сидя на обыкновенных человеческих стульях, прямо как в каком-нибудь вольном учреждении в ожидании аудиенции, практически без всякого присмотра (охранник то и дело отлучался) и старался удержать себя от безрассудного действия: привели сюда длинным путем, собирая по пути психов из разных отделений, и в какой-то момент на первом этаже прошли мимо приоткрытой двери кабинета, в котором окно выходило на обычную улицу, решеток не было, а сквозь открытую форточку проникало московское лето; замок на двери был определенно захлопывающийся. Рядом шагал здоровенный охранник. Несмотря на нахлынувшее стремление к волшебной форточке, к счастью, хватило ума понять, что единственно слабым местом противника в этой ситуации могут бытьтолько глаза, а они на двухметровой высоте, и шанс на точный и быстрый удар слишком мал. Теперь же хотелось броситься вниз по лестнице, бежать к заветной приоткрытой двери, чтоб все получилось и случилось немедленное чудо. Ах, Артем, как я тебя понимаю, ты говорил, что уйдешь в бега в любом случае, рано или поздно. Тогда я тебя призывал к благоразумию, а теперь тоже понимаю, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. От таких мыслей оторвала появившаяся Елена Владимировна, которая, сухо поздоровавшись, сказала, что мне забыли предложить анкету; нет, не в кабинете, можете здесь, в коридоре, вот анкета, карандаш, тетрадь у Вас есть, подложите под листок и пишите, а в кабинете нет необходимости. Анкетой оказался даже не тот, главный, тест, а другой, второстепенный. Предстояло закончить начатые предложения. Например: "До войны я был..." "Танкистом" -- дописал я. Или: "Если бы у меня была нормальная половая жизнь..." -- "То я был бы половым, и духовную жизнь называл бы духовкой". И так далее. -- Давайте сюда, -- потребовала психологиня, проходя мимо. -- Я не закончил. -- Неважно. Давайте. Как говорят в народе, вот тебе бабушка и юркнула в дверь. Опять шизофрения. "Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется" -- думал я, возвращаясь в палату в сопровождении вертухая. Повеяло грозным дыханием предстоящей комиссии. Надо решаться. Задел есть, и если грамотно приплести глюки -- диагноз будет. Но какой... Снова череда старых вопросов налетела душащим сомнением и непреходящим ощущением предательства. Вдруг персонал отделения всполошился: Павлова вызывают к адвокату. Есть на Серпах у подследственного такое право, но все знают, что оно только на бумаге. Случай исключительный. После каких-то попыток свидание отменить,споров врачей, пускать или не пускать, наконец повели. Ах, как вовремя. Так нужна ясность, так хочется верить, что Косуля больше не обманет. В конце концов, это для него опасно, ведь выйду я когда-нибудь на свободу, да и не может такого быть, чтобы совести в человеке не было совсем. В старинной комнате с большим столом и лавками, где мы тусовались после этапа с Бутырки, тихо сидит Косуля и страдальчески смотрит на меня. Пауза длинная и нелепая. Мне нужна информация, действие, а не соболезнование (я еще живой), хотя и это что-то новое (может, впрямь пробрало?). Молчали долго. -- Алексей, -- наконец сдавленно заговорил адвокат. -- Если бы ты знал, чего мне стоило добиться этого свидания... Я даже к Хметю ходил. Ах, вон оно что: перетрудился. Молчу. -- Ну, как ты? Молчу. Косуля тоже молчит. Похоже, страдает и ищет сочувствия. Бред какой-то. Нарастает волна ярости, и, видя это, адвокат проворно придвигается ко мне и шепчет на ухо, громко шелестя в руках газетой: "О тебе заботятся, ничего сам не предпринимай. Все договорено. Поедешь в Белые Столбы. Деньги заплачены. Твоя жена передала наличные. Стопроцентная гарантия. На комиссии ничего не говори -- только навредишь: там будут посторонние, кто не в курсе". И уже во весь голос: -- Я пришел убедиться, что ты жив, здоров. Теперь я спокоен. Твоя сестра передает тебе привет. Понятно. Денег выманили. Но теперь есть реальный шанс, что за мои же деньги, не тратясь сами, наконец, похлопочут. Верно рассчитано. Разве стану я возражать. Не стану. Мне бы на свободу. И могильным холодом мысль: а если опять обман? -- Мне пора, Алексей. Разрешили только пятнадцать минут, а я уже полчаса здесь. До свидания. ╗лки зеленые, что делать... Нет, нельзя верить. Что денег взяли -- можно не сомневаться, а вот помогут ли. Однако сказано же: "Не выйдешь из тюрьмы, пока не отдашь все до последнего кодранта". Готовься в шизофреники самостоятельно. И нос по ветру. Будет комиссия -- будет видно. И что значит "только навредишь"... День комиссии настал. Пролетели дурдомовские будни, с тем же успехом, что в тюрьме, т.е. дни тянутся, а недели летят. На побег так и не решился, к обществу привык совершенно, жил как бы сам по себе, практически ни с кем, кроме Егора, не разговаривая. -- "Эх, мне бы так, -- кивая на меня, с завистью говорил Принцу татарин. -- Я его проверил, его признют. Первый признак настоящего сумасшествия -- отсутствие чувства юмора". С утра палата пошла на конвейер. Арестантское чутье уже определило процент признаваемых от числа соискателей и, похоже, даже не ошибалось в том, кого признали, кого нет. Возвращался арестант с комиссии, рассказывал что-то, и становилось ясно, да или нет. Здесь уже никто никому не желал удачи. Только самому себе. Именно сейчас кто-то пан, а кто-то пропал. "Павлов, к врачу!" Зашевелился под сердцем холодок. Не в лучший день (13-е число) выпало мне идти на комиссию, не лучшие сны снились перед ней. Ехал по аллеям летнего парка на грузовике, на высокой скорости, со страхом, но правильно вписываясь в неожиданные повороты. Кругом лес, одна единственная дорога, и больше никого. Вдруг понял, что заканчивается бензин. За очередным поворотом появляется заправочная станция. Тоже ни души. Останавливаю машину, выхожу. Тишина. Иду внутрь помещения, отдаю кому-то невидимому деньги, возвращаюсь к машине, а ее нет. В отчаянье просыпаюсь. Что в прошлом, то не страшно. Тогда же, ни живой ни мертвый, явился я в кабинет и увидел за длинным столом человек десять врачей в белых халатах, сплошьженщины и один мужчина -- тот самый, наш заведующий. Видимо, только что председательствовавший, он уступил место во главе стола женщине, выражение лица которой мне сразу не понравилось, а сам встал и, с ехидной улыбкой и сверкающими глазами глядя на меня, стал ходить по кабинету, собирая какие-то бумаги и всем видом говоря, что он тут не при чем. Но не уходил. Ряд врачей, включая моего "лечащего", явно не имеют решающего влияния на ситуацию, это видно по лицам. Однако все взволнованы. Видимо, обсуждение моей кандидатуры состоялось только что и спокойным не было. Сейчас все станет ясно. И причем сразу. Такое количество женщин не сможет скрыть своего отношения. Спокойна только председательша с экзотической, как я узнал потом, фамилией -- Усукина. -- Что-то Вы бледны, -- совершенно паскудным тоном обратилась ко мне Усукина. Невнятно пробормотав что-то в ответ, я почувствовал неладное, а мысли потекли в совершенно незапланированном направлении. Никто не знает, зачем восходитель стремится к вершине. Зачем меня понесло в двадцатиградусный мороз наверх, объяснить трудно. Наверно, потому что решил посвятить жизнь альпинизму. Чему еще ее посвящать, если там, внизу, раскинулась как море широко страна совдепия, инстинктивно ненавидимая мной с тех пор, как обнаружилась способность мыслить самостоятельно. В том же отстранении от извращенческого социума, занесло и на канатную дорогу Чегет, на одну из самых низкооплачиваемых должностей, помощником контролера. Отсюда и иллюзия мужественной исключительности занятия альпинизмом, как единственно достойного в мире практических действий. Большое начинается с малого, поэтому на Донгуз-Орун "по семерке" пойду в одиночку следующей зимой, а сейчас -- Малый Донгуз по единичке, как первый тост. Канатка не работает из-за лавинной опасности. На склоне ни души. Ночь провел у приятелей в лаборатории КБГУ. Стоит насклоне горы с полным названием Чегеткарадонгузорункарабаши на высоте3000 метров жилой деревянный дом. Есть в нем какая-то установка, улавливающая что-то с неба, а в основном, тусуются здесь альпинисты, туристы, гости и гостьи. Словом, карты, пьянство плюс неограниченные возможности катания на горных лыжах. Но, с романтической точки зрения, место, каких мало на земле. Можно сидеть в теплой комнате, смотреть в окошко, а там -- в полмира картина гор такая, что тысяче Рерихов не под силу. Ранним утром, еще затемно, я вышел из этого уютного домика и пошел наверх. Летом -- прогулка, за восхождение стыдно посчитать, зимой -- немного иное дело. Ощущение полного одиночества появляется быстро, при том, что до людей рукой подать. Но люди как бы перестают существовать, и о них уже не думается. Сейчас, под ритм энергичного движения вверх по склону, стараюсь угадать, по душе мне это одиночество или нет, готов ли стремиться в гибельные выси (не сегодня, конечно; сегодня это так, ерунда), надеясь только на себя и на Бога. Через час-другой подъема по глубокому свежему снегу в проявившемся рассвете обозначился предвершинный скальный гребень, часть которого обходится по снежному склону (логика альпинистского маршрута -- это простейший путь в выбранной части горы). Склон уходит вниз и обрывается в пустоту. Разгоряченный подъемом, пережидаю минуту и делаю первые шаги. Приятно иметь закаленные руки. Без рукавиц с удовольствием разгребаю колючий снег и вдоль скал прорываю траншею. Снег глубокий, одна голова над поверхностью. Опасность схода лавины -- высокая. Оправдывающий фактор -- траншея роется на самом верху склона, под скалами. Больше похоже на плаванье в снегу, чем на пешее движение. Вспоминается предупреждение знатоков снежных лавин о том, что считать передвижение по верхней части снежного склона наиболее безопасным -- распространенное заблуждение. Но есть уверенность, что все будет хорошо, и я плыву, от-фыркиваясь в снегу. Внезапно наступает тишина. Не сразу понимаю, что я застыл без движения, вслушиваясь в невесть откуда взявшееся ощущение смертельной опасности, похожее на длящееся мгновенье перед началом грозы. Кажется, одно легкое движение вперед -- и все изменится: зашипит снег, и секунд через двадцать ты окажешься на километр ниже, в другом мире. А собираешься быть пока в этом. Может, это необоснованный страх? Как же ты собираешься один в большие горы, если не можешь взойти на малые. Вперед! Не пропала же уверенность, что все будет хорошо? Нет, не пропала. Все будет хорошо, если сейчас, с легкостью одуванчика и осторожностью хирурга, ты повернешь вспять и уплывешь назад, и, желательно, по воздуху. Вот уже видна площадка на гребне, откуда начинается траншея. Метров десять и ты в безопасности. Глубоко вдохнув чистейшие искры морозного горного воздуха, задержав их на мгновенье в легких, я выдохнул. Снял рюкзак, достал сигареты. Чиркнул спичкой. Она зашипела и погасла, продолжая шипеть. Через секунду стало понятно, что спичка не при чем. Исчезла прорытая траншея. Вниз понеслась сумасшедшая лавина. -- Скажите, у Вас есть деньги? -- страстно, как нечто накипевшее на душе, выплеснула Усукина. -- Были. -- Сколько?? Вижу отрешенное лицо своего врача. Похоже, она с Усукиной в чем-то сильно не согласна; вижу другие лица, оживившиеся как в цирке; вижу, как колеблются в своей позиции некоторые, и, что совершенно невероятно, -- вижу на некоторых лицах зависть; боковым зрением замечаю, как завотделением застыл в нелепой позе с папкой в руке... Шансов нет. Подобное поведение комиссии больше всего подошло бы к ситуации, когда бы Косуля давал взятку врачу и был при этом пойман. Вдруг так и есть? А может, Усукина, получив деньги, умело играет роль, ивсе будет в порядке в любом случае. Если же нет, то все плохо настолько, насколько может быть плохо вообще. -- Что молчите! Наверно, тыкву где-нибудь закопал? Ладно. Скажите нам, как Вы относитесь к командным действиям в бизнесе? -- В каком смысле? -- А в прямом. Вы же не один... работал. Перечислите, с кем вы работали! И тут раздался колокольный звон, так хорошо знакомый мне по задержанию. Глава 23. ЗАПОЗДАЛОЕ СУМАСШЕСТВИЕ, ХАТА 06 Думаю, что начал сходить с ума я уже там, на комиссии. Стало очевидно: происходит все что угодно, только не психиатрическая экспертиза и, к сожалению, ничего другого, что могло бы означать движение в мою пользу. Хорошо, я не знал тогда причин происходящего. Усукина ли, или кто еще, но было найдено лицо, которому предназначалась достаточная сумма (чтобы не будить в читателе зверя, не стану ее называть), которая и была переправлена из Европы в Москву и передана Косуле. За эти деньги мне гарантировались Столбы и относительно скорая свобода. Все это было сделано тем самым новым адвокатом, которого я требовал, но с которым еще не был знаком. Неувязка вышла лишь в том, что деньги были переданы именно через Косулю, чья репутация, как правозащитника известного и маститого, была безупречна, а на мои претензии к последнему новый адвокат посмотрел как на результат закономерно воспаленного воображения. Так деньги и пропали, а моя кандидатура была обречена, что я и почуял на комиссии звериным нутром арестанта. Конечно, хотелось верить, что так вот грамотно разыграла свою роль комиссия, что деньги кто-то взял и, дай бог, отвезут уже хотя и на Бутырку, но на признанку, а потом в вожделенные Белые Столбы. Ноне оставалось ничего иного, как отвергнуть предположение Усукиной о том, что мне снятся чудовища, а в камере со мной происходили странные вещи, при этом было заметно, что моими ответами Усукина искренне разочарована; видать, полечить больного, закопавшего тыкву, хотелось не на шутку. Надежда не умирала до последней секунды, когда в тот же день я оказался в Бутырке, вместе с несколькими соседями по палате, перед окошком выдачи белья. Под те же беззвучные колокола, получая невиданно чистое белье, я думал, что только тому, кто признан, могут выдать такое, что моих друзей по несчастью (бедные!) повели на общак, а я остался один из всех, значит, только на признанку; нет, только! Да не пойду больше никуда! Все существо забилось в истерике, когда вертухай остановился перед массивной металлической дверью No 06 на первом этаже. За тормозами оказались шконки в два яруса, все завешено желтыми простынями, и людей как селедок в бочке. Это был общак, страшнее которого только пыточная. Надежда умерла здесь. По какому-то странному, запутанному, почти невероятному плану осуществил свою подлянку мой знаменитый приятель, и не побоялся даже того, что моя кандидатура в роли козла отпущения в его делах -- не самая удачная, потому что знаю я несколько больше, чем следовало; все-таки я был хозяином банка до той грандиозной финансовой операции, часть которой, кстати совершенно законная, прошла через него. Но знаю же я и о той части, которая прошла позже без моего участия и была не совсем корректна, потому что бюджет родины лишился сотен миллионов долларов, а дружественная азиатская страна -- партии военных самолетов. Нынче мне достаточно рассказать следователю то, что знаю, и я на свободе. Но что будет там, дома, где даже не подозревают, что им угрожает, если я откажусь играть свою странную роль. И это безнадежно. Я буду молчать, а годы будут идти. Кроме того, почти полгода не отвечают на заявление в суд. Ген-прокуратура -- это верховная власть, с ней бороться трудно и, наверно, бесполезно. А то и дача показаний не поможет. Шанс на свободу в русской тюрьме имеет тот, кто молчит как партизан. Это еще сталинская традиция: обвиняемый должен заговорить, иначе его нельзя признать виновным. Раньше заставляли говорить всех. Движение прогресса в Йотенгейме замедленно, но есть, и теперь следственный принцип трансформировался так: заставлять надо, но не обязательно до смерти, а если все-таки молчит, то отпустить можно. Так что молчите, арестанты. Рекомендую из арестантской солидарности. Должна быть зацепка, точка опоры, должно быть решение. Достичь внутреннего равновесия, проанализировать ситуацию и составить план. Неужели ты не найдешь в себе сил на это? Для начала надо заснуть. Сна нет четвертые сутки. Нет ничего. Нет жратвы, нет курева, нет денег, нет здоровья. Есть только глюки. Те самые, о которых так много говорилось на Серпах. По камере ходят знакомые по воле люди, а при ближайшем рассмотрении оказываются незнакомыми. Окликают родные, отчетливо слышится их голос в камерном улее голосов. Частенько из-за тормозов слышится команда вертухая "Павлов, с вещами", и сокамерники, одни с хохотом, другие молча, наблюдают, как я подрываюсь собирать скудный баул и спешу пробиться к тормозам. В результате, недоверчиво и с надеждой, заслышав голос из-за тормозов, я воспаленным взором вглядываюсь в лица соседей, пытаясь понять, заказали меня с вещами, чтобы освободить (а как иначе?), или опять все будут смеяться. И ничего не осталось, кроме ужаса ожидания, что сейчас позовет кто-нибудь из давних знакомых, и я его опять не увижу. На шестые сутки я стал высматривать возможность лишить себя жизни. Оказалось, что это вообще не страшно, наоборот -- как дверь на волю. На хитроумие нет сил, единственно что возможно -- встать на пальме во весь рост и упасть вниз головой. Но как, если столько народу; нужно чтобы голова получиладостаточный удар, а то потом вообще не хватит сил ни на жизнь, ни на смерть. В Матросске я видел парня, которого сокамерники на руках носили на допросы. Говорят, сидит больше года, упал со шконки, повредил позвоночник, отнялись ноги, на больничку не отправляют. В таких размышлениях, сидя на пальме в положенные мне по очереди шесть часов сна, я не решался закрыть глаза: стоит это сделать, как окликает мать, сестра, и тут же вскакиваешь и, зная, что этого быть не может, в отчаянье смотришь вокруг. -- "Что, галлюцинации? -- сочувственно спросил старый грузин с бородой. -- Ты напиши заявление, должны помочь. А лучше поговори со смотрящим, он у нас хороший парень". До сих пор общался в хате только с семейниками. В мареве полубреда, не заметив, как, влился в компанию из трех человек. Один -- сосед по палате на Серпах (торговля наркотой в крупных размерах), с ним, помнится, были трения, а здесь встретились как старые друзья. Второй -- художественный редактор известного журнала (тоже за наркоту, но за употребление (формально -- за хранение). Третьего вообще не помню. -- Я думал, я сильный человек, а оказалось, что это не так, -- с грустью делился мыслями бывший редактор. -- Попал сюда и понял, что это мне не по силам. А жаль. -- Но тебе здесь недолго осталось, у тебя следствие закончилось, скоро суд и на зону, а там легче. -- Да, это правда. Другие годами сидят. Я бы не смог. -- Надо держаться. -- Надо, -- вяло согласился собеседник. -- Хочешь, я тебе марочку нарисую, у меня есть чистая? Марочка -- новый носовой палаток, ценится на тюрьме как подарок. Марочку дают разрисовать художнику, вешают на стене над шконкой, как картину в доме. -- Благодарю, не надо. -- У меня книжка есть, немецкая грамматика. Хочешь -- возьми. Грамматика немецкого языка с обложкой от уголовного кодекса показалась столь знакомой и одушевленной вещью, как человек с воли. С трудом разбирая слова (их значение никак не могло пробиться сквозь толстое и мутное стекло, отделяющее меня от мира вещей, имеющих точный смысл), я стал понемногу понимать, что в комнате свиданий мне отведен еще как минимум час, и вертухай за дверями не будет беспокоить меня раньше времени: свиданка -- это святое. Плохо только, что через стекло. Рассказывали, что в каждой комнате свиданий меж стеклом и рамой есть щель, куда можно просунуть маляву. Только этого не понадобится: стекло оказалось изо льда, и на глазах тает, стекая мутными прокуренными струйками на грязный тюремный стол. Впереди из неясных движущихся форм серого и красного цвета проясняется идущая навстречу толпа с транспарантами, на которых белым по красному написаны формы императива и плюсквамперфекта. Толпа выкрикивает грамматические лозунги и, приближаясь, грозит раздавить меня. Вертухай же двери не открывает: свидание -- это святое. Происходящее означало, что на шестые сутки мне удалось заснуть. Недолго, часа на два, а потом -- старая песня: тусоваться в толпе по восемнадцать часов и бороться, бороться, бороться. Отдохнувший на серпах позвоночник заболел с новой силой, не соглашаясь с нагрузкой. Сложно передать обстановку общей камеры. Представьте, что вы едете в метро в час пик, и вдруг выясняется, что следующая станция через год, в вагон приносят унитаз и раковину и, будьте любезны, живите. Хата ноль шесть на Бутырском общем корпусе одна из лучших. Это значит, что в хате не стоит жара в сорок градусов при влажности воздуха 100 %, как было на Матросске, нет насекомых. Вообще на Бутырке чище, но и положение строже. Матросска -- как помойная яма. В целом же хрен редьки не слаще. Итак, точка опоры опять найдена, на этот раз -- немецкий язык. Спасительная грамматика оказалась единственным средством, позволяющим засыпать. Как-то раз к кормушке подошел библиотекарь из хозбанды и, заискивая, предложил список книг. Если раньше чтение казалось дикостью в этих условиях, то сейчас немецко-русский словарь показался мне благом. Жизнь превратилась в немецкий язык, словарь стал моей библией, а я вдруг понял, что опять не сдамся. Мысль об этом принесла радость, недужную, но высокую и торжественную, жизнь и свобода вновь поманили своим притягательным светом, и я решил, что должен побеждать. Нет доблести подыхать в Бутырке, есть доблесть ее пережить. Больше ни с кем я не разговаривал, ограничиваясь односложными ответами на вопросы. Решимость, боль и отсутствие страха стали моими друзьями. Сокамерники стали странно поглядывать на меня, но мне было все равно. Написал очередное заявление в суд на изменение меры пресечения, написал по почте последнее китайское предупреждение Косуле и приготовился к очень долгой борьбе: широко распахнуты в тюрьму ворота, на волю же ведет лишь узкая щель. А с общака эта щель и вовсе не видна. Пока арестант находится в помещении этой категории, шансов уйти на волю у него практически нет. Здесь собираются забытые и брошенные, без денег, без поддержки извне. Общак -- воплощение безнадежности. Самой желанной целью арестанта с общака является суд и лагерь, если, конечно, не грозит особый режим (крытая тюрьма): крытник -- наполовину смертник. Кого только не встретишь в общей камере, от слегка провинившихся, за недоносительство например, до тех, кому сидеть не одно десятилетие, кто наверняка умрет в тюрьме. Кто не сидел на общем, тот не знает тюрьмы. То, что на официальном языке правозащитных организаций называется нечеловеческими условиями, полное отрицание происходящего и бессилие что-либо изменить -- варят арестанта на медленном огне. Как люди не ста-новятся зверями -- уму непостижимо, напротив, проявляется лучшее даже в худших. Неужели русскому человеку нужно попасть в тюрьму, чтобы быть человеком. Почему мы на воле другие. Отчего бы нам не жить по-людски? Ответ один: пес его знает -- загадка русской души. Когда меня действительно заказали с вещами, вся хата, до этого, казалось, не замечавшая меня в своей массе, вдруг оживилась, народ наперебой стал делать предположения, куда меня, на волю, в другую хату или в больницу. Сошлись на том, что, скорее всего, на волю, в связи с чем я на выходе из хаты получил самые теплые напутствия и внушительный пинок в зад, отчего буквально вылетел на продол. Это тюремная примета -- пошел вон и не возвращайся! Получить пинок -- это значит, что тебя уважали и желают тебе только Свободы. А сам получивший этот приятный знак всегда от неожиданности злится. Рассердился и я, однако, сообразив, что удар обошелся без последствий, обрадовался и пошел за вертухаем. Двинулись вверх по лестнице, значит, свобода опять отменяется. Третий этаж, хата 318, большой спец. В хате четыре шконки, семь человек, что после общака кажется футбольным полем. Молодые амбициозные ребята, для которых тюрьма -- романтика, насмешливо оглядели меня, немного побеседовали, и я занял шконку прямо под решкой, без ограничений времени сна, с единственным условием, что на ночь шконка будет использоваться для нужд дороги. Вещи познаются в сравнении, в таких условиях можно не только жить, но и с комфортом, возможность в любое время прилечь воспринимается как подарок, потому что дело дошло до онемения конечностей и временами не чувствовать руку и пальцы ног стало обычным делом. Нашлись в хате и обезболивающие таблетки. В общем, суток несколько я спал, с перерывом на баланду и проверки. Что-то явно произошло. Наверно, Косуля получил письмо. Задаром здесь на спец не переводят. Вызвали кврачу. Молодежь насторожилась: почему без заявления; не иначе, как кумовской. Побеседовали. Успокоились. Можно подумать, они не видят, кто в хате кумовской. Вызвали к врачу. Им оказался военный с офицерскими погонами и в белом халате. -- Павлов, Вы писали мне заявление? -- Ответить "нет" было бы непростительно глупо. -- Да. -- Какие жалобы? -- и, думая о чем-то своем, не слушая меня, врач стал что-то писать в карточку и написал довольно много. Краем глаза удалось разобрать: пишет обо мне. Постепенно стали угасать жуткие признаки сумасшествия, посетившего мою грешную голову; несколько недоразумений, связанных с их остаточными явлениями, удалось свести на сдержанный тюремный юмор, и видимый мир приобрел определенные черты, перестав являться в гофмановских метаморфозах. Всякий выздоравливающий по-своему счастлив. Был счастлив и я. Потому что не сдался и пребывал не в ванне с формалином, а в роскошных условиях большого спеца. Переход с общака на спец можно представить, вообразив такую ситуацию: в том самом вагоне метро, куда в час пик принесли унитаз и сказали "живите" -- устроили дискотеку без перерыва, и вот, натолкавшись до потери разума, с заложенными от громкого звука ушами, с оранжево-черной пеленой перед глазами от хронического недосыпания, прокуренный от кончиков пальцев рук до пяток, перестав понимать и воспринимать, ты вдруг оказываешься в соседнем вагоне, где места сколько хочешь, воздух свежий, и можно курить не в одурь, а в удовольствие, где стоит, в отсутствие телевизора, восхитительная тишина, в которой нормально одетые спокойные люди переговариваются вполголоса. Любой спец можно забить до отказа, но хата 318 для этой цели явно не была предназначена. Обитатели камеры -- серьезные сдержанные ребята, без каких-либо разговоров о наркоте, идаже почти без матерщины. Вроде как и не тюрьма даже. Появилось давно забытое состояние -- настроение, которое, однако, портил сосед по хате, некий бывший военный переводчик, обвиняемый в мошенничестве, крутой на воле и уверенный в тюрьме (а по-моему, так примерно в чине капитана ФСБ). Он повел со мной беседы, из которых следовало (каждый автолюбитель знает, как искусно и запутанно, но с полной конечной определенностью может сотрудник автоинспекции объявить сумму, за которую можно избежать какого-либо наказания), -- что есть основания предполагать: мне нужно готовить, по меньшей мере, 50 000 американских долларов, и тогда свобода под залог станет реальна, иначе я столкнусь с холодным непониманием и справедливой неподкупностью Генеральной прокуратуры. Задаваемые вопросы -- они же всегда частично и ответы. Налицо картина растерянности следствия, готового идти на компромисс: я рассказываю, что знаю, а следствие отпускает меня на свободу под залог, но меньше пятидесяти штук не может быть по определению, даже если я не виноват ни в чем, чего на самом деле, как выразился военный переводчик и мошенник, не бывает. Тот человек, что был в моем облике до ареста, весил девяносто килограммов, привык ездить в автомобиле, приобрел черты высокомерия и спеси, забыл, что такое преодоление, и в мире благополучия подернулся жирком во многих отношениях. Сегодняшний человек не был похож на того, дотюремного. Ребята, по воле занимавшиеся штангой, определили мой вес в 50 килограммов, брюки мои давно были утянуты веревочками за петли, в них уже могло влезть два таких, как я, и болтались они как на скелете. Из маленького зеркальца глядело старое лицо с большими темными кругами вокруг глаз и белыми клочьями седины в бороде, усах и бесформенной шевелюре. Беса в ребре разглядеть было нельзя, но само ребро выпирало наружу, как у обитателя концлагеря. Оставшиеся после дележки с Рулем деньги остались в далеком прошлом,приходящая раз в месяц продуктовая передача имеет смысл только на спецу, недаром есть такое мнение на общаке, что передачи с воли в это экзотическое место -- пустая трата денег. Конечно, можно "жить одному", но когда смотришь на человека, который ходит по камере весь в язвах, в полуистлевших трусах, покрытый грязным потом, с серым лицом и слоновьими ногами (отеки от долгого стояния), и знаешь, что у него нет ничего, ни денег, ни еды, ни одежды, ни надежды, то, конечно, поделишься с ним, чем есть. Давно уже баланда перестала быть вонючей, уже произошло частичное разделение тела и духа, они сосуществуют, как соседи в коммуналке, временами встречаются, а чаще пребывают в одиночестве, причем кажется, что дух существенно ближе к твоей сути, а необходимости в теле становится все меньше и меньше. С телом, кстати, происходит странная вещь: похудев, оно начинает сохнуть и, как шагреневая кожа, с каждым днем уменьшается, а все, что в нем болит, это как бы у соседа. Связь с внешним миром по большей части тоже в прошлом. Какие могут быть пятьдесят тысяч долларов, если взять их из банка могу только я, а для этого нужно оказаться в Португалии. Помочь может только друг, он же и враг. Какие-то деньги он из меня уже вытащил, из возможных наверняка последние, а со своими не расстанется. Удивительные метаморфозы происходят с людьми; человек бедный и нежадный в молодости, стал мой приятель с годами богат и патологически скуп. Чем богаче человек, тем чаще он готов удавиться за копейку, т.е. буквально как простой смертный. Помогать станет, если только сильно испугается. До сих пор этого не произошло, значит, мои действия были неубедительны. Сейчас, в этих условиях, появилась уникальная возможность -- думать; не выбрасывать из доменной печи раскаленного мозга расплавленные мысли, а трезво размышлять, изредка смахивая с лица паутину почти угасших галлюцинаций. Правильные решения не должны быть замысловатыми. О собст-венном риске говорить не приходится: куда дальше. Если, конечно, не дойдет до пыток. "Твое счастье, что ты в тюрьме, -- сказал мне якобы мошенник и бывший переводчик. -- На сегодняшний день для тебя это единственное безопасное место. В таком деле, как у тебя, главного обвиняемого обычно в живых не оставляют". А без Вас бы мы не догадались. Но что-то должно было измениться и дальше. Золотое шахматное правило: немедленная реализация полученного преимущества хуже его наращивания -- действует и в жизни. Только терпение внутреннее и отсутствие такового внешне может помочь. Должен появиться Косуля. Если за единственной фразой письма, отправленного через администрацию тюрьмы, о том, что предупреждаю последний раз, последовали столь серьезные вещи, как перевод на спец и вызов к врачу, то адвокат боится по-настоящему, и, прежде всего слова письменного, -- вот где ключ. И Косуля явился. Вертухай за дверью объявил "Павлов, слегка", и двинулись. Обычно на вызов собирают группу. Начинают с медсанчасти, потом спец, общак. Пройти по Бутырским коридорам -- дело несколько иное, чем на Матросске, где коридоры глухие, так как камеры по обе стороны. На Бутырке большей частью камеры на одной стороне, а на другой -- окна. Останавливаться у них не дают, но мимоходом взглянуть на улицу -- тоже событие. Улица, правда, безотрадная, тюремные постройки из темного кирпича, решетки во всех окнах, безлюдье на дворе, как после мора, -- радости не добавляют, но есть деревья, зимой мрачные как тюрьма и жизнерадостно зеленые летом. Легенды о тюрьме до сих пор живы среди арестантов. Говорят, когда Екатерине, велевшей построить Бутырку, докладывал архитектор, он сказал: "Ваше Величество, тюрьма для Вас готова" -- за что был замурован в стену, где -- до сих пор неизвестно. На Бутырке приводились в исполнение смертные приговоры. Тюрьма будто окутана темным облаком; я никогда не любил этого района Москвы и старался объехать сто-роной; если в городе солнце, то над Бутыркой обязательно хмурое небо. -- "Иносказание" -- скажет читатель. -- "Спорить не буду" -- ответит автор. Как бы там ни было, а пройти коридорами не то чтобы приятно, но что-то в этом роде. Мир арестанта сужен в пространстве. Для человека с интравертным характером мир и вовсе как бы исчезает вовне и выворачивается наизнанку внутри самого человека, отсюда и яркость представлений, острота переживаемого, понимание ранее недоступного, а также близость безумия, или, что гораздо точнее, сумасшествия. Оказываясь за тормозами на продоле, ты уже в другом мире. Ты научился чувствовать пространство, для тебя большая разница -- видеть три метра замкнутого круга или перспективу, взгляд интенсивно отдыхает на продоле. Тот, кто пишет тюремные инструкции, знает это, поэтому вертухай постарается сократить твои небогатые радости, и станешь ты лицом к стене, пока он будет тебя шмонать. Потом руки за спину, пошли, говорить запрещено. В начале следующего коридора опять лицом к стене, пока не будет извлечен из преисподней очередной арестант. В эту минуту можно перекинуться парой слов с соседом; не замолчишь вовремя -- получишь по башке дубинкой или кулаком в живот. По мере продвижения к следственному корпусу дисциплина ослабевает, лицо вертухая приобретает гуманное выражение, голос становится мягче: приближаемся к зоне действия закона. Но сначала всех рассуют по темным одноместным боксикам, в которых можно сидеть или стоять. Лучше стоять, потому что грязно. Здесь случаются невиданные послабления; например, если степень загрязненности боксика слишком велика (а некоторые экземпляры скрашивают досуг в боксиках занятием онанизмом), то можно указать на этот факт вертухаю, и он поместит тебя в менее грязный боксик. За пачку сигарет или в силу везения можно попасть вместо боксика в туалет. Там есть окно на улицу с дальней перспективой и сквозит через открытую форточку, что вос-принимается даже зимой скорее как преимущество, чем как недостаток, и, главное, светло от настоящего света, не от лампочки. Отсутствие возможности сидеть для привыкшего стоять часами, а то и сутками, арестанта -- беда небольшая. Так и стоишь, заточенный в сортире, на двери которого под шнифт подсунут талончик с твоей фамилией, смотришь в окно, думаешь, отчего ты не сокол, зачем не летаешь, радуешься жизни, одновременно готовясь к самому худшему: мысль о пытках не покидает арестанта никогда, потому что они не часты, но возможны. В хате рассказали, как увели одного "слегка", а забросили в хату уже без чувств, всего в крови; через несколько минут унесли, а потом по очереди всех вызывали к куму и ненавязчиво просили написать объяснение, что упомянутый арестант вел себя неадекватно, бился головой об унитаз до тех пор, пока не умер. Кроме того, мусора имеют обыкновение, в случае недостатка доказательств, выдвигать сопутствующее обвинение: на всякий случай. Имеет место и надежда. Поскольку происходит движение, кто сказал, что оно не к лучшему. Смесь таких предположений серной кислотой разъедает душу, и лишь табачный дым твой друг и союзник. Глава 24. ХАТА 211. ПЕРЕВАЛ В кабинете Косуля и Ионычев. -- Вот Вы и отдохнули в институте... -- растерянно молвил следак. -- Ничего не поделаешь, будем работать дальше. Проведем допрос. Кстати, вам привет от Макарова. Ясно. Попытка ухватиться за обналичку. Ею занимается 100 % существующих банков. Вычислить, с кем проводилась эта работа, легко, доказать -- невозможно. Одна из сторон многогранного идиотизма российской финансовой системы заключается в запрете наличного расчета между юридическими лицами и ограничениивозможности получать наличные деньги; следовательно, "черный нал" автоматически становится главным средством платежа, а наличность добывается обходными путями, формально незаконными. Не слишком весело обстоят дела у Сукова, если пошла речь о сопутствующем обвинении. -- Вам, Вениамин Петрович, тоже привет. -- От кого? -- От Васятки. -- Какого Васятки? -- Который плясал вприсядку. Я отказываюсь от показаний и отказываюсь разговаривать с Вами. Основания прежние. -- Алексей Николаевич! Вы уже пять месяцев в тюрьме, это довольно много, пора уже заговорить. Хотите, мы Вас переведем в Лефортово? Там условия мягче, в камерах полы деревянные. В обмен на показания. Вы же себя не очень хорошо чувствуете? -- Александр Яковлевич, -- обратился я к Косуле, -- с господином следователем я сегодня говорить не буду, а Вас попросил бы остаться. В Ваших же интересах. Или я ошибаюсь? Может быть, мне следует приступить к даче показаний? -- Это Ваше право, -- ответил Косуля, и его брови зажестикулировали, как на голове у замурованного по шею. -- Ну и будете здесь сидеть еще очень и очень долго, -- обиженно сказал Ионычев. -- А я к Вам приду только через полгода, больно надо мне здесь в очередях стоять. Я закурил и сделал вид, что углубился в свои записи. -- И курить я запрещаю! -- вскипел следак. Затушив окурок в большой металлической пепельнице, которые есть почти в каждом следственном кабинете, я закурил новую, покачивая в раздумье головой над раскрытой тетрадью. -- Вы будете говорить? -- Не исключено, -- мельком отозвался я, не подни-мая взгляда от тетради. -- Когда? -- с недоверием и надеждой спросил Ионычев. -- Посмотрим, это от него зависит, -- опять-таки изучая записи, я ткнул пальцем в сторону Косули. -- А давай сейчас! -- с энтузиазмом воскликнул следак. -- Разве я похож на Вашу жену? Ионычев схватил бумаги и вышел из кабинета. Установилось традиционное молчание. Первым заговорил Косуля: -- Алексей! -- Стоп, Александр Яковлевич. Кажется, Вы ничего не поняли. Я говорил еще про одного адвоката? Говорил. До свиданья. Больше ничего общего у нас нет. В следующий приход Ионычева я приступаю к даче показаний. -- Я тебе клянусь, Алексей! -- жарко зашептал на ухо Косуля, шурша целлофановым пакетом, -- все будет хорошо! Тебя же перевели на спец, теперь ведем переговоры, чтобы на больницу в Матросскую Тишину, там сделают диагноз -- и на суд, на изменение меры пресечения! Я надеюсь, ты здесь не писал заявления в суд? Это была бы большая глупость. Мы с таким трудом изымали твои заявления из Преображенского суда! На изменение меры можно ехать только с медицинской справкой и к своему судье. Алексей, ты должен потерпеть, у нас есть в Тверском суде завязки. Мы тебе дадим знать, когда писать заявление. -- Не стоит трудиться. Заявление написано и отдано в спецчасть. -- Когда?! -- Давно. -- Ты с ума сошел! Ты должен отказаться! Пойми, только со справкой! -- Хорошо. Я откажусь, если буду уверен, что меня переведут на больницу. Немедленно. Завтра. И не позже.-- Да нет в Бутырке больницы! А на Матросске очередь, надо ждать. -- Есть на Бутырке больница. Медсанчасть называется. Сто долларов в месяц стоит. Так что завтра. И не позже. Тогда и с адвокатом подожду. Но тоже не долго. А то вообще не стану ждать. -- А ты не боишься... -- взялся за старое Косуля. -- А мне, Александр Яковлевич, по х.. . Не хотите -- не надо. Прощайте. -- Ладно, Алексей, -- будет тебе больница, -- с угрозой согласился адвокат. Я встал: -- Мне пора. Меня братва ждет. Вы знаете, Александр Яковлевич, как много хороших людей я здесь встретил, и, представьте, некоторые уходят на волю, даже киллеры. У меня со всеми лады. -- Я знаю, -- сурово отозвался адвокат. На следующее утро меня заказали с вещами. -- Жаль, не успел я тебя развести, -- сказал на прощанье военный переводчик, поблескивая глазами. -- Ничего страшного, -- посочувствовал ему я. Итак, если на общак -- я проиграл, если на больницу -- победил. В любом случае, тесный контакт Косули с администрацией тюрьмы налицо, и его надо выжимать, как белье после стирки, а точнее как выжимают меня. Косуля должен бояться днем и ночью, ежечасно, пока не выйду на волю, а там можно рискнуть даже жизнью, в первый же день уйду в бега. Шли недалеко, спустились этажом ниже. С каждым поворотом арестант соображает, куда ведут, как будто это может, а так и кажется, повлиять на результат. На втором этаже деревянные в железе двери с двумя шнифтами. Надо думать, спец. Не худший вариант. Первый месяц на Матросске эти двери пугали как могила, сейчас же, против общака, чуть ли не зовут. --"Павлова в какую?" -- обратился один вертухай к другому. Тот поглядел в карточку: "В два один один". -- "В два одинодин? -- изумился вертухай. -- Может, не надо?" -- "Надо, надо. Открывай". В отличие от всех дверей, кормушка этой хаты открыта, значит, хата чем-то отличается. Дверь гостеприимно открылась, мне предложили зайти. Сердце радостно подпрыгнуло при виде камеры в пять шконок, где было всего два человека. Бросалось в глаза несколько отличительных черт. Первое: в хате стоит большой импортный холодильник. Второе: есть тараканы. Третье: по хате скачет молодой кот. От сердца отлегло: явно привилегированная хата. Плевать на тараканов, не так их много, чтобы портили жизнь. Вот она -- удача! На обитателей хаты я обратил внимание в последнюю очередь, переживая радость и удовлетворение от происшедшего движения. Ясный перец, не каждому балдеть в таких условиях. Двое не замечали меня, разгадывая кроссворд. Один явно из серьезных, скорее всего убивец. Другой непонятен. Какой-то пухлый полуинтеллигент с налитыми кровью глазами. Если бы не совершенно трезвый взгляд первого, второго сразу можно определить как сумасшедшего, а хату за одну из тех, где ожидают Серпов оригинальные экземпляры. Егор на Серпах рассказывал, как перед экспертизой сидел на спецу с полусумасшедшим, который сам себе писал малявы от имени Вора, пуская их по кругу по тюрьме, вел себя агрессивно, лечился уринотерапией, используя для этой цели общаковский кипятильник, и старался научить пить мочу остальных. Я отрекомендовался: Павлов, дескать, с хаты 318, перед тем 06 общак, ранее серповой, 94 общак, Матросская Тишина 135 общак, 228, 226 спец, статья 160. -- А здесь тебе чего надо? -- спросил пухлый и в упор посмотрел на меня огромными красными нечеловеческими глазами, и от этого взгляда закралось сомнение в приобретенном благополучии. -- Я тебя спрашиваю, что тебе здесь надо? Ты что, больной? Зачем тебя сюда прислали? -- Больной -- это вряд ли, скорее -- болен, -- отве- тил я, соображая, что бы значила столь странная речь. -- Чем ты болен!? -- лицо пухлого стало наливаться кровью и приобретать черты бешенства. -- Присылают тут всяких... Во попал. Псих стопроцентный. Ровным голосом излагаю, что знаю о собственном здоровье. -- Так ты, значит, лечиться хочешь... А ты знаешь, куда ты попал? -- Нет. Надо полагать, на спец. -- Какой спец!? Больница это! Присылают тут больных всяких! Что у тебя не болит? Все болит? А печень у тебя здоровая? -- Да, печень в норме. -- Хорошо-о-о, -- выдохнул пухлый, переходя от бешенства к полнейшему удовлетворению. -- Печень я люблю. -- При этом в руке у пухлого появилась весьма серьезная заточка, и не заточка вовсе, а настоящий охотничий нож. -- И мозги люблю, -- продолжил, облизываясь, пухлый. -- На крытой мент в хату зашел, я его башкой об угол, череп разломил и, как арбуз, сожрал! -- от сладострастного восторга у пухлого потекли слюни. -- Вкусный был стукачок! -- Во-первых, -- говорю, -- я не стукачок, а во-вторых, моя печень невкусная. -- А ты почем знаешь? -- По том, что не стукачок. -- Да? Ладно, посмотрим, -- убрав за шконку заточку, сказал пухлый. -- Вот сода в банке -- оттирай раковину. Повертев в руках пластмассовую банку, я задумался. По ходу, хата мусорская, последствия непредсказуемы. Надо осмотреться, выиграть время, обдумать положение. Хата покачнулась со звоном, мысль заработала ясно и быстро. Что случилось?! Да это же был удар. В затылок. Сильно ударили, но чем-то мягким и упругим, как резиновым кулаком. -- Я тебе что сказал -- чисть раковину! -- зашипел за спиной пухлый. Ладно. Почищу. Убить тебя, сука красноглазая, я всегда успею. А покуда терпения хватит, я буду терпеть. На сколько хватит, увидим. Если суждено всему закончиться здесь, значит, так тому и быть. На продоле обозначилось движение, в кормушке мелькнул камуфляж, открылись тормоза, в камеру гуськом зашли пятеро новеньких с воли, что было очевидно по их перепуганным лицам. Один парень выглядел спокойным, и красноглазый обратился к нему: -- Ты какой раз в тюрьме? -- Второй. -- А эти пассажиры, надо думать, первый, -- констатировал пухлый. -- А ну, брысь отсюда! Чтоб вас слышно не было! Поубиваю на х..!! -- вид у пухлого был кащенский. Народ сбился в кучу у тормозов. -- Не прикасаться к моему унитазу! -- заорал пухлый. -- На проверке чтоб духу вашего здесь не было! Вы мне здесь и на х.. не нужны! А этого, -- злорадно указал на меня, -- я оставлю, мы с ним в особые отношения вступим. Да, Абдулла? -- Да, Коля, посмотрим, что это за товарищ Сухов, -- отозвался молчавший до этого предположительно убивец. -- Снимай ботинки, урод! -- заорал с трясущимися от ярости руками Коля на бледного от страха первохода. -- Они не твои, а мои! Поди, пятьдесят баксов стоят. Ты, сволочь, что, такие бабки -- заработал? Это я их заработал! -- Парень стал спешно развязывать шнурки. -- Ну его, -- возразил Абдулла. -- Зачем тебе его ботинки. Впрочем, как хочешь. Коля метался по камере, готовый растерзать того, кто пошевелится. Но никто не шевелился. Оттирая раковину содой, я размышлял. Надо уходить. А это значит не что иное, как выломиться. Кем теперь ты будешь в своих же глазах, да и в глазах арестантов. Если это больни-ца, то здесь она и закончится, далее сборка и, видимо, общак; Косуля скажет -- сам виноват, в лучшей камере не удержался. Если оставаться, то нужно быть готовым остаться навсегда или с тяжелыми последствиями; тогда Косуля скажет -- сам виноват, что не ушел. Коля псих, и его руками могут сделать все, вплоть до того, что я стану убийцей или покойником. Сегодня, здесь и сейчас. Ты готов к этому? Сейчас, когда замаячил вдали свет свободы, когда появилась уверенность в победе -- и где она теперь? А потом будешь рассказывать, как ты не выломился, а вышел из хаты, что в два один один беспредел, и т.д., и останешься ты навсегда насекомым, которое когда-нибудь на свободе будет рассказывать, как мотал срок на Бутырке, скромно избегая маленького неприятного воспоминания. Вот что такое мусорской ход, господа. Открылись тормоза: -- У вас все в порядке? -- Да, в порядке, -- отозвался тот, что второй раз на тюрьме. -- Пошли, старшой, на сборочку. -- И молодежь как ветром сдуло на продол. -- Эй, забери свои шлепацы! -- швырнул ботинки вдогонку Коля. -- А ты, старшой, завязывай их ко мне подселять. Тебе же хуже будет, ты знаешь -- я за себя не отвечаю. -- Все вышли? -- осведомился старшой, глядя на меня. -- Есть еще желающие? -- старшой медлил и не закрывал дверь. -- Я спрашиваю, кто еще выходит. -- Ну, иди, -- обратился ко мне Коля. -- Иди, иди. Что ты стоишь? Старшой не сомневаясь ждал. Когда тормоза закрылись, Коля стал молча ходить по камере. Минут через десять, спокойным голосом: -- Ты не боишься? -- Нет, Коля, не боюсь. -- А если я тебя убью? -- Не убьешь. -- Почему? -- Не за что. -- А мне не надо, чтоб было, за что, -- Коля ухватился резиновыми пальцами за ворот моей рубашки, одновременно наливаясь не злобой, а именно приходя в ярость, и замахнулся другой рукой для удара: -- Башку расшибу. -- И в это можно было поверить. Трудны сомнения. Принятое решение все упрощает. Сказать, что было страшно? Нет. Было сожаление, что все закончится столь банально, бездарно и не слишком оптимистически. Глядя на занесенный кулак, можно было предположить два варианта сценария. Естественная реакция или непротивление злу насилием. Решение было такое: как получится. Время замедлилось. Оно всегда замедлялось перед кульминацией спарринга, т.е. когда происходила решающая сшибка -- две-три секунды, в течение которых получалось, что кто-то победил. Все движения, чужие и свои, в эти мгновения становились как в замедленном кино, и было время на размышление, выбор действия. Каждая тренировка, а их было за неделю шесть, заканчивалась двухминутным боем. В каратэ нет весовых категорий. Когда мне однажды достался в соперники неожиданно тяжелый по весу и жесткости каратэк, не было ясно, какую взять тактику. Решение было такое: как получится. Медленно пущенная стрелой нога соперника ударом майя-гири достигла цели: самой болевой точки -- паха. Собственные движения оказались на йоту медленнее, блок гидан-барэ запоздал. Так же медленно стала появляться боль. Еще одного мгновения хватило, чтобы блок перевести в захват ноги соперника, пойти на сближение, сделать заднюю подсечку и -- замедленное кино оборвалось. Соперник со стокилограммовым грохотом ударился спиной об пол, а я уже ничего не мог с собой сделать: в непреодолимой ярости кулак врезался добивающим ударом в упругий лоб лежащей на полу головы. Способность продолжать бой потеряли оба. Победитель не был определен. Все вспом-нилось в деталях. Все в том же замедленном пространстве, не выпуская из поля зрения все тело соперника, я сосредоточил существенную часть взгляда на лице Коли, не фокусируя внимания на его глазах, и отрешенно заметил ему: "Все, Коля, хорош". Колина рука ослабла, и время вернулось в обычный режим. Коля куда-то боком стремительно двинулся к решке, будто его оттолкнули, что-то поискал, не нашел и быстро заговорил: -- Виктор, сыграй с ним в шахматы, на сто баксов, а ты, как там тебя зовут -- Алексей? -- ты будешь за дорогу отвечать, у нас дорога только к соседям вправо, и за котом убирать, он у меня умный, я его воспитал по-вольному, он не знает, что такое тюрьма, вон тряпка около унитаза, он на нее ходит, и не серди меня, это может плохо кончиться, я прямой потомок графа Орлова, меня вся больница знает, а вот ты кто такой, чего тебе в тюрьме надо? -- Порядочный арестант, заехал случайно. -- Пассажир ты, а не порядочный арестант! -- Одно другого не исключает. -- Ишь наблатыкался. А что же ты, порядочный арестант, как настоящий мужчина, не ударил меня в ответ? -- Ты, Николай, человек горячий. Я, наверно, тоже не холодный, но быть скорпионом в банке не хочу. -- Да? А где была твоя принципиальность в жизни! -- стало ясно, что дуэль перешла в словесное русло. -- На месте. У меня с этим все в порядке. -- Врешь! Ты всю жизнь врешь! -- Нет, Николай, не вру. -- Врешь. Кем ты работал на воле? -- Много кем. -- Вот уже и врешь. Ты вообще не работал. -- Как тебе, Николай, будет удобнее. -- Как мне будет удобнее? Это ты сам сказал. А если мне будет удобнее твою печень съесть? -- Ни в чем себе не отказывай. Коля повел глазами по широкой орбите и вдруг за-думался. Это открытие сделал давным-давно один мой знакомый. Многолетняя практика доказала, что фраза "ни в чем себе не отказывай" задевает за живое абсолютно всех. Еще одно гипнотическое ее свойство -- она лишает энергии. Попробуйте -- и убедитесь сами. -- Так кем ты был по воле? Конкретно. -- Конкретно много кем. Например, учителем русского языка и литературы. -- Чего-чего?! -- Учителем русского языка и литературы средней школы. -- Это когда? -- Давно. -- В советское время? -- В советское. -- Это ты учил нас любить Родину и партию, когда меня на новогоднюю елку не пускали за то, что я старовер? Когда я, глотая слезы, с улицы в окно смотрел, как другие веселятся? Это ты не врешь?! -- затушенный пожар разгорался опять. -- Это не врешь ты, у кого не было и нет совести и чести?! -- С совестью и честью -- это несколько громко, Николай. Советская практика показала, с этим, думаю, ты согласишься, что как раз тот, кто говорит о совести и чести, чаще всего не имеет к ним отношения. Мне стыдиться нечего, кроме собственных заблуждений, а заблуждается каждый, кто-то иногда, кто-то всегда. Учителем я долго не был, и чем-чем, а заблуждениями советской идеологии, к счастью, почти не страдал. Так что, Коля, здесь ты неправ. -- Я всегда прав, -- отрезал Коля, выслушав такое возражение почему-то с явным удовольствием.-- Давай, садись к столу, посмотрим, что ты за игрок. -- На сто баксов, братан! -- активизировался Абдулла-Виктор. -- Нет. Без интереса. Или не играем. -- На сто баксов, я сказал. --- Нет. Ста баксов у меня нет. Играть не буду. Вот, хочешь, баул могу поставить, -- я притянул грязную, как у бомжей с помойки, сумку. -- Фу, -- с отвращением поморщился Коля, достал большой чистый полиэтиленовый пакет, протянул мне, -- на, возьми, а этот выкинь на проверке. Гулять мы не ходим, а мусор вынести можно. -- Ладно, -- смягчился Виктор, -- если я проиграю -- выполняю твое желание, ты проиграешь -- выполнишь мое. -- Хорошо, Виктор, как скажешь, так и будет. -- Я играю белыми. -- Давай, Виктор, ни в чем себе не отказывай. -- при этих словах Коля заинтересованно обернулся в нашу сторону и чуть недоуменно улыбнулся. -- Где ж так давали, -- ответил Виктор-Абдулла и двинул пешку вперед, и это бесповоротно означало, что я ступил на самую опасную тюремную стезю. Когда белый король получил мат, Виктор потребовал исправить случайность. Когда он проиграл седьмой раз подряд, я предложил прерваться. Виктор согласился: -- Ладно, завтра продолжим. Куришь? -- Курю. -- А что весь день не курил? -- С вами покуришь. То знакомиться, то в шахматы. А то, может, и курить нельзя? -- Можно. Кури. Николай не курит, я курю. -- Николай, ты не против, если курильщиков будет двое? -- Кури, кури. Тому, кто в хате убирается, в сигаретах отказать нельзя. -- Так, значит, убираться мне не только за котом. Ладно, это я тоже переживу. -- Как, Виктор, насчет желания. -- Мы же шутили, братан. Ведь шутили? -- А ты сомневаешься? К вечерней проверке привычно захлопали издалитормоза, застучали по решкам и шконкам деревянные молотки. Виктор и я встали с руками за спину. Вошедшего проверяющего Коля встретил сидя по-турецки на шконке под решкой. -- Почему не встаешь? -- зловеще спросил проверяющий. -- Не хочу, -- ответил Коля. Проверяющий сделал движение, но был ухвачен за рукав вторым вертухаем: -- Оставь его, не надо, пусть сидит, я тебе потом расскажу. Кто выходит из хаты? Ты выходишь? -- глядя на меня, спросил вертух. Я не ответил. Тот подождал, помялся у двери и закрыл ее. -- Николай, ты по какой статье заехал? -- поинтересовался я после столь дивной картины. -- Людоедство. -- А ты, Виктор? -- У меня бандитизм и убийство, но это они не докажут. Наступило затишье, разгадывание кроссвордов, ужин, приготовленный Колей из совершенно нетюремных продуктов, извлеченных из холодильника. Дискуссия продолжалась почти вяло: -- А все-таки, что же ты мне не ответил на удар? -- сказал Коля. -- По воле разберемся. -- А если я тебя за такие слова ударю? -- То я не отвечу. -- Нет, Николай, -- решительно покачал пальцем Виктор. -- Нельзя. Я все понял. Алексей -- это камень. Этот камень его и утянет на дно. Но не здесь. -- А мне до фонаря, -- без какой-либо горячности отозвался Коля, причем красные глаза его постепенно сделались карими. -- Я все могу. У меня костей нет в руках, а я могу делать что угодно. Не веришь? Врачи тоже не верят. Рентген сделали, а все равно не верят. Оставалось только согласно кивнуть головой, нельзя будоражить больного. -- И полчерепа у меня из пластика. Меня когда в лимузине взорвали, была груда мяса. Но у меня энергия такая -- я регенерируюсь. Я кивнул. -- Как ты думаешь, Алеша, может кисть человеческая работать без костей? -- Не знаю, Николай, тебе виднее, -- попытался уклониться я. -- А ты попробуй, -- вкрадчиво сказал Коля, -- не стесняйся, -- и протянул мне руку: "Жми сильнее, щупай, ломай, не бойся". -- Я не боюсь, -- холодея ответил я: на ощупь в кисти руки кости отсутствовали. Медленно закружилась голова в страшных предположениях: сошел-таки с ума; гипноз; психотропные препараты?.. Нет, ничего подобного, кажется, нет. Налицо факт: костей в руке нет. -- Я не человек, -- продолжал Коля. -- Вернее, человек, только без ограничений. Знаю пять языков, в том числе язык инков, денег у меня одиннадцать триллионов долларов, яхта, банк; я могу добиться всего, чего хочу. -- Почему же ты в тюрьме? -- поинтересовался Виктор. -- Я, как настоящий мужчина, рожден для испытаний и всегда добиваюсь своего. Я потомок графа Орлова. Смотри -- похож? -- Коля повернулся в профиль. -- И правда, похож, -- соврал я. -- Вот, -- довольно согласился Коля. -- А пацан у меня умница, я его воспитал, как человека. Куклачев мне в подметки не годится: он к кошкам как к животным относится. А кот -- это воплощенная идея. Как человек. Мальчик мой, иди ко мне, -- не меняя тона, позвал кота Коля. Задорный кот, весь день носящийся по хате, летающий по шконкам и неустанно развлекающийся ловлей тараканов, стремительно оторвался от своих затей и оказался на коленях у хозяина. -- На, поешь, -- Коля дал ему с руки кусок мяса. -- А теперь иди. -- Кот спокойно слез на пол и пошел по своим делам. Ужин закончился, разговоры утихли. Я лежал на нижней шконке и размышлял о многообразии мусорского хода. Через несколько часов Коля обратился к Виктору: -- А ведь Алеша мне не верит. Я видел, как он мне не поверил, когда я сказал, что кот приносит мне брошенную палочку. Придется пожертвовать веником. Леша, оторви от веника несколько прутьев, нарежь десяток палочек. Вот, ножик возьми. -- Я аккуратно взял нож так, чтобы не остались отпечатки пальцев, и сказал, что обойдусь без него. -- Не верит, -- подтвердил Коля. Приготовленные палочки я отдал ему, а он тут же про них и забыл, к моему душевному облегчению; совершенно не хотелось выслушивать, что кот не в настроении или устал. Более всего устраивало отсутствие приступов психопатии в хате. Разговор ушел в дебри, в которых имели место философия вперемешку с фантастикой и элементами шизофрении и интерес к тому, сколько у меня денег, знаю ли я кое-кого из Минфина, братвы и т.д. Коля оказался верующим, субъективным идеалистом крайнего толка, похлеще чем Беркли, и, быть может, действительно не человеком. -- Смотри, -- поменял тему Николай. -- Пацан, принеси-ка мне эту палочку, -- обратился он к коту и бросил кусок прута к тормозам. Кот сорвался с места и, урча и улыбаясь, пришел назад с палочкой в зубах. Подошел к Виктору, поднял морду, потом ко мне, поступил так же, после чего пошел к Николаю. -- Правильно, молодец, Вите показал, Алеше показал, теперь отдай папе, -- кот почтительно положил палочку перед Николаем. -- Как зовут кота? -- спросил я. -- Никак. Кот. Он рожден свободным и в имени не нуждается. Палочки Коля швырял на шконки, под шконки, на подоконник под решеткой, и кот исправно их приносил. Если Коля говорил, что добычу нужно показать только Виктору или мне, кот так и делал. И так далее. Коля передал мне один прут и предложил поговорить с котом. Брошенный мной прут кот принес, но, не взглянув ни на кого, -- Николаю. Засыпая, я был склонен предполагать, что если не разума, то рассудка все-таки лишился. Частичное подтверждение тому явиться не замедлило. Лежа на спине, я подумал, что ученый кот может затеять игру со мной, залезет под шконку и из-под нее цапнет меня когтями за правый глаз. Поэтому я закрыл правый глаз ладонью и попытался заснуть. Не удалось. Потому что вскорости по ладони, закрывающей глаз, настойчиво застучала из-под шконаря упругая кошачья лапа. Йод в хате был. Более длинных тюремных суток до сих пор не было. На другой день вызвали к врачу, и сомнения рассеялись: это больница. -- Какие лекарства от головы принимали на воле? -- приветливо осведомилась женщина в белом халате. -- Циннарезин, кавинтон. -- Циннарезин у нас есть, -- обрадовалась женщина и не без гордости открыла створку шкафа, где на полке лежали зеленые упаковки лекарства. -- У врача был? -- спросил Коля. -- Чему так радуешься? -- У них есть циннарезин, это то, что мне нужно. -- У них есть нужное тебе лекарство, и они тебе его дадут? -- глядя как на психически нездорового переспросил Коля, стараясь убедиться, не ослышался ли он. -- Да, именно так. -- Ты в это веришь? -- лаконично усомнился Николай. После того, как в течение нескольких дней Виктору, Коле и мне раз в сутки передавали "лекарства", а именно по одной таблетке глюконата кальция в день каждо-му, несмотря на то, что, например, заболевание Виктора -- сломанное ребро, -- стало понятно, что в Бутырке в среднем по больнице температура нормальная. Заглянула в кормушку главврач и передала Коле цветок в маленьком горшочке: -- Глядите за ним, а то завянет. -- Не завянет. Мы в ответе за тех, кого приручили. -- Кто это сказал -- знаете? -- Конечно. Маленький Принц Лису. Тетенька улыбнулась, кивнула и ушла. Ха-рошая х...., как говорил один мой знакомый... Пошли в баню. -- "Ты там поаккуратней, старайся кожу не повредить, не поскользнись ненароком, а то ходишь скрюченный как саксаул. Там и спидовые, и тубики, и гепатитчики моются. А то и менингит бывает. Это вообще смерть на месте. Мыться будем сколько хотим, но стирать вещи лучше в хате -- безопаснее" -- наставлял Коля. В банный день обитатели больничных хат пересекаются на продоле и в самой бане. Завидев Николая, некоторые арестанты вжимали голову в плечи, а некоторые уважительно приветствовали, а он шел с тростью(!) прихрамывая и надменно смотрел вперед: -- Сегодня опять два один три не вышла в баню. Ничего, я их достану. Когда на решке идет разговор, нельзя ругаться, оскорблять, глумиться, решка -- это дорога голосом, а дорога -- это святое, но иногда народ срывается. Кто-то из хаты 213 непочтительно поговорил с Колей на решке и отказался назвать себя, за что Коля обещал покалечить всю хату. Вчера оппонент кричал в ответ о понятиях, а сегодня хата не вышла в баню в полном составе. Так потекли спокойные дни. Изредка Коля взрывался, но уже в дискуссиях с Виктором, и было это нестрашно, потому что Николай стал обыкновенным сокамерником. Согласие с его некоторыми невероятными утверждениями, каких было множество, и спокойное отрицание того, что я не приемлю, постепенно уравнялонас в правах, а когда Коля молча взял тряпку, вымыл пол и убрал за котом, я его про себя простил. -- Знаешь, что было бы, если бы ты тогда на проверке вышел из хаты? -- сказал как-то Николай. -- Знаю. -- Нет. Не знаешь. Пошел бы прямиком к петухам, и в..... бы тебя по беспределу. Но теперь тебе нечего бояться. Во всей тюрьме тебя никто не посмеет тронуть. Вдаваться в подробности я не стал. Сигарет было вдоволь, их подгоняли Коле через решку в знак уважения. Еды вдосталь. Подоспела и мне передача, холодильник был забит. Не хватало прогулок, но одного в хате не оставляют и гулять не пускают, а Коля на этот счет был в полном отказе. Глядя как Виктор проигрывает одну партию за другой, Коля сел сыграть со мной. Более странной логики игры я не видел. Это была бы паранойя, если бы не результат: выиграть удалось с большим напряжением. Во время игры началась проверка. Открылись тормоза, Виктор встал перед проверяющим. -- "Сиди, не вставай, пошел он на х.." -- сказал мне Коля. Вот тебе и на. -- "Нет, я встану" -- возразил я. -- Все на коридор, -- скомандовал старшой. Мы с Виктором вышли. В хате последовал диалог: -- Пошел на коридор! -- Я не пойду. -- Пойдешь. -- Если я пойду, то ты пожалеешь. -- Ах, так? Ну, ладно, сиди. Посмотрим, кто пожалеет. Почему у тебя трость? -- А я больной. Мне разрешено. -- Кем разрешено? -- Главным врачом. -- Я проверю. Заходим в хату! На следующий день после столь невероятных для Бутырки событий меня заказали с вещами. -- У тебя, говоришь, срок содержания под стражейистек? -- сказал Виктор, -- давно? -- Две недели. -- И продления не было? -- Нет. -- Хозяину заяву писал? -- Писал. -- На свободу идешь. В девять утра освобождают. Все-таки нелегко на свободу людей провожать. А мне сидеть и сидеть. Выйдешь, загони мне блок кубинских сигарет. -- Да, похоже, на свободу, -- согласился с Виктором Коля. -- А все-таки он участвовал! Его, наверно, просто кинули. Ладно, Алексей, если вдруг не на свободу, отпиши. Сюда, правда, малявы с общака долго идут через перевал, но -- будет в чем нужда, поможем, чем можем. -- Какой перевал? -- переспросил я, пропустив мимо ушей слова о моем участии. -- Хата на спецу. Там мульки все в одном месте собираются. Ответственное место. -- Думаешь, отправят на общак? -- Не знаю. Может, через час будешь водку пить и петь "па-а тундре...". Водку пить через час было не дано. Как только вышел на продол, кормушку хаты 211 захлопнули. Наискосок напротив были распахнуты двери. Рано утром там было слышно серьезное движение, кого-то пиздили не по-детски, кто-то орал не своим голосом, по продолу летали со звоном шлемки, неистово матерились вертухаи. -- "Иди туда" -- тихо сказал старшой. В хате на пять шконок было пусто, не считая грязной занавески у дальняка. У дубка маячил двухметровый субъект, его вещей не было видно. На шконках ни одного матраса, голый металл, холодно, не то что в два два один. На свободу я уже не надеялся, поэтому переход в другую хату лишних нервов не истребил. Напротив, с радостью отметил, что остался в том же коридоре, т.е. на больничке. Общение с Колей осточертело, запах свободолюбивого кота яуже ненавидел, сытая жизнь без прогулок в два один один обрыдла и, наконец, закончилась, а главное, очередной мусорской ход потерпел неудачу. Коля, конечно, может написать куму какую-нибудь хрень, но не он, так кто-нибудь другой, главное -- никто теперь не скажет, что я сломился с больницы. То есть на душе был праздник и уверенность, что когда-нибудь все будет хорошо. Кажется, это была хата 216, но это уже не важно. -- А где остальные? -- поинтересовался я у субъекта, на радостях протянув ему руку. -- Меня зовут Алексей. -- Меня Гоша, -- ответил тот и уклонился от рукопожатия. -- Один в хате? -- Не-е, -- проблеял Гоша, -- их всех на сборку забрали, а меня -- нет! -- Так это у вас с утра шум был? -- Да. -- За что всех забрали? -- Я и сам не знаю, -- глядя вбок, ответил Гоша. -- Меня тоже вызывали и опять сюда привели. -- Что хотели? -- Да кто их знает. Мутный субъект. А ну-ка, внимание. Радость в тюрьме -- первый признак перемены к худшему. Как говорится, солнечная погода -- это к дождю. -- Ты, Гоша, на какой шконке отдыхал? -- На этой, -- Гоша указал на ближнюю к тормозам верхнюю. -- Дорога есть? -- Да я туда и не подходил. Я занял место под решкой, закурил и стал ждать, какие будут движения. -- Гоша, курить будешь? -- С удовольствием, -- отозвался Гоша, подошел и потянул пальцы к моей пачке. -- Стоп, Гоша. Не горячись, -- я достал сигарету и положил на соседнюю шконку. -- Только у меня спичек нет. Я зажег спичку, Гоша повел ладони к сигарете. Жест порядочного арестанта -- прикрыть ладонями поднесенный огонь, касаясь руки того, кто держит огонь. Отведя горящую спичку в сторону, я дал понять, что прикосновение нежелательно. Гоша убрал руки за спину и прикурил. В отношении него ясность возникла полная. Глава 25. РАДОСТЬ БЫТИЯ В камере было пусто и тихо. С потолка бесшумно падал желтый свет лампочки. Сквозь брешь в разогнутых ресничках на решке мерцал белый день. Черный металл шконки под решкой, из которой сквозила подступавшая с воли осень, источал равномерный холод. Взгляд повсюду наталкивался на пожелтелую бумагу, которой были оклеены стены и тормоза. Кажется, именно тогда, вдыхая горячий табачный дым, я почувствовал радость бытия. Дальнейшее пребывание в заведениях с выразительным именем "ИЗ" было отмечено именно этим чувством, несмотря на многие разочарования и лики безнадежности и смерти, еще ожидавшие меня впереди. Размышляя о том, какие будут движения дальше, в лучшую или худшую сторону, я ждал. Немного погодя стало понятно, что произошло: исчез страх. Как не было. Ни перед чем. Дальнейшие события подтвердили: арестант, победивший страх, побеждает время. В камеру стали заходить возбужденные люди. На семь шконок получилось шесть человек. Королевский расклад. Никто ни с кем не знакомился, из чего следовало, что восстанавливается прежний состав. Невысокий дружелюбный парень, расположившись на соседней шконке, заметил мне: "До этого я занимал твое место". Брошенная как бы невзначай фраза решала для моего положения в хате решающую роль. Чувствовалось, чтоот моего ответа будет зависеть что-то важное. Достав пачку сигарет, я жестом предложил закурить, положил пачку на дубок, что означало: для всех, и тоже невзначай ответил: -- Можем поменяться. -- Да нет, какая разница, -- ответил парень. -- Вот только Васька должен сегодня с суда вернуться, он тоже у решки отдыхал. Меня зовут Александр. -- Алексей. -- Тут я обратил внимание, что на одну из трех одинарных шконок у решки до сих пор никто не претендует. -- Ну, так здесь и будет отдыхать. -- Я из один ноль один. А Васька классный парень. Раньше в нашей хате на общаке был, потом его тусанули, а здесь вот снова встретились. -- Познакомимся, -- согласился я. -- Давно на тюрьме? -- Полгода. -- Значит, были соседями. Я на общаке в девять четыре был. -- Кипеж при тебе был? -- Нет, я еще до кипежа на Серпы через малый спец съехал. -- А потом? -- Потом ноль шесть, три один восемь, два один один. Признаться, я лишь краем уха слышал, что в девять четыре что-то было. В ноль шесть дороги не было: строгая изоляция. Люди ходили "слегка", говорили. -- Да, из девять четыре кого-то, говорят, даже вынесли. Заточку потом нашли, но чья, не знают. Это означало, что в камере 94 кого-то зарезали. Еще при мне зашли в хату амбициозные кавказские ребята, и у решки начались серьезные разногласия, атмосфера наэлектризовалась, воздух пропитался ненавистью. Тяжелая была хата. -- И что теперь? -- Раскидали хату. Кое-кого на спецу спрятали. Воры решили, что с виновных будет спрос. Конфликт былна почве национальностей. А ты что, не в курсе? Кроме ноль шесть, дорога везде есть. -- Да, Александр, это правда. Проблемы были. Я даже не в курсе, кто из Воров сегодня на тюрьме. -- Что за проблемы. -- После Серпов крышняк сполз, глюки подрезали. Сейчас порядок, духом здоров, болею телом. К тому же на спецу, сам знаешь, какие движения. Что на тюрьме? Расскажи. -- Воров пять. С Общим проблема: на воле кризис. Тюрьма голодает. Ты и этого не знаешь? -- В два один один полный холодильник. А что на воле, так с самых Серпов телевизора не видал. -- А почему ты так часто с хаты на хату переезжаешь? До Серпов где был? -- На Матросске. Сначала 228 спец, потом 226, потом общак -- один три пять. -- Кто был смотрящий на общаке? -- Юра Казанский. -- Это фамилия? -- Как у большинства -- по месту жительства: Казанский -- значит из Казани. -- А кто смотрел за корпусом на спецу? -- Измайловский. За нашим крылом -- Серега Аргентинец. Потом прогон был, Аргентинца сместили. -- На общем корпусе где собирали общее? -- В строгой хате. Один ноль четыре. -- Дорога на больницу была? -- По четвергам БД со спеца, как раз из хаты 228, и ноги. -- Какие ноги? -- Мусорские. -- Все верно. Почему на спецу хаты менял? -- Порядочный арестант хаты не меняет. Срок -- разменивает. В 228 за пьянку всю хату тусанули, на общак -- за голодовку, с общака на Бутырку -- видать, по месту жительства, а может прокладка мусорская. С 94 в34 -- перед Серпами, в ноль шесть -- после Серпов. В 318 -- крыша поплыла. В 211 -- на больницу. Почему сюда тусанули, не знаю. -- Сколько голодал? -- 10 суток. -- Всухую? -- Нет, пил воду. -- И все? -- Все. -- Засчитали? -- Да. -- И в голодовочную хату не перевели? -- На Матросске нет такой хаты. Хотя, по закону, и должна быть. -- Здесь есть. И чего -- десять дней ничего не ел? -- Да. -- Не может быть. -- Через судовых на Матросску отпишем? -- Да нет. Это я так. Верю. Что со здоровьем? -- Башку мусора отбили при задержании, с позвоночником проблемы. -- Я и гляжу -- тяжело двигаешься. На прогулку-то ходишь? -- Давно не был. Пошел бы с удовольствием. -- Дойдешь? -- Если не погонят бегом, дойду. -- Здесь не погонят. Завтра пойдем. Поможем, если что. Если, конечно, никаких таких движений не будет. Мы только что со сборки. Все из-за этого козла, -- Саша указал на Гошу, тусующегося у тормозов. -- Накосарезил? -- Ты в хату зашел -- он уже был или еще нет? -- Был. -- Здоровался? -- Не за руку. -- Правильно. Петух он. По воле пиздолизом был -- сам рассказал. Мы ему: "Нырял в пилотку?" А он: "Ны-рял, а что тут такого?" Мы его с Васькой на дальнячке и оприходовали. А он -- жаловаться! -- Понятно, -- констатировал я, а Саша воспринял это как знак согласия. -- Что, сука, мечешься? -- негромко обратился Саша к Гоше и пошел к тормозам. -- Да я ничего, я не говорил, -- засуетился Гоша. Саша не спеша взял истертый до черенка грязный веник и со всей силы звонко залепил Гоше по морде и вдруг, потеряв самообладание, завизжал и стал метелить веником Гошину физиономию так, что был слышен только частый треск. Гоша, зажмурившись, терпел, возвышаясь в полроста над Сашей. Когда ж, -- удар, -- ты, гад, -- удар, -- ты настучать, -- удар, -- успел! -- удар. Бросив веник, Саша вернулся к дубку и спокойно продолжил: -- И штырь сразу нашли. Прикинь, на полметра, металлический и заточенный. Подкинули. А Ваське досталось. Ему и так мусора челюсть сломали, он на больницу из-за этого и попал, а тут по башке не били, а ниже хватило. Васька вообще отрицалово. Классный парень. Придет сегодня, познакомитесь. С ним весело. -- У нас на Серпах на шмоне тоже заточенный штырь отмели, я сам видел. А там не то что штырь, карандаш не пронесешь. Это у мусоров дежурная прокладка. -- Во-во, -- обрадовался Саша, -- а на Ваську все свалили. Все из-за этой петушьей рожи. А нас кум конкретно под статью вел: изнасилование. Какое тут изнасилование, если он пиздолиз и ломовой. Он из хаты сломился, а его на больничке спрятали. Гоша у тормозов взволнованно вытирал кулаками сопли. Саша бережно достал из пачки сигарету: -- Эй, ты, держи! -- Гоша сигарету поймал на лету. -- Большое спасибо! Можно попросить у вас ... прикурить... Большое спасибо! -- Гоша приник к сига-рете и пошел к тормозам. -- Александр, а чего он такой вежливый? -- А у него, видите ли, высшее образование. -- Гоша, это правда? -- Да, -- охотно отозвался Гоша, -- я немного учился, а диплом купил. Давно это было. -- По воле чем занимался? -- Бомжевал он, -- ответил Саша. -- Квартиру пропил, жену бросил, ушел на улицу. -- Я не бросил, -- отозвался Гоша. -- А ты вообще молчи, -- рассердился Саша и, строго глядя, как воспитательница в детском саду на провинившегося ребенка, добавил: "Что? Хочешь, чтоб было как вчера на дальняке? Да? Хочешь? -- Нет, не хочу, -- вежливо и убежденно ответил Гоша. -- Смотри у меня. Вот Васька с суда приедет, он тебе жопу порвет. Гоша заволновался опять и полез на шконку, после чего несколько часов его как не было. -- А что же ты, Алексей, -- медленно раздражаясь, как будто что-то вспомнив, продолжил Саша, -- не говоришь, кто из Воров был на Матросске? Снова почувствовалась скрытая опасность. Весь предыдущий диалог был направлен на поиск слабого места в моей тюремной биографии. Но, во-первых, это была вполне приличная биография, а во-вторых, Саше с трудом давался разговор. -- Ты, Александр, не интересовался. А из Воров был Багрен Вилюйский. -- Ты не умничай! -- закричал, наконец сорвавшись, Саша. -- Не интересовался! Это еще надо проверить, почему ты из хаты в хату переходишь! Дороги не знаешь! Порядочным арестантом прикидываешься! -- И так далее. Началась форменная истерика, грозящая дракой. Все в камере притихли. Выждав, я поймал первую же паузу и жестко, убежденно, спокойно и громко отве-тил: -- Александр. Весь мой путь по тюрьме известен. Нет проблем -- отпишем в любую из камер. И пока не будет ответа -- а он будет -- изволь вести себя достойно и спокойно. Ни одно из твоих обвинений я не принимаю, потому что оснований -- нет. Так что ты, Александр, неправ. Когда люди разговаривают, происходит нечто на уровне поля, некий энергетический обмен. В споре побеждает не только слово, но и энергия, его сопровождающая, поэтому слово может быть воспринято, отторгнуто или не иметь никаких последствий. Ничего не говоря (а Саша тоже умолк), я плавно сводил на нет его агрессию. Объяснить, как это делается, можно только тому, кто может это сам. Когда Вольфа Мессинга спросили, как он читает мысли, он ответил: закройте глаза и попробуйте объяснить, как вам удается видеть. То есть объяснение одно: надо открыть глаза. Через несколько часов молчания Саша завел незначительный разговор, и я поддержал его. Вдруг Саша с сожалением отметил: -- Вот так бывает: не сдержишься, а потом самому стыдно. Скажешь не то, а потом жалеешь. Было неожиданно услышать такие слова от того, кто расстрелял несколько человек, совершая разбойные нападения и беря заложников, за что ему грозило не меньше двадцати лет. -- Да ладно, Александр! Уже забыли. Тюрьма и есть тюрьма, где столько нервов взять, чтоб не сорваться. -- Все равно неприятно. Понимаешь, завидно: ты освободишься, а я в тюрьме умру. -- Да ты чего, не гони. Еще не известно, что завтра будет. Все меняется, и не только к худшему. -- Это правда! А мне ведь хуже уже не будет. Хуже, чем мне, разве может быть? -- Пока мы живы, надо держаться. Давай это дело перекурим. И задымили. Адаптация в хате состоялась. С осталь-ными арестантами общение было постольку поскольку; никого из них я не запомнил. В этот же день стало понятно, что с табаком и едой будет туго. Прихваченные с собой несколько пачек сигарет разошлись на ура, остатки продуктовой, как всегда, были наудачу оставлены в предыдущей камере, а из кормушки в хату заехало несколько жалких порций баланды, буквально по пять ложек, и совсем чуть-чуть хлеба. (В два один один баландер, воровато озираясь, подавал в кормушку вареную курицу (!) и бульон в большом количестве. Непонятно, для кого и где это готовилось, похоже конкретно для х. 211, потому что куриные кости потом заворачивались в газету и выбрасывались через решку на тюремный двор). Камера глубоко задумалась, кому еще отписать; удалось договориться с вертухаем, чтоб заглянул напротив в 211 от моего имени за сигаретами. Усатый дядька принес несколько пачек, и даже не взял ничего себе, что встречается редко. Хата глянула на меня уважительно, а Саша несколько неуверенно произнес: -- А говорят, в 211 разные дела бывают... -- Не знаю, -- пожал плечами я, -- при мне было нормально. Соседи на просьбу тоже отозвались, загнали через решку хлеба, чесноку, сами просили спичек и бумаги; то и другое у меня было. Вечером зашло общее. В определенный день и час общее гонится по дорогам с общака на больничку, глухой тюремный двор оживает голосами. Грузы сопровождаются резкими командами, озабоченными вопросами, лаконичными ответами: слишком высока ответственность за общее. Мусора не вмешиваются, с продола никто не ловит того, кто на решке. Матерчатые мешочки принимаются наполненные и с сопроводом (описанием и отметками, через какие хаты и в какое время прошел груз) и уходят назад пустые с неизменной благодарственной запиской. Стандартный набор -- сигареты, "глюкоза" (сахар, конфеты), чай; иногда что-нибудь еще. Предварительно,голосом, на решке выясняется, сколько в какой больничной хате человек и соответственно ответу приходит груз. -- Два! Один! Шесть! -- слышится с улицы крик. Кто-то бросается закрывать шнифт, а Саша встает на мою шконку и, доставая подбородком до нижней части решки, кричит: -- Два один шесть! Говори! -- Сколько народу? -- Семь! -- Понял! Семь. Пойдем, братишка! -- Пойдем! Нельзя сказать, что этого много, но чего вообще много у арестанта? Самое болезненное -- отсутствие лекарств и сигарет, но страстное желание закурить, не проходящее никогда, странным образом поддерживает в борьбе с медленным временем; цели далекие складываются из промежуточных, каковыми и становятся сигареты. Доживем до следующей сигареты? Да, доживем. Трудно будет? Трудно. Но ведь прожит еще один отрезок? Конечно, прожит -- ты же куришь -- вон уже пальцы обжигает огонь, и последняя затяжка жжет губы, опаляя усы. Тюремная жизнь разбита на множество отрезков между сигаретами, которые и есть шаги к свободе. Поэтому не отнестись с уважением к общему нельзя. За время, проведенное на больнице, общее заходило регулярно, и было хорошим подспорьем. При том, что все знают: большинство на больничке не намного больнее обитателей общака -- отношение всех арестантов к больнице --безукоризненное, сама лишь больница его не оправдывает; нет на Руси ни одного государственного института, который бы не был извращен. Около часу ночи приехал Васька. Ничего грозного не было заметно в деревенском парне, но подоплека чувствовалась неподарочная. Василий поинтересовался, откуда я, недоуменно взглянув, что место под решкой занято. -- Это Алексей, -- ответил Саша. -- Знакомьтесь, --и Василий больше вопросов не задавал, вступив в оживленную беседу с Сашей, из которой следовало, что еще до суда Ваську снова таскали к куму, опять били, но несильно, и обещали тусануть по тюрьме так, что мало не покажется, т.е. посадить на баул. -- Мне кум говорит: я тебя в обиженку к петухам посажу. А я ему: давай! Я их там штуки два поубиваю, всем хорошо будет. Чего он на меня озлился, не пойму, -- косясь на меня, говорил Васька. -- Наверно, из-за того штыря. Да и штырь не мой, где я его мог взять. -- Здесь все, Вась, нормально, -- весело отозвался Саша. -- Не напрягайся. -- Это, стало быть, относилось ко мне. Долго еще ворковали Саша с Василием, а я, почувствовав, что вполне могу не участвовать, попробовал заснуть. Коробка от блока сигарет идеально подходит без дополнительных приспособлений к лампочке в качестве абажура, вертухаи на продоле не возражают, надо только перед проверкой успеть снять, и можно немного отдохнуть от яркого света. Матрасов нет ни у кого. Голая шконка застилается газетами, укладывается вещами, в ход идет даже тетрадь. Худо-бедно, а на боку можно кое-как улечься, и даже вздремнуть, но скоро настойчивый холод металла заставляет перевернуться на другой бок. Можно отдохнуть минутку лежа на спине, пока не заломит поясницу. Преимущество у того, кто имеет больше вещей. Гоша -- тот вообще без куртки, в одной рубашке. В каждой камере что-то обязательно приходится терпеть. Видимо, это принцип следственного изолятора -- так арестанту сложнее думать, и тем легче его расколоть. Чем дальше, тем больше я убеждался, что о себе надо молчать, молчать и молчать. Еще на воле знакомый кооператор, севший при Горбачеве на восемь лет за строительство коровников, говорил мне, что из их бригады не осудили только одного, того, который в следственном изоляторе фанатично молчал. На современном этапе развития общества молчание существенно сокращает срок заключения. Потянулисьбольничные будни. ╗жась от холода и закутавшись в куртку, я тусовался по хате, удивляясь, почему этого не делают остальные; чего-чего, а этого я в тюрьме так и не понял. Наряду с чувством голода, холода и желанием курить, появилось новое развлечение, я бы сказал неожиданное и запоздалое, -- ноги покрылись мокрыми язвами, на вид напоминающими стрептодермию. Показать это дело врачу, а периодически происходил обход, всегда формальный и нелепый, означало отправиться в страшную "кожную" камеру, где, например, сифилитики ожидают очереди на больницу в Матросской Тишине. На лечение рассчитывать было категорически нельзя, и я занялся самолечением. Саша, как преступник особо опасный и авторитетный, получал от врачей в качестве лекарства ежедневную порцию йода, которым заполнил чуть ли не половину пластиковой бутылки, говоря, что йод ему нужен "для других целей". Но поделился йодом безоговорочно. Намочив йодом носовой платок, я прикладывал его к язвам и сжигал заразу чуть ли не до мяса. Потом брал нитфеля и прикладывал на пораженные участки. Рана затягивалась, и я снова сжигал ее йодом, и снова лечил заваркой, пока не исчезли следы инфекции. В прогулочном дворике иногда удавалось поймать редкие лучи солнца, которым я, сняв штаны, подставлял язвы, и это помогало. На мои садо-мазохистские упражнения хата смотрела со страхом и уважением. В несколько периодов, с отдыхом на один-два дня, борьба с инфекцией, в ходе которой дотла сгорели несколько носовых платков и тряпок, закончилась успешно. Если бы не Сашин йод, которого он лишился, не избежать было мне кожной хаты. С точки зрения дороги, хата была почти тупиковая, малявы транзитом шли мало, их, в основном, получал Саша. Его рассказы о своем прошлом естественным образом подвели к необходимости как-то выказать свое отношение к преступному миру, к конкретным его представителям, а я неизменно молчал, вообще не реагируяникак, не отвечая ни на какие вопросы. Мельком лишь проводил идею о мусорском происхождении адвоката, как безадресного источника моих бед. И с удовольствием говорил ни о чем. Сашу вызвали слегка. Возвратившись, он рассказал, как кум предложил сотрудничать под предлогом того, что на Сашу точно никто не подумает, а Саша отказался. Тем не менее, при каждом удобном случае, вопросом, что у меня за такой злостный адвокат, Саша интересовался. Однажды я чуть не поплатился за невнимательность, которую сокамерники, дай я им такую возможность, квалифицировали бы как преступную халатность, а то и посчитали бы за умысел. Я, под предлогом болезни, старался к решке не подниматься, потому что -- дело случая: выпасет вертух с продола, и что последует -- неизвестно. Иногда все же приходилось. Ранним утром, когда в хате стояла благотворная тишина, и все дремали на ледяных шконках, по стене цинканули соседи, и я принял несколько маляв. Положив их на дубок, я взял литровый фаныч и двинулся к тормозам, где около раковины на традиционной самодельной полочке из картона с веревочными оттяжками сотворил кипятку для чая. Тормоза раскрылись резко в тот момент, когда я двинулся с кружкой в сторону дубка. Влетели как вихрь какой-то мусор в военной форме, вертухай в камуфляже, кто-то в гражданском и с криком "ага, малявы!", подняли хату по стойке смирно. -- "Чьи малявы? -- спросил мусор и, не услышав ответа, указал на того, к кому они лежали ближе, т.е. на Сашу, -- пошли!" Фамилию адресата на маляве, в отличие от поисковой, обычно не пишут, только имя или прозвище, например: в х. 216 из х. 211 Алексею Бороде. Именно такое послание, да еще с сопроводом, получил я намедни от Коли. В сопроводе было сказано, что идет малява особо важного содержания, просьба к Братве прогнать по зеленой без задержек и недоразумений, с особой ответственностью. В сопроводе был длинный список отметок по минутам, во сколькопришла малява в очередную хату и когда ушла. Малява прошла чуть ли не по всем корпусам. Наверняка ее прочитали. Чуя подставу, с неприятным чувством я развернул листок. Какая бы ерунда там ни была написана, следствие отнесется к ней с серьезностью идиота. Вдвойне неприятно было то, что Саша колебался, отдавать мне маляву или нет, и если бы я случайно не заметил, кому она адресована, и не настоял, то, видимо, не получил бы ее. Саша сделал невинное лицо и сказал, что не догадался сразу, что Борода -- это я. Малява оказалась дружелюбного и безвредного содержания. Весь смысл заключался в приветствии, пожелании всего наилучшего и готовности помочь по возможности, если в чем нужда. Отлегло. А Саша почему-то недоуменно поглядывал то на меня, то на маляву. "Можешь прочесть" -- сказал я тогда. Теперь же все было серьезно. Васькино место к этому времени занимал азербайджанец, которого Саша в память о друге любовно называл Васей. Новый Вася был довольно тихим уголовником, но тут взорвался и, сверкая глазами, произнес речь, не сулящую мне ничего хорошего. Самое печальное, что он был прав, ничего изменить уже было нельзя, в одночасье мое положение могло ухудшиться не только в камере, но и вообще на тюрьме. Вся хата, естественно, ощетинилась против меня, но пока не вернулся Саша, на выводы вслух больше не решился никто, тем более что я спокойно молчал. -- "Ты положил малявы на дубок? Ты знаешь, что за это бывает?" -- стал подступаться азербайджанец. -- "Я положил, кто же еще. Саша сказал -- я положил". -- "Как, Саша сказал?" -- "Обыкновенно. А ты не слышал?" -- азербайджанец задумался. Значит, спал. Оглядев остальных сокамерников, готовых примкнуть к тому, кто сильнее, я понял, что если кто и не спал, то не возразит: от тормозов против решки возражать опасно. Оставалось дождаться Сашу. Временами он отвечал на вопросы в полудреме, и можно было предположить, что с уверенностью не скажет, что я к нему необращался. Открылись тормоза, и зашел Саша. -- Живой? -- спросил я. -- Били? -- Нормально. В прогулочный дворик отвели. Говорят: "Чем болеешь?" А я им все, что у тебя, рассказал. Они засомневались, несколько раз по ногам ударили, а потом только требовали сказать, какая малява кому адресована, а я говорю: "Не знаю". А ты-то почему их не убрал? Малявы на дубке -- это уже слишком. -- Я бы убрал, да в это время был с кипятком в руках, успеть было нельзя. -- А до этого? -- Я думал, ты читать будешь, пошел кипяток делать. Ты сказал "положи на дубок". Недоумение мелькнуло на лице Саши, и в голосе исчезла подоплека. -- Ты видишь -- сплю -- убрал бы. -- Кто ж тебя знает, спишь ты или нет, если разговариваешь. Как ты сказал, так я и сделал. -- Ладно, ерунда. Похоже, серьезных маляв не было. Иначе бы так легко не отделался. -- В шнифты выпасли. Никто не закрыл. А надо было, -- при этих словах арестанты сделались незаметными. -- Не страшно. Обошлось, и хорошо. -- Ударили сильно? -- Больно, конечно, но не сильно. -- Мои извинения, Александр. Неувязка вышла. -- Ничего, я же сам сказал. Истек магический срок заключения -- полгода, после которого сидеть уже не трудно, а впереди маячила возможность серьезных событий. Должен был состояться суд. Ходили слухи, что Россия приняла, или вот-вот должна была принять, нормы Европейской конвенции, и я решил, что буду добиваться международного суда, для чего надо пройти все инстанции суда российского, в связи с чем нужно двигаться по ступеням аппеляций. И, ес-тественно, появился Косуля. При нем же Ионычев. -- Так Вы на больнице? -- с угрозой спросил следак. -- Да. -- Ладно, -- сказал Ионычев и ушел. -- Как наши дела? -- спросил я у Косули. -- Послезавтра тебя на суд повезут. С этим ничего нельзя поделать. В суде ты заявишь, что без адвоката на рассмотрение не согласен, а я не приду. Завтра позвоню в суд и скажу, что занят. Ты ведь откажешься? -- Это в зависимости от дальнейших движений. -- Будет. Все будет. Почва для перевода на больницу в Матросскую Тишину готовится. Это очень дорого и сложно. -- Смотрите. Авансов больше не даю. -- Как ты на больнице? Сокамерники не обижают? -- Обижают, Александр Яковлевич, в обиженке. А на обиженных воду возят. В курсе? -- Ха! -- по-солдафонски отозвался Косуля. -- Ты меня не подведи. Все будет. Человек с Бермуд -- платит. Если что не так -- ты скажи, поправим. Жалобы есть? -- Жалоб нет. Матрасов тоже. -- Что? Матрасов? -- Именно. Спать не на чем. -- Не может быть. Что -- голые нары? Ведь заплачено. -- Голые, Александр Яковлевич. Голые, как правда. В этот же день явилась в камеру сестра-хозяйка и принесла стопку тощих одеял с требованием не забирать их с больницы. "А то я себе тут пометила". На следующий день опять приперся Косуля, принес необъятную плитку шоколада, сигарет и, заглядывая в глаза, просил не подвести. Следовало сделать вывод: пребывание на больнице есть наращивание преимущества, значит, можно и нужно пойти на уступки. С учетом маленькой неприятности: спецчасть принесла продление срока содержания под стражей до одного года -- резких движений делать не стоило. На общаке судовых заказывают в час-два ночи, на спецу в два-четыре, на больнице -- в четыре-пять. -- Прощаемся? -- спросил Саша. -- Вряд ли, -- ответил я. Но пинка на выходе получил. На сборке с шконками в один ярус полно народу, но примоститься посидеть можно. Дым коромыслом, курят по максимуму. Лица сосредоточенные, никто не улыбнется. Заглядывает баландер, предлагает хлеб. Все отказываются. Это традиция. В день суда никто не ест, даже в камере, а предложенный хлеб идет в карцер (должен, по крайней мере), поэтому если кто соглашается хлеб взять -- никто слова не скажет, но поглядят неодобрительно. Лица у судовых уже не такие одинаковые, как на общаке, хотя и без явных признаков индивидуальности; лица солдат перед боем. Разговоров почти нет. Лишь братва беседует под решкой, которая -- одно название, такая глухая, что вентиляции нет, и чем они там дышат, неизвестно. Ближе к двери легче, она иногда открывается, давая небольшую циркуляцию воздуха, есть несколько шагов пространства для ходьбы, которая опять же почему-то не нужна никому, кроме меня. Одеваются в суд наилучшим образом, часто одалживая одежду, однако в костюмах я не видел никого. В отличие от посещения адвокатов в Матросской Тишине. Уж не знаю, кто там ходит на вызов в костюме, а то, что два стукача в два два восемь -- Вова и Слава -- ходили -- это факт. Таким образом, на сборке собирается общество, не чуждое приличий, надежды и всего другого, присущего человеку, лишенному белого света, но, по большей части, остающегося, а может и становящегося, человеком. Аура здесь повыше, чем в хате, хотя и напряженней. Все пошли на коридор. Что? Зачем? Ах да, шмон. На Бутырке так. По хер. Шмона не видели. Но для судовых это неприемлемо. Кто-то из братвы выступает вперед и перед камуфляжным вертухаем говорит: "Старшой! Вот, не побрезгуй, чем богаты, тем и рады, больше не имеемвозможности, возьми" -- протягивает четыре пачки сигарет с фильтром (был брошен клич, сбросились). Не учел как-то, а то бы поучаствовал, да все, что было, почти и выкурил. На суд без сигарет нельзя, плохая примета, и табак здесь -- чистое золото. Горят ведь души. Пламенем горят. Четыре пачки свору устраивают. Демонстративно гонят через помещение с конвейерной лентой, дают команду раздеться и бросить вещи на конвейер, но тут же перегоняют дальше, и все обходится без шмона. Долго тянутся часы на сборке, но вот позади предложение хлеба, проверка, подобие шмона, и начали вызывать по судам. Строго, организованно и вежливо. Отношение к судовым вполне приличное. Во-первых, судовой -- он как бы дед на тюрьме, а во-вторых, кто знает, может, он из зала суда на волю уйдет, а в этом смысле для вертухая предпочтительнее, чтобы его не помнили. Недаром на Бутырке они называют друг друга не по именам, а по номерам. -- Эй, четвертый! Давай сюда, накатим! -- весело кричит вертух на продоле. -- Не, я к шестому. Он с девятым уже договорился. -- Погоди, скоро вернусь, продолжим! Это значит, тюремные уроды пьянствовать собрались. Народу на сборке быстро становится меньше. То, что меня не называют в числе тех, кому ехать в Тверской суд, не удивляет. Я остаюсь на сборке один, как замешкавшийся зритель после несостоявшегося спектакля. Брожу по прокуренной камере, находя удовольствие в тишине и размышлении. На кой мне эта тюрьма в такие годы. В молодости, оно, может быть, было бы и полезно, а сейчас. Сейчас тоже было бы полезно, если удастся выйти. А если еще не заразиться тубиком, спидом или гепатитом -- это вообще будет счастье. Тот самый случай, когда для счастья не нужно ничего лишнего: пускай останется то, что есть. Чтобы выйти на волю, надо подняться по очень длинной лестнице, а когда она закон-чится -- неизвестно. Попал в колеса правосудия -- терпи, результат непредсказуем. Принесло тебя, дурака, на родину, теперь умней потихоньку. -- Что так быстро? -- спросил Саша. -- Не вывезли. -- Это бывает. Почему, объяснили? -- Нет. -- Мы тут тебе поесть оставили. Хотя, думали, не вернешься. -- За то и другое благодарю. -- Теперь дней через десять. Все равно вывезут. Обязаны. -- В Преображенский суд с Матросски почти полгода не вывозили, заявлений несколько десятков написал, не факт, что и здесь вывезут. -- Что за делюга у тебя такая, что так прессуют?! -- Х.. его знает, Александр. Не я ее придумал. -- А кто? -- Следователь. -- Конец диалога проходит с легкой взаимной усмешкой. В хате по-прежнему холодно, немноголюдно и голодно. Пришел Воровской Прогон, в котором сообщалось, что положение на тюрьме тяжелое: не хватает хлеба и табака, особенно в коридоре смертников, но общее, тем не менее, собирается исправно, хотя и ценой лишений арестантов, прежде всего -- общего корпуса, за что им выражается искренняя благодарность. Теперь основным занятием стала рассылка маляв по соседям и на общак с просьбой загнать чаю, курехи, барабулек, хлеба и т.д. Всегда кто-нибудь отзывался и загоняли, по возможности, что делали и мы. Сигареты теперь растягивались на подольше, в ход пошли самокрутки из сухих нитфелей, а сама заварка прогонялась через кипяток до полного осветления. Паек приближался к блокадной норме. На общаке в знак протеста объявили голодовку. Семеро ее организаторов были жестоко избиты мусорами, двое оказались в больнице на Матросской Тишине,один, в частности, с отрывом почки. Разумеется, как и множество других маленьких тюремных неприятностей, этот незначительный случай не заинтересовал на воле ровным счетом никого, хотя информация через адвокатов и просочилась за пределы Бутырского централа; страна продолжала жить своей жизнью. Азербайджанец "Вася", качая головой, говорил, что такое положение, как в российской тюрьме, невозможно в любой азербайджанской, где никто, ни по ту, ни по эту сторону решетки, не допустит, чтобы