меня? - воскликнул Каркер. - Когда я служу вал?!
     - Или поставить вас, - продолжал мистер Домби, - в фальшивое положение.
     - Меня - в фальшивое положение! - воскликнул Каркер.  -  Я  буду  горд,
счастлив оправдать ваше доверие! Признаюсь, мне  бы  не  хотелось,  чтобы  у
леди, к чьим ногам я смиренно приношу свое  почтение  и  преданность  -  ибо
разве она не ваша супруга? - появился новый повод для неприязни ко мне.  Но,
разумеется, желание, высказанное  вами,  превыше  всех  прочих  соображений.
Вдобавок, когда миссис Домби, избавившись от этих ошибочных  суждений,  смею
сказать - случайных, привыкнет к новому своему положению,  она,  надеюсь  я,
увидит в той маленькой роли, какую я играю, зерно - вряд  ли  мое  положение
дает право на нечто большее, - зерно моего уважения к вам. И она увидит, что
я приношу вам в жертву все прочие соображения, тогда как ей выпали  честь  и
счастье каждый день собирать в житницу немало таких зерен.
     Казалось, в это мгновение мистер Домби  снова  увидел  ее,  указывающую
рукой на дверь,  и,  прислушиваясь  к  вкрадчивым  речам  своего  помощника,
облеченного доверием, снова услышал отзвук  слов:  "Отныне  ничто  не  может
сделать нас более чуждыми друг другу, чем чужды мы сейчас".  Но  он  прогнал
эту мысль - и, по-прежнему твердый в своем решении, сказал:
     - Да, несомненно.
     - Больше никаких распоряжений? - спросил Каркер, отодвигая свой стул на
прежнее место - до сих пор они едва притронулись к завтраку  -  и  оставаясь
стоять в ожидании ответа.
     - Вот еще что, -  ответил  мистер  Домби.  -  Будьте  любезны,  Каркер,
сообщить, что ни одно из поручений к миссис Домби, которое вы исполняете или
будете исполнять, не предполагает  каких  бы  то  ни  было  ответов.  Будьте
любезны не передавать мне никаких ответов. Миссис Домби  уведомлена  о  том,
что мне не подобает идти на соглашение или вступать в переговоры по вопросу,
вызвавшему разногласие между нами, и то, что я говорю, является непреложным.
     Мистер Каркер дал понять, что уразумел это вполне, и они  приступили  к
завтраку -  вряд  ли  с  большим  аппетитом.  В  надлежащее  время  вернулся
Точильщик,  ни  на  секунду  не  отрывавший  глаз  от   своего   хозяина   и
предававшийся  грезам,  исполненным  благоговейного  ужаса.  После  завтрака
приказано было привести лошадь мистера Домби;  мистер  Каркер  сел  на  свою
лошадь, и они вместе поехали в Сити.
     Мистер Каркер был в превосходном расположении  духа  и  говорил  много.
Мистер Домби слушал его речи с величественным видом человека, который вправе
требовать, чтобы  его  занимали  беседой,  и  изредка  снисходительно  ронял
несколько слов с целью поддержать разговор.  Так  ехала  эта  примечательная
пара. Но мистер  Домби,  со  свойственным  ему  достоинством,  ехал  слишком
отпустив стремена, слишком небрежно держа поводья и слишком редко удостаивая
взглянуть, куда ступает его лошадь. В результате случилось так,  что  лошадь
мистера Домби споткнулась о камни, сбросила его с седла, упала сама, сделала
попытку подняться и, брыкаясь, ударила его подкованным копытом.
     Мистер Каркер, прекрасный наездник, наделенный зорким глазом и  твердой
рукой, спешился и, мгновенно схватив поводья,  заставил  бьющееся  на  земле
животное подняться на ноги. В противном случае конфиденциальная беседа этого
утра оказалась бы для мистера Домби последней. Будучи еще слишком  возбужден
этим неожиданным происшествием, мистер Каркер тем не менее обнажил все  зубы
и, наклонившись над поверженным своим начальником,  пробормотал:  "Теперь  я
действительно дал миссис Домби повод считать себя оскорбленной, если бы  она
об этом узнала!";
     Под  руководством  Каркера   мистер   Домби,   лишившийся   чувств,   с
окровавленной головой и лицом, был перенесен рабочими, чинившими  дорогу,  в
ближайшую харчевню, находившуюся неподалеку,  куда  к  нему  явились  врачи,
которые быстро примчались отовсюду, словно побуждаемые каким-то таинственным
инстинктом,  подобно  коршунам,  о  коих  говорят,  будто  они  слетаются  к
верблюду, издыхающему в пустыне. Не без труда приведя  его  в  чувство,  эти
джентльмены принялись исследовать раны.  Один  врач,  живший  по  соседству,
настаивал на сложном переломе ноги, каковое мнение разделял также  и  хозяин
харчевни;  но  два  врача,  жившие  в  другой  местности  и  лишь   случайно
очутившиеся в этих краях, с великим бескорыстием опровергали это мнение, и в
конце концов было решено, что пострадавший хотя и жестоко  расшибся,  но  не
сломал костей, если не считать какого-нибудь ребра, и  к  ночи  можно  будет
осторожно перевезти его домой. Когда раны его были  перевязаны,  что  заняло
немало времени, и его  оставили,  наконец,  в  покое,  мистер  Каркер  снова
вскочил в седло и поехал оповестить домашних о происшествии.
     Его лицо, лукавое и жестокое, но довольно  красивое,  если  принять  во
внимание правильные черты и овал, было особенно неприятно, когда он  ехал  с
этим поручением: его занимали лукавые и жестокие мысли  и  мечты  скорее  об
отдаленных возможностях, чем о заговорах и кознях, что побуждало его мчаться
так, словно он гнал перед собою живых  людей.  Выехав  на  более  оживленную
дорогу, он натянул, наконец, поводья и замедлил  ход  коня,  удерживая  свою
белоногую лошадь  и  выбирая,  по  обыкновению,  самый  удобный  путь;  свое
подлинное лицо он скрыл насколько возможно под вкрадчивой, раболепной маской
и ослепительной улыбкой.
     Он  подъехал  к  дому  мистера  Домби,  спешился  у  двери  и  попросил
разрешения повидать миссис Домби по важному делу. Слуга, который провел  его
в кабинет мистера Домби, вскоре вернулся и сказал, что  в  этот  час  миссис
Домби не принимает посетителей, и принес извинения, что не упомянул об  этом
раньше.
     Мистер Каркер, вполне готовый к холодному приему, написал  на  визитной
карточке, что поневоле берет на  себя  смелость  настаивать  на  свидании  и
никогда не дерзнул бы сделать это вторично, если бы происшедшее  событие  не
явилось для него достаточным оправданием. Спустя  недолгое  время  появилась
служанка миссис Домби и провела его наверх в будуар, где сидели вдвоем  Эдит
и Флоренс.
     Никогда еще не казалась ему Эдит такой красивой. Как ни  восхищался  он
ее лицом и фигурой, как ни ярки были его чувственные воспоминания -  никогда
еще не казалась она ему такой красивой.
     Ее взгляд высокомерно упал на него, когда он остановился в  дверях.  Но
он смотрел на Флоренс, - впрочем, лишь в тот момент, когда поклонился, войдя
в комнату, - всем видом своим подчеркивая вновь приобретенную им  власть;  и
он торжествовал, увидев, что она в смущении опустила глаза, а Эдит привстала
ему навстречу.
     Он очень сожалел, он был глубоко опечален; ему не хватало  слов,  чтобы
объяснить, с какой неохотою он взялся подготовить ее к сообщению о маленьком
происшествии. Он умолял миссис Домби не волноваться. Клялся честью, что  нет
никаких оснований тревожиться. Но мистер Домби...
     Флоренс вскрикнула. Он смотрел не на нее, а на Эдит - Эдит  успокаивала
и утешала ее. Она не вскрикнула от испуга. Нет, нет.
     Во время прогулки верхом произошел  печальный  случай.  Лошадь  мистера
Домби оступилась, и он был выброшен из седла.
     Флоренс вне себя воскликнула, что, верно, он жестоко разбился,  что  он
убит!
     Нет. Он честью поклялся, что хотя мистер Домби и был  сначала  оглушен,
но вскоре очнулся; разумеется, он страдает от ушибов, но  никакой  опасности
нет. В противном случае он, злополучный вестник,  никогда  не  отважился  бы
предстать перед миссис Домби. Но это истинная правда,  торжественно  заверил
он ее.
     Все это он говорил, как бы отвечая Эдит, а не Флоренс; и взгляд  его  и
улыбка предназначались Эдит.
     Затем он сообщил ей, где находится мистер Домби, и попросил представить
в его распоряжение карету, чтобы перевезти мистера Домби домой.
     - Мама, - еле выговорила плачущая Флоренс, - если бы я могла поехать!
     Услышав эти слова, мистер Каркер, смотревший на Эдит,  украдкой  бросил
на нее многозначительный взгляд и слегка покачал головой. Он видел, как  она
боролась с собой, прежде чем ее красивые глаза ответили ему, но он вырвал  у
нее ответ - он дал ей понять, что добьется ответа или же заговорит и жестоко
ранит сердце Флоренс, - и она ответила ему. Когда она отвела от него  глаза,
он посмотрел на нее так же, как смотрел в то утро на картину.
     - Мне поручено передать, - сказал он, - что новая экономка, -  кажется,
ее зовут миссис Пипчин...
     Ничто не могло ускользнуть от него. Он  сразу  понял,  что  приглашение
Пипчин было новым оскорблением, нанесенным мистером Домби своей жене.
     - Должна распорядиться, чтобы, по желанию мистера  Домби,  постель  ему
приготовили внизу, на его половине, так как эти комнаты он предпочитает всем
остальным. Я не замедлю вернуться к мистеру  Домби.  Незачем  говорить  вам,
сударыня, что приняты  все  меры,  дабы  обеспечить  ему  покой,  и  что  он
пользуется наилучшим  уходом.  Разрешите  повторить  еще  раз:  нет  никаких
оснований тревожиться. Даже вы можете  быть  совершенно  спокойны,  поверьте
мне.
     Он поклонился крайне  почтительно  и  искательно,  вернулся  в  комнату
мистера Домби и, распорядившись, чтобы карета была  послана  вслед  за  ним,
снова сел на свою лошадь и поехал в Сити. Он был очень задумчив,  пока  ехал
туда, очень задумчив там и очень  задумчив  в  карете  на  обратном  пути  в
харчевню, где остался мистер Домби. И только  у  ложа  сего  джентльмена  он
снова стал самим собой и вспомнил о своих зубах.
     Мистера Домби, измученного болью, усадили под вечер в карету и обложили
с одной стороны подушками, а с другой поместился  его  помощник,  облеченный
доверием. Так как надлежало избегать тряски, они ехали чуть ли не  шагом,  и
было уже совсем темно, когда его доставили домой. Миссис  Пипчин,  кислая  и
мрачная и не забывшая о Перуанских копях, - в чем имели основание  убедиться
все домочадцы, - встретила его у двери и  расшевелила  слуг,  несколько  раз
окропив их словесным уксусам, пока они  переносили  его  в  комнату.  Мистер
Каркер не покидал мистера Домби, пока его не  уложили  в  постель,  а  затем
(мистер  Домби  не  пожелал  видеть  особ  женского  пола,  за   исключением
превосходной Людоедки) еще раз посетил миссис  Домби,  чтобы  дать  отчет  о
положении ее супруга.
     Он  снова  застал  Эдит  вместе  с  Флоренс   и   снова   обратился   с
успокоительными речами к Эдит словно она была жертвой беспокойства. С  таким
жаром  выражал  он  свое  сочувствие,  что,  прощаясь,  дерзнул   -   бросив
предварительно еще один  взгляд  в  сторону  Флоренс  -  взять  ее  руку  и,
склонившись, поднести ее к своим губам.
     Эдит не отняла руки и не ударила его этою рукою по  белому  лицу,  хотя
румянец залил  ее  щеки,  яркий  огонек  загорелся  в  глазах  и  она  резко
выпрямилась. Но, оставшись одна  в  своей  комнате,  она  ударила  рукою  по
каминной полке так,  что  от  одного  удара  на  руке  показалась  кровь,  и
протянула ее к огню, пылавшему в камине, как будто не прочь была сунуть ее в
огонь и сжечь.
     До поздней ночи сидела она, сумрачная  и  прекрасная,  перед  угасающим
пламенем и следила за темными тенями на стене, словно мысли ее были осязаемы
и отбрасывали  на  эту  стену  тень.  Какие  бы  видения,  оскорбительные  и
позорные, какие бы горькие предвестники грядущего  ни  мелькали  перед  ней,
расплывчатые и огромные, одна ненавистная фигура вела их против нее.  И  это
был ее муж.



     Бдение в ночи

     Флоренс, давно  уже  очнувшаяся  от  своих  грез,  грустно  следила  за
отчуждением между ее отцом и Эдит,  видела,  что  пропасть  между  ними  все
расширяется, и знала, что горечь накапливается с каждым  днем.  Это  знание,
ежедневно углублявшееся, сгущало  тени,  омрачавшие  ее  любовь  и  надежду,
пробуждало давнюю скорбь, ненадолго уснувшую, и теперь эту скорбь  было  еще
труднее нести, чем раньше.
     Тяжело было - об этом знала только Флоренс! - когда нежность  верной  и
пылкой души оборачивалась мучительным чувством,  а  вместо  ласки  и  заботы
девушка постоянно встречала  пренебрежение  и  суровый  отпор.  Тяжело  было
испытывать то, что в глубине души испытывала  она,  и  ни  разу  не  увидеть
проблеска ответного чувства. Но гораздо тяжелее было  поневоле  не  доверять
отцу и Эдит, такой ласковой и милой, и думать о своей любви к нему и  к  ней
со страхом, неуверенностью и недоумением.
     И, однако, такие мысли начали возникать  у  Флоренс;  это  был  вопрос,
поставленный перед нею непорочным ее сердцем, - вопрос, от которого  она  не
могла уклоняться. Она видела, что с Эдит отец холоден и сух так же, как и  с
ней; суров, неумолим, непреклонен. Не сделало ли такое обращение  несчастной
и ее родную мать, - со слезами на глазах спрашивала она себя, - и та зачахла
и умерла? Потом она думала о том, как надменна и величественна Эдит со всеми
- только не с нею, с каким презрением относится она к нему,  как  сторонится
его и что сказала она в тот вечер, когда вернулась домой.  И  вдруг  Флоренс
начинало казаться чуть ли не преступным, что она любит ту, которая  враждует
с ее отцом, и что в уединении своей  комнаты  отец,  зная  об  этом,  должен
почитать ее  каким-то  выродком,  совершившим  новое  прегрешение,  усугубив
старую, омытую столькими слезами вину, - то, что со дня своего рождения  она
так и не завоевала отцовской любви. Но первое же ласковое слово Эдит, первый
ласковый взгляд прогонял эти мысли, и  они  становились  проявлением  черной
неблагодарности: кто, как не Эдит оживил  печальное  сердце  Флоренс,  такое
одинокое и такое измученное,  и  кто  был  лучшим  его  утешителем?  Теперь,
готовая отдать свою душу обоим, зная, что они  оба  очень  несчастны,  и  не
уверенная в своем долге по отношению к каждому  из  них,  Флоренс,  находясь
возле Эдит, страдала больше, чем в те времена, когда в печальном одиночестве
хранила свою тайну и ее красавица мама еще не вошла в этот дом.
     Одно великое несчастье, более страшное,  чем  все  остальные,  миновало
Флоренс. У нее никогда не мелькало подозрение, что Эдит  своею  нежностью  к
ней увеличивала расстояние, отделявшее ее от отца, или  давала  новый  повод
для неприязни. Если бы Флоренс допускала эту возможность - какое бы это было
для нее горе, какую жертву постаралась  бы  она  принести,  бедная,  любящая
девочка! И небу одному известно,  как  быстро  и  уверенно  мог  совершиться
мирный ее уход к другому, высшему отцу, который  не  отвергает  любви  своих
детей и щадит их усталые, разбитые сердца! Но дело  обстояло  иначе,  и  это
было к лучшему.
     Никогда, ни единым словом не обменивались теперь на эту тему Флоренс  и
Эдит. - Эдит  как-то  сказала,  что  тут  их  должна  разделять  пропасть  и
молчание, подобное самой смерти, - и Флоренс чувствовала ее правоту.
     Таково было положение вещей, когда ее отца привезли домой,  страдающего
и беспомощного. И он мрачно уединился в своих комнатах, где за ним ухаживали
слуги и где Эдит не навестила его, и рядом с ним не было  ни  единого  друга
или приятеля, кроме мистера Каркера, который удалился около полуночи.
     - Что и говорить, приятное общество, мисс Флой, - сказала Сьюзен Нипер.
- Да он настоящее сокровище! Если ему когда-нибудь понадобится рекомендация,
не советую ему приходить за ней ко мне, вот все, что я могу ему сказать!
     - Милая Сьюзен, - перебила Флоренс, - перестаньте!
     - О, легко сказать "перестаньте", мисс Флой, - возразила Нипер,  весьма
рассерженная. - Но, прошу прощенья, у нас происходят  такие  вещи,  что  вся
кровь в жилах превращается в колючие булавки и иголки. Не  подумайте  дурно,
мисс Флой, я ничего не имею против вашей мачехи, которая  всегда  обходилась
со мной, как подобает леди, однако - должна  сказать  -  она  дама  довольно
чванная, хотя я и не смею возражать против этого, но когда дело  доходит  до
всяких миссис Пипчин, и их назначают командовать  нами,  и  они  сторожат  у
двери вашего папеньки, как крокодилы (хорошо еще, что они  яиц  не  несут!),
нам это уж слишком обидно.
     - Папа хорошего мнения о миссис Пипчин, Сьюзен, - возразила Флоренс,  -
и он имеет право выбирать себе экономку. Пожалуйста, перестаньте!
     - Ну, что ж, мисс  Флой,  -  отозвалась  Нипер,  -  когда  вы  говорите
"перестаньте", я всегда перестаю, - правда? Но миссис  Пипчин  действует  на
меня, как зеленый крыжовник, мисс, ничуть не лучше.
     Сьюзен была очень возбуждена и в своих речах относилась с  чрезвычайным
равнодушием к знакам препинания в тот вечер, когда  мистера  Домби  привезли
домой, ибо когда Флоренс послала ее вниз  справиться  о  его  здоровье,  она
принуждена была передать свое поручение смертельному  своему  врагу,  миссис
Пипчин, а та взяла на себя смелость, не доводя о  нем  до  сведения  мистера
Домби, дать ответ, который мисс Нипер назвала оскорбительным. В этом  ответе
Сьюзен Нипер усмотрела дерзость со стороны сей образцовой жертвы  Перуанских
копей и пренебрежительное отношение к ее  молодой  хозяйке,  которое  нельзя
было  простить;  этим  отчасти  объяснялось  ее  возбуждение.  Впрочем,   ее
подозрения и недоверие все усиливались со дня свадьбы, ибо,  подобно  многим
особам  с  таким  характером,  как  у  нее,  которые   искренне   и   сильно
привязываются  к  человеку,  занимающему,  подобно  Флоренс,  гораздо  более
высокое положение. Сьюзен была очень ревнива,  и,  разумеется,  ее  ревность
обратилась против Эдит, разделившей с ней  власть  и  вставшей  между  ними.
Поистине горда и счастлива была Сьюзен Нипер, видя, что ее  молодая  хозяйка
выдвигается  на  подобающее  ей  место  в  доме,  где  в  былые  времена  ею
пренебрегали, и что в  красивой  жене  своего  отца  она  обрела  подругу  и
покровительницу; но тем не менее Сьюзен не могла уступить этой красивой жене
хотя  бы  крупицу  Своей  власти,   не   ропща   и   не   чувствуя   к   ней
недоброжелательства,  чему  не  преминула  найти  оправдание  в  гордыне   и
страстности, подмеченных ею в характере этой леди. Вынужденная после свадьбы
отступить на задний план, мисс Нипер  наблюдала  положение  домашних  дел  с
твердой уверенностью, что ничего доброго от миссис Домби  ждать  нельзя;  но
при каждом удобном случае старалась  подчеркнуть,  что  ни  единого  дурного
слова сказать о ней не может.
     - Сьюзен, - сказала Флоренс, задумчиво сидевшая у стола, - сейчас очень
поздно. Сегодня мне больше ничего не понадобится.
     - Ах, мисс Флой! - воскликнула Нипер. - Право же, я часто  вспоминаю  о
тех временах, когда я сидела с вами до более позднего  часа  и  засыпала  от
усталости, а у вас ни в одном глазу сна не было, все равно что в  очках,  но
теперь к вам приходит и сидит с вами ваша мачеха, мисс Флой, и, право же,  я
на это не жалуюсь. Я ни слова против этого не скажу.
     - Я не забуду, кто был старым моим другом в те времена, когда никого  у
меня не было, Сьюзен, - ласково отозвалась Флоренс, - никогда не забуду!
     И, подняв глаза, она обняла за шею свою скромную подругу, притянула  ее
к себе и поцеловала, пожелав ей спокойной ночи; это так умилило мисс  Нипер,
что она начала всхлипывать.
     - Дорогая моя мисс Флой, - сказала Сьюзен,  -  позвольте  мне  еще  раз
спуститься вниз и узнать, как себя чувствует ваш папенька, я  знаю,  что  вы
ужасно беспокоитесь, позвольте же  мне  еще  раз  спуститься  вниз  и  самой
постучать к нему в дверь.
     - Не нужно, - сказала Флоренс, - ложитесь спать.  Утром  мы  узнаем.  Я
сама  справлюсь  об  этом  утром.  Вероятно,  мама  была  внизу,  -  Флоренс
покраснела, потому что на это она не надеялась, - а может быть,  она  сейчас
там. Спокойной ночи.
     Сьюзен была растрогана и умолчала о том, считает ли она вероятным,  что
миссис Домби ухаживает за своим супругом; затем, не  сказав  ни  слова,  она
вышла. Оставшись одна, Флоренс  закрыла  лицо  руками,  как,  бывало,  часто
делала в прежние времена, и дала волю слезам.
     Тоска, вызванная семейными неладами и бедами; угасшая  надежда  -  если
можно назвать это надеждой - когда-нибудь завоевать сердце отца; сомнения  и
страхи, заставлявшие ее метаться между отцом и  Эдит;  ее  любовь  к  обоим,
жестокое разочарование  и  скорбь  о  том,  что  суждено  оборваться  мечте,
рожденной светлыми надеждами, - все это сжимало ей сердце,  и  слезы  бежали
все быстрее. Мать и брат умерли, отец равнодушен  к  ней,  Эдит  враждует  с
отцом, но любит ее и любима ею. И Флоренс казалось, что ее любовь никогда не
принесет ей счастья, на кого бы ни была она обращена. Эту мучительную  мысль
она быстро отогнала, но с  другими  мыслями,  ее  породившими,  она  слишком
сжилась, чтобы можно было от них отмахнуться; и ночь ее была тягостной.
     В это раздумье вторгался - так было и в  течение  целого  дня  -  образ
отца, раненого, измученного, лежащего у себя в  комнате,  покинутого  самыми
близкими людьми, страдающего и одинокого. Страшная мысль, которая  заставила
ее вздрогнуть и сжать руки - хотя она не в  первый  раз  мелькала  у  нее  в
голове, - мысль, что он может умереть, так и не  увидев  ее,  не  назвав  по
имени, потрясла все ее существо. В смятении, с трепетом  она  подумала,  что
надо снова спуститься вниз и подкрасться к его двери.
     Выйдя из комнаты, она  прислушалась.  В  доме  было  тихо  и  все  огни
погашены. Много, много времени, - думала Флоренс, - прошло с  тех  пор,  как
она, бывало, совершала  ночное  паломничество  к  его  двери!  Много,  много
времени прошло с тех пор, как она вошла в полночь  к  нему  и  он  вывел  ее
обратно на лестницу.
     Все с тем же детским сердцем, с теми же детскими  ласковыми  и  робкими
глазами, с волосами, распушенными,  как  в  былые  времена,  Флоренс,  чужая
своему отцу в расцвете юности, как и в пору  детства,  крадучись  спустилась
вниз, прислушиваясь  на  ходу,  и  приблизилась  к  его  комнате.  Никто  не
шевелился в доме. Дверь была приоткрыта, чтобы дать доступ воздуху;  и  была
такая тишина, что Флоренс могла  расслышать  потрескивание  дров  и  тиканье
часов на каминной полке.
     Она заглянула в комнату. Экономка, завернувшись в одеяло, крепко  спала
в кресле у камина. Дверь в соседнюю  комнату  была  неплотно  притворена,  и
перед ней стояла ширма; но там горел свет,  и  отблеск  падал  на  край  его
кровати. Прислушиваясь к его дыханию, она поняла, что он спит.  Это  придало
ей смелости, она обошла ширму и заглянула в спальню.
     Один взгляд, брошенный на лицо спящего, был для нее таким  потрясением,
как будто она не ждала увидеть  это  лицо.  Флоренс  стояла,  прикованная  к
месту, и - проснись он сейчас - не могла бы пошевельнуться.
     Его лоб был рассечен, и ему смачивали волосы, которые лежали, влажные и
спутанные,  на  подушке.  Одна  рука,  покоившаяся   поверх   одеяла,   была
забинтована, и он был очень бледен. Но не это сковало движения Флоренс после
того, как она быстро взглянула на него и убедилась, что  он  спокойно  спит.
Нечто совсем иное и более значительное  придавало  ему  в  ее  глазах  такой
торжественный вид.
     Ни разу за всю свою жизнь не видела она его лица - или  ей  это  только
казалось - не омраченным мыслью об ее присутствии. Ни разу за всю свою жизнь
не видела она его лица без того, чтобы надежда ее не угасла, а робкие  глаза
не опустились под его суровым, равнодушным, холодным  взглядом.  Теперь  же,
смотря на него, она увидела впервые, что его лицо не подернуто тем  облаком,
которое омрачило ее детство. Тихая, безмятежная ночь спустилась взамен этого
облака. При виде его лица можно было подумать, что он  заснул,  благословляя
ее.
     Проснись, жестокий отец! Проснись, угрюмый человек!  Время  летит.  Час
приближается гневной поступью. Проснись!
     Лицо его не изменилось; и пока она смотрела  на  него  с  благоговейным
страхом, неподвижность его и спокойствие вызвали в ее памяти  лица  умерших.
Такими были они - покойные, такой  будет  она,  его  плачущая  дочь,  -  кто
скажет, когда? - такими будут все, любящие, ненавидящие и равнодушные! Когда
пробьет час, он не покажется ему тяжелее, если она сделает то, что  задумала
сделать, а для нее этот час, быть может, будет легче.
     Она подкралась к  кровати  и,  затаив  дыхание,  наклонилась,  тихонько
поцеловала его в щеку, на минутку опустила голову на его подушку и, не  смея
прикоснуться к нему, обвила рукой эту подушку, на которой он лежал.
     Проснись,  обреченный  человек,  пока  она  здесь!  Время  летит.   Час
приближается гневной поступью. Шаги его раздаются в доме. Проснись!
     Мысленно она молила бога благословить ее отца и  смягчить  его  сердце,
если может оно смягчиться, или простить его, если он не прав, и простить  ей
эту молитву, которая казалась почти нечестивой. И, помолившись, посмотрев на
него сквозь слезы и робко пробравшись к двери, она  вышла  из  его  спальни,
миновала другую комнату и скрылась.
     Он  может  спать  теперь.  Он  может  спать,  пока  ему   спится.   Но,
пробудившись, пусть поищет он эту хрупкую фигурку и увидит  ее  возле  себя,
когда час пробьет!
     Горько  и  тяжело  было  на  сердце  у  Флоренс,  когда  она  крадучись
поднималась по лестнице. Тихий дом стал еще более угрюмым  после  того,  как
она побывала внизу. - Сон отца, который открылся  ее  глазам  в  глухой  час
ночи,  обрел  для  нее  торжественность  смерти  и   жизни.   Благодаря   ее
таинственному и безмолвному посещению ночь стала таинственной, безмолвной  и
гнетущей. Она не хотела, почти не в силах была вернуться к себе  в  спальню,
и, войдя в гостиную, где окутанная облаком луна светила сквозь  жалюзи,  она
посмотрела на безлюдную улицу.
     Горестно завывал ветер. Фонари казались тусклыми и  вздрагивали  словно
от холода. Далеко в небе что-то мерцало - уже не было тьмы,  но  не  было  и
света, - и зловещая ночь дрожала и металась, как умирающие,  которым  выпала
на долю беспокойная кончина. Флоренс вспомнила, что  когда-то,  бодрствуя  у
постели больного, она обратила внимание на эти мрачные часы  и,  с  каким-то
затаенным чувством отвращения, испытала  на  себе  их  влияние;  теперь  это
чувство было нестерпимо гнетущим.
     В тот вечер ее мама не заходила к ней в  комнату,  и  отчасти  по  этой
причине она засиделась до позднего часа. Под влиянием своей тревоги, а также
горячего желания поговорить с кем-нибудь и  стряхнуть  этот  гнет  уныния  и
тишины Флоренс отправилась в ее спальню.
     Дверь  не  была  заперта  изнутри  и  мягко   уступила   нерешительному
прикосновению ее руки. Она удивилась при виде яркого  света,  а  заглянув  в
комнату, удивилась еще больше, увидев, что  ее  мама,  полуодетая,  сидит  у
потухшего камина, в котором рассыпались, превратившись  в  золу,  догоревшие
угли. Ее красивые глаза были устремлены в  пространство,  и  в  блеске  этих
глаз, в ее лице, в ее фигуре, и в том, как она сжимала  руками  подлокотники
кресла, словно собираясь вскочить, выражалось  такое  мучительное  волнение,
что Флоренс пришла в ужас.
     - Мама! - крикнула она. - Что случилось? Эдит вздрогнула  и  посмотрела
на нее с таким необъяснимым страхом, что Флоренс испугалась еще больше.
     -  Мама!  -  воскликнула  Флоренс,  бросаясь  к  ней.  -  Мамочка!  Что
случилось?
     - Мне нездоровится, - сказала Эдит, дрожа и все еще  глядя  на  нее  со
страхом. - Мне снились дурные сны.
     - Но вы еще не ложились, мама?
     - Да, - сказала она. - Сны наяву.
     Черты ее лица постепенно разгладились; она  позволила  Флоренс  подойти
ближе и, обняв ее, сказала ей нежно:
     - Но что здесь делает моя птичка? Что здесь делает моя птичка?
     - Я беспокоилась, мама, потому что не видела вас сегодня вечером  и  не
знала, как здоровье папы, и я... Флоренс запнулась и умолкла.
     - Сейчас поздно? - спросила Эдит, ласково  приглаживая  кудри,  которые
смешались с ее собственными темными волосами и рассыпались по ее лицу.
     - Очень поздно. Скоро рассвет.
     - Скоро рассвет? - с удивлением повторила та.
     - Мамочка, что у вас с рукой? - спросила Флоренс.
     Эдит быстро отдернула руку и снова посмотрела на  Флоренс  со  странным
испугом (казалось, у нее мелькнуло безумное желание спрятаться),  но  тотчас
же сказала: "Ничего, ничего. Ушибла". Потом добавила: "Моя  Флоренс!"  Потом
начала тяжело дышать и разрыдалась.
     - Мама! - воскликнула Флоренс. - О мама, что мне делать, что  должна  я
сделать, чтобы нам было лучше. Можно ли что-нибудь сделать?
     - Ничего, - ответила та.
     - Уверены ли вы в этом? Неужели это невозможно? Если я, несмотря на наш
уговор, скажу, о чем я сейчас думаю, вы не будете меня бранить?  -  спросила
Флоренс.
     - Это бесполезно, - ответила та, - бесполезно! Я вам сказала,  дорогая,
что мне снились дурные сны. Ничто не  может  их  изменить  или  помешать  их
возвращению. - Я не понимаю, - сказала Флоренс, глядя  на  ее  взволнованное
лицо, которое как будто омрачилось под ее взглядом.
     - Мне снился сон о гордыне, - тихим голосом  сказала  Эдит,  -  которая
бессильна пред добром и  всемогуща  пред  злом;  о  гордыне,  разжигаемой  и
подстрекаемой в течение многих постыдных лет и  искавшей  убежища  только  в
самой себе; о гордыне, которая  принесла  тому,  кто  ею  наделен,  сознание
глубочайшего унижения и ни разу не помогла этому  человеку  восстать  против
унижения, избежать его или крикнуть: "Не бывать этому!"  Мне  снился  сон  о
гордыне, которая - если бы разумно ее направляли  -  могла  принести  совсем
иные плоды, но, искаженная и извращенная, как  и  все  качества,  отличающие
этого человека, только презирала самое себя,  ожесточала  сердце  и  вела  к
гибели.
     Теперь она не смотрела на Флоренс и не к ней  обращалась,  но  говорила
так, словно была одна.
     -  Мне  снился  сон,  -  продолжала  она,  -  о  таком   равнодушии   и
жестокосердии, возникших из этого презрения к  себе,  из  этой  злосчастной,
беспомощной, жалкой гордыни, что человек безучастно  пошел  даже  к  алтарю,
повинуясь старой, хорошо знакомой, манящей руке, - о, мать, мать! - хотя  он
и отталкивал эту руку, и желал раз и навсегда стать ненавистным себе  самому
и всем, только бы не подвергаться ежедневно новым  уколам.  Гнусное,  жалкое
создание!
     Теперь, мрачная и возбужденная, она была такою, как в ту минуту,  когда
вошла Флоренс.
     - Еще снилось мне, - сказала она, -  что  этот  человек,  делая  первую
запоздавшую попытку достигнуть цели, был попран грязными ногами,  но  поднял
голову и взглянул на того, кто его  попирал.  Мне  снилось,  что  он  ранен,
загнан, затравлен собаками, но отчаянно защищается и не помышляет сдаваться,
и что-то побуждает  его  ненавидеть  попирающего,  восстать  против  него  и
бросить ему вызов!
     Рука Эдит крепче сжала дрожащую руку, которую она держала  в  своей,  а
когда она  посмотрела  вниз,  на  встревоженное  и  недоумевающее  лицо,  ее
нахмуренный лоб разгладился.
     - О Флоренс, - сказала Эдит, - мне кажется, сегодня ночью я была близка
к сумасшествию!
     И,  смиренно  опустив  свою  гордую  голову  ей  на  грудь,  она  снова
заплакала.
     - Не покидайте меня! Будьте около меня! Вся надежда моя на вас!  -  эти
слова она повторяла десятки раз.
     Вскоре она стала спокойнее и преисполнилась жалости к Флоренс, плачущей
и бодрствующей в такой поздний час.  Заря  уже  занималась,  и  Эдит  обняла
Флоренс, уложила на свою кровать  и,  не  ложась  сама,  села  около  нее  и
сказала, чтобы та постаралась заснуть.
     - Вы устали, дорогая, вы расстроены, несчастливы и нуждаетесь в отдыхе.
     - Конечно, я расстроена сегодня, милая мама, - сказала Флоренс, - но вы
тоже устали и тоже расстроены.
     - Нет, мне станет лучше, если вы будете спать так близко,  около  меня,
дорогая.
     Они поцеловались,  и  Флоренс,  измученная,  постепенно  погрузилась  в
дремоту; но когда ее глаза сомкнулись и уже не  видели  липа,  склонившегося
над ней, так грустно было думать о лине там, внизу, что в  поисках  утешения
ее  рука  потянулась  к  Эдит.  -  Однако  даже   в   этом   движении   была
нерешительность, опасение изменить  ему.  Так,  во  сне,  она  старалась  их
примирить и показать им, что любит их обоих, но не могла  этого  сделать,  и
печаль, терзавшая ее наяву, не покидала ее и во сне.
     Эдит, сидевшая у постели, смотрела на темные мокрые ресницы, смотрела с
нежностью и жалостью, ибо она знала правду. Но ее глаза сон сомкнуть не мог.
Когда рассвело, она по-прежнему сидела, настороженная и бодрствующая,  держа
в своей руке руку спящей и время от времени шептала, глядя на умиротворенное
лицо: "Будьте около меня, Флоренс. Вся надежда моя на вас!"



     Разлука

     Рано, хотя и  не  вместе  с  солнцем  воспряла  от  сна  Сьюзен  Нипер.
Необычайно проницательные черные глаза этой молодой особы смотрели сумрачно,
а это несколько уменьшало их блеск  и  -  вопреки  обычным  их  свойствам  -
наводило на мысль, что, пожалуй, иной раз они закрываются. К тому же они еще
припухли, словно накануне вечером  эта  особа  проливала  слезы.  Но  Нипер,
нимало не удрученная, была на редкость оживлена и  решительна  и  как  будто
собиралась с духом, чтобы совершить какой-то великий подвиг. Об  этом  можно
было судить и по ее платью, туже затянутому и более нарядному, чем обычно, и
по тому, как она, прохаживаясь по комнатам, трясла головой в высшей  степени
энергически.
     Короче говоря, она приняла решение, дерзкое  решение,  заключавшееся  в
том, чтобы... проникнуть к мистеру Домби и объясниться с  этим  джентльменом
наедине. Я часто говорила, что хотела бы это сделать, - грозно объявила  она
в то утро самой себе, несколько раз  тряхнув  головой,  -  а  теперь  я  это
сделаю.
     Подстрекая себя, со  свойственной  ей  резкостью,  к  исполнению  этого
отчаянного замысла, Сьюзен Нипер все утро вертелась в холле и  на  лестнице,
не находя удобного случая  для  нападения.  Отнюдь  не  обескураженная  этой
неудачей, которая, в сущности, только пришпорила ее и подбавила ей жару, она
не уменьшала бдительности и, наконец, под вечер обнаружила, что заклятый  ее
враг, миссис Пипчин, якобы бодрствовавшая всю ночь, спит в своей  комнате  и
что мистер Домби, оставленный без присмотра, лежит у себя на диване.
     Тряхнув не только головой, но на этот  раз  встряхнувшись  всем  телом,
Сьюзен на цыпочках подошла к двери мистера Домби и постучала.
     - Войдите! - сказал мистер Домби.
     Сьюзен, встряхнувшись еще раз, подбодрила себя и вошла.
     Мистер Домби, созерцавший огонь в камине, бросил удивленный  взгляд  на
гостью и слегка приподнялся на локте. Нипер сделала реверанс.
     - Что вам нужно? - спросил мистер Домби.
     - Простите, сэр, я хочу поговорить с вами, - Сказала Сьюзен.
     Мистер Домби пошевелил  губами,  как  будто  повторяя  эти  слова,  но,
казалось, он был  столь  изумлен  дерзостью  молодой  женщины,  что  не  мог
произнести их вслух.
     - Я нахожусь у вас на службе, сэр, -  начала  Сьюзен  Нипер  с  обычной
своей стремительностью, - вот уже двенадцать лет и  состою  при  мисс  Флой,
моей молодой хозяйке, которая и говорить-то хорошенько еще не умела, когда я
только что сюда поступила, и я была старой  служанкой  в  этом  доме,  когда
миссис Ричардс была новой, быть может, я не Мафусаил *, но я  и  не  грудной
младенец.
     Мистер Домби, приподнявшись на локте и не спуская с нее глаз, не сделал
никаких замечаний касательно этого предварительного изложения фактов.
     - Не было на свете молодой леди чудеснее и милее, чем моя молодая леди,
сэр, - сказала Сьюзен, - а я знаю это лучше всех, потому что я видела  ее  в
дни горя и видела ее в дни радости (их было немного), я видела ее  вместе  с
ее братом и видела ее в одиночестве, а кое-кто никогда  ее  не  видел,  и  я
скажу кое-кому и всем, да, скажу,  -  тут  черноглазая  тряхнула  головой  и
тихонько топнула ногой, - что мисс Флой - самый чудесный и самый милый ангел
из всех, ходивших по земле, и пусть меня разрывают на куски, сэр, все  равно
я буду это повторять, хотя я, быть может, и не мученик Фокса *.
     Мистер Домби, бледный после своего  падения  с  лошади,  побледнел  еще
сильнее от негодования и изумления и смотрел на говорившую  таким  взглядом,
словно обвинял и зрение свое и слух в том, что они ему изменили.
     - Нет человека, который мог бы испытывать к  мисс  Флой  иные  чувства,
кроме верности и преданности, сэр, - продолжала Сьюзен, -  и  я  не  хвалюсь
своей двенадцатилетней службой, потому что я люблю мисс Флой! Да, я могу это
сказать кое-кому и всем, - тут черноглазая снова тряхнула  головой  и  снова
топнула тихонько ногой, и чуть было по всхлипнула, - но верная  и  преданная
служба, надеюсь, дает мне право говорить, а говорить я должна и буду,  плохо
это или хорошо.
     - Чего вы хотите? - спросил мистер Домби, взирая на нее с гневом. - Как
вы смеете?
     - Чего я хочу, сэр? Я хочу только поговорить - с  должным  уважением  и
никого не оскорбляя, но откровенно, а как я смею - этого я и сама не знаю, а
все-таки смею! - сказала Сьюзен. - Ах, вы не знаете моей молодой леди,  сэр,
право же, не знаете, никогда-то вы ее на знали!
     Мистер Домби в бешенстве протянул руку к шнурку от звонка,  но  его  не
было по эту сторону камина, а он не мог  без  посторонней  помощи  встать  и
обойти камин. Зоркий глаз Нипер тотчас обнаружил беспомощное его  положение,
и теперь, как выразилась она впоследствии, она почувствовала, что он от  нее
не ускользнет.
     - Мисс Флой, -  продолжала  Сьюзен  Нипер,  -  самая  преданная,  самая
терпеливая, самая почтительная и красивая из  всех  дочерей,  и  нет  такого
джентльмена, сэр, хотя бы он был богат  и  знатен,  как  все  самые  знатные
богачи в Англии, сложенные вместе,  который  не  мог  бы  ею  гордиться,  не
пожелал бы, не должен был гордиться! Если б он знал ей  настоящую  цену,  он
охотнее расстался бы со своей знатностью и богатством и в  лохмотьях  просил
бы милостыню у дверей, это я скажу кое-кому и всем,  -  воскликнула  Сьюзен,
разрыдавшись, - только бы не терзать ее нежное сердце, а я видела,  как  оно
страдало в этом доме!
     - Вон! - крикнул мистер Домби.
     - Прошу прощенья, сэр, я не уйду, даже если бы  мне  пришлось  оставить
это место, - отвечала упрямая Нипер, - которое я занимаю  столько  лет  -  и
сколько всего я за это время насмотрелась! - но я  надеюсь,  что  у  вас  не
хватит духу прогнать меня от мисс Флой! Да, я не уйду, пока не выскажу  все!
Я, может быть, и не индийская вдова, сэр, и не хотела бы ею стать,  но  если
бы я решила сжечь себя заживо, я бы это сделала! А я  решила  договорить  до
конца.
     Не менее ясно, чем слова,  свидетельствовало  об  этом  выражение  лица
Сьюзен Нипер.
     - Из всех, кто состоит у вас на службе, сэр, - продолжала  черноглазая,
- нет никого, кто бы трепетал перед вами больше, чем я, и вы  мне  поверите,
если я осмелюсь сказать, что сотни и сотни раз собиралась поговорить с  вами
и никак не могла отважиться вплоть до вчерашнего вечера, но вчера вечером  я
решилась.
     Мистер Домби в припадке бешенства  еще  раз  протянул  руку  к  шнурку,
которого не было, и, не найдя его, дернул себя за волосы.
     - Я видела, - говорила Сьюзен Нипер, - как мисс Флой выбивалась из сил,
когда была совсем ребенком, таким  ласковым  и  терпеливым,  что  лучшие  из
женщин могли бы брать с нее пример! Я видела,  как  она  сидела  до  поздней
ночи, чтобы помочь своему больному брату приготовить уроки,  я  видела,  как
она ему помогала и как ухаживала за ним в другую пору -  кое-кому  известно,
когда это было, - я видела, как она, без всякой поддержки и участия, выросла
и, слава богу, стала леди, которая  может  послужить  украшением  и  оказать
честь любому обществу. И я всегда видела, как жестоко ею пренебрегали и  как
она от этого страдала, - я это всем могу сказать и скажу, - и никогда она ни
слова не говорила, но если человек уважает и почитает тех,  кто  лучше  его,
это еще не значит, что он должен поклоняться каменным идолам,  и  я  хочу  и
должна говорить!
     - Есть здесь кто-нибудь? - громко крикнул мистер Домби.  -  Где  слуги?
Где служанки? Неужели