валяется в куче, где чьи вещи, не разберешь: был шмон. У хлебореза отмели заточку -- кто-то стуканул. Дорога пострадала: все веревки забрали, чтоб не скучали и было чем заняться. Самодельную штангу унесли. Невероятно, но факт: находились желающие ее поднимать. Например, парень с вокзала, стирщик, зарабатывавший на жизнь не только стиркой, но и тем, что за пачку чая разрешал ударить себя в живот со всей силы. Разные люди в хате. Какой-то старик живет под шконарем, без матраса, в кишащей массе вшей и тараканов. Иногда и гадит там же. Выползает только за баландой. Иду к Армену: "Давай, Армен, уговорил -- брей голову наголо". Я, наверно, один в хате с бородой и небритой головой. -- "Вот молодец! -- радуется Армен, давно предостерегавший от вшей,-- а еще умывайся чаще по пояс холодной водой -- для духа хорошо". Это так, но изысканность пребывания на общаке заключается еще и в том, что весь день из крана течет кипяток, хо-лодную дают минут на двадцать в день. Зачем? Праздный вопрос. Сердечный приступ подкатил во время бритья. Я сидел на вокзале на пуфике (набитый тряпками мешок), а Армен искусно цирюльничал бритвенным станком (важно не порезать), когда боль сдавила сердце и сознание стало уходить. Так же неожиданно, как появилась, боль переросла в приятное ощущение, сознание стало возвращаться. В глазах прояснилось. Армен сосредоточенно водил по воздуху ладонью в области моего сердца. Бритье закончилось благополучно. Поймав на себе настороженные взгляды, взял зеркало, из которого глянула бородатая физиономия душегуба-абрека. -- "Ты, Старый (погоняло), если в таком виде пойдешь к следаку, сто вторая тебе обеспечена" -- покачал головой кто-то. Арестанты стали сторониться, а это серьезный показатель. Сбрил и бороду. -- "Слушай, -- избегая обращения "Старый", поинтересовался чеченский боевик, -- тебе сколько лет?" -- "Сорок". -- Надо же, я думал шестьдесят. А сейчас -- не больше тридцати..." Из зеркала смотрел утомленный юнец с черными кругами под глазами. -- "Армен, как ты вчера понял, что именно сердце?" -- "Немного интересуюсь. Будет плохо -- подходи". -- "Армен, а кем ты был по воле?" -- "Фармазонщиком, Леша. Время придет, они еще узнают, кто такой Армен". Что ж, благодарю, Армен, мне эти вещи знакомы -- избавить человека от боли -- значит взять ее на себя. На спецу у Вовы были ножницы, а у дорожника ногтерезка, здесь пришлось осваивать тюремную технику подрезания ногтей -- мойкой. Первый опыт оказался неудачным, порезал на ногах пальцы (потом уж приловчился). Ногти следует срезать на газетку и выбрасывать на дальняк -- чтобы не прирастать к камере. Стоило достать из баула пузырек йода, как налетели: "Дай! Дай!" Отказать нельзя. Заболел смотрящий. Глядя как он мучится, подошел: "Что, Юра, голова болит?" -- "Да". -- "У меня есть седалгин". -- "Сколько у тебя таблеток?" -- "Девять. Сколько нужно? Две?" -- "Да-вай все. Эй, на дороге, сколько надо седалгина, чтобы поперло? Двенадцать? Эх, мало... А может, у тебя еще есть? Ладно, давай девять". Больше мне рассчитывать на медицину не придется... Написал заявление врачу. Отрешенная женщина в годах с сомнением разглядывала мою карточку, о чем-то думая и рассеянно слушая мой рассказ о здоровье. Так... Назначена медкомиссия МВД... И институт.., -- как бы говоря сама с собой, выдала врач служебную тайну и ненароком наклонила карточку так, что стал виден текст с штампом: буква "Ш" и число, когда была пятиминутка. -- "А лекарств нет. Никаких. Иди в камеру. Йод? Нет, йода тоже нет. Ничего нет. Следующий!" Вот это да, неужели все-таки здесь чего-то можно добиться. Было дело, вызывали к кормушке расписаться за ознакомление с исходящим номером, под которым отправлено мое заявление в Комиссию по правам человека при Президенте РФ, а потом и ответ пришел: "Ваша жалоба направлена на рассмотрение в Генпрокуратуру". На дядю Васю жалуюсь -- он же, дядя Вася, и рассмотрит. Василий Холмогоров -- зам. Генпрокурора, продливший мне срок содержания под стражей, руководствовался ходатайством генерала Сукова; позднее меня ознакомили с этим сочинением, где было написано, что я признал свою вину, и мне требуется время, чтобы раскрыть ее в деталях. Но: медкомиссия МВД все-таки назначена, не провести ее следствие не имеет права. Это серьезный шанс. Плюс институт. То есть Серпы. Буква "Ш" означает предварительный диагноз: подозрение на шизофрению. Я обязательно выйду отсюда. Лепила-то, оказывается, не совсем зверь. Информация для арестанта -- самое главное. Куда же эта сука Косуля запропастился. Ладно, веди меня, вертухай, на помойку. Пришли две малявы и груз. Леха Террорист и Артем писали со спеца, узнав от Вовы, в какой я хате. От их теплых сдержанных слов стало радостно. Артем подписался "твой младший брат", Леха -- "с уважением, Тер-рорист". Вова прислал несколько пачек сигарет. Приятно, конечно, тем более что курить почти нечего (выручает Армен, ему как старожилу в знак уважения сигареты подгоняют арестанты, хотя он не курит), но ничто в сравнении с искренними малявами Артема и Лехи. Малявы путешествуют по тюрьме самыми замысловатыми способами. Иногда, например, вертухай оставит кормушку открытой. В дело идет маленькое зеркало ("мартышка"), привязанное к палке. Осторожно высовывая его на продол, дорожник ловит момент, когда коридорный не видит (или делает вид, что не видит), и кидает к хате напротив веревку, ее ловят удочкой из кормушки напротив, и -- пошло письмо по телеграфу. Часть маляв, конечно, прочитывается не тем, кому адресовано, снова запаивается в полиэтилен и отправляется по назначению. На этом некоторые серьезно горят. Однажды Леха Щелковский, вернувшись с ознакомки, обескураженно сообщил: "Смотрю в делюгу, а там ксерокопии всех моих маляв". Я сам слышал со своей пальмы, как внизу под парусом у дорожников сортировали прочитанные и непрочитанные малявы. Порядочный арестант, как и порядочный человек на воле, встречается нечасто, а щеки надувать и размахивать флагом умеют многие, не этому ли нас с детства учила страна. Шло время, но долгожданное "с вещами" не слышалось. Напротив, хату посадили на строгий карантин, сорок дней без прогулок, свиданий и вызовов. Хуже всех судовым, следующее заседание автоматически переносится на несколько месяцев. Единственный симптом, на который реагируют врачи -- кишечные расстройства с признаками отравления, но оказаться в инфекционном отделении -- это реальная опасность заразиться чем-нибудь экзотическим, и туда обычно не стремятся. Один арестант впал в отчаянье и пошел на такой шаг, чем подвел всю хату. Его действия по имитации отравления (жрал всякую мерзость, плакал, что больше так не может жить) не остались незамеченными, хата взбунтовалась.Смотрящий, видимо, беседовал с кумом, с врачом. Порешили на том, что карантин, введенный на всякий случай, отменят после того, как у всех возьмут анализы и их результаты будут готовы. Хата на строгом карантине похожа на тонущую подводную лодку: дышать становится все труднее, а смотреть на тела невыносимо. За занавеской у Армена микроклимат. На соседних шконках, не разделенных занавеской, по одному человеку, тоже старожилы. Иллюзия отдельной квартиры. Можно выкурить всю сигарету, сюда не заходят с осточертевшим "покурим?", можно прилечь на любую из трех шконок, спокойно побеседовать. Пришла продуктовая передача. Дорожники прибежали как на пожар: дай то, дай это, и это тоже дай. С ненавистью и иронией оставшихся без добычи шакалов выслушали, что все вопросы -- к Армену, но к нему не обратились, а побежали к смотрящему, тот вышел на пятак: "У тебя что, Армен -- завхоз?" -- "Что-то типа того" -- ответил я, и вопросов больше не было. Армен, поинтересовавшись, как я хочу распорядиться передачей, по классическим тюремным правилам или иначе (каждый имеет право ни с кем не делиться, но в этом случае не следует рассчитывать на камерный общак и хорошее отношение), объяснил, как сделать правильно. Двадцать процентов чая, сигарет и сахара -- на общее. Примерно столько же братве и дорожникам. Что-то -- на вокзал: все-таки люди стирают, подметают, моют. На вокзале тусуется сплоченный коллектив арестантов, образующих как бы трудовую семью. И тем лично, кого ты уважаешь. Вот, считай, и вся передача, себе остается процентов тридцать. -- "Сам не носи, -- говорит Армен, -- тебя от этого больше уважать не станут. Держи дистанцию. Для этого есть шнырь. Эй, Рыжий! Иди сюда. Это передай на Общее, это -- Братве, это -- на Дорогу. С уважением и пожеланием здоровья". Через пять минут Рыжий вернулся: "Смотрящий велел передать, что благодарит". -- У нас сейчас все нормально, -- рассказывает Ар-мен, -- а год назад в хате было большинство грузин, чеченцев и азербайджанцев. Был беспредел. Что ж, можно представить. Значит, кого-то обрабатывали таким способом в интересах следствия. Вот и весь беспредел. В тюрьме круг моего общения составило примерно 500 человек. Мой вывод: люди в тюрьме больше склонны к самоорганизации, чем на воле. Если бы арестанты не поддерживали друг друга и не были терпимы, выжить бы было трудно не только морально, но и физически. Настоящий беспредел в тюрьме имеет на плечах погоны. Выгнать хату к лепиле для взятия проб из области заднего прохода удалось лишь после вызова резерва. Красные повязки и дубинки, готовые поплясать по головам, вразумили самых стойких приверженцев понятия, что по кишке мусора могут пройти только по беспределу. Для осуществления процедуры привлекли врача-мужчину со спеца. Впрочем, мужчина ли он, можно было усомниться. За работой он покрикивал театрально-педерастическим голосом: -- Давайте, давайте! Думаете, мне это приятно? Давай, снимай штаны, раздвигай ягодицы! -- Это что -- ягодицы? Булки, что ли? -- переспросил недоуменно узкоглазый паренек. -- Сам раздвигай. Пиши, что я прошел. -- Ты мне зубы не заговаривай! Давай, показывай задний проход! -- Это трубу, что ли? Да ты, лепила, в натуре гонишь. -- Не будет вам конца карантина! -- завизжал лепила. "Знаю я его, -- сказал кто-то, -- на спецу ходил к нему на вызов. Ласковый такой. Я ему говорю: "Сонников дай". А он мне елейным голосом: "А я видел в глазок, как вы петуха на дубке растянули и поимели! Вы закрывали, а я все равно видел!" Прав был Вова: одни преступники собрались. Через несколько дней карантинсняли. Глубокой ночью я играл в шахматы, когда с вокзала громко повторили приказ с продола: "Павлов -- с вещами!" Забилось сердце. Куда? На серпы? На медкомиссию МВД? А может, на волю? -- может, какая жалоба достигла результата. А может, в суд? -- по закону уже три максимальных срока прошло, как должны были вывезти; нет, в суд с вещами не возят. -- "Не хочу быть пророком, -- осторожно предположил Саша, -- но в четверг -- этап на Бутырку". Только бы не это, да и с какой стати. Но как бы там ни было, а надо было прощаться. Все, кто не спит, на удивление тепло напутствовали, желая мне Воли. Смотрящий выдал из общака несколько пачек сигарет, и -- пошел Павлов на сборку, одолеваемый тревожной надеждой. Глава 20. НЕТ ПРЕДЕЛА СОВЕРШЕНСТВУ ИЛИ БОЙ БЕЗ ПРАВИЛ. БУТЫРКА, ХАТА 94 На сборке никого, тишиной можно упиваться как бальзамом, но вскоре стали заходить ребята с большими баулами и заполнили сборку до отказа. Чем-то они отличались. Бросалось в глаза, что их объединяет общая цель. Был у них и старший, толково и быстро разместивший всех как можно удобнее. Скрывая лихорадочное возбуждение в голосе, он стал раздавать пачки "Примы" и матерчатые продолговатые мешочки с сахаром, в каких из камер отправляют глюкозу на больницу. Мне тоже выдали. Я поинтересовался у парня рядом, не ошиблись ли они насчет меня. -- "А ты разве не с тубонара? Мы на этап, в зону!" -- в голосе парня звенело торжество победы. -- "А куда?" -- "По ходу, на Тверь!" Теперь их загрузят в "столыпин", и через день-другой они будут только вспоминать про ад общих камер на тубонаре, где народу больше, чем в любой другой хате, про беско-нечные отсрочки суда. На зоне они уже наполовину свободны, по крайней мере там можно выходить из барака на улицу. Есть закон, не позволяющий содержать больных туберкулезом под стражей, но он не работает; возникает вопрос, отчего бы его не исключить из свода законов, если он не работает, и напрашивается ответ: тогда надо исключить и другие законы. -- "В какой форме болеете?" -- интересуюсь у парня. -- "Все по-разному. Я -- в открытой". К утру этапников увели, начали собираться судовые, и я укрепился в мысли, что поеду в суд. Как же так -- не подготовил речь, мне же должны дать слово. Ничего, я без подготовки, главное -- не говорить о невиновности, только о нарушениях закона следствием и о здоровье; чуть заикнешься о невиновности -- ничто не поможет, ни московская прописка, ни отсутствие судимости. Хотя как тут не упомянуть недавно полученный ответ прокурора по надзору Генпрокуратуры Хметя, в котором он на мою жалобу ответил, что моя вина доказана и оснований для изменения меры пресечения нет. До сих пор краеугольным камнем уголовного законодательства являлось положение, что вина может быть доказана только судом. Может, товарищ Хметь -- это и есть суд? К счастью, мне позволили у кормушки переписать этот документ, у меня есть его номер, все есть; а не придет Косуля -- имею право согласиться на суд без адвоката. Я им все скажу! Они еще, наверно, такого не слышали. Если назначат залог, придется еще несколько дней ждать, тяжеловато, можно сказать невыносимо, но придется. А если не успею внести в положенный срок залог?! Я же в тюрьме, а залог надо организовать! Лучше уж подписка о невыезде, тогда из зала суда -- домой. Пока гнал таким манером, сборка опустела, увели последнего судового, и в числе тех, кто едет в Преображенский суд, меня не назвали. Зашли по очереди три парня и сразу, будто сто лет знакомы, достали кипятильник, набросили на оголенныепровода под потолком, сделали чифир, предложили мне. Потом стали шутить, смеяться, дурачиться, как не в тюрьме. -- "Чему радуетесь?" -- "А мы подельники, давно не виделись". -- "Как же так, подельников строго врозь держат". -- "У них тоже сбои бывают. А может, нарочно. Только бесполезно, мы за делюгу не говорим". Через несколько часов пришел мусор: "Пообщались? Пора расходиться". Двоих увели. Ближе к вечеру пришли и за мной. Знакомое место. Вот забрызганная кровью клетка с врачом, а вот и вход-выход. Руки за спину, на вопросы отвечать четко. Мусора за стойкой идентифицируют личность. Рядом дверь в тюремный двор, через нее заводят и выводят. Здесь я не был. Получается, привели меня на тюрьму через черный ход, по знакомству так сказать. Мусора за стойкой пьяноватые и грозные, вертухаи, им в тон, покрикивают возбужденно, явно развлекаясь и чувствуя себя на своем месте. В углу сидит тщедушный арестант в грязной телогрейке и улыбается. -- "Откуда он?" -- спрашивает вертухай у мусора. -- "Побегунчик. Целый день с собой возим. На признанку его". Мусора тоже улыбаются, а побегунчик срывается с места и исчезает за незакрытыми дверями в тюремном дворе. -- "Ничего, -- умиротворенно говорит мусор, -- далеко не убежит, -- и через пять минут добавляет: "Петь, сходи за ним". Побегунчика приводят. -- "Не надо больше бегать, -- говорит вертухай в камуфляже и, сделав шаг для разгону, со всей силы бьет ногой в живот бедному парню. Тот молча бледнеет, оседает и получает такой же удар в грудь, отчего бьется затылком о стену. -- "Ты меня понял?" -- спрашивает вертухай. Как будто ничего особенного не произошло, с некоторой паузой парень отвечает: "Я понял". -- Павлов! -- Я. -- Камера? -- 135. -- Статья? -- 160. -- Часть? -- 3. -- Прописка? -- Москва, улица Ширьева, 33, квартира 3. -- В каких камерах сидел? -- 228, 226, 135. -- Хм, правильно... Почему без бороды? На фотографии ты с бородой. -- Сбрил. -- Фотография должна соответствовать личности. Чтоб в следующий раз был с бородой! Ты меня понял? -- Понял. -- Лицом к стене! Опрос закончен, теперь на улицу и по приставной железной лесенке в автозэк. На несколько секунд над головой большое небо проплыло как видение. В автозэке нас двое, я и парень со сборки. В тамбуре между водителем и нами -- охранник с автоматом. Закрыв нашу решетку на висячий замок, охранник завел в тамбур девушку, запер в боксе, похожем на сейф, и ее как не стало. По периметру темной клетки идут лавки; сидя с краю ближе к разделительной решетке, можно через нее увидеть город: в двери автозэка есть небольшое окно. Жадно, как зверь из клетки, вглядываюсь в проплывающие, под натужное рычание старого мотора, дома, но не узнаю Москвы. Чужой город на экране кино. У охранника хорошее настроение. -- На Бутырку едем? -- спрашивает его мой спутник. -- На Бутырку, -- удовлетворенно отвечает охранник, поглаживая автомат. -- Хорошая сегодня погода, -- говорит парень. Мне бы не пришло в голову беседовать с этим усатым недоноском. -- Хорошая, -- подтверждает усатый. -- Как дума-ешь, земеля, где лучше, на Матросске или на Бутырке? -- Везде одинаково хорошо. Посмотрим. -- Я, сколько ни езжу, а езжу давно, -- задушевно говорит охранник, -- еще ни разу на Матросске не видел прокурора. А на Бутырке бывает. Но там и порядки построже. Вот на Петровке, говорят, прокурор каждые три дня. Сам-то за что? -- Вооруженное ограбление. -- И сколько, думаешь, дадут? -- Не меньше десяти. -- А что такой спокойный? Жизни-то больше не увидишь. -- Я молодой. До тридцати пяти выйду. А жизнь понимают по-разному. На моей улице тоже грузовик с пряниками перевернется. Я обязательно освобожусь. -- И снова за старое? -- Посмотрим. -- Э, земеля, нет! Лучше я буду всю жизнь черную корку грызть, зато на свободе! Автозэк затормозил. -- Что, начальник, приехали? -- Нет, земеля, я за фруктами. -- Повесив автомат на плечо, усатый вышел. За дверью мелькнул фруктовый лоток. Вернулся охранник с двумя арбузами. -- Начальник, почем в Москве арбузы? -- Кто его знает. Вот отвезем тебя, будет чем закусить. -- Пьешь на работе? -- А что ж не пить. И вас, козлов, могу застрелить прямо в клетке, и мне ничего не будет. Скажу, бежать хотели. -- Куда ж тут бежать, начальник? -- А мне по х..! Всажу рожок -- и некому будет спрашивать. Наверно, это мечта. Всю жизнь таскать автомат значит кого-то надо застрелить. Как в песне: "А не то я завою, а не то я залаю, а не то я кого-нибудь съем". Намоего спутника все это впечатления не произвело: -- Ладно, командир, не лютуй, продай лучше димедролу. -- Х.. тебе, а не димедрол! -- распалился командир, но спросил: "А сколько дашь?" -- Двадцать рублей, по тарифу. -- За двадцать рублей, земель, х.. у осла будешь сосать. Нет у меня димедрола. -- Ну, ты гонишь, начальник! А шмаль почем? -- Ты меня на пушку не бери! Какая шмаль! -- Но мы же друг друга понимаем, начальник. Сто рублей тебя устроит? -- Я, земеля, таких, как ты, сегодня еще на пятьсот рублей отвезу. Так что поработай, с получки приходи. Понял? -- Что ж не понять. -- То-то. Я тебе не благотворительная церковь. Сто рублей! В жопу себе засунь сто рублей! Автозэк заполз в подворотню, заскрипели железные ворота. Вот тебе Серпы, вот тебе суд, вот тебе медкомиссия и изменение меры пресечения в придачу. Добро пожаловать на Бутырку. Такой грязной сборки я еще не видел, разве что черная сборка на Матросске. Не мыли, наверно, со времен Пугачева. Воды нет, черный унитаз зияет пробитой дырой, через которую, как выяснится вскоре, проникают в канализацию и путешествуют крысы. Забавное зрелище -- видеть, как из унитаза, будто подброшенная, вылетает крыса, на лету поблескивающая глазами, как эта же крыса, растопырив лапы, еще до приземления оценивает обстановку и, определив ее как неблагоприятную, исчезает в унитазе. Высоко в стене непроницаемая решка. В тусклом полумраке на лавках вдоль стен сидят ошеломленные люди в чистой одежде -- это с воли. -- "Как там, на Воле?" -- интересуются у них этапники. Люди с воли мямлят что-то в ответ. В шоке, бедняги. Сбоку деревянная дверь, за ней медосмотр. Весьма неожиданно врач реагирует на сообщение о го-ловной боли: дает пачку анальгина и воды запить таблетку. На другие жалобы не реагирует, его интересует лишь, нет ли поноса. -- "Спина болит? Ничего страшного, у меня тоже болит". Это я уже слышал. Переводят на другую сборку. Тот же грязно-желтый полумрак при тусклой лампочке, но есть два ряда шконок без пальмы и -- тепло, на каждого хватает по шконке. Занимаю место в середине, подальше от решки, где тусуются те, кому тюрьма дом родной, и подальше от унитаза: очень уж воняет. С наслаждением вытягиваюсь во весь рост на металлической шконке, закутавшись в куртку и подняв воротник, отгородившись таким образом от всего. В тюрьме если тебе хорошо, значит в любую секунду может стать плохо. Спят арестанты как правило чутко, сразу реагируя на изменение обстановки. Только было подкрался благодетельный сон, как затрещала и распахнулась дверь, влетел пьяный вертухай, взлетел на ближайшую шконку и, пиная арестантов ногами, заорал: "А ну, суки, встали! Выходи!" Мой баул, собственно одно слово -- баул -- полиэтиленовый пакет, в котором вещей раз-два и обчелся, под рукой, а кто-то разложил вещи и теперь собирает, запаздывая на коридор. К ним подлетает вертухай и, шипя от злобы, бьет их, преимущественно в живот: -- Ты что, Володь, совсем охуел? Да я ж тебя, сволочь... -- и сыплется на арестанта, хоть и не Володя он вовсе, град ударов. -- Лицом к стене! Стоять, суки! -- орет на продоле вертухай (а может, местный руль). Мужик рядом со мной оглядывается. Вертух тут как тут. Краем глаза вижу, как замахивается: -- Я тебя, Володь, сейчас проучу... -- и бьет кулаком в спину арестанта. Арестант вздрагивает как камыш. -- Подожди, Володь, -- деловито шипит вертухай, -- я тебя сейчас получше ебну. -- После второго удара сосед врезается лбом в стену. Наверно, ногой ударил. Стало быть, мне достаточно повернуть голову -- и я ин-валид: позвоночник не выдержит, но я головы не поворачиваю, и все обходится. Нас пересчитывают. Криками и пинками (достается опять последним) загоняют назад: это была утренняя проверка. В полумраке тишина, говорить не хочется никому. Проходят еще сутки без сна и еды. Баландер на сборку заглядывает, но есть нечем: весло и шлемку наудачу оставил на Матросске. Да и не хочется. Пластиковая бутылка с чаем и сигареты есть, пока хватит. Люди на сборке меняются, а меня в хату не поднимают. Значит, готовят место. Только бы не на общак. Повели получать казенку. Положено белье, матрас, подушка, миска, кружка, ложка, полотенце. Досталась только миска и ложка. До странности чистый коридор с веселеньким цветным кафелем, как в детском саду. Сюда, наверно, комиссии водят. Вернули на сборку. Идет время, и уже чуть ли не хочется в хату: неопределенность, неустроенность, лежание на голой шконке (а она холодная), крысы, время от времени опрометью бегающие по лежащим на шконках телам, проблема с водой (надо долго упрашивать вертухаев за дверью, чтобы набрали воды, чего я категорически не могу делать) -- угнетают; уже все равно, куда, на спец или общак, выжил на Матросске, выживу и здесь. До субботы заснуть не удалось, только закроешь глаза -- или шум на продоле, или какая-нибудь думка. На воле не было времени для размышления. Незаметно забывается в суете необходимость размышлять, не правда ли, читатель? А в тюрьме вспоминается, и постигаешь, глядя на черные стены, старые и новые истины. Например: тюрьмы не пожелаешь и врагу. Или: ничто не случайно. И многое-многое другое. Говорят, стоики практиковали очищение грязью. Тюрьма -- что-то в этом роде. Если удастся из нее выйти, да еще не потеряв здоровье, то, возможно, даже не пожалею, что так случилось. В субботу, когда решил, что буду жить на сборке до понедельника, меня, наконец, повели. Широкий длинный продол, по одну сторону -- камеры, подругую большие окна в решетках без ресничек. За окнами тюремные постройки и зеленые тополя, от которых трудно отвести взгляд, смотрел бы и смотрел. Перед огромной металлической дверью с цифрами 94 иллюзии рассеялись: это общак. На спецу двери рельефные. Вдруг очень захотелось спать, заснуть немедленно и видеть только сны. Но надо сделать шаг. Какое пекло там, за тормозами? Раскрываются они как в замедленном кино. Кто скажет, что идти на общак не страшно, -- слукавит. Шаг сделан. Шумит прибой голосов. Поразительная, фантасмагоричная картина. Сводчатый потолок и стены над пальмой расписаны каким-то сумасшедшим художником, как в церкви. В черных, коричневых и белых красках с потолка смотрит огромный лик Христа, по стенам тянется через пустыню за холмистый горизонт вереница богомольцев-паломников. Тоскливее картины нет. Отвратительно и резко воняет дальняк. Множество пестро одетых арестантов. В хате не жарко, но она меньше, чем на Матросске, а народу человек семьдесят-восемьдесят, и, конечно, душно. Напротив -- большое низкое окно в решетке и ресничках. Все тот же электрический свет и орущий телевизор. Куда ни глянь -- самодельные иконостасы. У тормозов, на вокзале, стирают в тазиках, кипятят, варят, курят, смеются, спорят. Дубок перед решкой закупоривает узкий проход между шконками. Народу толпа, на пальме живого места нет. Ближе к тормозам спят уже на боку, плотно, как спички в коробке. В полусне с кем-то разговариваю, то ли со смотрящим, то ли с братвой, мучительно пытаюсь собраться. Результат ниже среднего: определяют на правую пальму в середину. Пока добираюсь до места (лезть наверх -- почти подвиг Мересьева), на пальме происходит движение, и выясняется, что мое место уже второе с края, со стороны дальняка, где вонища изрядная и спать можно лишь на боку, между полусумасшедшим русским и португальским негром, и только шесть часов в сутки (четы-ре человека на место). Спорить и настаивать нет сил. Как прибывшему с этапа, кто-то мне уступил свое время. Засыпаю сразу. К проверке будят всех. Первое пробуждение в хате 94 было таким же незабываемым, как и в хате 135. От лежания на боку кажется, что не отдыхал, а работал. От соприкосновения с телами соседей тошно до отвращения. Представьте, уважаемый читатель, что в забитом вагоне метро к вам тесно прижимаются с двух сторон два вонючих тела, и так всю ночь. Как сказал Аркадий Гайдар, -- "хорошо, дедушка?" В хате 135 проверка ограничивалась вопросом, сколько человек, все ли нормально. Здесь же все выходят на продол и строятся в колонны по шесть. Промедление грозит дубиналом, поэтому вся хата незадолго до проверки в полной готовности стоит сплошной массой между шконками, и свободного места нет. Сама проверка длится не больше минуты, но по два раза в день становится наказанием, особенно если прерывает сон. Кроме прочего, проверка на Бутырке -- это акт коллективного унижения. Присутствующие представители власти в военной форме исходят ненавистью к арестантам, кричат на них, как на скотину и так же, т.е. именно как скотину, загоняют в хату; последний заходящий внутрь всегда рискует получить металлический удар по спине. А уж как хлопают эти ебаные тормоза -- на всю жизнь запомнишь. Все заново. Разговоры с братвой, смотрящим, арестантами, та же тактика отстранения и поиск новой точки опоры. Шахмат в хате нет. Дубок наполовину заняла братва, за другой половиной сидят только во время еды, терпеливо ожидая очереди; есть баланду стоя считается неприличным, а на пальме невозможным; лишь те, кто обретается в матерчатых пещерах, т.е. арестанты со стажем, имеют кусочек своего пространства. На вокзале есть несколько пуфиков, на которых сидят по очереди, но мне это благо практически недоступно: сидение почти на полу вызывает резкую боль в пояснице, поэтому восемнадцать ча-сов в сутки приходится стоять или ходить (правильнее сказать -- пробираться). Потом спасительный и отвратительный сон на боку и опять восемнадцать часов мучения. Каждый день. Включая выходные и праздники. Можно, конечно, предпринять какие-то усилия, навести контакты с братвой, получить место ближе к решке, но что-то останавливает, то ли упрямство, то ли еще что-то. Ничего ни у кого не прошу, почти не курю; если бы не камерный общак, не курил бы совсем. Каждая минута превращается в борьбу, боль одуряюще-настойчива, сладить с ней все труднее. Не упасть помогает большое полотенце, которым перетягиваю поясницу. В общем, здоровому трудно, а больному подавно. А главное -- эти проклятые фрески... Но где-то должна быть точка опоры. И я ее нашел. Негр Даниэл согласился научить португальскому языку. И жизнь превратилась, как раньше в шахматы, в португальский язык. Нельзя утверждать, что это была именно жизнь, нет, в любую минуту можно было предположить, что ты уже умер, но португальский язык, хоть и не позволял сидеть за дубком, но давал как бы одновременное существование в другом мире, где есть море, пальмы, белые домики на склонах гор, солнце и небо. Наверно, в кумовские планы это не входило, и Даниэла заказали с вещами. После этого я стал встречать в хате знакомых с воли, слышать оклики людей, которых в камере быть не может. Сначала перепугался, потом привык, и даже обрадовался: ближе к Серпам, если таковые состоятся, невменяемость будет налицо и настоящая. И все же дух оптимизма в хате был, представленный в основном неунывающей молодежью. -- "Ха! -- насмешливо говорил какой-то парень приятелю, кивая на мрачного арестанта, пишущего в тетради, -- думаешь, он жалобу пишет? Не, я интересовался, он вообще хочет книгу написать. Приколись, как будет называться -- "Записки из ада"! Во дает" -- и, совершенно довольный своим снисходительным превосходством, парень уве-ренно двинулся куда-то по делам. Вдруг пригласили к братве на вертолет. В матерчатую пещерку набилось человек шесть пребывающих в кураже: -- Как, Алексей, к музыке относишься? -- Смотря к какой. -- Ну, там -- Шур, Бари Алибасов, "Нанайцы"? Это они зря. Впрочем, тюрьма. Веселые, но и внимательно-выжидающие взгляды устремились на меня. Сдержанно улыбнувшись, назидательно поднимаю указательный палец и, выдержав паузу, говорю: -- Дело в том, что я за собой ничего не чувствую. Дружный хохот: -- Как он тебя опередил! А?! Да... Опередил. Я же говорил! -- закончил интервью студент физмата МГУ. -- Алексей, в шахматы играешь? -- у меня есть маленькие. Будет желание -- заходи. Оживленные разговоры и шутки -- нормальное явление и на вокзале. -- "Гаси ее!" -- весело кричат с вокзала, заслышав звон упавшей на пол шлемки (по классическим понятиям, она должна быть выброшена, но этого не делает никто). Рядом с улыбками живет отчаянье, боль, но помочь человеку -- это нормально. Тому, кто голоден, всегда предложат поесть. Золотым дождем не осыплют, но помогут чем могут. Если хата на просьбы отвечает отказом, а сама располагает тем, в чем отказала -- верный признак того, что хата мусорская. В большинстве приходящих маляв одни и те же просьбы: "Доброго здоровья, Бродяги! В хате голяк с табаком. Загоните, по возможности". Или: "Еду на суд. Одолжите брюки". И загоняют, и одалживают, несмотря на то, что назад человек может и не приехать. Когда мои единственные носки протерлись до дыр, и я стал надевать их пяткой наверх, меня подозвал кто-то из братвы, достал из баула новые носки и протянул мне. -- "Разве у тебя лишние?" -- удивился я. -- "В тюрьме лишнего не бывает. Арестантская солидарность". Однажды подошел смотрящий, Заза: "Если в чем нуждаешься, так ты по-дойди. Вещи, мыло, паста или еще что. В конце концов, у нас есть Общее". Видимо, мое ожесточение не совсем оправдано. Разве виноваты сокамерники, что корпусной врач и здесь сказал, что в больнице мест нет. На Бутырке есть санчасть, сто долларов стоит месяц пребывания в больничной хате. Но денег нет, и не рискнул бы я их кому-то предложить, чтоб не получить обвинение в даче взятки. Нет, в моих проблемах сокамерники не виноваты. У каждого свое горе, но нужно быть сильным духом -- тюремная аксиома. Как-то раз после вечерней проверки звякнул ключ о тормоза, кого-то вызвали "слегка". Уверенно и весело рослый крепкий кавказец двинулся к тормозам: "Почему слегка? Сегодня уже вызывали". Часа через четыре заскрипел замок, широко открылись тормоза. Парня узнать было нелегко: лицо и лысый череп в сине-красных рубцах. Покачиваясь, он медленно зашел в камеру, склонился над раковиной, в нее из горла потекла темная кровь. С арестанта сняли рубаху, чтобы не запачкать. На спине и на груди темнели широкие пятна. Минут двадцать в хате было тихо. О чем все думали, понятно. Может, он и преступник, но кто прав, кто виноват? Россия -- бой без правил. -- "Раньше хата 94 была мусорской. Беспредельной. Были здесь братья Гарики, спортсмены-борцы, -- били всех нещадно. Сейчас здесь многие Серпов ждут. А вообще наша хата считается на Бутырке тяжелой, -- рассказал мне старожил хаты. -- Мусорская хата -- та, в которой не соблюдаются воровские принципы. С ними можно не соглашаться, но ведь Общим все пользуются, иначе бы передохли как мухи". У всякого испытания есть цель и логическое завершение. Когда я понял, что не сдамся, что рано или поздно хата 94 будет в прошлом, и, размышляя об этом, перетянутый желтым полотенцем, протискивался от дубка к тормозам, с продола раздалось: "Павлов, с вещами!" Опять неожиданно тепло провожает вся хата, придвинувшись к тормозам. Такое же благожелательное едино-душие было недавно, когда у кого-то из братвы был день рожденья. Вся хата чифирила с барабульками (конфеты без обертки) от именинника, кружка прошла круг почти в девяносто человек (кум порадовал, чтоб жизнь медом не казалась), у решки жарили рондолики (хлеб в масле), хмурых лиц не было, и казалось, что в поезде дальнего следования собрались друзья. -- Ну, Леха, если на Волю, -- загонишь на хату "кабана"! Удачи тебе! -- Леха, передай привет Свободе! -- Алексей, я тебе тоже желаю удачи! Всех рук не пережать. Пришел от решки Заза, дал сигарет: -- Счастливо, Алексей. Желаю тебе Золотой Свободы. И только камерный стукач Максим (пока еще не уличенный), сердито поглядывая, огрызнулся: "Какая свобода, на больницу его". За окнами на продоле летний день, пиршество тополей. Сердце стучит тревожно: сейчас что-то изменится. А вдруг -- Свобода?.. Пошли по лестнице вниз. Да ведь это первый этаж! Вот какие-то нестрашные коридоры. Мелькнула сбоку зеленью и солнцем распахнутая в тюремный двор дверь, и от этого невероятного видения душа выпрыгнула из тела. А вот и рельефные, деревянные, обитые железом двери. Ясность полная. Спец. Хата 34. Свобода отменяется. Глава 21. МАЛЫЙ СПЕЦ Но, все равно, похоже на избавление. Калейдоскоп качнулся, и узор изменился, но вглядеться нет сил, слишком шумно в хате. Нет, не в хате, напротив, здесь необычно тихо, это в голове. Первое, что доходит до понимания -- есть возможность присесть. Оказывается, это большое благо. Можно отдышаться и сбросить с глаз марево общака. -- Меня зовут Алексей. Статья 160, часть 3, хата девять четыре, -- задыхаясь, отчитался я. -- По традиции, по случаю прибытия новенького, заварим чифир, -- отозвался крупный мужчина в спортивном костюме. -- Я в хате старший, зовут меня все по имени-отчеству -- Александр Васильевич. Я доктор юридических наук, сижу здесь два с половиной года. Чифир проясняет сознание. Теперь следует оглядеться. Похоже на монашескую келью, площадью метров пять. Слева вдоль стены одна над другой две шконки, напротив еще одна, справа унитаз, чуть ли не над ним раковина, рядом столик с лавочкой. Под сводчатым потолком решетка с нетронутыми ресничками. На столе телевизор. Все компактно, лишнего пространства нет. Никаких картинок, стены оклеены пожелтелыми белыми листами бумаги. Чистота и тишина. Шесть человек, я седьмой. Двое спят, один сидит в ногах у спящего, двое на лавке спиной к столу. Все молчат. На шконку доктора наук, кроме него, не садится никто. Я устроился в углу в проеме между шконками на подвесном, сшитом из широких ремней, невыразимо удобном сиденье, покрытом куском настоящей овечьей шкуры. Вот это точно называется сидеть, потому что ходить некуда. Это минус. Непривычная чистота, кормушку не закрывают, хату протягивает сквозняком. Это плюс. Приятные рассуждения; десять минут тому назад о том, чтобы присесть, не было и речи. -- Душняк! -- интеллигентно говорит Александр Васильевич. -- За два с половиной года первый раз седьмого закидывают. -- Извините, -- говорю. -- Что ж тут извиняться, не по своей же воле, -- прощает Александр Васильевич. -- А сколько народу обычно? -- Четыре-пять человек. Пять -- уже тесно. -- На общаке теснее. -- Но мы же не на общаке, -- с достоинством возражает доктор наук. Остальные обитатели кельи -- молодые ребята и еще один постарше (надо думать, непосредственный представитель славных внутренних органов; правда, никого вопросами не донимает и явно тяготится положением). В хате есть шикарные шахматы. Когда выясняется, что я умею и хочу играть, дядька облегченно вздыхает: "Ну, слава богу! Будет хоть чем заняться". -- Видать, у него не столько следственная, сколько надзорная функция. Шахматистом он оказался неутомимым. Остальные смотрели на нас с недоумением: как можно столько играть. С таким же недоумением смотрел на них я: как можно круглые сутки лежать, сидеть и, будучи молодым и здоровым, ни хрена не делать, кроме уборки после каждой прогулки. Конкурентов в ходьбе у двери у меня не было. Напротив, это явно раздражало всех, но возразить никто не решался: это было бы явно по-мусорскому. Два малюсеньких шажка в одну сторону и обратно -- это мало, но мне -- подспорье. Движение -- это жизнь. Малый спец -- вещь известная, существует для активных следственных действий, поэтому всяческие разговоры, за исключением вежливого минимума, -- прочь. Сигарет в хате в достатке, еды тоже, все в общем пользовании, по плану-распорядку. Александр Васильевич третий год за повара развлекается. Суп все едят из одной огромной миски и сильно удивляются, что я ем отдельно из своей ("ты, случайно, не болен чем?"). Удивление взаимно. Прогулка проходит в крохотном дворике, где не остается ничего другого, как ходить вместе со всеми по кругу и слушать идиотичные, по мнению Александра Васильевича глубоко народные песни в исполнении юного грабителя пунктов обмена валюты. В общем, четыре стены, и все рядом. Лучше ли это, чем теснота на общаке, вопрос философский, потому что малый спец, точнее условия как на малом спецу, -- мечта арестанта (о свободе не говорю). С точки зрения европейских ци-вилизованных норм бутырский малый спец подпадает под определение пытки, а с общака выглядит гуманно. За долгое пребывание на малом спецу платят деньги, здесь даже одного предательства мало. Александр Васильевич спокоен как удав, на вопрос, сколько ему еще сидеть, отвечает: "От полугода до двух с половиной". -- Александр Васильевич, не боитесь попасть на общак? -- Нет, не боюсь. У меня обвинение слишком серьезное. Денег очень много вменяют, поэтому только строгая изоляция. Разговор прерывается вызовом доктора к кормушке. Пошептавшись, Александр Васильевич говорит: -- Старший, передайте воспитателю, что хочу деньги на счет положить. Два миллиона. Откуда? Все время были. Да Вы воспитателя позовите. Эх, Александр Васильевич! Во-первых, не воспитателя, а воспета. Я видел своими глазами, как воспет на продоле в Матросской Тишине половником вылавливал мясо из бачка арестантской баланды. Ему бы, суке, это мясо вместо звезд на погоны повесить. Порядочный арестант не назовет воспета воспитателем. И какой, на хер, может быть старший. Говнюк он. То есть попросту старшой. Есть, конечно, на спецу и неоспоримые преимущества, баня например, -- на каждого по крану, и мыться можно долго. Мыла на Бутырке в достатке, даже на общаке, в отличие от Матросски, где это дефицит, как на войне. Врач опять же, говорят, отзывчивый, примет, сказал Александр Васильевич, в любое время и поможет, а пока незачем к нему ходить, вот он, благодетель, сам уже передал таблеточки, на, возьми, а если вдруг совсем плохо себя почувствуешь, так ты скажи, твой партнер по шахматам -- он с образованием, он лучше тебя все врачу расскажет. Чем и кому следует быть обязанным за спец?.. Надо полагать, это мне вместо больницы. Вызвали слегка. В кабинете Косуля, сидит молча, будто ему кол в жопу забили. Разговора не начинаю. Проходит время. -- Ты в какой камере? На общаке? -- Нет, на малом спецу. -- Да?! Ну, так это подарок тебе. -- Чей подарок? -- Ну, ты понимаешь. -- А какие подарки впереди? -- Придет Ионычев -- опять будешь отказываться от показаний? -- В голосе Косули прозвучала надежда. Значит, боится. -- Естественно. -- С какой мотивировкой? -- воодушевился адвокат. -- Теперь можно только на Конституцию сослаться. Так и напиши: отказываюсь от показаний, потому что имею право не свидетельствовать против себя. -- Исключено. Мотивом отказа будет нарушение следствием закона. -- Зря. Так только навредишь. -- А я, Александр Яковлевич, уже как бы и не боюсь навредить. -- Почему? -- насторожился Косуля. -- Потому что общий язык мы с Вами уже не найдем. Или Вы передадите моим близким, чтобы они нашли еще одного адвоката, или я немедленно отказываюсь от Ваших услуг и даю показания, после чего, как Вы сами понимаете, меня освободят очень быстро. У меня есть возможности найти адвоката и самому: в тюрьме есть большие щели, Бутырка не исключение. Предлагаю компромисс. -- Неразумно, Алексей. Надо подождать. -- Годика полтора? -- Ну, уж... -- А сколько? -- Я передам. -- И имейте в виду, что глупости вам делать поздно. -- Какие глупости? -- Хотите открытым текстом? -- Все, Алексей, я пошел. Все будет в порядке. -- Вы подразумеваете Ваши "завязки"? -- Да. -- Хорошо. Но еще одного адвоката мне нужно срочно, в любом случае. Иначе будем считать, что мы не договорились. Не позже, чем через десять дней, я жду Вас с ответом. Кто знает, чего может мне стоить эта игра. Ходьба по лезвию ножа продолжается, но о главном, кажется, я своих предупредил достаточно ясно. А если мне это только кажется?.. Александр Васильевич пошел мне навстречу, и время сна мне досталось ночью. Имеющийся в хате лишний матрас ночью клали на пол (он занимал почти все свободное пространство), и это место было мое. Как это роскошно -- спать не на боку. Непонятность моей личности ввела Александра Васильевича в раздражение. Уже и свою историю рассказал, и помощь предложил вкупе с юридической литературой, докторским опытом и интеллектом, а он (т.е. я) все за свое -- шахматы да сигареты. Все, что удалось узнать, -- образование высшее, когда-то был учителем русского языка. -- Никакой ты не учитель, -- однажды убежденно воскликнул доктор. -- Кроссвордов не отгадываешь, книг не читаешь, телевизор не любишь. Не общаешься. Слишком высокого о себе мнения! -- Александр Васильевич, тюрьма -- следственная, никто никому ничего не должен. Передачу, как все, я отдал в общее пользование. Разве могут быть претензии? -- Думаешь, ты здесь кому-нибудь нужен? Всем, а мне в первую очередь, ты до лампочки! А если думаешь, что самый умный, мы тебя мигом на лыжи поставим, у нас не заржавеет! Во, какие бывают доктора. Выскочил, как черт из та-бакерки. Ладно, посмотрим, какая наука сильнее. -- Александр Васильевич, нет ни малейшего сомнения, что самый умный в хате -- это Вы. Об этом говорит Ваша ученая степень. Никто не добился в жизни таких, как Вы, высоких результатов, никто не сидит так долго, сохраняя при этом здравый ум и спокойствие. Вам можно позавидовать. Конечно, Вы проницательно определили, что я не учитель в настоящее время, только важно ли это. Живи сам и не мешай жить другим -- вот задача, которую я стараюсь решить, но мне даже на ум не приходило ставить под сомнение Ваш авторитет. Так что зря сердитесь. Доктор обмяк, и в хате ничего не изменилось. В этой жизни замечательно то, что все хорошее кончается, а плохое и подавно. Вызвали на анализы. С чувством покорности судьбе и надежды, что обойдется, глядел я, как парень в белом колпаке берет у меня из вены кровь. -- "Иглы-то хоть стерилизуешь?" -- поинтересовался я. -- "А как же! -- ответил тот. -- Иначе нельзя: уголовная ответственность". Его бы устами да мед пить. Хата дружно констатировала: поеду на Серпы. И не ошиблась. Поздно вечером заказали с вещами. Прощай, келья, надеюсь, больше не увидимся. -- Если не признают, вернут сюда же, -- сказал Александр Васильевич. -- А все же, за что сидишь? -- Ни за что. -- В чем обвиняют? -- поправился доктор. -- В хищении чужого имущества. -- Я знаю. Сколько? -- Трудно сказать. -- Меня обвиняют в хищении 17 миллионов долларов, -- с гордостью заметил Александр Васильевич. -- А тебя? Больше или меньше? -- Больше, -- отвечаю уже с продола. -- Не сдавайся! -- напутствует доктор. Тормоза закрываются. Не сдамся. Надеюсь, что не сдамся. Глава 22. КАЖДЫЙ ПОРЯДОЧНЫЙ АРЕСТАНТ МЕЧТАЕТ О ПОБЕГЕ Этапников на Серпы заказывают с вечера, раньше судовых. Значит, всю ночь торчать на сборке, которая оказалась маленькой запущенной прямоугольной комнатой с лавочками вдоль стен, унитазом и мутным светом от желтой лампочки. В помещении холодно и накурено. Среди собравшихся выделяются несколько лиц, почти счастливых, -- признанные. Они свое откосили, теперь их задача побыстрее выздороветь. У тех, кому завтра "в институт", лица озабоченные, с признаками надежды. Арестанты -- народ крепкий, но как хочется всем отсюда куда угодно, хоть в дурдом, хоть на войну. На сборке все общее, и еда, и сигареты; в том и другом никто не откажет. Парень в майке, ежась, о чем-то размышляет, потом обращается к соседу: "Я признанный. Как думаешь, могут меня отправить не на Столбы, а на повторное переосвидетельствование?" -- "Раз признанный -- на Серпах был? -- был -- поедешь на Столбы. Не гони. Завтра в белой постели будешь спать". Признанный светлеет лицом и меняет тему: "У тебя рубашка есть?" -- "У меня нет. У кого есть рубашка?" В ответ кто-то открывает баул, достает чистую рубашку, молча протягивает признанному, тот благодарит, одевается и опять погружается в размышление. Никто не пытается заснуть, на сборке это редко удается. Долгая ночь проходит. Под утро цепляет сердечный приступ. Кто-то дает валидол (а ведь самому, наверно, нужен не меньше моего: медицинские передачи в тюрьму категорически запрещены), кто-то находит даже таблетку нитроглицерина. Были бы все так на воле друг к другу, может, в тюрьме никого бы и не было. Есть же примеры. В Исландии не только армии нет, но и над тюрьмой в Рейкьявике временами развевается белый флаг -- значит, в ней нет ни одного арестанта. Первыми уходят на этап признанные. Их не много, со сборки они уходят как на свободу. А нам, серповым, сначала к парикмахеру, остричь все что ни есть. Случайное касание машинкой кожи -- чуть заметная царапина -- обернется для меня через несколько дней чесоткой. Инструмент, естественно, не дезинфицируется никогда, а в качестве меры предосторожности парикмахер старается стричь не касаясь кожи. Волнующе выглядит процедура сдачи казенки, хотя и известно: после Серпов все возвращаются, кто на признанку, кто в хату. Ушли на этап признанные. Теперь их с полгодика "полечат", а потом -- "под наблюдение врача по месту жительства". Почти свобода. Уходят они организованно, с сияющими глазами, сдерживая счастливую улыбку. А нас, серповых, на продол, на перекличку. -- Иванов! Петров! Сидоров! Что молчишь? -- в институте будешь дурковать, а здесь не надо. Взяли вещи, пошли! Очень страшно, что вдруг снимут с этапа, хотя причин для этого не видно. Попасть бы только на Серпы, а уж психа они получат. Пути назад нет (только на признанку!); возвращение в хату пережить будет невозможно. Я не могу этого допустить, потому что хочу жить. Примерно с такими мыслями я, исполненный решимости, поднялся в автозэк. Единственный раз поездка в этом безрадостном автомобиле казалась желанной. Пес с ним, пусть полгода или год в психушке, зато ясность полная. Стать же рекордсменом Бутырки -- отсидеть за следствием десять лет -- даже думать не хочется. Настал момент, когда можно повлиять на события. Не упусти его. Заурчал старый мотор. Через внутреннюю решетку и мутное внешнее оконце в двери автозэка мучительно пытаюсь понять в мелькании домов, где едем, загадав, что все будет хорошо, если это получится. Вот, угадал! -- Смоленская площадь. Теперь все будет наилучшим образом. Дальше ориентируюсь вслепую, по движениямавтозэка. Разворот перед метро "Парк культуры", свернули в переулок, еще, опять, встали. Вот они где, оказывается, Серпы. Это же рядом с Вовкой! Если удастся побег, есть шанс спрятаться у него. Каждый арестант, тайно или открыто, мечтает о побеге. Здоровья бы, как в молодости... Двадцать с лишним лет назад попытка побега уже была. Тогда, гуляя по вечерней Москве, встретил знакомого, проводящего большую часть времени на крайнем севере, вегетарианца, но пьющего. Обрадовались встрече. Выпили. Много. К полуночи пошли к поезду на вокзал, парень уезжал в Ленинград. Под влиянием коньяка я решил: поеду тоже. Проводник воспротивился, т.к. ни билета, ни денег у меня не оказалось, и попытался выдворить меня из вагона силой -- не получилось: прочно взявшись одной рукой за стоп-кран, я отказывался отпустить поезд в Ленинград, предупредив проводника, что если он будет и дальше бить по моей руке, держащей ручку, то это его личное дело, а если ударит меня куда-либо в другое место, то у меня есть еще свободная рука. Пришедшим двум милиционерам, однако, подчинился и был под белы рученьки препровожден в КПЗ милиции Ленинградского вокзала. Запомнилось, что вели по задворкам, среди нагромождений складов и строительного хлама, пока не попали через широко раскрытые металлические ворота за бетонный забор в одноэтажное старое здание. Вход, ступени вниз, мимо конуры дежурного, железная дверь и длинный коридор с решетчатыми камерами по обе стороны, этакий многоячеистый обезьянник. Проснувшись глубокой ночью на холодном полу, я испытал недоумение, а подойдя к двери, увидел напротив приникшие к решеткам лица и под каждым из них по паре рук, ухватившихся за железные прутья. Каждое лицо громко утверждало, что его надо немедленно выпустить, либо потому, что его папа, дядя и т. д. -- большой начальник, либо по причине смерти близких родст-венников, должных быть захороненными грядущим утром. Не обращая на крики внимания, по коридору взад-вперед прохаживался милиционер. Чтобы не отличаться от всех, я заявил, что у меня папа большой начальник и утром всех мусоров расставит по местам. То есть протрезвление еще не наступило. Зато оформилась мысль: надо бежать. Несмотря на абсурдность намерения, к его осуществлению я приступил тотчас, т.е. начал наблюдение. Приходящие и уходящие милиционеры открывали железнодорожным ключом дверь, а потом захлопывали ее не глядя, и я подумал, что было бы неплохо, если бы кто-нибудь не захлопнул дверь до конца. Не успел я так подумать, как это произошло. Немедленно я потребовал вывести меня в туалет. Неспешно гуляющий милиционер, идя в одну сторону, не отреагировал, но на обратном пути открыл мою клетку, довел меня до туалета в дальнем конце продола и пошел в сторону выхода, не дожидаясь меня. Выйдя из туалета, я кошачьим шагом пошел за его спиной на виду у задержанных. К их чести, никто не только никак не выдал своего внимания к происходящему, но даже не перестал выкрикивать начатые фразы. Так мы с товарищем дежурным преодолели длинный путь и приблизились к незахлопнутой двери. Дальше требовались решительные действия. Нырнув за спину поворачивающемуся мусору, я резко открыл дверь и даже успел ее за собою захлопнуть (за дверью, как в колизее, взревела толпа). Метнулся по ступенькам вверх. Сбоку мелькнуло удивленное лицо дежурного. Входная дверь оказалась открытой, и я стремительно вылетел во двор, в ночную прохладу. В тусклом свете фонаря определил, где ворота, и, наращивая скорость, пошел на них. Теперь, ребята, вам меня не догнать. Ворота оказались закрытыми: с бешеного разгона я ударился во что-то металлическое и непробиваемое. Несколько секунд было потеряно. В остальном не изменилось ничего. Прыгнув вверх, ухватился за кромку, подтянулся, перебросил одну ногу, но почувствовал, как не-кая тяжесть повисла на другой: мусор успел вцепиться в ботинок. Подоспел второй. Стянув с забора, милиционеры несильно побили меня, в назидание надорвали ухо и опять отвели в подземелье. Наутро, весьма уважительно разговаривая, отпустили восвояси, поинтересовавшись, почему я кричал, что папа у меня большой начальник. Не желая разочаровывать ребят, я солидно заметил, что так оно и есть. Случай остался без последствий. Ухо зажило. На сей раз, если решаться, то неудача грозит куда более серьезными последствиями. А ведь решился бы, если представится случай... Здание института имени Сербского на тюрьму не похоже, хотя и огорожено стеной с колючкой, исключая фасад, который окнами рабочих кабинетов выходит на проезжую улицу; прохожий может и не обратить внимания на то, что здание не совсем обычное. Так же и Бутырка прячется во внутренних дворах; много лет я ездил и ходил мимо нее и не знал, где она. Монстры рядом. Притаились и ждут. Теперь навсегда Москва для меня будет тем, что находится между Матросской Тишиной и Бутыркой, пятым изолятором и Капотней, Серпами и Петрами. Как истосковался взгляд по нетюремным картинам. Прошли по лестнице особняка в старинную комнату за деревянными дверями. Арестанты сразу расселись по лавкам вокруг большого стола и задымили. Нервы требуют ходьбы. Хожу вокруг стола. Двустворчатые двери, похоже, даже не на замке. То есть ты здесь арестант наполовину: врачам решать, можешь ли ты быть виновен. Пятьдесят на пятьдесят. Или иначе? А сколько тревожной надежды на сосредоточенных лицах будущих психов... Только дурак не знает, как это делается на Руси. Деградация советской психиатрии локомотивом без тормозов ворвалась в современность; чего-чего, а науки в этих экспертизах меньше всего. Старые тенденциозные понятия, устаревшие методики, нехватка квалифи-цированных кадров, ума, отсутствие средств и в результате -- не без исключений, конечно, -- Россия вообще сильна своими исключениями -- профанация, взяточничество, трагикомическое свинство, -- в общем, все знают, что в результате. Итак, Серпы. Кащенко проехали мимо, то ли из-за происков Косули, то ли он наконец решил помочь реально. "Завязки" -- говорит... Свежо предание. Где ж так помогали. Если признают невменяемым, но заболевшим в тюрьме, то в страшном сне не привидится: сначала психушка, и не Столбы, а спецбольница МВД, -- "до выздоровления" (причем "лечить" будут не по-детски), а потом опять тюрьма. В постановлении, среди прочих, поставлен вопрос: страдает ли обвиняемый каким-либо психическим заболеванием, и если да, то каким, и когда заболел, до совершения преступления или после. То есть вопрос виновности как бы решен. Удастся ли проплыть между Сциллой и Харибдой, неужели так бесславно и бездарно -- в психушках, тюрьмах и лагерях пройдет эта жизнь? Нет, я против. Сучья страна. Где моя солнечная Европа. Русским быть хорошо, но за границей. "Павлов, пошли". Спокойно. Не делать ошибок, не спешить. Привели на собеседование. Вздорная девица в белом халате раздраженно, как на кухне в коммуналке, стала расспрашивать, на что жалуюсь. Нервы-таки сдали: "На тебя, -- говорю, -- дура, жалуюсь". -- А вот я тебя в буйное направлю, -- плотоядно парировала девица. -- Ладно, погорячился. Не надо.-- Направить в буйное отделение, действительно, могут, хотя, скорее всего, не станут, мне, как обвиняемому в совершении тяжкого преступления, должно быть приготовлено другое место. Опять же, если поверить Косуле, то никак не должны. Другое дело, -- удовлетворилась девица. -- Мы Вас направляем в самое лучшее отделение. Хм... Может, Косуля и не врет? Посмотрим. Дальше все как в Кащенко. Вещи отобрали, велели раздеться догола, залезть в ванну, неуместно стоящую прямо в кабинете, и скудно оросить себя душем. Скудно, потому что нечего людей задерживать. В ванне был? -- был. Воду лил? -- лил. Значит, гигиеническая норма соблюдена (вспоминается анекдот про советских врачей, впервые в мире сделавших операцию аппендицита через задний проход; на вопрос западных коллег, зачем понадобился столь необычный путь к операционному полю, последовал ответ: "А у нас все так делается"). С опаской тетеньки поинтересовались, не привез ли из Бутырки вшей или чесотку ("а то назад отправим") и в течение всей процедуры (помнится, так же было в Кащенко) с интересом наблюдали открывшиеся гениталии. И как не надоест. Впрочем, врачи, исследователи. С отвращением одевшись в больничное белье и робу, с единственным страстным желанием -- спать, пришел я в сопровождении вертухая через какие-то непривычно чистые лестницы и коридоры в 4-е отделение, похожее на большую квартиру; да так оно до революции и было. По одну сторону коридора кабинеты врачей, комната без окон с лавкой и орущим телевизором, по другую сторону две палаты, на 10 и 20 человек, душевая, туалет. В коридоре охранник. В палате на десятерых указали кровать -- именно кровать, застеленную чистым бельем. Едва успев взглянуть в огромное окно и заметив напротив через сквер над бетонным забором фасад жилого дома, я, как в избавление, погрузился в мягкую чистую постель и, ни с кем не обмолвившись ни словом, полетел в пропасть сна. Сон человеку дан как благо и страсть, в которой растворяются невзгоды. А сны -- это миры, в которых мы живем. Там бывает счастье и беда, но в наших силах менять миры. И только тюрьма не дает такой возможности: сон арестанта столь неглубок и чуток, что при малейшем опасном движении со стороны или произнесенном средимногоголосого шума имени арестанта -- он пробуждается сразу, а часто и вовсе не спит, пребывая в недужной дремоте. Четверо суток я спал. Были какие-то проверки, шмон, завтраки, обеды; какой-то начальник, выискивая запрет, заставлял открывать рот и шевелить языком. Сомнамбулически поднимаясь к ним с кровати, я тут же, едва было можно, бросался в пропасть сна, и сон был похож на смерть. Никто лишний раз не будил, ничего не спрашивал, к врачам не вызывали, и правильно, иначе бы сразу получили правдивый материал о полной невменяемости пациента. Приснился кот Мур, живущий у дочери. Большой, как человек, окруженный красно-оранжевым ядовитым светом, с огромными желтыми клыками, с которых капает яд. Кот сидит, смотрит на меня и в мучительной тоске говорит: "Плохо мне". Протягиваю руку погладить, а он огрызается, как собака, пытаясь укусить. Отдергиваю руку перед лязгнувшими зубами и в страхе просыпаюсь. На пятые сутки я стал понимать, что происходит. -- Откуда? С Бутырки? -- поинтересовался сосед по палате. -- Да. -- По какой статье? -- 160. -- Растрата или присвоение чужого имущества. -- Часть? -- Третья. От пяти до десяти. -- Будем знакомы. Игорь. -- Алексей. -- Крепко ты спал. С общака? -- Сначала с общака, потом спец. -- На общем какая хата? -- Девять четыре. -- Я из один ноль один. Почти соседи. Я здесь уже две недели. Через неделю комиссия. Что на тюрьме? Сколько Воров? Я уезжал -- было четыре. -- Четыре и есть. -- По воле чем занимался? Эти вопросы как обязательная программа. Осточертели как тюрьма. -- Всем понемногу. -- Ясно. В шахматы играешь? -- Играю, но как-нибудь другим разом. Действительно, на большом столе шахматы и шашки. У стола две добротные деревянные лавки. Высокие потолки, чистота, у двери мягкое кресло. Народ тихий, будто никого и нет. Зато с коридора надрывается телевизор и кто-то кричит как резаный. -- Это соседняя палата дуркует, -- пояснил Игорь.-- А у нас тихо. Они к нам ходят, мы к ним нет. -- Что так? -- Да нет, не возбраняется. Хочешь -- можешь зайти. В палату, гогоча как гуси и обнявшись, ввалились два дурака. Покуролесив, поорав, как они любят убивать и насиловать, шумно вывалились в коридор. Воистину неизвестно, болезнь ли шизофрения или черта характера. А ведь придется знакомиться и общаться с дуркующей братией. Балбесы отвязанные. Компания... Пришла дежурная сестра и встревоженно заговорила: -- Мальчики, приготовьтесь к обходу. Ведите себя, пожалуйста, хорошо. Сейчас придет заведующий отделением. Встаньте у своих кроватей. Не надо ни на что жаловаться, для этого у вас есть лечащий врач. Если заведующий отделением о чем спросит -- ответьте. Кратко, вежливо и по существу. Не подведите меня. За всю историю призывного возраста мне довелось трижды пройти процедуру психиатрической экспертизы в Кащенко. Неугомонный военкомат, по причине того, что при его посещениях я не всегда утруждал себя симуляцией, время от времени оспаривал мою непригодность к военной службе и давал заключение "практически здоров", однако требовалось подтверждение в Кащенко.А там заключение не подтверждалось: очень уж я не полюбил, хотя и заочно, советскую армию. За время хождения в дурдом побывал я и в буйном отделении, и заведующих видел. В принципе, у психиатра со стажем съехавшая крыша -- нормальное явление. Недаром в анекдотах, начинающихся бессмертными словами "приходит в дурдом комиссия" -- они мало отличаются от тех, кого лечат. Наш заведующий отделением оказался именно таким. В сопровождении врачей в палату по-хозяйски вошел субъект с маниакальным взглядом из-за очков и ущербным лицом. -- Посмотрим. Да-да, посмотрим, что тут. А что здесь? Пациенты! -- заговорил сам с собой заведующий. -- Вы, между прочим, не думайте, что вам теперь все можно. У нас и карцер есть. Вы должны уважать труд уборщиц, у нас их не хватает. Поэтому -- взял тряпку -- вытер. Помыл пол. Сказали -- сделал, и не отказывайся. У государства средств не хватает, а мы вам чистые постели предоставляем, кормим лучше, чем в тюрьме. У нас идет прибавка веса после экспертизы. В коридоре висят правила поведения. Кто не соблюдает правила, пусть не ждет ничего хорошего. У каждого из вас есть лечащий врач. Вот они, все здесь, мои коллеги. Коллеги молчали. -- А это кто? -- оживился доктор, ткнув пальцем в молоденького парня. Тот попытался ответить, но язык не слушался. -- Это Свиридов, -- с готовностью сообщила женщина из свиты. -- Прибыл из психиатрического отделения ИЗ - 48/2. После интенсивной медикаментозной терапии он пока не говорит, но состояние удовлетворительное. -- А это кто? -- набросился заведующий на меня. -- Это Павлов, -- ответила та же женщина. -- Павлов!! Как же, как же, знаю! -- заведующий в восторге поднял палец и, обернувшись к коллегам, доверительно произнес: "Мне сегодня говорили о нем". Вдруг доктор рассердился: -- Пусть они сами за собой убирают! Нечего им бездельничать! -- и устремился к выходу. За ним гуськом потянулись коллеги. -- Труба дело... -- в тишине изрек Игорь. В отличие от настоящего дурдома, где психи разговаривают преимущественно о том, что составляет физиологический аспект существования, арестанты достаточно выдержанно обходят эти вопросы стороной, охраняя свою психику. В этом же, арестантском духе, вели себя подследственные и на Серпах. Прорывалась лишь главная тема: как вести себя с лечащим врачом, на обследованиях и на комиссии. В большом почете галлюцинации. Народ делится на две категории: тех, кто упирает на глюки, пребывая в большой надежде, что их признают, и на тех, кто о глюках ничего не знает. Последние старательно выведывают у первых, как эти глюки выглядят и с чем их едят, впадая в безнадежную меланхолию от того, что вряд ли смогут правдоподобно обрисовать глюки комиссии. Особым уважением пользуются "голоса". С завистью слушают малоспособные того, кто грамотно несет голиму о том, как он, повинуясь неведомым голосам, в страхе пред оными, лишал жизни жену или шел с автоматом, предварительно нажравшись водки, на центральную площадь уездного города и палил куда ни попади, а в ментовке, в обезьяннике, глядя на развешанные ковры и цветущие розы, заявлял, что он генеральный секретарь города Мытищи и требует поклонения вассалов -- дежурных милиционеров. "Признают" же, как правило, совсем по иным признакам. Нет, конечно, у врачей глюки в цене, но исходят они (врачи то есть), один черт, из других соображений. В данном вопросе автор не имеет прямых доказательств, ибо если таковые имелись бы, то к определению Рейгана, данному России (тогда СССР) как империи зла, добавилось бы какое-нибудь нелестное и ортодоксальноеопределение: страна дураков, поле чудес или поле чудес в стране дураков и т.п., а этого допустить нельзя. Поэтому сошлемся на непосредственное знание, доступное лишь жителю Йотенгейма. В крайнем случае, на частное мнение. ...Итак. Если этот гусь будет председателем комиссии, то косить непрогнозируемо опасно. Ни глюки, ни голоса, ни хрен собачий не помогут, если этот гад не получит от Косули на лапу. Если Косуля продолжает коварствовать, то совсем плохо. Но в любом случае нужен задел: впереди беседы с лечащим, тесты у психолога. А пока есть чем заняться: налицо признаки какой-то гадости, скорее всего чесотки. На тюрьме это верный путь в "чесоточную" хату со строгой изоляцией, в компанию кожных больных, в болезнях которых никто особенно не стремится разобраться; т.е. почти в лепрозорий. Здесь же повезло: такой хаты нет. Пришла дежурная, провела ликбез: у кого кто лечащий. Ободрила тем, что здесь нам помогут: если у кого что болит, -- заявите лечащему, он направит на прием к специалистам, благо "здесь не тюрьма и вас хотя бы подлечат". Обрадованный и почти окрыленный, я изложил свои головные и позвоночные проблемы врачу, и был мне прописан курс лечения, который выразился за 21 день в одной таблетке танакана ("Вы знаете, нет у нас сейчас лекарств. Хотите аспирин?"). Зато пришедший с воли на тюремную поденщину кожник, велев не подходить к нему, окинув издали зорким оком симптомы, констатировал: "Да, чесотка". На нее, к счастью, лекарство нашлось; однако вслед за мной зачесалась вся палата. Степень открывшейся после Бутырки свободы ошеломила: можно ходить через коридор в соседнюю палату или в туалетную комнату, довольно большую, где можно курить, раз в час прикуривая от зажигалки охранника, и тем тоскливее становилось от мысли о возможном возвращении на общак. Нет, никак нельзя. Потянулись дни. Лечащий врач оказалась умной и доброй женщиной. Как и с врачом на "пятиминутке", у нас возникло молчаливое взаимопонимание. Трудно объяснить этот феномен. В.Л. Леви называл его "человекоощущение". Несколько вопросов вокруг того, почему в моем уголовном деле столько вопиющих нарушений со стороны следствия, мое краткое объяснение, и мы друг друга поняли. Вопросы о моем состоянии были заданы так аккуратно и правильно, что даже там, где мои познания психиатрии поистерлись, все становилось ясно. Выразив предположение, что с таким состоянием моего уголовного дела, может быть, имеет больший смысл рассчитывать на освобождение из-под стражи по состоянию физического, а не психического здоровья, поскольку мне назначена комиссия МВД, эта замечательная женщина дала мне возможность остановиться в рассказах о своих состояниях на той грани, с которой еще шаг вперед -- и ты псих, или шаг назад -- и ничего не случилось. Во всяком случае, делать шаг вперед она, кажется, не советовала. Не учесть этого было нельзя. Кроме того, я не почувствовал ничего, что говорило бы о "завязках" Косули. На что уповать -- на собственное упорство, на косвенную информацию, на предчувствие, сны, судьбу? А что если Косуля с моим бывшим другом заплатят именно за то, чтобы я был признан заболевшим в тюрьме. Тогда обо мне, как о существе разумном, можно будет забыть, и всех собак следствие повесит на меня, т.е., как говорят в таких случаях, пойду паровозом. Из-за бессильного бешенства вперемешку с напряженным размышлением остальное отступило на второй план, и чесотка, и голова, и спина, и разговоры с урками, косящими почем зря, но никак не могущими удержаться от разборов по понятиям. Как нечто отдаленное на второй план, наблюдал, как свирепый татарин, в борьбе за лидерство расквасивший в туалете физиономию строптивого убийцы из его палаты, решил поставить отделение на воровской ход. Общее собрание, на которое,впрочем, от соседей явилось человека три, состоялось в нашей палате. Председательствовал татарин. Он же и взял слово. -- Значит, так. Больница есть больница. Место святое. Все мы здесь из разных мест, со всех централов. Дороги нет. Мы не знаем, есть на больнице Вор или нет. В отсутствие Вора за положением смотрит самый авторитетный арестант. Если кто претендует, пусть выскажется. Блатных, судя по тому, что я вижу, нет. Я -- блатной. Что, ты, может, блатной? -- обратился татарин к тощему наркоману с Матросской Тишины. -- Так ты скажи. Кто ты по жизни? Ну? Кто ты? -- Порядочный арестант, -- просипел парень. -- Правильно, -- кивнул татарин. -- Но не блатной. В общем, с этой минуты у нас все будет правильно. Вот у тебя сколько есть сигарет? -- обратился татарин к Свиридову. -- У м-меня... н-нет, -- промычал Свиридов. -- У тебя нет, а у него есть, и у меня, например, есть. С табаком в отделении плохо, а без курева нельзя. Надо создать общак на две палаты. Кто будет смотреть за общим -- выберу я. А ты подойди сюда, -- позвал татарин мужичка с крайней кровати, который отличался от всех ясным взглядом. -- Присаживайся вот здесь, -- предложил татарин и, миролюбиво положив мужичку руку на плечо, добрым голосом сказал: "Братва, это -- мент. У него тоже экспертиза. Кого-то из наших завалил. Его, конечно, признают. Но вы его не трогайте, он у нас будет полы мыть, убираться, нам такие нужны. В принципе, и нам навести порядок не западло, но если есть он, то он и будет за это отвечать. Давай, бери швабру и сразу приступай, а мы продолжим. Вопросы есть? Будут -- задавайте. По серьезному поводу можно будить и спящего. А пока расход". Не прошло и часа, как мент, бросив выданную ему именную швабру, из отделения исчез. Воодушевившись торжеством порядка, прицепился ко мне псих со стажемс погонялом Принц (на Серпах четвертый раз, первый раз был признан невменяемым, второй раз вменяемым, третий -- опять невменяемым): -- Слушай, ты, я с тобой третий день разговариваю. Ты че, в натуре, язык проглотил? Так я тебе его развяжу -- отделение со спичечный коробок покажется! -- Принц кипел, и дело пахло дракой. -- Не вопрос, Принц. Присаживайся. Хочешь поговорить -- поговорим. Порядочному арестанту всегда есть что сказать. -- Присаживаюсь сам и жестом предлагаю Принцу место рядом на своей кровати. Все, драки не будет, все сделано по правилам. Но Принц еще в заводе: -- А почему не хотел говорить раньше? Может, ты за собой что-нибудь чувствуешь? -- Я за собой, кроме стены, ничего не чувствую. Если по делу -- говори. Вопросы еще есть? На шум стали подтягиваться из другой палаты, пришел татарин. -- Есть. Ты с Бутырки? -- Да. -- Из какой хаты? Я тоже с Бутырки. -- Девять четыре. -- Девять четыре -- мусорская хата. -- Раньше была мусорской. -- Правильно. А кем был до тюрьмы? -- Много кем. -- То есть? -- То есть много кем. -- Например. -- Например, учителем. -- Каким учителем? -- Русского языка и литературы средней школы. Принц разинул было рот сказать что-то, но татарин четко, как из устава процитировал, сказал: -- Принц, ты живешь по понятиям. Должен знать: врачу и учителю ты вообще ничего не можешь предъя-вить. -- Да я так, -- стушевался Принц. -- Просто бывают учителя, там, детей насилуют, я и хотел узнать... -- Просто, -- говорю, -- это ты знаешь, что. Вопрос не в адрес. -- Без базара, -- согласился Принц. -- Пойдем покурим. С этого момента вся соседняя палата стала называть меня "Учитель". -- "Ты, Учитель, совсем обурел!! -- орал на всю больницу Вова, косящий крайнюю степень психопатии. -- Тебе телевизор громко, а нам в самый раз!" -- "Учитель, помоги заяву написать" и т.д. То есть отношения с коллективом сформировались. Дежурные сестры упрашивали строптивых психов мыть в отделении полы, но в лучшем случае добивались того, что уборка проводилась в палатах. Татарин пытался силой всучить кому-нибудь швабру, но безуспешно. Подняв за шиворот с кровати Егора, молчаливого паренька со всеми выбитыми зубами (в компании убийц, грабителей, насильников и вымогателей Егор казался невесть откуда залетевшей птицей: за найденные в его кармане следы наркоты ему грозило максимум два года) -- татарин, пригрозив, заставил Егора взять швабру. Егор стоял с шваброй и молчал. Татарин рассвирепел, и пошел уже по дуге могучий кулак, но вдруг остановился. Егор не ежился, не вздрагивал, стоял прямо, и по лицу его текли слезы. Татарин удивленно, как бы не веря своим глазам, тихо сказал: -- Ты... -- плачешь?.. -- возникла пауза. -- Слушай, арестанты не плачут. Арестанты огорчаются. Думаешь, вымыть пол -- западло? Нет, мы не на продоле, это наш коридор, мы весь день по нему ходим, как по палате. Татарин взял швабру, ведро, и сам вымыл все отделение, включая кабинеты врачей. Потом объявил: "Чтоб больше с уборкой проблем не было!" Нянечки не нарадовались. Каждому участвующему после уборки предла-гался крепкий чай, кое-что поесть, сигареты и душ. Время от времени мы убирались вдвоем с Егором. Наклоняться с тряпкой я не мог, поэтому только подметал щеткой, но все были довольны. В душевой можно было плескаться долго, взгляд и слух отдыхал. Егор оказался выпускником литературного института, поэтом, бывшим панком, с абсолютно ясной головой, но наркоманом по убеждению, выдвигавшим серьезное магико-философское обоснование жизни с наркотическими веществами. Некоторое время прошло в естественном взаимном недоверии, но потом разговаривать, как мне, так и, похоже, ему впервые за все время в тюрьме оказалось интересно. Тюремная лексика и преступные истории давно уже стояли поперек горла. Разговоры с Егором стали отдушиной, впрочем, несмотря ни на что, с тюремной оглядкой. Егор увлекательно рассказывал о своей жизни, выказывая художественно-аналитический ум и спокойный юмор, оставалось только удивляться, чего не хватило природе в образе этого человека, чтобы он достиг чего-то большего, чем есть. Стать признанным у Егора были верные шансы, поскольку, в силу каких-то обстоятельств (возможно родители вовремя задумались о будущей армии), у него был с детства замечательный диагноз "врожденная шизофрения", но следователь, ведущий дело, не поленился сходить в поликлинику, изъял историю болезни и потерял ее. -- Егор, что тебе мешает жить без наркоты? Ведь сейчас нету -- и ничего. Что если двинуться к иным целям с иными средствами? У тебя все есть для этого. Освободишься -- и вот твой шанс. -- Нет, -- ответил Егор, -- сразу к барыге. Большинство арестантов искренно раскаивается в содеянном и строит воздушные замки на благих намерениях, но на свободе берутся за старое, и слезы их как правило суть крокодиловы. Но есть весьма убежденные в своем будущем. Не раз слышалось на общаке: "Рабо-тать я все равно не буду!" Не работать по жизни -- первый шаг в сторону Воровского хода. Впрочем, после российской тюрьмы, по-любому, работать не захочешь, и еще долго будет хотеться стать смотрителем маяка где-нибудь на краю земли. Все, что ни есть приближенного в социальном смысле к нормальному, для бывшего зэка закрыто: народ его боится и отторгает, несмотря на то, что зэки, настоящие и бывшие, составляют четверть населения. Егор стал допытываться моего мнения о своих стихах (а я не люблю стихов, потому что сам их писал): -- Ты отвлекись от своего отношения к поэзии и попробуй дать оценку стихам, как они есть, -- и я был вынужден признать, что стихи необычны, во всяком случае здесь. Одно из них я записал среди ночных бесед в табачном дыму в душном зеленом сортире, куда поминутно заглядывает охранник, требуя идти спать. * * * Отходит стих, как поезд от перрона, и начинает гибельный свой бег по рельсам неизвестного закона, которому не мера -- человек. Песчинка в поле -- что ему подвластно! Своих не преступить ему границ. Но помнить еженощно и всечасно печать судьбы смеркающихся лиц. Отходит стих, -- сначала без заботы, прощальный миг -- и не о чем грустить! В преддверии осенней позолоты звучит судьбы серебряная нить. Так некогда на станции начальной я сделал шаг -- без муки и мольбы -- последний в философии печальной и первый в философии судьбы. И все же я был против стихов, находя их неточными по природе. Пообещав Егору написать стихотворение лучше, чем это делает он, я исполнил обещание, а Егор, опасаясь, что забудет, также записал его на память. Может, и мое произведение сегодня радует кого-либо на Серпах или Столбах, на зоне или на Свободе.* Между тем в Москве происходило лето. Его можно было наблюдать сквозь мутное окно палаты. Там, на улице, виднелась стена с видеокамерами, которые наверняка не работают, а за стеной липы московского двора. От главной стены прямо под окна 4-го отделения идут бетонные перегородки, разделяющие больничный двор на секции. План напрашивался сам собой и не выглядел неосуществимым. Из душа, в котором можно после уборки проводить по получасу без контроля, ссылаясь на противочесоточные процедуры, будучи запертым на ключ, дабы другие психи не ломились помыться, -- вполне возможно выбраться за окно, выставив под потолком не слишком основательно закрепленный вентилятор, подобраться к которому можно, приставив к стене длинную деревянную лавку. Далее по паре связанных простыней спуститься на уровень основания окна и, откачнувшись маятником, усесться на бетонную перегородку толщиной в ступню, чего достаточно, чтобы пройти по ней, даже не садясь верхом. Главная стена -- на удивление -- без колючки. С нее надо спрыгнуть. Здесь будет гвоздь программы. Скорее всего, для меня прыжок будет роковым. Но сколь велик соблазн. Через несколько дворов -- дом, где живет Вовка, откуда начался мой столь неудачный путь. Побег может состояться вечером, прохожие не поймут, кто бежит, хотя бы и ------------------ *Стих был коротким и звучал так: Пусть отрастает борода И седеют волосы, Все равно нам здесь п...., И без права голоса. босиком, спортсмен или еще кто, скорее всего внимания не обратят. Дома у Вовки обязательно кто-то есть. Только вот задача -- как прыгать. А Егор бы помог. Если сам не побежит, то и не заложит. Неотвязная мысль о побеге стала следовать по пятам. Уже выяснилось в деталях, как снять вентилятор, как пронести и закрепить простыни, сколько на все нужно минут. Но как прыгать... Неудачная попытка может сделать из меня шевелящуюся биологическую массу. Неприятным холодком мелькнуло сомнение: можешь ли ты, мил-человек, не только прыгать, но и бегать, если ходишь с трудом. Но побег -- это шок, а в шоке человек способен на многое. С такими мыслями, закончив с Егором вечернюю уборку, смотрел я на окно с большим и непрочным вентилятором под потолком и, право, почти терял разум. Первое обследование -- "шапка" (электроэнцефалограмма головного мозга) -- инструмент настолько грубый, что фиксирует отклонения разве что если у пациента полбашки отрубили, но в программу психиатрических экспертиз входит как отче наш. Егор ходил на свиданку (на Серпах редкость, но бывает) и умудрился протащить упаковку колес, таиться не стал, поделился с желающими. Убийца Сережа из Ставрополя (обезглавивший жертву и путешествовавший с отрезанной головой в руках на общественном транспорте), не желавший вступать ни с кем ни в какие отношения, спокойно объяснивший грозному татарину, что на общее не рассчитывает и желает быть сам по себе, -- здесь не выдержал и вежливо обратился к Егору: -- Если имеешь возможность, не мог бы уделить децел? По причине того, что завтра иду на шапку. -- По местным признакам все вычисляют заранее, когда у кого какое обследование. Егор уделил по-братски. Вернувшись с шапки, Сережа удовлетворенно отметил, что врач, обслуживающий прибор, поинтересовался, хорошо ли Сережа себя чувствует, бывают ли у него провалы в памяти, и вообще может ли он идти без постороннейпомощи. Если шапка даст результат -- это как бы слишком серьезно, дальше только косить до конца. К тому же, как говорится, что знаешь ты и знаю я, то знает и свинья: получить заключение о симуляции тоже неохота. И я от колес отказался. Постепенно заговорил заколотый аминазином на Бутырке Свиридов. Заехал на тюрьму за наркоту. На общаке съехала крыша. До Серпов держали в Бутырской психушке. Свиридов стал оживать на глазах, но испугался, что не признают, и замкнулся. -- "Ты дурку не гони, -- посоветовал ему обычно молчаливый мрачный убивец из Сибири. -- На комиссии будь собой. Тебя признают. Вот увидишь". Свиридов определенно вызывал сочувствие, а у женщин наверняка должен был пробудить материнские чувства; да и чем его преступление страшнее стакана водки. Состоявшаяся вскоре комиссия подтвердила предположение, и, вопреки всем правилам, пареньку сказали, чтоб не беспокоился: поедет в больницу. Вернулся Свиридов в палату сияющий, как мальчик со двора, возбужденно и радостно поведал, как было на комиссии, как его "простили". Одно слово -- детсад, но как солнечный луч прошел по палате, по лицам, видавшим виды и слыхавшим обвинения покруче, чем за понюшку табаку. Человек привыкает ко всему, иначе бы не выжил. Даже когда на Матросске, в проклятой хате 135, душегубке по определению, раздалось за тормозами "Павлов, с вещами", наряду с бешеной надеждой мелькнуло сожаление: куда еще? -- здесь привык, а как будет там?.. Привык я и к Серпам. Уже нельзя было допустить, что можно спать на шконке, а не на кровати, что нужно тусоваться по хате по восемнадцать часов; стал тяготить спертый воздух палаты, который, в сравнении с тюремным, есть не что иное, как нектар и амброзия, и уже совсем естественным стало то, что на ночь выключают свет, и в палате стоит почти неведомая в тюрьме тишина. Пошла третья неделя "экспертизы". Чесотка прошла.Кормят хорошо. В любое время можно лежать на постели. Допустить мысль о возвращении в тюрьму решительно невозможно, особенно после того, как состоялось экстраординарное событие -- прогулка. Достаточно было отказаться двоим из отделения, как прогулка отменялась. Каждый день звучал призыв "на прогулку!", и каждый день какая-нибудь сволочь, видя в своем поступке шаг к заветному диагнозу, лишала надежды всех, к явному удовольствию персонала. Однажды солнечным августовским днем 1998 года это удивительное событие все же произошло, и компания в дурацких балахонах под неусыпным контролем вертухаев и нянечек гуськом выгребла на улицу в прогулочный дворик, окруженный сплошной высокой бетонной стеной. То, что я увидел, поразило не меньше, чем первый шаг в хату 135 на Матросске. Это был уголок рая, забытый и покинутый людьми. Вдоль стен шла асфальтовая круговая дорожка, все остальное была буйная зелень и цветы. Нянечки бросились искоренять ветки кустов, могущие обернуться орудием насилия в руках зэков, охранник у железной двери запретил подходить к себе; было предписано ходить по дорожке по кругу, но основная масса, хмуро матерясь, сгрудилась на лужайке и, отплевываясь, задымила сигаретами. Отойти по другую сторону от общества означало почти не видеть его; здесь взгляд упивался живой зеленью, желтыми, красными, синими цветами. Жужжали пчелы, шмели, высокий забор беззаботно оставляла под собой лимонная бабочка. Все было невиданно настоящее. От чистого солнечного неба и запаха травы захватило дух, как будто вышел в Крыму на край горного плато и вдруг увидел море. Чтобы не разрыдаться, я закурил. Уходя с прогулки, я знал точно: жизнь вертухая ценности не имеет. Приближалось обследование у психолога. Все уже его прошли, обо мне же как забыли, а от него наполовину зависит результат. Некоторую тревогу вызывал тот факт, что будет предложен обширный тест, в котороместь такие вопросы, как, например, какой ваш цвет -- любимый. Разным типам шизофрении соответствуют определенные любимые цвета, и шизофреник с любимым фиолетовым цветом никогда не скажет, что зеркало -- символ печали, а если скажет, значит он симулянт. Конечно, каждый сходит с ума по-своему, но в данном случае важны штампы, их надо знать в соответствии с учебником. Ничего не видя и не слыша, я погружался в прошлое, медленно листал пособия по психиатрии, вглядываясь в забытые строчки. -- Учитель! Ты медитируешь в натуре, тебя к психологу! В кабинете сидела молоденькая девочка, почти симпатичная, с абсолютным отсутствием жизненного опыта, с только что усвоенными и, наверно, прилежно законспектированными психологическими истинами и безмятежностью в лице. -- "Меня зовут Лена" -- представилась она. -- "Очень приятно. Павлов" -- ответил я, не в силах оторвать взгляд от огромного чисто вымытого окна, за которым, как горные утесы, виднелись углы и стены какого-то двора. "Небьющееся" -- подумал я. -- Начнем работу, -- сказала Лена. -- Я буду говорить слово, а Вы сразу отвечайте, что Вам пришло на ум. Не напрягайтесь, не думайте, а просто говорите, с чем связано слово, которое я назову. Газета. -- Вьюга. -- Почему вьюга? -- удивилась Лена. -- Не знаю. Вы просили говорить то, что придет в голову. -- Попытайтесь объяснить, почему Вам так показалось. -- Я бы, Елена, как Вас по отчеству? -- Владимировна. -- Я бы, Елена Владимировна, объяснил, только это ведь Ваша, а не моя задача, -- потянул я время, чтобы справиться с желанием отвечать спокойно и нормально. Из рассказов Егора я понял, что именно Лена экзамено-вала его. Лена поведала Егору, что знает, какая это большая проблема -- наркомания, что у нее самой очень много знакомых употребляет наркотики, и она понимает, что любой из них может быть на месте Егора, а потому она, в связи с тем, что Егор достаточно правильно ответил на все вопросы, в смысле шизофрении как диагноза, приложит максимум усилий, чтобы повлиять на результат экспертизы, причем горячо пообещала сделать все, что может, чтобы Егор поехал не в тюрьму, а в больницу. -- И все же. -- Объяснений много. -- Попробуйте найти правильное. -- Все правильные. -- Тогда какое-нибудь из них. -- Которое? -- Вы не дали ни одного. -- Хорошо. Вьюга белая. Бумага, из которой делается газета, белая. Количество снежинок не поддается счету, букв тоже много, слова все похожи, и тоже почти нет одинаковых. Газета отражает объективные и субъективные проблемы. Вьюга отражает. И никто не может сказать, что существуют две снежинки, идентичные друг от друга, несмотря на то, что все в этом уверены. А уверенность эта суть фикция, потому что за пересчитанным и идентифицированным количеством снежинок лежит область непознанная и предыдущему пространству не подчиняющаяся. То есть почти что как газета. И это только в результате поверхностного анализа, да и то исходя из дуалистической позиции: вьюга и газета суть начала самостоятельные. Однако дуализм есть фикция, как, впрочем, и все остальное, а при следовании теории монизма мы сразу потеряем связь с экстерриториальностью понятий (газета и вьюга) и окажемся в поле простых сущностей, которое не оставит сомнений, что есть основание и для связи в человеческом представлении понятия газеты и вьюги. -- Очень интересно, -- согласилась Лена. -- Продолжим. Город. -- Озабоченность. -- Почему? -- Здесь просто. Если убрать вторую букву о, получится "горд". Если человек чем-то горд, значит дорожит тем, чем гордится, следовательно, опасается потерять предмет гордости, поэтому ему свойственна озабоченность: как бы сохранить то, что есть. -- Улица. -- Курфюрстендамм. -- Что? -- Улица. В западном Берлине. -- Почему именно она? Вы что, бывали за границей? Кстати, как Вы сказали? Можете повторить? -- Курфюрстендамм. -- Так почему она? -- Потому что улица. -- Согласна. Дальше. Принципиальность. -- Двойка. -- Число два? -- Да. -- Почему? -- Оно самое принципиальное. -- Почему Вы так думаете? -- Мне так кажется. -- Кроме того, что Вам так кажется, другое объяснение есть? -- в голосе Лены появилась угрожающая нота. -- Есть. -- Какое? -- Это так и есть на самом деле. Объективно. Независимо от того, что мне кажется. -- Хорошо. Кирпич. -- Печка. -- Такому ответу Лена открыто обрадовалась, на ее лице проступил румянец. -- Бесконечность. -- Усы. -- Почему же усы? -- А почему бы и нет? В бесконечности всему есть место, в том числе и усам. -- А с чем еще может ассоциироваться бесконечность? -- С чем угодно. С подоконником, с инвалидом, с котом Васей, с Вашей прической, моим обвинением, с гурманизацией гетеротрофных индивидов в свете новейших функолегологических обструкций, с биномом Ньютона и просто с ничем. -- Нарисуйте, пожалуйста, следующие понятия, -- Лена выдала мне бумагу и коротенький карандаш, -- одиночество, скорбь, знание, болезнь, ожидание, счастье. Нарисовать легко. Запомнить трудно. Когда Леночка увидела классические шизофренические символы (река, часы, зеркало, отражение и т.д.), она упала духом и спрятала мои рисунки в стол. Я же печально задекламировал: Что в зеркале тебе моем? Оно умрет, как шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальный. Что в зеркале тебе моем? -- Стихи любите? -- сочувственно поинтересовалась Лена и перешла к тестированию моей памяти. Я выдал вполне приличный результат, не должный, однако, мне позволить запомнить, как я назвал свои многочисленные художества с шизофреническими символами. Затем последовала долгая дружеская беседа с исследовательской подоплекой, после чего Лена извлекла из стола мои рисунки и попросила воспроизвести, где одиночество, где принципиальность, где что. Память не подвела: и скорбь, и радость, и надежду, и много всякого другого я опознал без ошибок. Но Леночка была не промах: -- А Вы когда-нибудь уже отвечали на наши вопросы? Вы первый раз в институте имени Сербского? -- Елена Владимировна, не только первый, но и последний. И на вопросы Ваши я никогда не отвечал, разве что в прошлой жизни. -- Сейчас я дам Вам карточки с картинками, Вы должны исключить лишнюю, которая никак не относится к другим. Мягко улыбнувшись, я возразил: -- На сегодня я должен соблюдать режим следственного учреждения. Больше ничего я не должен. -- Мы не имеем отношения к следствию, и Вашего уголовного дела я не знаю, -- скосив взгляд на сторону, сказала Лена. -- Поэтому я попрошу Вас продолжить обследование. Или Вы отказываетесь? -- забеспокоилась Лена. -- Я с удовольствием. Это так, к слову. На первой карточке были дом, средневековый змок, сарай и висячий замок. -- Что исключите? -- не подозревая трудностей, спросила Лена. -- Что угодно. -- Например? -- Сарай? -- Почему?! Здесь же все очень просто и очевидно. Я бы не советовала Вам так отвечать. Мы очень отрицательно относимся к необоснованным ответам. Вы даете основание заподозрить Вас в преднамеренном искажении... Предстояло проявить настойчивость. -- Елена Владимировна, если Вы хотите, чтобы я отвечал так, как надо Вам, Вы мне подскажите, и я, может быть, с Вами соглашусь. Но мне трудно согласиться с тем, кто рисовал эти картинки и, особенно, с тем, что на них нарисовано. Кто возьмет на себя смелость сказать (может быть Вы?), что есть единственный правильный ответ! Я Вам могу немедленно доказать обратное. -- Как Вы сказали? -- "с тем, кто рисовал и с тем, что нарисовано"? -- переспросила Лена, делая пометкив блокноте. -- Хорошо, попробуйте. Но здесь очевидно, что лишним является висячий замок. Это очень простой вопрос. -- Напротив. Поверхностный взгляд приводит к заблуждениям. Во-первых, как Вы видите, и дом, и старый змок имеют лишь одну дверь. Как и сарай. Но сарай -- сооружение весьма непрочное, его и закрывать на замок не имеет смысла. Да и что ценного может быть в сарае. На кой черт его закрывать. Дом и змок -- другое дело. Или Вы возражаете? -- Елена Владимировна внимательно смотрела на меня зачарованным взглядом психиатра. -- Так вот только там и могут быть реальные ценности. Значит, закрывать на замок мы будем дом и змок, а сарай вычеркнем, как к делу не относящийся. -- Но ведь дом, змок и сарай -- это что? Как их можно назвать одним словом? -- взмолилась Лена. -- Постройки. -- Правильно! А висячий замок -- это постройка? -- Нет. -- Значит, можно допустить, что исключить нужно именно его? -- Можно. -- Значит, напишем, что Вы так и ответили? -- Я ответил по-другому. Так ответили Вы. Я только согласился. -- Так я напишу, что Вы согласны? -- Я, как Герасим, на все согласен. Но это необъективно. -- А что объективно? -- Объективно: написать два правильных ответа, Ваш и мой. На самом деле их больше. -- Хорошо, хорошо. Так и напишем. Вот следующая карточка. Из четырех предметов: ракеты, автомобиля, воздушного шара и свечки я решительно убрал автомобиль, т.к. единственно он содержит огонь внутри мотора, а свеча, ракета и воздушный шар характеризуются наличием от-крытого огня. Лена отложила карточки и больше к ним не возвращалась. -- Давайте проведем игру. Но на самом деле это не игра, а очень серьезное дело. Вот карточки, -- девушка придвинула ко мне большую стопу картинок, как в детском лото. -- Вам нужно их разложить по категориям. Постепенно. Всего должно получиться две стопы. Что ж, поехали. Овцу и собаку в одну стопку. Кирпич и бревно в другую. Весы и складной метр в третью. Потом предметы одушевленные к одушевленным, неодушевленные к неодушевленным. Когда, под одобрительным взглядом психолога, осталось три карточки: ребенок, градусник и кровать, я задумался. -- В чем затруднение? -- участливо спросила девушка. -- У Вас ошибка. Стопок должно быть три. -- Нет, две. -- Или убрать три карточки. Они не подходят. -- Нет, подходят. -- Точно? -- Точно. -- Тогда ясно. Вы нарочно так сказали. В этой задаче только один ответ. Стопок должно быть три. -- Но что общего в этих предметах!? -- Как что. Ребенка мы посадим на кровать и поставим ему градусник. -- Вы действительно так думаете? -- опечалилась Лена. -- Я могу думать так, как захочу. -- Что это значит? -- Это значит, что мир таков, каким его делаете Вы. -- Но есть истина. -- Истина экзистенциальна. -- Это как? -- Как Вам больше нравится. Как захотим, так и будет. -- Сомневаюсь. -- А я нет. Хотите, докажу? -- Конечно! -- Я вам задам задачу, Вы будете уверены в своем правильном ответе, а прав окажусь я. -- Этого не может быть, -- улыбнулась Лена. -- Попробуем? -- Да, давайте. -- Ответьте мне на вопрос: куда ходили мы с Пятачком? Девушка подумала и, смущенно улыбнувшись, спросила: -- К Винни-Пуху?.. Или к Ослику?.. -- и приободрившись, обобщила: "К кому-то из них". -- Нет. С пятачком мы ходили в метро, -- ласково пояснил я. Думаю, девушка помнит, что изначально метро стоило пять копеек. Елена Владимировна сразу стала строга: -- Скажите, что значит "шила в мешке не утаишь"? -- Пса его знает. -- Что? Кто знает? -- Пса. -- Кто это? -- Пес. -- Почему же пса, если пес? -- Потому что пес -- это он, а пса -- это она. -- Все-таки, как Вы думаете? -- По-разному. Можно так думать, можно этак. -- Хорошо. Вот другая пословица: цыплят по осени считают. Что это значит? -- Всему свое время. -- Хорошо. Вы так считаете. Правильно считаете. Почему же эту пословицу можно объяснить однозначно, а "шила в мешке не утаишь" можно понимать по-разному. Есть разница в этих пословицах? -- Нет. -- Как нет? -- А Вы сомневаетесь? -- Да, сомневаюсь. -- Ну, так я докажу? -- Сделайте одолжение. Так почему? -- Потому что я так хочу. А захочу, чтобы была разница, -- будет. -- Объясните, в каком случае есть разница, и в каком нет. -- Разницы нет в первом случае. Разница есть во втором. В первом случае шила не утаишь, значит, в определенное время тайное станет явным, несмотря на то, что имела место попытка нечто утаить, т.е. всему свое время. Здесь и произошло слияние двух пословиц. Во втором случае цыплят считают, хоть и по осени, а шило утаивают. Считать и утаивать -- вещи разные, но если захотеть, чтоб все было одно и то же, то утаивать -- значит контролировать, определять в размере, весе и качестве, с тем чтобы соотнести параметры утаиваемого с прогнозируемой угрозой, т.е., как Вы, несомненно, уже догадались, -- это то же самое, что считать. И так до бесконечности: истина экзистенциальна. Ну, как? Похоже, доказал? -- Вы знаете, у меня голова кружится. Вы наркотики употребляете? -- Нет. Я сторонник чистого разума. Однако курю, предпочитая табачный дым религиозному дурману. -- Вы не верите в бога? -- Давайте, Елена Владимировна, я Вам докажу что-нибудь еще. -- Минуточку. Посидите, я сейчас приду. Повеяло чем-то угрожающим: натурально, я остался в кабинете один. Впрочем, куда ты с подводной лодки денешься. Стремительно вошла молодая, злая как фурия еврейка, за ней как школьница за учителем, моя психологиня. -- Что общего между ботинком и карандашом? Немедленно отвечайте, без паузы!! -- заорала еврейка. -- Оба оставляют следы. Ботинок на полу, а каран-даш на бумаге, -- без запинки отрапортовал я. -- Какая разница между чернильницей и луной? -- Нет разницы, -- смиренно ответил я. -- Че-во? -- угрожающе заявила фурия. -- Луна отражает свет, и чернильница отражает, -- пояснил я. -- Что -- нет никакой разницы? -- фурия внимательно смотрела мне в глаза. -- Вы не сердитесь, -- не отводя взгляда, миролюбиво попросил я, -- есть разница. -- В чем? -- Луна отражает свет солнца, а чернильница -- и солнца, и луны. -- Все ясно, -- констатировала учительница. Больше со мной никто не разговаривал. Почему не дали главного теста, который положен всем и является ключевым. Причин могло быть несколько. Первая: досрочно признали симуляцию; вторая: досрочно убедились в шизофрении; третья: никто не убеждался ни в чем, и результат будет один, благодаря вмешательству: а) Косули, б) следствия. Вот где настоящая шизофрения. Через несколько дней опять привели в отделение психологии. Долго ждал в коридоре,