мили. ОГЛУШИТЕЛЬНО РУЖЬЕ Сказывал кум Ферапонт -- мы его Ферочкой зва ли, -- сказывал про свое ружье. Ствол, мол, широчен ной, калибру номер четыре. Это что четыре! У меня вот ружье, тоже своедель но -- ствол калибру номер два! Кабы еще чуть пошире, я бы в ствол спать ложился. А так в ем, в стволе ружейном калибру номер два, я са поги сушил, провиант носил. Опосля охоты, опосля пальбы ствол до большой горячности нагревался, и жар в ем долго держался. В зимни морозы, в осенню стужу это было часто очень к месту и ко времени. От устали отдыхать али зверя дожидать на теплом стволе хорошо! Приляжешь и поспишь часок другой-третий, как на лежанке. Чтобы тепло попусту не тратилось, я к стволу крышку сделал. Выпалю для тепла, крышкой захлопну и ладно. Бывало, сплю на теплом ружье, на горячем стволе, а Розка, собачонка, около сторожем бегат. Как какой непорядок: полицейского, волка или другого какого зверя почует, ставень от ствола оттолкнет в сторону, меня холодом разбудит. Ну, я с ружьем своим от всякого оборону имею. Мое ружье не убивало, а только оглушало, тако оглушительно было. Раз я дров нарубил, устал, на ружье, на теплом стволе спать повалился. Лесничий с полицейским заподкрадывались. Рубил-то я в казенном лесу. Розка тихомолком ставень откинула, меня холодом разбудило. Кабы малость дольше спал, меня бы сцапали и с дровами и с ружьем. Я вскочил, стряхнулся, выпалил да так хорошо оглушил лесничего с полицейским, что у них отшибло и память и всяко пониманье, а движенье осталось. Я на лесничем, на полицейском, как на заправской паре дрова из лесу вывез. Оглушенных в деревне на улице оставил, сам в лес воротился. Мне и ответ держать не надо. С этим оглушительным ружьем я на уток охотился. В саму утрешну рань нашел озерко, на ем утки плавают, в туманной прохладности покрякивают, меня не слышат. Ружье-то утки видят, таку махину не всегда спрячешь. Видят утки ружье, да в своем утином соображении ствол калибру номер два и за ружье не признают. Это мне даже сквозь туман явственно понятно. Утки оглушительно ружье за пароходну трубу сосчитали: думали, труба в отпуску и прогуливат себя по лесу. Не все ей по воде носиться, а захотела по горе походить. Утки таким манером раздумывают, по воде разводье ведут, плясом кружатся. Туман тоньшать стал, утки в мою сторону запоглядывали. Я пальнул. Разом все утки кверху лапками перевернулись и стихли. Надо уток достать, надо в воду залезать, а мне неохота, вода холодна. Кабы Розка, собака, была, она бы живо всех уток вытащила. Да Розка дома осталась. Жона шаньги житны пекла. Об эту пору у Розки большое дело -- попа Сиволдая к дому не допускать. А поп по деревне бродил, носом поводил, выискивал, чем поживиться. Розка -- умна животна: пока все не съедено, пока со стола не убрано, ни попа, ни урядника полицейского, ни чиновника (не к ночи будь помянуто, чтобы во снах не привиделся) и близко не подпустит. Коли свой человек идет: кум, сват, брат, Розка хвостом вилят, мордой двери отворят. Сижу, про собаку раздумываю, трубку покуриваю, про уток позабыл. К уткам понятие и все ихны чувства воротились. Утки зашевелились, в порядок привелись, крылами замахали и вызнялись. "Вот, -- думаю, -- достанется мне от жоны за эко упущенье". Утки вызнялись, тесно сбились, совещание ведут Я опять пальнул. Уток оглушило, они на раскинутых крыльях не падают, не летят, на месте держатся. Тут-то взять дело просто. Я веревку накинул и всю стаю к дому потащил. Дождь набежал. Я под уток стал и иду, будто под зонтиком. Меня вода не мочит, меня дождь не берет Дождь пробежал, солнышко припекло, я под утками иду -- меня жаром не печет. Дома утки отжились, ко двору пришлись. Для уток у меня во дворе пруд для купанья, двор да задворки для гулянья. Как замечу уткински сборы к полету-отлету, я оглушительно ружье покажу, утки хвосты прижмут, домашностью займутся Яйца несут, утят выводят. Вскорости у всех уемских хозяек утки развелись. Всем веселы хлопоты, всем сыто. Поп Сиволдай выбрал время, когда собаки Розки дома не было, пришел ко мне и замурлыкал таки речи: -- Я, Малина, не как други прочи, я не прошу у тебя ни уток, ни утят, дай ты мне ружья твоего, я сам на охоту пойду, скоро всех, больше всех разбогатею. От попа скоро не отвяжешься -- дал ему ружье. Сиволдай с вечера на охоту пошел. Ружье ему не под силу нести, он ружье то в охапке, то волоком тащил. А к месту притащился вовремя и в пору. На озере уток много, больше чем я словил. Поп Сиволдай ружьем поцелил и курок нажал, да ружье-то перевернулось, выпалило и оглушило. Очень хорошо оглушило, только не уток, а Сиволдая! Попа подкинуло да на воду на спину бросило. Поп не потоп, весь день по озеру плавал вверх животом. Эко чудо увидали старухи-грибницы, ягодницы. Увидали и запричитали: Охти, дело невиданно, Дело неслыханно. Плават поп поверху воды, Он руками не махат, Он ногами не болтат, Больше диво, большо чудо! Поп молчит. Не поет, не читат, У нас денег не выпрашиват. Это сама больша удивительность! С того дня стали озеро святым звать. Рыба в озере перевелась, утки на озеро садиться перестали. Озер у нас много. Мы на других охотимся, на других рыбу ловим. А Сиволдай на воде отлежался, из озера выкарабкался. На охоту ходить потерял охоту. ТЕРПЕНЬЕ ЛОПНУЛО Наше крестьянско терпенье было долго, а и его не на всяк час хватало. Из терпенья-то мы выходили, да голыми руками не много наделашь. Начальство нас надоумило, само того не думая, оружье сделать. Надоумило на свою шею. Богатей да полицейски у нас в Уйме кирпичной завод поставили. Пока планы заводили, построение производили, нам заработки коробами сулили. А нам лишь бы от начальства бывалошного подальше, заработки мы сами сыскать умели. Но начальству перечить не стали, да нашего согласья не порато и спрашивали. Мы на планы смотрели с видом непонимающим, а что надобно нам -- усмотрели. Для виду мы за заработками погнались. Взялись мы всей Уймой трубу заводску смастерить. Сделали. По виду труба -- какой и быть надо, а по сущей сути это было ружье оглушительно, далекострельно. Ствол калибром не номер четыре, как у кума Митрия, не номер два, как у меня, а больше номера первого. Коли не знать, что под крышей есть, дак очень даже настояща заводска труба, и дым пущала. Завод в ход пошел. Мы спины гнули, начальство да богатей карманы набивали, нас обдували. Мы большим долгим терпеньем долго держались. Да не стерпели, лопнуло наше терпенье. И дело-то произошло из-за никудышности -- из-за репы, из-за брюквы пареной. Наши хозяйки во все годы в рынке парену брюкву, репу продавали. В рынке не то что теперь -- грязь была ма-лопролазна. Для сбереженья товаров и самих себя мы в грязь поперечины бросили, доски постелили, горшки, шайки с пареным товаром расставили и торгуем. Кому на грош, кому на полторы копейки. Вдруг полицыместер на паре лошадей налетел. Полицейски с чиновниками с нас за все про все содрать успели. Для полицыместера у нас ничего не осталось. Мы и за карманы не беремся. Увидал полицыместер, что мы не торопимся ему взятку собирать, и крик поднял. От егонной ругани ветер пошел -- хошь овес вей. Полицыместер раскипятился, зафыркал и скочил на доски, на самы концы. И забегал по доскам, запритоптывал. Доски одна за одной концами вскидывают, горшки, шайки выкидывают. Пареной брюквой, пареной репой палить взялись, будто заправскими снарядами. Наперьво полицыместеру и полицейским отворены глотки заткнуло, глаза захвостало-улепило. Вторым делом тем же ладом чиновникам прилетело, влетело. Горшки, шайки в окнах правлений рамы вышибли и ни одного ни чиновника, ни чиновничишка не обошли. Простого народу не тронуло, зато в губернатора цельна шайка влипла. Губернатор брюкву, репу прожевал, от брюквы, репы прочихался, духу вобрал и истошно закричал: -- Непочтительность! Взяток не дают! Не ту еду подают, каку мы хотим! Бунт! И скорой минутой царю депешу послал, бегом бежать заставил. У царских генералов ума палата, у царя самого больше того. Царь в ответ приказ строгий отписал: "Арестовывать, расстреливать, ссылать. Усмирить в одночасье". Это за брюкву-то, за репу-то! Тут вот наша труба-ружье оглушительно нам и понадобилось. Повернули мы в городску сторону, ружейну часть примкнули. Всей деревней зарядили. Всей деревней выпалили. Всех чиновников до одного, всех полицейских -- начисто всех оглушило. Всякого на месте, как был, припечатало: что делал -- за тем делом и оставило людям добрым напоказ, в поученье. Мы в городу собрались гулянкой по этому случаю. Робят взяли зверинец из чиновников поглядеть. И увидали мы, нагляделись, насмотрелись на чиновничьи дела, на ихну царску службу. Оглушенные чиновники деревянными стояли, их хошь прямо смотри, хошь кругом обходи. Ловко чиновники лапу в казну запускали, видать, -- дело давно знакомо. Друг дружки в карманы залезали, друг дружки ножку подставляли. Умеючи взятки брали, с бедняков последню рубаху снимали. Насмотрелись мы на чиновников, кляузы строчащих и на нас ехидны бумаги сочиняющих. Заглянули мы в бумаги, а там для нас и силки, и капканы, и волчьи ямы, и всяки рогатки, всяки ловушки наготовлены. Подумать только -- на что чиновники ум свой тратили! Дух от чиновников хуже крысиного. Мы окошки, двери настежь отворили для проветриванья. Все награбленное добро отобрали, голодному люду роздали. Отобрали все из рук, из карманов, из столов, из шкапов. Добра, денег было много, и все чужо -- не чиновничье. Крючкотворными делами все печки во всем городе истопили. Малы робята и те поняли, како тако у чиновников царских "законно основанье". Малы робята и те заговорили: -- Как так долго царска сила держится, коли законно основанье у ней воровство да полутовство? Робята на выдумку мастера. Чиновников казенными печатями к месту, который где застат, припечатали. Мы свое дело сделали, домой ушли. Чиновники в себя пришли, увидели, что их секреты известны всему свету. Пробовали на нас снова шуметь. Да в нас уж страху нисколько не осталось, а кулаки-то сжались. Моя жона картошку копала. Крупну в погреб сыпала, мелку в избу таскала в корм телятам. Копала -- торопилась, таскала -- торопилась и от поля до избы мелкой картошки насыпала дорожку. Время было гусиного лету. Увидали гуси картошку, сделали остановку для кормежки. По картошкиной дорожке один-по-один, один-по-один -- все за вожаком дошли гуси до избы и в окошко один за одним -- все за вожаком. Избу полнехоньку набили, до потолка. Ко-торы гуси не попали, те в раму носами колотились, кры-лами толкались и захлопнули окошки. Дом мой по переду два жилья: изба, для понятности сказать, кухня да горница. Мы с жоной в горнице сидим, шум слышим в избе, будто самовар кипит, пиво бродит и кто-то многоголосно корится, ворчит, ругается. Двери толконули -- не открываются. Это гуси своей теснотой приперли. Слышим: заскрипело, затрещало и охнуло. Глянули в окошко и видим: изба с печкой, подпечком, с мелкой картошкой для телят с места сорвалась и полетела. Это гуси крылами замахали .и вызняли полдома жилого -- избу. Я из горницы выскочил, за избой вдогонку, веревку на трубу накинул, избу к колу привязал. Хошь от дому и далеко, а все ближе, чем за морем. И гусей хватит на всю зиму ись. Баба моя мечется, изводится, ногами в землю стучит, руками себя по бокам колотит, языком вертит: -- Еще чего не натворишь в безустальной выдумке? Како тако житье, коли печка от дому далеко? Как буду обряжаться? На ходьбу-беготню, на обрядню у меня ног не хватит! Я бабу утихомирил коротким словом: -- Жона, гуси-то наши! Жона остановилась столбом, а в голове ейной всяки мысли да хозяйственны соображения закружились. Баба рот захлопнула. Побежала к избе как так и надо, как по протоптанному пути. Гусей разбирать стала: которых на развод, которых сейчас жарить, варить, коптить. И выторапливается, кумушкам, соседкам по всей Уйме гусей уделят. За дело взялась, устали не знат, и дело скоро ладится: которо в печке печется, которо в руках кипит, жарится. Моя баба бегат от горницы до избы, от избы до горницы, со стороны глядеть -- веревки вьет. Вот и еда готова. Жона склала в фартук жареных гусей, горячи шаньги сверху теплом из печки прикрыла, в горницу притащила, на стол сунула, тепло вытряхнула. Приловчилась -- в фартуке и другого всякого варенья, печенья наносила и тепла натаскала. В горнице тепло и не угарно. Тепло по дороге проветрилось, угар в сторону ушел. Моя жона в удовольствии от хозяйничанья. Уемски бабы -- тетки, сватьи, кумушки, соседки, жонины подруженьки -- гусей жарят, варят, со своими мужиками едят, сидят -- тоже довольны. У меня жилье надвое: изба от горницы на отлете, не как у всех, а по-особому, -- и я доволен. Все довольны, всем довольно, только попу Сиволдаю все мало. Надобно ему все захватить себе одному. -- Это дело и я могу, -- кричит Сиволдай, -- картошки у меня много с чужих огородов, мне старухи кучу наносили и на отбор мелкой. Сиволдай насыпал картошки и к дверям, и к окошкам, и в избу, и в горницу, и на поветь; гуси не мешкали и по картофельным дорожкам через двери да в окошки полон дом набились. Поп обрадел, двери затворил, окошки захлопнул. Поймал гусей. Гуси крылами замахали, поповский дом подняли. В доме-то попадья спяща была, громко храпела, проснуться не успела. Сиволдай за гусями жадно бросился. Про попадью вспомнил и заподскакивал. -- Да что это тако! Да покричите всем миром, чтобы гуси воротились, чтобы дом мне отдали и попадью вернули. Скажите гусям: я их отпущу. Вам, мужикам, гуси поверят. Кричите всем деревенским сходом. Мы Сиволдаю проверку сделали. -- А ты, поп, гусей-то отпустишь, ежели дом с попадьей вернут тебе гуси? -- Да дурак я, что ли, чтобы столько добра мимо рук пустить? Вы только мне дом с гусями воротите! Мы в поповски дела вмешиваться не стали. Мы-то разговоры говорим, а гуси в поповском дому летят да летят, их криком уже не остановишь. Сиволдаю и дома жалко, и попадью жалко -- кого жальче, и сам не знат. Запричитал поп, возгудел: Последняя жона у попа, И ту гуси с домом унесли. Унесли-то в светлой горнице С избой да еще с поветью. Остался я без эконы один, Заместо дому у меня баня да овин. А и улетела моя попадья В теплу сторону. Как домой она воротится, Да как начнет она бахвалиться: "Я там-то была, то-то видела, На гусях в дому перва ехала, Ни с кем еще не бывало экого!" Мне и дому жаль, И жальче же всего, Что побыват попадья дальше мово. Снаряжусь-ко я за жоной в поход. Ты гляди, удивляйся, честной народ, Что задумал поп, с тем скоро справился. Выбрал место видное, просторное. Сел, приманкой для гусей приладил себя. В широки полы мелку картошку насыпал кучами, в руки взял четвертну с самогоном. Под парами самогонными легче лететь будет! Тетка Бутеня на голову попу самоварну трубу поставила, не пожалела для общего веселья и сказала: -- Это от всего моего усердья! Сидит поп Сиволдай взаболыпным летным самогонным пароходом. Спутья недолго ждал поп. Гуси картошку увидали, Сиволдая не приметили, за картофельну кучу посчитали, погоготали и порешили взять с собой запас кормовой. Ухватились гуси за длинны поповски полы и полетели. Поп Сиволдай на гусях летит, самогон пьет. Гуси -- народ тверезый, пьяного духу не любят, особливо самогонного, гуси Сиволдая бросили. Поп шлепнулся в болото, там чавкнуло, брызги в стороны выкинуло. Поп сидит и шелохнуться боится, кабы в болото не угрузнуть. Сидит, завыват, людей со-зыват: -- Люди! Тащите меня из болота, покудова я глубоко не просел. Тащите скоре, пока у вас гуси не все съедены, я вам ись помогу, а которы не початы, тех себе про запас приберу, вас от хлопот ослобожу. Наши бабы как причет затянули: Ты бы, поп Сиволдай, На чужо не зарился, Мы бы тогда бы Тебя бы, попа бы, Вызволили. Мы бы тогда бы Тебя бы, попа бы, Скоро вытащили, А теперь, Сиволдай, Ты в болото попал подходяще. Кабы не твоя толщина, ширина, Ты бы в болото ушел с головой. Мы бы тогда бы За тебя бы, попа бы, В ответе не были. Мы бы тогда бы Тебя, бы попа бы, Тут и оставили! Вечером, близко к потемни, мужики выволокли Сиволдая на суху землю, чтобы за попа в ответе не быть. Попадья и далеко бы, пожалуй, улетела, да во снах ись захотела. Глаза протерла, гусей увидала и ну их ловить. Разом кучу гусей ощипала, в печке жарить, варить стала. Гуси со страху крыльями махать перестали. Дом лететь перестал, в город опустился да на ту улицу по которой архиерея на обед везли. Архиерейски лошади вздыбились, архиерейска карета опрокинулась, архиерея из кареты вытряхнуло. Архиерей на четвереньки стал, животом в землю уперся, ему самому и не вызняться. Попы и монахи думали: так и им стать надо, стали целым стадом кверху задом и запели монастырским распевом: Что оно еси Прилетело с небеси? Спереду окошки, Сбоку крыльцо, Сзади поветь -- Машины нигде не углядеть! Архиерей сердито вопросил: -- Что за чудеса без нашего дозволенья? Кто в дому по небу летат, моих коней, моих прихлебателей стадо пугат? Сиволдаиха в самолучше платье вынарядилась, на голову чепчик с бантом налепила, морду кирпичом натерла-нарумянила, с жареным гусем выскочила и тонким голоском, скорым говорком да с приседаньицем слова сыпать принялась: -- Ах, ваше архиерейство, ах, как я торопилась, ах, к тебе на поклон, как знаю я, что ты, ваше архиерейство, берешь и тестяным и печеным, ах, запасла гусей жареных, гусей вареных и живых не ощипанных полный дом. Полна и изба, и горница, и поветь -- изволь сам поглядеть! Архиерея на ноги поставили, и все стадо подняло головы. -- Ты, Сиволдаиха, забыла, что мне нельзя мясного вкушать? -- А ты, ваше архиерейство, ешь, как рыбку. Ах, и хлопочу-то я не за себя, а за попа Сиволдая, чтобы дал ты ему како ни на есть повышение да доходу прибавление. Архиерей носом засопел и услыхал -- жареным пахнет, дал согласье на Сиволдаихино прошение. -- Дозволяю твоему Сиволдаю с крестьян больше драть. От евонного доходу мне половина идет. Попадья гусей припрятала, окошки занавесками задернула, архиерею дала одного жареного, одного вареного и пару живых. Двери замком закрыла. Сама Сиволдаиха к дому привязалась, вожжами по стенам захлопала, по повети ременкой стегонула. Гуси подняли дом и понесли. Вернулась-таки попадья в нашу деревню. Ладилась приспособиться нам на головы сесть, да мы палками отмахались, прогнали на прежни стойки, на старо место. Робята дернули попадью за подол, попадья ногами лягнула и повернулась не в ту сторону, и сел поповский дом на старо место, передом в задню сторону, задом на улицу. По ею пору так стоит. Коли хошь, поди погляди. А гусями поп с попадьей не пользовались. Нашим робятам до всего надо дознаться. Отворили окна да двери поглядеть, кака сила попадью в город носила. Гуси и улетели. Моя отлетная изба всей Уйме на пользу была. Уемски хозяйки свои печки не топили, дров не изводили. Топили одну мою печку в моей отлетной избе, топили в оче редь. Тепло охапками таскали по избам, в печке варили, жарили, парили, пекли кому что надобно -- всем жару хватало. Артельный горшок наварне кипит, артельна печка жарче грет. В артельной печке тепло тако прочно было, что в холодну пору мы теплом обвертывались и ходили в одних рубахах на удивленье проезжающим. Попробовал я теплом-жаром торговать. Привез на рынок жару-пару. Не успел остановить Карьку -- налетели полицейски, чиновники у чужого добра руки погреть -- Что за товар, как продавать, отмеривашь, отве-шивашь али считать, да каку цену берешь? Вы, ваши полицейства, чиновничества, на теплых местах сидите, руки у чужого тепла нагреваете. Мой товар в самый раз про вас. Попробуйте нашего деревенского жару. Развернул я воз с теплом из нашей общественной согласной печки и так "огрел" полицейских, чиновников, что они долго безвредными сидели. А мы, деревенск и городской простой народ в те поры отдохнули, штрафов не платили, денег накопили, обнов накупили ПЕРЕПИЛИХА -- Глянь-ко на улицу. Вишь, Перепилиха идет? Сама перестарок, а идет фасонисто, как таракан по горячей печи. Голос у нее такой пронзительной силы, что страсть! И с чего взялось? С медведя. Пошла это Перепилиха (товды ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха торопится, ягоды собират грабилкой. Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, сходна с ковшом, только долговата, с узорами по краям. У Пе-репилихи было бабкино придано. Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трещит, кто-то пыхтит. Голову подняла, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират, и тоже торопится, рот набиват. Перепилиха со всего голосу взвизгнула! И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом! Над медведем еще долго визжала, верещала, боялась, кабы не ожил. Взяла медведя за лапу и поволокла домой. И всю дорогу голосом верещала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы просека стала. Больши и малы дерева и кусты порубленными пали от Перепили-хиного голосу. Дома за мужа взялась и пилила, и пилила! Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толко-нул? Зачем не помог медведя волокчи? Муж Перепилихин и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. В мужике сквозна дыра засветилась. Доктор осмотрел и сказал: "Кабы в сторону на вершок, и сердце прошибла бы!" Жить доктор дозволил, только велел сделать деревян-ну пробку. Пробку сделали. Так с пробкой и ходи.т мужик. Пробку вынет, через дырку дух пойдет сквозной и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж изловчился: пробку открыват да закрыват -- плясова музыка выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста. А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги. Она перво-наперво ум отобьет, опосля того голосом всего исщиплет, прицарапат. Мы выторапливались уши заткнуть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихи и силы не имет. Одиновы видим: куры, собаки, кошки всполошились, кто куда удират. Ну, нам понятно -- это значит, Пере-пилиха истошным голосом заверещала. Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал, али в гостях не назвали самолучшей гостьюшкой. Перепилиха отругиваться собралась, а для проми-нанья голоса у нас в Уйме силу пробует. Мы еенну повадку вызнали. Сейчас уши закрыли кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. Попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась и мимо Перепилихи павой проплыла, подолом пыль пустила. Уши затворены -- и вся ересь голосова нипочем. Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху. А жаровихинцы уж приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. Дома, которы не крашены, наскоро мелом вымазали -- на крашено Перепилихин голос силы не имет. Вот Перепилиха по деревне скется, изводится, а все безо всякого толку. Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат. Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила -- от дома враз щепки полетели! Жил в том дому мужичонко по прозвищу Опара. Житьишко у Опары маловытно, домишко чуть на ногах стоит. Опара придумал на крышу ушат с водой затащить, водой и чохнул на Перепилиху цельным ушатом. Перепилиха смокла и силу голосову потеряла. Жаровихински жонки выскочили, а в ругани они порато наторели. И взялись Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед! Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет -- мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала. Перепилиху мы и на общественну пользу приспо-соблям: как чищемину задумам, Перепилиху посылам дерева да кусты голосом рубить. ПИРОГ С ЗУБАТКОЙ Послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась. Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры. Квашню на печку поставила, а сама возле печи спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как носом сказку говорит. Слышит Перепилихин муж, ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит. Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся. Перепилихин муж обряжаться стал скорым делом: печку затопил, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал да в печку. Испек-таки пирог! Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости: -- Кумовье, сватовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья ись! Испек я пирог с зубаткой, приходите скоро, пока горячность из пирога не ушла! Мы думам: кака така горячность? Ежели и простынет пирог малость, то горячим запьем. Сами поторапливаемся. Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню ись доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу -- все сразу. Ну и пирожище! Отродясь такого не видывали! Со всех сторон шире стола, и толстяшшой, и румяняшшой, просто загляденье, а не пирог! Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешки. И как следоват быть, по заведенному у нас обычаю, у рыбника верхню корку срезали, подняли. А в пироге -- Перепилиха! Запотягивалась и говорит: -- Ах, как я тепло выспалась! Что тут стало -- и говорить не стану! Опосля того разу я не только к большим пирогам, а к маленьким с опаской подходил! Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не сразу и признали. Думали -- какой проходящей так измочен, так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в горячей воде вымочила да им-то, мужикам-то своим, всю избу вымыла, вышоркала и приговаривала: -- После твоих гостей для моих гостей избу мою! День и ночь висел Перепилихин муж на плетне. На другой день Перепилиха его сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога. Мы попробовали, а ись не стали -- уж оченно Пере-пилихой пахло, и злость Перепилихина на зубах хрустела. НА ТРЕСКЕ ГУЛЯЛИ Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказывал как-то Пуля: -- Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую, нет ходу. Вышел на мостик, глянул -- стоим! -- Что за оказия? Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушенна вскидывается, взблескиват серебром. Винт колотит, рыбинами брызжет. А пароход -- на месте! Мы на треску наехали. Матросы пристали ко мне, канючат: -- Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько, добра задаром пропадат! И трюмы у нас пусты! Ну, ладно, позволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели да приятелям раздавали в угощенье. Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул и сон такой ладный завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся! Протер глаза -- я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел. В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил -- вышло на много кило- метров длиной, палкой толщину узнал -- вышло двадцать пять метров. Дело подходяще: ехать можно. А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, развел огонь, сварил уху. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел -- поспал, поел -- поспал. Меня треска и кормит и везет. Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой. На строчных льдинах знаки ставил алыми платочками, что жоне с Мурмана вез. Погулял и домой пора. Высмотрел вожака-рыбу -- накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел. В городе у рыбной пристани углом пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свеже -- жива в воде. Продавал дешевле богатеев-рыбаков. Покупатели ко мне валом валили. Смотрящи, лицезрящи на берегу столпились. Всем антиресно поглядеть на тресковый косяк. Я пущал гулять по треске. Малых робят с учительшами пущал задарма, а с других жителей по копейке брал. -- Да ты, гость разлюбезный, кушай, ешь треску-то! Из того самого стада, на котором я ехал, только уж не обессудь -- посолена. БЕЛЫЙ МЕДВЕДЬ ПОЛЮСНОЙ Я тебе не все еще обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, ветер платки полощет. Платок алый, что огонь взблескиват, что голос громкий песню вскрикиват. ЧАЙКИ ОДОЛЕЛИ Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал. Треска -- рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады. Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была. В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье -- считана копейка. Форсу хоть отбавляй -- и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле -- вмиг раскупили. А мне что? Кабы настоящи рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей ели и гостей потчевали. У чиновников настояще пониманье форсом было загорожено. В прежние времена нам в согласьи жить не давали. Чтобы ладу не было, дак деревню на деревню науськивали. Всяки прозвища смешны давали, а другоряд и срамно скажут. А коли деревня больша, то верхний с нижним концом стравливали, а потом и штрафовали. Ну, вот было одного разу. Шли мы на пароходе с Мур-мана, там весновали товды и летовали. Народ был разно-местной. Заговорили да заспорили -- чья сторона лучше. Одни кричат, что ихны девки голосистей всех. Ихных девок никаким не перевизжать. Други шумят, что ихны девки толще всех одеваются. Когда еще кто увидит его, а медведь заприметил -- да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка завалящего нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем и в ус не дую. Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватиться! Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань! Медведь с ярости начал рыбу жрать, столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах застряла. Я медведя веревкой достал и шкуру снял. Погодь, сейчас покажу, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура большаща, шерсть длинняща. Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко чем больше носишь, тем нове становится. Дакося привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал. Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторский чиновник отобрал. Увидел у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой! Пристал чиновник: -- Не отдашь -- в Сибирь! Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то моя баба и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось -- и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику, сказал, что так сделал нарошно, чтобы везти было легче. Чиновники в ту пору понимания настоящего не имели, только грабить ловко умели. Сарафаны в подоле по восемнадцати аршин, а нижних юбок по двадцати насдевывают. Третьи орут, что у ихних хозяек шаньги мягче всех, колобы жирней, пироги скусней. Слов аж не хватат, криком берут. Силился я утихомирить старым словом: -- Полноте, робята, горланить. Всяка сосенка о своем боре шумит! Да где тут! Им как вожжа под хвост попала. -- У нас да у нас!.. -- У нас бороды гуще да длинней. У нас в старости- ной бороде медведь ползимы спал, на него облаву делали! -- А наши жонки ядреней всех! -- А вашу деревню так-то прозывают... -- Ах, нашу деревню? Нашу деревню! А про вашу деревню... И пошло. До того доспорили, что в одном месте ехать не захотели. Кричат: -- Выворачивай каюты, поедем всяк своей деревней! Только трескоток пошел. Мы, уемски, трюм отцепили да в нем домой и приехали. Потом пароходски спохватились, по деревням ездили, каюты отбирали. К нам за трюмом сунулись. А мы трюм под обчественну пивоварню приспособили. Для незаметности трюм грязью да хламом залепили. В этом-то трюму мы сколько зим от баб спасались. И пьем и песни поем -- и хорошо. АРТЕЛЬЮ РАБОТАЛ, ОДИН ЗА СТОЛ САДИЛСЯ Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался. На двое -- дело просто. Меня раз на артель расщепало! Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал -- ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался. На крутом завороте меня из вагона .выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жопа крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило. Я боялся, что меня за каку-нибудь железнодорож-ность зацепит и растянет, а вышло иначе. Начало меня подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет -- так и останусь, там и стою, остановки поезда дожидаюсь. Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил -- и не сосчитал. Вот машина просвистела, попыхтела и остановилась. Дальше нашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец, коли от нас ехать, то начало. Я пуговицу от вагона отцепил. Домой пошел большой толпой, и все я, иду, песню хором пою. В Уйме думали: плотники новы дома ставить пришли али глинотопы на кирпичный завод. Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули. -- Охти, гляди ты! Сколько народу, и все -- как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи -- хоть с боку, хошь с рожи. И как теперича Малиниха мужа рас-познат? Эка орава -- и все на один лад: и ростом, и цветом, и выступью. Которой взаправдашней -- как выгнать? У моей жоны слова готовы: -- Который на работу ловче и на слово бойче, тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерный! Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом "аново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз, и на все горазд? За работу взялся в послеобеденно время, а кнаужне все сготовлено, все сроблено. Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, который я -- настоящий я. Я на всех работах в десять рук работаю. Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом: -- Малина, муженек! Поди за стол садись, пришла пора ись! Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся. В тех местах, где я стоял у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по ею пору растут. Ягоды крупны, сочны, скусны. Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было. КАБАТЧИХА НАРЯДИЛАСЬ Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы. В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел. И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядит, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть? Такой нарядности мы до той поры не видывали. Напялила кабатчиха на себя платье само широко с .бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с трах-малеными кружевами. Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду Собрали мужики деньги на построение сороковки, а потом и четвертной и начали великой празничной пропой. Главно гулянье было за рекой, мы туда на лодках переправились. Под кабатчика с избой заместо одежи все лодки были малы. Кабатчик с горы скатился, на воду плюхнулся, ножками заперебирал, как пароход колесной. Да дунул ветерок! И понесло кабатчика вниз по реки. Наши робята не опозднились, песню запели: Пароход идет на низ, Пароходу кланялись, Пароходски склянки с водкой Очень нам понравились! Кабатчик плывет, стаканчиками с бутылками назва-ниват, тарелками побрякиват, народ соблазнят, к себе подзыват, строчным лодкам выпеват: Ко мне, к кабаку пловучему, Подплывайте кучею, Водку выпивайте, Деньги давайте! Столько лодок к пловучему кабатчику причалило, что будь река поуже -- пароходам проходу не было бы. Река-то широка, да против города мель есть. Кабатчик со всеми лодками на мель и налетел. Кто в лодках ехал без денег, те на мели и осели. А кабатчик деньги собрал, мель пробежал, по глубокой воды дальше плывет, поет. С судоремонтного заводу его окликнули: -- Эй, бревенчато брюхо, приворачивай! Мы тебя железными обручами обобьем да водочки за твой счет попьем. Кабатчик свою линию ведет: Деньги принесите, Товда и водки просите, А 'задарма не взыщите! Кабатчик ручкой помахал и дальше промахал, его поветерью в море вынесло. В море воздух пользительной, кабатчика опять раздувать стало. Стены не выдержали их по бревнышку разнесло. Кабатчика разорвало, бутыл ки разбило вдребезги, раскидало во все стороны. Пьяна буря на неделю поднялась. А мы проспались, опамятовались, лишно пить перес тали, в себя приходить стали. ГРОМКА МОДА Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу, в согласье живем. Песню плету, узоры песенны выплетаю. Вдруг вывернулся пароходишко прогулочный: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком скрипучим, визжачим меня с песни сбил, я на тот час песню потерял. Я рассердился, бечевкой размахнулся, свисток сорвал, тряпкой укутал, его и не слышно. Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит. Из городу приперлась, чай пьет. Гостья локти расставила и с особенным модным фасоном чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват. От своей нарядности вся приважничалась. И зовет меня: -- Присядь со мной рядышком, песенной выдумщик! -- От сижанки я на ногах постою. С ней, модницей-франтихой, рядом не очень сядешь така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями и с кружевами, кружева натопорщены, то ли на трахмале, то ли на густом клею держатся. А юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул, сам отскочил. У модницы как засвистело. -- Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть, у меня в середке како-то расстройство, я к фершалу побегу. Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пу-гат, а свисток на ходу еще звонче вывизгиват. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали. Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом вздымала! В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось! Городски франтихи-модницы в окна выпялились! -- Что оно тако? Откудова экой фасон! И как про-зыватся? Модница в свистячей-визжачей юбке идет вперевалку, губки бантиком сложила и чуть-чуть выговорила: -- Это сама нова загранична мода и прозывается "музыкально гулянье". Что тут в городу повелось! Модницы широки юбки напялили и под юбки гра-нофоны приладили, под юбки девчонок услужающих посадили. Девчонки гранофонны ручки вертят, пластинки гранофонны перевертывают, гранофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играют-нажаривают, а у которых в бубны бьют. У кого услужающей девчонки нету али гранофон не припасен, те взяли будильники, и на долгий звон завели, и под юбки дюжинами привесили. Протопопиха малой колокол с соборной колокольни стащила, подвесила под юбку, идет, каблуками вызваниват, пнет в колокол -- он и откликнется из-под подолу. Очень звонко, громко! Жители городски едва не оглохли от екого музыкального гулянья. Начальство скоропалительно собралось и особым указом, строгим приказом громку моду запретило. Все угомонились. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху! Модница и так и сяк старается свист унять: на тумбу сядет -- свистит, к забору прижмет себя -- свистит! Модница ко мне в Уйму рванулась. А по берегу нельзя -- в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала. Ко мне добралась уж на ночь глядя. Добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Как не помогчи, я завсегда помочь готов. -- Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду. Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал, его опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра отхватил, на портянки нам, мужикам, франтихе оставил полметра. На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке молчком пошла, юбка вся как рукав, модница ногами чуть переставлят, щеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, так с лица широка. Городски модницы сейчас же увидали. Как им отстать? В узки юбки ноги кое-как втолкнули, ногами засеменили. А не знали, что щеки надо надуть -- полные рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то водой полны. На модниц сам полицмейстер наскочил, саблей забренчал, ногами застучал: -- По какому случаю ходите да молчите, како дело умышляете? Модницы фыркнули на полицмейстера, его водой всего обмочили. -- Мы из-за тебя из себя воду выпустили, из-за тебя модный фасон потеряли! Коли громку моду нельзя носить, так тихомолком ходить нельзя запретить! Полицмейстера модницы оглушили,, ум отбили, а ума и было-то мало. Вышел новый приказ: -- Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте. Ты думаешь, я все это выдумал, что такого и не было? Посмотри на старопрежних картинках, в прежних журналах, увидишь, каки широки юбки носили. Под юбками малы ребятишки хороводы водили. На других картинках юбки шириной с рукав, по ровному месту шли, а как приступка -- и ни с места! На лестницы модниц на руках подымали. МОДНИЦА Приходит в магазин модница. Вся гнется, ковыляет-ся -- нарядну походку выделыват. Руки раскинула, пальчики растопырила. Говорить почала, и голосок тоже вывертыват, то сквозь нос, то сквозь зубы, то голос как на каблуки вздынет. Модница хочет показать, что всегда по-иностранному разговариват, по-русскому только понимат, и то не в большу силу, и вся она почти иностранка. А сама модница только по-русскому выворачиват, а ежели ругаться хватится, так всяко носово и горлово придыханье в сторону кинет и своим настоящим голосом как в барабан ударит! Кого хошь переругат, да не то что одного -- весь рынок переругивала! Так вот пришла модница, фасонность и ногами, и руками, и всем телом проделала, головой по-особенному мотнула, глазами сначала под лоб завела, потом кругом повела и завыговаривала: -- Ах, ах, ах! Надобно мне-ка материи на платье! И самой модной-размодной! Чтобы ни у кого не было модней мого! Чтобы была сама распоследня мода! Приказчик кренделем изогнулся, руки фертом растопырил, ноги колесом закрутил и тоже в нос да с завы ванием залопотал под стать моднице: -- Да-с, у нас для вас есть в аккурат то, что вам же лательно-с! Дернул приказчик с верхней полки кусок материи, весь пыльной, о прилавок шлепнул -- пыль тучей поднялась. А приказчик развернул материю, моднице опомниться не дает: -- Вот-с, как раз для вас, пожалте-с, сорт особенной поол-коо-тьер-с! Модница от пыли платочком заотмахивалась, даже нос заткнула, на материю и прямо и сбоку поглядела, руками пощупала, ей и не очень нравится, а коли модная материя, то что будешь делать? -- А отчего эки пятна на материи? -- Это цвет ле-жаа-нтьин-с! К вашей личности особенно очень подходящий. Извольте примерить, к себе приставить. Ах, как пристало! Даже убирать неохота, так к вам подошло! Модница очень довольна, что сыскала особенну модну материю. -- А кака отделка к этому поол-коо-тьеру цвета ле-жаа-нтьин? Приказчик вытащил из-за прилавка обрывки старых кружев, которыми пыль вытирали. Голос выгнул так, что и сам поверил своему уменью говорить на иностранный манер: -- Для этой материи и только для вас, другим и не показывам, вот-с, извольте-с, отделка-с, проо-ваас-дуу-р! И что бы вы думали? Купила-таки модница материю полкотер цвета ле-жантин с отделкой про вас, дур... СЛАДКО ЖИТЬЕ Посереди зимы это было. И снег, и мороз, и сугробы -- все на своем месте. Мороз не так, чтобы большой, не на сто градусов, врать не буду, а всего на пятьдесят. Я лесом брел. От жоны ушел. Моя жона говорлива, к ней постоянно гости с разговорами, с новостями, с пересудами -- я и ушел в лес, от бабьего гомону голову проветрить. Иду, снегом поскрипываю, а мороз по лесу посту киват. Гляжу -- пчелы! Ох ты -- пчелы? И живы, и летают! Покажется это пчелка, холоду хватит да в туман и спрячет себя. Кабы я от кума шел, ну, тогда дело просто -- с пива хмельного в глазах всяка удивительность место находит. Кабы я из полицейской кутузки был выпущен, тогда бы и память, и пониманье были бы отшиблены. А я в настоящем полном своем виде, во всем порядке. Я к ним, к пчелкам, и шагнул. В туман стукнулся. От тумана на меня сладким теплом пахнуло-дохнуло. Нюхнул -- пахнет медом, пряниками, лампасьем хорошим. Я шагнул в туман, а он подается, а не раздается, в себя не пущат. Хотел напролом проскочить, напором взять, а туман тугой -- держится тихо-тихо, а вытолкнул меня вобратно на холод. А пчелки трудящи шмыгают в тумане, похоже, зовут к себе в гости. Надо, думаю, пчелкам слово сказать, а туман сладостью конфетной мне рот набил. Я прожевал -- оченно даже приятно. К чаю это подходяще. Стал топором туман рубить. Прорубил ход в сладком тумане, протолкал себя на ту сторону. И попал на сладки воды, на те самы, которы в нашей холодности хранили себя. Стою в ласковом тепле. Вижу, озерко лежит в зеленой травке, на травке цветочки разны покачиваются, леденцовыми колокольчиками позванивают. Берег озерка усыпан разноцветным лампасьем. Озерко гладку волну вздымет на берег, новы пригоршни лам-пасья кинет, у берега пена спенится, сахаром на берегу останется. Пчелки кругами носятся, золоты узоры ткут, на воду чуть присядут и с медовым грузом к берегу. На берегу мед ровными стопками. Кажна стопка тройке воз, если мерить на увоз. Хлебнул воду для испытания. Вода теплая, сладкая. И все место из-за тумана никакому полицейскому не пронюхать. Спрятано хорошо. А кругом дела делаются. От моего прихода тепла прибавилось. Мед на берегу заподтаивал и потек на воду, с сахарной пеной тестом замесился и готовым пряником двинулся. Я посторонился, туман раздвинулся. Пряники широ-чащи, длиннящи двинулись по моим следам. Пчелки трудящи, работящи на пряниках медом-сахаром письменно-печатно узорочье вывели. Лампасье под пряники для колесного ходу рассыпалось и к нам в деревню, к моему двору, вместях с пряниками прикатилось. Надо сладко добро от захватчиков спрятать и по дороге прикрыть. Я туман прихватил за край и растянул занавеской на весь путь пряникам, прикрыл и с той и с другой стороны. Через туман не видно пряников самоидущих, скрозь туман без особой сноровки не проскочишь. Дело хороше, большо и никому не известно. Будь пряники ростом с воротину, просто бы их по поветям под навесами, по амбарам спрятать от жадных глаз, от грабительских лап. Пряники шириной с улицу! А пряники идут и идут. Мы их на ребро да к дому. Пряники во всю стену. Мы домы пряниками обставили, Крыши пряниками накрыли. В пряниках окошки прорубили. У пряничных домов углы, обоконники и крыши лампасьем леденцовым разноцветным облепили. Даже издали глядеть сладко. Туман по показанной ему дороге тянется от сладкого озера и у нас на задворках вьется, в сладки кучи скла-дыватся. Пряники без устали самоходно себя месят, пекут, к нам себя катят, кучами складываются. Народ у нас артельный, на помощь пришли, пряники к себе растащили. Дома, сидя за чаем, угощаются, потчуются. К нам коли хороший человек поколотится, мы пряничны ворота отворим, с поклоном принимам, угощам, пряниками накормим, с собой запас дадим. Поколотится урядник, поп, чиновник, мы скрозь окошки кричим: -- Милости просим, заходите, гостите, для вас самовар ставим, на стол собирам, рюмки наливам, только ворота пряничны не отворяются. Уж не стесняйте себя церемонией, поешьте пряники, проешьте дыру в меру своей вышины, ширины и в избу зайдите, гостями будете. Поп, урядник, чиновник на пряничны ворота набрасывались, животы набивали пряниками, пряники ломали, в карманы клали, а к нам ходу ни прожрать, ни проломать не могли. Без них у нас и стало сладко житье. ПРЯНИКИ Пряники беспрерывно прибавляются. У нас в Уйме места уйма, а от пряников тесно стало. Надо в город везти, хорошему простому народу в угощенье, а остальным в продажу. По зимней ровной дороге мы крупного лампасья насыпали, на лампасье пряник на пряник поставили вышиной на аршин выше домов, шириной только с полулицы -- для проходу половину улицы оставили. Для сохранности пряники туманом накрыли. На что полицмейстер, кажется, страшно его не было никого, а и тот от пряничного ходу со всей своей тройкой свернул в переулок узенькой и до конца торгового дня из переулка вывернуться не мог. О своем товаре мы не кричали, не объявляли, и так всем ведомо стало: пряничной дух всех с места скинул, все на рынок за пряниками прибежали. Простому хорошему народу мы пряники так давали, кто сколько мог на себе унести. Чиновничьему люду пряники продавали. Цена нашим пряникам та же, что и лавочным, только мера друга. В лавках цена за фунт, а у нас за ту же цену бери махову сажень. Махова сажень два аршина с лишним, а то и три. Бери сажень в вышину и в ширину. По первости чиновники фыркали: -- Много навезено, задешево продавают, значит, нестоящий товар! Нам угодно того, чего мало али вовсе нету, и что втридорога стоит, и нам за полцены давают. Носом повертели, не утерпели, поели, попробовали -- отстать не могут. Пряники -- еда заманчива! Все ели одинаково, а действие было разно. Простой народ ел, сытел, в тело входил, голову подымал, на ногах крепче стоял. Чиновники, полицейски, попы, богатей едят с жадностью, их корежит, распират. Не по нутру им пришлись пряники, а народ хвалит, облизывается. Хорошему народу мы давали пряники со всей узор-ностыо, со всей печатностыо -- и в этом-то и вся сытость пряников была. Остальным от тех же пряников и больши куски отворачивали, а на них пусто место али точка. Полицейским не спится, на месте не сидится, надо им вызнать, с чего повелось, откуда завелось. Полицейски тихим обходом дело начали, ко мне тонкими лисами подъехали: -- Малина, ты мун^ик справной, хорошо живешь, помалу не пьешь. Скажи на милость, откудова в Уйме пряников така уйма? Спрашивают особым секретным голосом. Я им в том же виде отвечаю: -- Ежели скажу да покажу, то ваше начальство и у нас, мужиков, и у вас, полицейских, все себе отберет. Я покажу только вам по секрету, приходите ко мне в сутемки -- сыты будете. Были у меня бочки сорокаведерны припасены для медового запасу. Бочки я толсто медом смазал. В потемень полицейски заявились. Я их со всей настоящей обходительностью угощал пряниками, накормил до раздутья. И по одному к бочкам подводил. Бочки без днищ да на боку в потемках очень схожи с потаенным ходом. Полицейски в бочки сунулись, в мед влипли, я днища заколотил, для воздуха в бочках дырки просверлил. На бочках надпись вывел: "Перевертывать". Кто идет, тот и пнет. За околицу выпинали скоро. На дороге бочки не застаивались: всегда было кому пнуть, перевернуть. От полицейских всем миром избавились! По большим дорогам больше начальство ехало. Бочки поперек дороги выкатились. Начальство увидало, медвежьей болезнью заболело, так уж положено было большому начальству той болезнью болеть. -- Ой-ой, бонба! Кати ее под гору, кати на реку! В деревне и в городу теперь у нас тишина, спокой. Никто в морду не бьет, никого не грабят, никого в кутузку не тянут. Губернатор и полицмейстер приказами кричат: -- Это беспорядок -- во всем городе порядок! ЦАРЬ В ПОХОД СОБРАЛСЯ А пряников у нас горы. По всей деревне задворки пряниками загружены. Мы едим, надо дать и другим. Стали посылать по железной дороге в разны города. Пряники грузили на платформы, туманом легонько прикрывали их для сохран ности. Узорность и письменность на пряниках тех туманом скрывали от полицейских глаз. Покатили наши пряники писаны-печатаны по селам, деревням, по городишкам, городам. Дошла весть о пря никах до чиновников, до важных начальников, до ми иистеров, до царской подворотни и до самого царя. Все перепугались, даже пьянствовать остановились. Царь выкрикиват: -- Как так, из голодной губернии в урожайно место сытость идет? Запретить, прекратить! Царица заверещала: -- Дайте мне пряника самоходного, я таких в глаза не видала, на зубах не жевала. Ни жить, ни быть не могу -- давайте пряника скореича! Министеры духу-смелости набрали и прокричали: -- Ваше царьско, пряники-то печатны! -- Как так печатны? Кто дозволил? Царь заскакал, всем министерам, генералам по зубам надавал. Власть свою показал. Утишился и всем по царской награде привесил. Дух перевел и заговорил: -- Я своим царьским словом приказал: учить -- обучайте, а понимать не дозволяйте. Я грамоту дозволяю -- понимать запрещаю! -- Ваше царьско, по твоему указу в тот край политиков ссылали. Кабы их на тройках прокатили, оно бы ничего, а они пешком шли и каждым шагом народу пониманье несли. Царь схватил бутылку с казенной водкой, о донышко ладошкой хлопнул, пробку умеючи вышиб, одним духом водку выпил и царско слово сказал: -- Заботясь неизменно о благе своем, приказываю пряники писаны-печатны опечатать и впредь запретить! Министеры разными голосами рапортуют: -- Ваше царьско, дозвольте доложить, архангельскому народу нельзя запретить -- из веков своевольны. Дойдут пряники писаны-печатны до глухих углов, тогда трудно будет нам. Надо особых людей послать для уничтожения сладкого житья и теплых вод, а народ к голоду повернуть. С сытым народом да с грамотным нам не справиться. Царь ногами дрыгнул, кулаком по короне стукнул: -- Я умне всех! Сам в Уйму поеду, сам распорядок наведу, сам хорошо житье прикончу! Царь распетушился, на цыпочки вызнялся, чтобы показать свое высочайшество, да не вышло. Ни росту, ни дородства не хватало. Два усердных солдата от всего старанья царя штыками за опояску подцепили и вызняли высоко, показали далеко. И... крик поднялся! Вопят, голосят царица с царевятами, министеры с генералами. -- Что вы, полоумны, делаете? Разве можно всему цароду показывать настоящу царску видимость! Народу показывать можно только золоту корону, что под короной, то не показывается, про то не говорится! Царь в поход собрался. -- Еду! -- кричит, -- в Уйму, вот моя царьска воля! Вытащили трон запасной, поставили на розвальни, дровни узки оказались. Трон веревками привязали. Стали царя обряжать, одевать, надо царску видимость сделать. На царя навертели, накрутили всяко хламье-старье -- под низом не видно, а вид солидно. Поверх тряпья ватный пиджак с царскими знаками натянули, на ноги ватны штаны с лампасами, валенки со шпорами. Сапоги с калошами рядом поставили. Трудно было на царя корону надеть. Корона велика, голова мала. На голову волчью шапку с лисьим хвостом напялили, пуховым платком обвязали и корону нахлобучили. Чтобы корону ветром не сдуло, ее золотыми веревками к царю привязали. Под троном печку устроили для тепла и для варки обеда. Царю без еды, без выпивки часу не прожить. Трубу от печки в обе стороны вывели для пуска дыма и искр из-под царя для всенародного устрашения. Царь, мол, с жаром! Все снарядили. В розвальни тройку запрягли. По царскому указу в упряжку еще паровоз прибавили. На паровоз погонялыцика верхом посадили. Все в полной парадности -- едет сам царь! В колокола зазвонили, в трубы затрубили. Народ палками согнали, плетками били. Народ от боли орет. Царь думат -- его чествуют. На трон царь вскарабкался, корону залихватски сдвинул набекрень, печать для царских указов в валенки сунул, шубу на плечи накинул второпях левой стороной кверху. Царица со страху руками плеснула, в снег ухнулась и ногами дрыгат. Министеры и все царски прихвостни от испугу закричали: -- Ай, царь шубу падел шиворот-навыворот, задом наперед! Быть царю биту! От крику кони сбесились, кабы не паровоз, унесли бы царя и с печкой, и с троном, и с привязанной короной. Паровоз крику не боится -- сам не пошел и коней не пустил. Вышел один министер, откашлянулся и таки слова сказал: -- Ваше царьско, не езди в Уйму, я ее знаю: деревня длинновата, река широковата, берега крутоваты, народ с начальством грубоват, и впрямь побьют! Царь с трона слез, сел на снегу рядом с царицей и говорит: -- Собрать мою царьску силу, отборных полицейских, и послать во все места, где народишко от писаных-печатных пряников сытым стал. Мой царьской приказ: повернуть сытых в голодных! И подписал: быть по сему. К нам приехала царска сила -- полицейски. Таких страшилищ мы и во снах не видывали. Под шапками кирпичны морды, пасти зубасты -- смотреть страшно. Страшны, сильны, а на сладкости попались. Увидали пряники и с разбегу, с полного ходу вцепились зубами в пряничны углы домов. Жрут, животы набивают. А нам любо: ведь на каждом пряничном углу пусто место али точка, для полицейских -- для царской силы та точка. Много полицейски ели, сопели, потели, а дальше углов не пошли, нутра не хватило, и вышла им точка! Их расперло, ладно -- дело было зимой, летом их бы разорвало. Объелись полицейски, руками, ногами шевелить не могут. Мы у них пистолеты отобрали, в кобуры другого наклали, туши катнули, ногами пнули. И покатилась от нас царска сила. Царь в город записку послал, спрашивал, как евонна сила действует? Записка в подходящи руки попала и ответ был даден: "Полицейски от нас выкатились. Царьску силу мы выпинали. Того же почету вам и всем царям желам". КАК Я ЧИНОВНИКОВ ПОТЕШИЛ Городско начальство стало примечать: изо всех де ревень, и ближних и дальних, мужики, жонки приезжа ют сердиты, а из Уймы все с ухмылочкой. Что за оказия така? Все деревни одинаково под полицейскими стонут, а уемски все с гунушками, а то и смехом рассыплются, будто спомнят что. Дозналось начальство. Да наши сами рассказали -- не велик секрет, не наложен запрет. Дело, говорят, просто: наш Малина веселы сказки плетет, песни поет, порой мы не знам, где правду ска-лыват, где врать начинат -- нам весело, мы смехом и обиду прогоням, и усталь изживам. Дошло это до большого начальства. Больше начальство затопорщилось. -- Как так смешно да весело мужикам, а не нам? Подать сюда Малину, и во всей скорости! Набрал я всякой еды запас на две недели, пришагал в город к дому присутственных мест, стал по переду, дух вобрал да гаркнул полным голосом: -- Я, Малина, явился! Кому нужон, кто меня требовал, кто меня спрашивал? Да так хорошо гаркнулось, что в окнах не только стекла -- рамы вылетели, в присутственных палатах столы, стулья, шкапы с бумагами подбросило, чиновников перекувырнуло и мягким местом об пол припечатало! Худо бы мне было от начальства за начало тако, да губернатора на месте не было, он по заведенному положению поздне всех выкатился. Поглядел губернатор на чиновников, как те ушибленные места почесывают а встать-подняться не могут. Губернатор под мой окрик не попал, а на других глядеть ему весело, он и захохотал. Чиновникам и больно, и обидно, а надо губернатору вторить. Они и захихикали мелким смехом. Губернатор головы не повернул, а мимо носу, через плечо, наотмашь стал слова бросать: -- Вот за этим самым делом, Малина, я тебя призвал, чтобы ты меня и других чинов важных уважил -- смешил. Сичас ты меня рассмешил. Ты, сиволапый, долго ли можешь нас, больших людей, смешить? -- Да доколе прикажете! -- Ну-ну! Мы над мужиком смеяться, потешаться устали не знам, нам это дело привычно. Потешай, пока у тебя силы хватит. Загодя скажу -- ты скоре устанешь, чем мы смеяться перестанем. Для хорошего народу сказки говорю спокойно, где надо, смеху подсыплю -- народ заулыбается, рассмеется и дальше опять в спокое слушат. В меру смех -- в работе подмога и с едой пользителен. А чиновников что беречь?! Сердитость свою я убрал, чтобы началу не мешала, сделал тихо лицо, тако мимоходно. Начал тихо, а помалу да помалу стал голосу прибавлять, а смех-то сыпал с перцем, да с крупнотолченым, несуразицей подпирал, себя разогнал, ну, и накрутил. Губернатор взвизгиват, животом трясет, чиновников скололо, руками отмахиваются, значит, передышки просят. Я смотрю, чтобы смех не унимался, чтобы смех не убывал. Завернул я большой смех часа на три, а сам в ту пору сел, поел, питья да выпивки велел из трактира принести и на губернаторский счет записать. Три часа проходят, я еще слов пять сказал -- как пару поддал, и опять чиновники от смеху в круги-переверты да в покаточку. Мне что? Больше смеются -- больше смешить стал Я чиновников-издевальщиков крепко крутонул, а сам по городу пошел -- разны дела делал, порученья деревенски справлял. Время к вечеру пришло. Мне спать пора, я тако загнул, что губернатор всю ночь глоткой ухал, а чиновники тонким визгом завились. Ну другой день я всю сердитость накопленну в ход пустил. И не только словами смешил, потешал, а и руками и ногами всяки кренделя выделывал -- это словам на подмогу, как гармонь к песне. Из присутственных мест из разных палат смех да хохот громом летел по городу! Городска беднота только ежилась. -- Опять на нас каку-то напасть выдумывают, опять шкуру с нас драть ладятся. Экой упряг времени хохочут, Чиновники остановиться смеяться не могут. Глянут друг на дружку -- их как ременкой подстегнут на новый смех. Через столы переваливаются, по полу катаются. Каждому смешно, что не он один в тако дело попал. И до того досмеялись, что мелки чиновники только ножками дрыгали, да икали, а губернатор только булькал да пузыри пускал. Чиновники народ был хилый, мундирами держались, а смеяться насмехаться над мужиками да над простым народом были сильны. Неделю смеху выдержали и только второй недели недотянули извелись. А губернатор лопнул! ЛУННЫ БАБЫ Доняла меня баба руганью: и не пей, и не пой, и работай молчком. Ну, как это не петь, как молчать? У меня и рот зарастет. Работа с песней скорей идет, а разговором от иного дела и отговориться можно. Тут скочила мне в память стара говоря: попал дедка в рай, бабка в ад -- и рады оба, что не вместе. Ну, куда ни на есть, да надо от бабы подальше. И придумал убежать на луну. Оттуда и за домом и за бабой присматривать буду. Для проезда на луну думал баню приспособить, да велика. Обернуться не во что было. А лететь-то надо паром. Я самовар пару к себе приладил: один спереду, другой сзаду. Взял запас уголья, взял запас хлеба, другого прочего, чего надо. Взял бабкину ватну юбку -- широченна така, к подолу юбки парусину пришил. Верх у юбки накрепко связал и перевернул. В юбке дыру проделал, в дыру банно окошко вставил. Окошко взял у старой бани, нову портить посовестился. В ватной юбке сижу, парусиной накрылся, самовары наставил. Самовары закипели. Паром юбка да парусина надулись и вызнялись. И понесло меня изо дня в день, изо дня в день, да скрозь ночь полетел! Стукнулся на луну, в мягко место попал и не разбился. Угодил в деревню обликом на манер нашей Уймы. Из ватной юбки не вылезаю, только в окошко гляжу, как на луне живут? Гляжу да место для своего жилья выбираю. Вижу из белого дому на белой двор зелена баба лунна выскочила, морда у бабы злюшша, зубы острюшши. Гонит баба мужика, что-то ругательно кричит, мужика колошматит то с маху, то наотмашь! И скорехонько измочалила, видать, дело привышно Хватила зеленая гребень редкой, вычесала мужика буди лен. За пряжу села, опосля и за тканье взялась -- соткала лоскутну помене фартука и на зад нацепила -- мужниной памятью утешаться и для обозначения, что, мол, вдова и взамуж охоча. Я тихим шагом -- в юбке да с двумя самоварами не порато заторопишься! -- да так тихим шагом по луне пошел житье да бытье глядеть. Холодно там, все бело, только бабы лунны от злости зелены, да это и отсюдова видать. Смотрю, бабы на мужиках землю пашут: на мужиках сидят да хворостиной подгоняют. Дошел до гумна, а там хлеб молотят -- и опять-таки мужиками. Держит баба мужика за руки али за голову, над своей головой размахнет да как цепом и вдарит. Бабы норовят молотить мягким местом, а мужики норовят пятками стукнуть. Худо мужиково житье на луне! Правов у мужиков никаких нету. Жонки над ними выхаживаются, как придумают. Мужиков в щепы щиплют, из мужиков веретено точат. С мужиков лыко дерут. Лунны бабы лыкову трубу плетут. Уж длинную выплели, хотят еще длинней выплести, а для этого виновных мужиков надо извести. Как выплетут до большого конца, так на землю нашим бабам прокричать хотят лунны жонки, как над мужиками верх взять, мужиков в смирность привести и чтобы по бабьей указке все делали и по бабьей дудке плясали. Я решил, что для нас это не подходяще, и на луне я жить расхотел. Гляжу -- лунны жонки гулянкой идут, и у всякой на заду да напереду навешаны лоскутины, из мужиков тканные, да не по одному -- по пять да по десять висит. Жонкам и тепло, и нарядно, а каково мужикам? Увидали меня лунны бабы зелены и заподскакивали, и завывертывались. То круглы, как месяц полнолунной, то тонехоньки обернутся, как месяц на ущербе. Это меня подманивают, то толстостыо.то тонкостью пондравиться хотят. А меня от них в оторопь бросат, лихорадкой трясет. Я маленькими шажками ушагиваю от лунных баб подале, из самоварных труб искрами сыплю, подступу не даю. Вижу, лунны жонки, зелены рожи, каку-то машину ко мне прут. Жернова в разны стороны поворачиваются. К жерновам мельничьи розмахи прилажены. Розмахи как руки, размахались, меня зацепить норовят. Кабы не самовары, тут и конец бы мой пришел. Молодцы самовары! Как раз впору закипели. Я самоварной кран из юбки высунул, на лунных баб кипятком прыснул. Да круто повернулся, меня на землю в обратный ход понесло. Только успел заприметить, что зеленые жонки от теплой воды осели и присели. Видел, как лунны мужики на лунных баб уздечки накинули, сели да поехали поле пахать да всяку первоочередну работу справлять. Меня несет, меня несет! Из ночи в ночь, из ночи в ночь! Домой прилетел как раз поутру. Тут меня ждут. Чиновники думают, не привез ли золота, -- руки ловчат отнять. Поп ждет, чтобы узнать, на котором я небе был? И ему все обсказал, пока помню. Ждут полицейски урядники, чтобы арестовать да оштрафовать. Ждут, на дороге и место налажено, приманкой стакан водки да огурец с селедкой положены. Моя жона окошки в избе настежь отворила, мне на лету и видно, что она напекла, наварила, а водки четвертна на столе. Народушку сбежалось меня глядеть множество, от народу темно кругом, глядят во все глаза. Как увернуться? А увернуться беспременно надобно. Меня затолкают, из ума вышибут, от полицейского допросу, от поповского расспросу, коли жив останусь, то в суд поведут, под штраф подведут. Я самоварной кран из юбки выставил, горячу воду пустил, а сам верчусь, кручусь, разбрызгиваюсь. Народ, кто успел, в сторону шарахнулся, кто не успел, те подолами да пинжаками накрылись, полицейски в шинельки завернулись. Я той порой от дороги в сторону, на огород за баню. Чтобы не стукнуться, самоваров не примять да кипятком не ошпариться, у меня к ногам раздвижна тренога прицеплена, мне ее для этого дела дал проезжий сымалыцик фотограф. Я треногу вытянул, в землю ткнулся. Ноги одна в одну, одна в одну -- и стоп! Я на землю. Из юбки выпростался, самовары трубами в разны стороны поставил, в самоварах мешаю, искры пущаю. Народ, как от окрика, осадил. Я так возврату на землю обрадел, что с жоной наскоро обнялся. Жона меня лопухами прикрыла, еды да питья принесла. Я за землю держусь крепко, ем да запиваю, выпиваю да закусываю, промеж лопухов смотрю, что творится около да в избе. Моя баба самовары долила, на стол поставила, юбку ватну да парусины на другой стол положила. Сама баба моя плачет, заливатся и причет ведет: Ох, соседушки, сватьи, кумушки! Вы мово слова послушайте, Да совет мне посоветуйте, Как теперь зватися мне -- Вдовой али мумней жоной? Муженек мой разлюбезной, ягодиночка, Спела ягодка малиночка, Остался на холодной луне одинешенек! Скоро ль ночка настанет, С неба мужнин глазок ласково глянет! Век прожила -- с тучами не спорила. Теперича тучи будут разлучницами! Закроют от меня ясной месяц, Муженька любимого! Уж вы, жоночки, подруженьки, Скажите-ко тучам, тем, Пусть закроют от меня белой день, Пусть оставят мне ясну ноченьку! Не обнять мне мужа милого, Дак погляжу на луну Мужу в ясны оченьки! Как остатной привет, Послал мне муж юбку, Ватну юбку теплую, Не согреет меня сам Мой сокол летный! Столь ласково, столь жалостливо жона песней-причетом льется, что я носом фыркнул, пирог с морошкой доел и заревел. Реву, что один без жоны остался на луне. От жениного плачу и я поверил, что там на луне сижу, позабыл, что на огороде под лопухами водку заедаю шаньгами. Гляжу, а поп Сиволдай с урядником секретной разговор произвели, ватну юбку объявили юбкой с первого неба, юбку на палку нацепили, лентами обвязали, цветами облепили и по деревне понесли. Народ в те поры вовсе глупой был, попу да уряднику денег полны карманы наклали. Поп с урядником и по другим деревням юбочной ход сделали. Городски попы это дело вызвали, архиерею рассказали. Архиерей говорит: -- Деревенски глупы, городски не умней: что тем, что другим -- было бы погромче да почудней! Деньги сыпать станут -- только карман растопыривай! Ты вот думашь -- я все вру, а впрямь тако время было! Что со мной сделали? Да ковды дело дошло до доходу, про меня позабыли! БАБЫ РАЗГОВАРИВАЮТ До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята, дело подгонят, а в прежню пору у них времени для пустого разговору много было. Разговор начинали чинно, медленными словами) а как разгонятся -- ну, и затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало. Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им бы идти куда ни на есть -- ну, к той же попадье, да там за самоваром и говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово протянули: -- Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ничего! И всякое другое для разминания языка. Вскорости заговорили громче, громче и затрещали, будто зайцев загоняют. Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой ватерован-ной, закутал фартуком. А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли. Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой поливать. Бабы зонтик растопырили и еще громче заголосили. Хватил я лопату -- да песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб -- да в окошко, да на Си-волдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал! Слышу -- стихло: ушли, значит. Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался по-хорошему -- слышу шум-звон. Что тако? А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет Из города прибежали -- модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с улицы убрать. Глянул я на улицу, а перед домом моим поперек улицы на самой дороге большая куча песку. -- Мне како дело до улицы? Кабы во дворе, я убрал бы, а тут место обчественно, пусть обчеством и убирают! Куча-то проезду мешала. Стали песок разгребать, дорогу очищать. Я со всеми тоже работал. Песок разрыли, а там под зонтиком Сиволдаиха с модницей одна другой в космы вцепились, ревмя ревут, криком кричат. У них спор вышел о новом модном наряде: куда бант прицепить, спереди али сзади? Это дело тако важно, что бабы со всей Уймы в спор вступились, проезжающи городски тоже прицепились. Полторы сутки спорили, кричали, нас обедом не кормили, чаем не поили. Полицейско начальство глупому делу не мешало. Мы уж своей волей вольнопожарной командой в баб воду пустили и то едва по домам разогнали! МЕСЯЦ С НЕБЕСНОГО ЧЕРДАКА На военной службе я был во флоте. В морском дальнем походе довелось быть на большом корабле. Шли мы и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет, да небо куда-то отодвинули. А в старо бывалошно время дошли мы кораблем до угла, где земля в небо упиралась, и мачтой в небо ткнулись. В небе дыру пропороли. Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке, хламу разного навалено кучами. Стары месяцы держаны, звезды ломаны, молнии ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел. Ну-ко тронь их, что будет? Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять для памяти, звезду? А что их с неба хватать! Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно. Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала. Что делать? Не сидеть же век на небе? Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро. Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился. Вечером на поверке я шинель распахнул. Что тут сталось! Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лампочки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры. Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне: -- Малина, не светь! Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую: -- Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет. Начальство сейчас написало увольнительну записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул -- и свету нету. А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напо-пало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом! Разом корабль к берегу принесло. В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали. У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать. Я это знал распрекрасно. Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Меня пускать не хотели. -- Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до полной ослепительности. Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с поклоном, а с присядкой подлетели услужающие и говорят: -- Ах... -- и запнулись, не знают, как провеличать, -- не желательно ли вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте! Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало было. Отдал приказ поезду меня дожидаться. Заместо платы за еду я месяцем светил. С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду вынесли, чтобы в пути я не оголодался. В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали. Шинель я снял. И пошло сияние на все округи! Это для неба месяц был не гож да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету. Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и така была светлынь, что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели "Светит месяц" Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому сияющему брюху. Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали. Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на земле тухнуть стал -- и погас. В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги, шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется. В гости приходи -- блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь -- верить станешь. ЗА ДРОВАМИ И НА ОХОТУ Старинная пинежская сказка Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять. Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят глухари. Я ружье вскинул и -- давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари на дрова падали да рядами ложились. Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню -- куды тут гнать! Воз дров, да поверх дров воз глухарей. Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал -- не знаю. Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако? Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват толщиной. Значит долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор отскочил, то ли лишной раз махнул топо-ром, - Карьке ногу ОТрубил. Поскорей взял серы еловой свежей и залепил Карь-кину ногу. Сразу зажила! Думашь я вру все? Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена. КАК ПОП РАБОТНИЦУ НАНИМАЛ Старинная пинежская сказка Тебе, девка, житье у меня будет легкое, не столько работать, сколько отдыхать будешь! Утром станешь, как подобат, -- до свету. Избу вымоешь, двор уберешь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберешь и спи -- отдыхай! Завтрак состряпать, самовар согрешь, нас с матушкой завтраком накормишь и спи -- отдыхай! В поле поработать, в огороде пополешь, коли зимой -- за дровами, за сеном съездишь и спи -- отдыхай! Обед сваришь, пирогов напечешь -- мы с матушкой обедать сядем, а ты спи -- отдыхай! После обеда посуду вымоешь, избу приберешь и спи -- отдыхай! Коли время подходяще, в лес по ягоды, по грибы сходишь, али матушка в город спосылат, так сбегашь. До городу рукой подать, и восьми верст не будет, а потом спи -- отдыхай! Из городу прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить, а ты спи -- отдыхай! Вечером коров встретишь, подоишь, напоишь, корм задашь и спи -- отдыхай! Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты спи -- отдыхай! Воды наносишь, дров наколешь -- это к завтрему -- и спи -- отдыхай! Постели наладишь, нас с матушкой спать повалишь. А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь -- во что ночь-то будешь спать? Ночью попрядешь, поткешь, повышивашь, пошьешь и опять спи -- отдыхай! Ну, под утро белье постирашь, которо надо, пошто-пашь да зашьешь и спи -- отдыхай! Да ведь, девка, не даром! Деньги платить буду. Кажной год по рублю! Сама подумай. Сто годов -- сто рублев. Богатейкой станешь! НА КОРАБЛЕ ЧЕРЕЗ КАРПАТЫ (Слышал у Малины) Я вот с дедушкой покойным (кабы был жив -- поддакнул бы) на корабле через Карпаты ездил. Сперва путина все в гору, все в гору. Чем выше в гору, тем больше волны. Экой качки я ни после, ни раньше не видывал. Вот простор, вот ширь-то! Дух захватыват, сердце замират и радуется. Все видно, как на ладони: и города, и деревни, и реки, и моря. Только и оставалось перемахнуть и плыть под гору с попутным ветром. Под гору завсегда без качки несет. Ка-чат, ковды вверх идешь. Только бы нам, значит, перемахнуть, да мачтой за тучу зацепили. И ни в ту, ни в ну. Стой, да и все тут. Дедушка относа боялся главно всего. А ну как туча-то двинет да дождем падет? Эдак и нам падать приведется. А если да над городом да днищем-то угодим на полицейску каланчу али на колокольню? Днище-то прорвет, а на дырявом далеко не уедешь. Послал дедушка паренька, -- был такой, коком взяли его и плату коку за навигацию была -- бочка трески да норвежска рубаха. Дедушка приказ дал: -- Лезь, малец, на мачту, погляди, что оно там нас держит? Топор возьми; коли надобно, то у тучи дыру проруби али расколи тучу. Парень свернулся, провизию забрал, сколько надо: мешок крупы, да соли, да сухарей. Воды не взял: в туче хватит. Полез. Что там делал? Нам не видно. Чего не знаю, о том и говорить не стану, чтобы за вранье не ругали. Ладно. Парень там в туче дело справлят и что-то на поправку сделал. И уронил топор. Мачты были так высоки, что топор, пока летел, весь изржавел, а топорище все сгнило. А мальчишка вернулся стариком. Борода большуща, седа! Но дело сделал -- мачту освободил. Дедушка команду подал: -- Право на борт! Лево на борт! Я рулем ворочаю. Раскачали корабль. Паруса раскрыли. Ветер попутной дернул, нас и понесло под гору. Мальчишке бороду седу сбрили, чтобы старше матери не был, опять коком сделали. И так это мы ладно шли на корабле под гору, да что-то под кормой зашабрило. Глянули под корму -- а там мезенцы морожену навагу в Архангельск везут! ПРОПОВЕДЬ ПОПА СИВОЛДАЯ Поп Сиволдай вздохнул сокрушенно. Народ думал, о грехах кручинится, а поп с утра объелся и вздохнул для облегчения, руки на животе сложил и начал голосом умильным, протяжным, которым за душу тянут: -- Людие! Много есть неведомого. Есть тако, что ведомо только мне, вам же неведомо. Есть таково, что ведомо только вам, мне же неведомо. Сиволдай снова вздохнул сокрушенно. -- Есть и тако, что ни вам, ни мне неведомо! Поп погладил живот и зажурчал словами: -- О, людие дорогие мои! У меня старой подрясник. Сие ведомо только мне, вам же неведомо. -- О, любезны мои други! Купите ли вы мне материи на новой подрясник шерстяной коричневого цвету и шелковой материи такового же цвету на подкладку к подряснику, -- сие ведомо только вам. Мне же сие неведомо. -- О, возлюбленные мои братия! А материя, котору вы купите мне на подрясник, и подкладка к оному подряснику и с присовокупленною к ней материей тоже шерстяной цвета семужьего, с бархатом для отделки подобающей, -- понравится ли все сие моей попадье Сивол-даихе -- ни вам, ни мне неведомо! КАК НАРЯЖАЮТСЯ Наши жонки, девки просто это делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы, для гулянки всяка самолучший сарафан, а котора платье на себя наденет, на себе одернет, и как нать, така и есть. К примеру взять мою жону. Свою жону в пример беру -- не в чужи люди за хорошим примером идти. Моя жона оденется, повернется -- будто с картины выскочила. А ежели запоет в наряде, прямо залюбуешься. Ежели моя баба в ругань возьмется, тогда скоре ногами перебирай, дальше удирай и на наряды не оглядывайся. К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, -- ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует, и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестоящий. Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня что рабоче, что празднично -- отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно всего себя с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротну, неизносну, шитья хорошего, и все по мерке, по росту, не укорочено, не обужено. Что придумаю -- все на мне на месте. Волосы руками приглажу -- думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю и лицом доволен -- значит, наряден. По деревне козырем пойду. Кто настоящего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолучшими, с самонарядными за стол садит и угощат первоочередно. И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица -- хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать. Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести, голова качается, в глазах то светло, то потемень, ноги подгибаются. Я языком повернул и очень даже явственно сказал: "Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить". И все тако, как заведено говорить. Подошел я к порогу. На порог я ногой не ступаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, пере шагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет -- подымается, а я перешагиваю. Да так вот до крыши и доперешагивал, будто я по лестнице ноги переставлял. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом был в два жилья -- нижне жилье да верхне жилье. Тут бы мне и разбиться на мелки части. Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дождевой зацепился. И на весу да в вольном воздухе хорошо проспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком ни комом, ни складкой. Поутру кумовья, сватовья проснулись, меня бережно сняли. Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу. ВСКАЧЬ ПО РЕКЕ А чтобы бабе моей неповадно было меня с рассказу сбивать, я скажу про то время, ковды я холостым был, парнем бегал. Житьишко у нас было маловытно, прямо сказать, ху-дяшшо. Робят полна изба, подымать трудно было. Ну, я и пошел в отхожи- промыслы. Подрядился у одного хозяина-заводчика лесу плот ему предоставить. А плыть надобно одному, плата така, что одного едва выносила. Кабы побольше плотов да артелью, дак плыви и не охни. Но хозява нам, мужикам, связаться не допускали. Знали, что коли мы свяжемся, то связка эта им петлей будет. Ну, ладно, плыву да цыгаркой дым пущаю, сам песни горланю. Вижу -- обгонят меня пароходишко чужого хозяина. Пароходишко идет порожняком, машиной шумит, колесами воду раскидыват, как и путевой какой. И что он надумал? Мой плот подцепил, меня на мель отсунул. Засвистал, побежал. Что тут делать? Я ведь в ответе. Хватил я камень да за пароходом швырнул. Камень от размаха по воде заподскакивал. Коли камень по воде скачет, то мне чего ждать? Я разбежался, размахнулся, швырнул себя на воду. Да вскачь по реке! Только искры полетели. Верст двадцать одним дыхом отмахал. Догонил пароходишко, за мачту рванул, на гору махнул да закинул за баню да задне огородов. И говорю: -- Тут посвисти да поостынь. У тебя много паров и больше того всяких правов. Плот свой наладил, песню затянул, да таку, что и в верховьях и в низовьях -- верст за пятьсот зазвенело! Я пел про теперешну жону -- товды она в хваленках ходила и видом и нарядом цвела. Смотрю -- семга идет. -- Охти! Да ахти! А ловить-то нечем. Сейчас штаны скинул, подштанники скинул и давай штанами да подштанниками семгу ловить. В воде поке-дова семга в подштанники идет-набивается, я из штанов на плот вытряхиваю. Штаны в реку закину -- за подштанники возьмусь. А рыба пуще пошла. Я и рубаху скинул под рыбну ловлю. А сам руками машу во всю силу -- для неприметности, что нагишом мимо жилья проезжаю. Столько наловил, что чуть плот не потоп. Наловил, разобрал -- котора себе, котора в продажу, котора в пропажу. В пропажу -- это значит от полицей ских да от чиновников откупаться. Хорошо на тот раз заработал. Бабке фартук с оборкой купил, а дедке водки четвертну да мерзавчиков два десятка. (Была мелка така посуда с водкой, прозывалась -- мерзавчики). Четвертну на воду, мерзавчики на ниточках по воде пустил. А фартук с оборкой на палку парусом прицепил и поехал вверх по Двине. Сторонись, пароходы, Берегись, баржа, Катит вам навстречу Сама четвертна! Так вот с песней к самой Уйме прикатил. На берег скочил, четвертну, как гармонь, через плечо повесил, мерзавчиками перестукивать почал. Звон малиновой, переливчатой. Девки разыгрались, старики козырем пошли! Не все из крашеного дома, не все палтусину ели, а форс показать все умели. Моя-то баба в тот раз меня и высмотрела. А пароходишко-то тот, который я на гору выкинул, -- неусидчив был, он колесами ворочал да в лес упятился. Стукоток да трескоток там поднял. У зверья и у птиц ум отбил. А у птиц ума никакого, да и тот глупой. Пароходски оглупевших зверей да птиц голыми руками хватали. Тут мужики эдакой охоте живо конец положили. С высокой лесины на пароход веревку накинули, пароход вызняли, артелью раскачали и в обратну стать на реку кинули. Я в ту пору уж дома был. Бабке фартук отдал, дедку водкой поил. ПОДРУЖЕНЬКИ Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются. Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал. -- Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым сидеть! Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет. -- Перекипела вода вкус терят, с аппетиту сбиват. Обе голубушки с полного согласия в кипящий самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для приятного запаху, оно и угарно, да не очень. Чай пили -- одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка была с цветочком: хошь маленький, хошь с одной стороны, а чтобы был цветочек. "Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!" Другой надо чашечку с золотом, пусть и не вся золота, пусть только ободочек, один крайчик позолочен, -- значит, чашечка нарядна! Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю выфыркиват, да так тонко-звучно, буди птичка поет. Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и чаем булькат. x x x ся, цветочки не наклоняются. Я прозрачным облачком лечу. И дошла я до берега. Вода серебром отливат, золотом от солнца отсвечиват. А по воде лодочка плывет, лаком блестит. Парус у лодочки белого шелка и весь цветами расшит. И сидит в той лодочке твой муженек, ручкой мне по-махиват, зовет гулять с ним в лодочке... Не пришлось голубушке свой сон досказать до конца. Перва подруженька подскочила, буди ее подкинуло! Сначала задохнулась, потом отдышалась и во всю голосову силу крик подняла: -- Да как он смел чужой жоне во снах сниться. Дома спит, буди и весь тут! А сам в ту же пору к чужой жоне в лодочке подъезжат! Да и ты хороша! Да как ты смешь чужого мужа в свой сон пушшать! Я в город пойду, все управы обойду, добьюсь приказу, строгого указу, чтобы не смели мужья к чужим жонам во сны ходить. x x x НЕВЕСТА Всяк знат, что у нас летом ночи светлы, да не всяк знат, с чего это повелось. Что нам по нраву, на то мы подолгу смотрим, а кто нам люб, на того часто посматривам. В пору жониховску теперешна моя жона как-то мне сказала, а говоря, потупилась: "Кого хошь люби, а на меня чаще взглядывай". И что вышло? Любы были многи, и статны и приятны и выступаю, и говором, а взгляну на свою -- идет-плывет, говорит-поет, за работу возьмется -- все закипит. Часто взглядывал и углядел, что мне краше не сыскать. Моей-то теперешней жоной у нас весну делали, дни длиннили, ночи коротили. Делали это так. Как затеплило, стали девок рано будить, к окошкам гонить. Выглянут девки в окна, моя жона из крайнего окна, которо к солн- Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами колышутся. Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что во сне видели, то всамделишно было. Одна колыхнулась, улыбнулась' и заговорила: -- Иду это я во сне! И така я вся нарядна, така нарядна, что от меня будто свет идет! Мне даже совестно, что нарядно меня нет никого. Дошла до речки -- через речку мостик. Народом мостик полон -- кто сюда, кто туда. При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность -- кто шел сюда, кто шел туда -- все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу уступили. Заметила я, что не все лица улыбаются. Я сейчас же приветливым голосом сказала слова громоотводные: "Извините, пожалуйста, что я своим переходом по мостику вашему ходу помешала, остановку сделала". Все лица разгладились, улыбками засветились. Ясный день светло стал. Речка зеркалом блестит. Глянула я на воду -- на свою нарядность полюбоваться, -- рыбы увидали меня, от удивленья рты растворили, плыть остановились, на меня смотрят-любуются. Я сняла фартук с оборками, зачерпнула полный рыбы и с поклоном в знак благодаренья за оказание уваженье отдала народу по эту сторону мостика. Ишо зачерпнула рыбы полный фартук и отдала народу по ту сторону мостика. Зачерпнула рыбы третий раз -- домой принесла. Кушайте пирог с той самой рыбкой, котору во сне видела. Вот какой у меня верный сон!.. Друга подруженька обрадовалась, что пришел ее черед рассказывать. Вся улыбкой расцвела и про свой сон рассказ повела: -- Видела я себя такой воздушной, такой воздушной! Иду по лугу цветущему, подо мной травки не приминаютцу ближе. Выглянут -- день-то и заулыбается. Солнышко и глаз не щурит, а глядит во всю ширь. И -- затает снег, сойдет, сбежит. Птицы налетят, все зарастет, зацветет. Девки день работают, песни поют. Вечером гулянкой пойдут -- опять поют. Солнце заслушается, засмотрится и уходить не торопится. Девок домой не загнать, и солнце не уходит, да так все лето до осенних работ. Коли девки прозевают и утром старухи выглянут -- ну тот день сморщен и дождлив. По осени работы много, в поле страда, девки уставать стали. Вот тут-то стары карги в окошки пялились и скрипели да шипели: "Нам нужен дождик для грибов, нам нужен дождь холсты белить". Солнцу не было приятно на старых глядеть, оно и повернуло на уход. А по зиме и вовсе мало показыват себя: у нас те дни, в кои солнце светит, шчитаны. Мы шчитам да по шчету тому о лете соображам, како будет. Зима -- пора старушья. Прядут да ткут и сплетни плетут. Хороши невесты черноволосы, черноглазы -- глядишь не наглядишься, любуешься не налюбуешься, смотришь не насмотришься. А вот на картинах, на картинках... Как запонадобится художнику изобразить красавицу из красавиц, саму распрекрасну, ее обязательно светловолосую, и глаза показывают не ночь темну, а светел день солнечной. Это я просто так, не в упрек другим, не к тому, что наши северянки краше всех. Я только то скажу: куда ни хожу, куда ни гляжу, а для нашего глазу наших краше не видывал, опричь тех, что на картинах Венерами прозываются, -- те на наших порато схожи. Теперь-то и моя жона поубегалась, с виду слиняла, с тела спала. А оденется -- выйдет алой зоренькой, пройдет светлым солнышком, ввечеру ясным месяцем прокатится. Да не одна она, я не на одну и любуюсь. СОЛОМБАЛЬСКА БЫВАЛЬЩИНА В бывалошно время, когда за лесом да за другим дорогим товаром не пароходы, а корабли приходили, балласт привозили, товар увозили, -- в Соломбале в гавани корабли стояли длинными рядами, ряд возле ряду. Снасти на мачтах кружевьем плелись. Гавански торговки на разных языках торговаться и ругаться умели. В ту пору в распивочном заведении вышел спор у нашего русского капитана с аглицким. Спорили о матросах: чьи ловчей? Англичанин трубкой пыхтит, деревянной мордой сопит: -- У меня есть такой матрос ловкач, на мачту вылезет да на клотике весь разденет себя. Сыщется ли такой русский матрос? Наш капитан спорить не стал. Чего ради время напусто тратить? Рукой махнул и одним словом ответ дал: -- Все. Ладно. Уговорились в воскресенье проверку сделать. И вот диво: радио не было, телефону не знали, а на всю округу известно стало о капитанском споре и сговоре. В воскресенье с самого утра гавань полна народом. Соломбальски, городски, из первой, второй и третьей деревень прибежали. Заречны полными карбасами ехали, наряды в корзинах на отдельных карбасах плавили. Наехали с Концов и с Хвостов -- такие деревни живут: Концы II Хвосты. От народу в глазах пестро, городски и деревенски нарядились вперегонки. Всяка хочет шире быть: юбки накрахмалили, оборки разгладили. Наряды громко шуршат, подолы пыль поднимают. Очень нарядно. Мужики да парни гуляют со строгим форсом: до обеда всегда по всей степенности, а потом... Ну, да- сейчас разговор не о том! Дождались. На кораблях команды выстроились. Агличанин своему матросу что-то пролаял. Нам на берег слышно только: "гау, гау!" Матрос аглицкой стал карабкаться вверх и до клотика докарабкался. Глядим -- раздевается, одежду с себя снимат и вниз кидат. Разделся и как есть нагишом весь слез на палубу и так голышом перед своим капитаном стал и тоже что-то: "гау, гау!". Очень даже конфузно было женскому сословию глядеть. Городски зонтиками загородились, а деревенски подолами глаза прикрыли. Наш капитан спрашиват агличанина: -- Сколько у тебя таких? -- Один обучен. -- А у нас сразу все таки. Капитан с краю послал двух матросов на фок-мачту и на бизань-мачту. А тут кок высунулся поглядеть. Кок-то этот страсть боялся высокого места. На баню вылезет -- трясется. Вылез кок и попал капитану под руку. Капитан коротким словом: -- На грот-мачту! Кок струной вытянулся: -- Есть на грот-мачту! Кок как бывалошным делом лезет на грот-мачту. Смотрю, а у кока глаза-то крепко затворены. На фок-мачте, на бизань-мачте матросы уж на клотиках и одежу с себя сняли, расправили, по складкам склали, руками пригладили, ремешками связали. На себе только шапочки с ленточками оставили, это чтобы рапорт отдавать -- дак не к пустой голове руку прикладывать! Коли матросы в шапочках да с ленточками -- значит, одеты, на них и смотреть нет запрета. А кок той порой лезет и лезет, уж и клотик близко, да открыл кок глаза, оглянулся, у него от страху руки расцепились, и полетел кок! Полетел да за поперечну снасть ухватился и кричит агличанину: -- Сделай-ка ты так! А^личанин со страху трепещется, голов