-----------------------------------------------------------------------
   М., Детгиз, 1956.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 December 2000
   -----------------------------------------------------------------------

   Роман-сказка






   В мартовское утро 1888 года на одном из вокзалов Нью-Йорка к носильщику
бляха N_701 подбежал прилично одетый человек с новорожденным  ребенком  на
руках:
   - Носильщик, ваш номер? Отлично, возьмите ребенка. Да осторожней,  черт
возьми, если хотите заработать доллар... Ждите меня вон там,  у  остановки
омнибусов, - я бегу разыскивать даму...
   Проговорив это, незнакомец кинулся в толпу. Бляха N_701 осторожно понес
ребенка на площадку, ждал десять минут, потом полчаса, потом час.  Ребенок
заплакал. Носильщик струсил - уж не подкинут ли ему ребенок?
   Когда спустя два часа никто не появился, а  на  вокзале  незнакомца  не
оказалось, носильщик сказал себе с горечью: "Вот так доллар!"  -  и  понес
ребенка в участок.
   По дороге на него нашло  раздумье.  Дитя  прекрасно  одето,  пеленки  с
метками. Что, если с незнакомцем что-нибудь случилось, а потом он хватится
ребенка, разыщет носильщика по номеру и будет взбешен, узнав, что  дитя  в
полиции! Не подержать  ли  его  у  себя  дома,  а  тем  временем  поискать
незнакомца?
   Он  понес  его  домой  и  сдал  жене.  Дитя  оказалось   прехорошеньким
мальчиком. Белье было помечено "Д.Д.". Так как носильщика  звали  Джемсом,
он в шутку назвал мальчика раза два "Джим Доллар" - и этому имени  суждено
было  навеки  укрепиться  за  потерянным   существом   и   заслужить   ему
впоследствии широкую известность.
   Родители  ребенка  не  появлялись.  Носильщик  усыновил  его.  Он   рос
обыкновенным городским мальчишкой и проводил  все  свое  время  на  улице,
покуда бляха N_701 не скончался. Вслед за ним умерла и жена, оставив Джиму
Доллару бляху приемного отца и краткую историю его усыновления.
   Года полтора мальчик ведет бродячую жизнь. Он ночует под  мостом  и  на
крышах, питается вместе с  собаками  городскими  отбросами.  "В  эти  годы
усовершенствовалось  мое   обоняние,   -   рассказывает   он   в   краткой
автобиографии. - Я узнал, что у каждого города, у каждой улицы, у  каждого
двора есть свой запах".
   Однажды он увидел перед пивной воз  с  большими  дорожными  картонками,
забрался в одну из них, прикрыл себя крышкой и  заснул.  Он  проснулся  от
толчков. Вслед за тем на него полился яркий  электрический  свет.  Высокая
девица в папильотках стояла над картонкой и разглядывала его, поджав губы.
Он выскочил из картонки, собираясь улизнуть.
   - Я полагаю, что заплатила за картонку настоящими деньгами,  -  сказала
девица.
   - Не думаете ли вы, мэм, что купили меня вместе с картонкой? - в  ужасе
воскликнул Джим.
   - Да, я думаю, - ответила неумолимая девица. -  Ведь  я  беру  вещи  не
иначе, как на вес.
   Несчастный Джим не знал законов. Он искренне поверил девице и остался у
нее в услужении добрых двенадцать лет.
   Это были самые мрачные годы его жизни. Девица эксплуатировала мальчика,
заставляя его работать даже по воскресеньям. Урывками он выучился читать и
писать. Когда ему стукнуло девятнадцать лет,  она  внезапно  подарила  ему
велосипед. Спустя некоторое время она снова сделала ему подарок  -  дюжину
галстуков. Странное предчувствие овладело Джимом: не  задумала  ли  девица
женить его на себе? Как  только  он  оформил  в  мозгу  это  предчувствие,
природная любовь к свободе вспыхнула в нем, он вскочил на  велосипед  -  и
был таков.
   Джим свободен. Он снова на улицах Нью-Йорка. Но  тут  ему  пришлось  на
собственной шкуре испытать всю тяжесть социального бесправия: что нужды  в
свободе, когда нет куска  хлеба!  Пространствовав  по  фабричным  окраинам
Нью-Йорка, он кое-как  устраивается  на  спичечной  фабрике  и  становится
рабочим. Резкое влияние  оказывают  на  него  два  обстоятельства:  первая
стачка и первое знакомство с кинематографом.
   Стачка, как он впоследствии  писал,  научила  его  "уменью  защищаться,
становясь спиной  к  врагу",  а  кинематограф  привел  его  к  той  теории
"городского романа", которая насчитывает в настоящее время  многочисленных
последователей.
   Вернувшись из  кинематографа,  где  он  смотрел  примитивную  драму  из
парижской жизни, с  благородным  апашем  и  красоткой,  Джим  Доллар,  как
безумный, начинает имитировать кинематограф для своих товарищей по работе.
Он собирает вокруг себя кучку молодежи, сочиняет пьесы, разыгрывает  их  в
обеденный перерыв тут же на фабрике, используя  для  своих  акробатических
фокусов станки и машины. К этому времени относятся первые эскизы двух  его
излюбленных героев - металлиста Лори Лена  и  "укротителя  вещей"  Микаэля
Тингсмастера - Мик-Мага его позднейших романов. По  ночам  он  лихорадочно
поглощает   учебники,   стараясь   "поймать   ту    связь    установленных
представлений, которую принято называть образованием" ["Нью-Йорк Джеральд"
N_381, автобиография Доллара]. Не  отказываясь  ни  от  какой  работы,  он
перебирается из одного промышленного центра Америки в другой, периодически
возвращаясь, однакоже, на старую спичечную фабрику, где  у  него  остались
друзья и знакомцы.
   Та же фабрика, точнее кружок сгруппировавшихся вокруг него спичечников,
знакомится с первым литературным опытом Джима Доллара, сценарием  большого
киноромана, который он задумал и набросал в течение двенадцати часов. Тут,
между прочим,  обнаружилась  роковая  особенность  Доллара,  долгое  время
препятствовавшая его карьере романиста. Впервые постигший значение  фабулы
через зрительный образ (не в книге, а на экране кино),  Доллар  непременно
зарисовывал своих героев на полях рукописи и вставлял там и  сям  в  текст
рисунки, служившие иллюстрациями. Как большинство  одаренных  людей,  Джим
видел свой  талант  совсем  не  в  том,  что  у  него  действительно  было
талантливо, а в наиболее слабой своей области.  Так,  он  в  глубине  души
считал себя прирожденным рисовальщиком. Между тем  рисунки  Джима  Доллара
были более чем худы - они были безграмотны и беспомощны.
   Первый его кинороман (впоследствии уничтоженный автором) встречен был в
спичечном  кружке   взрывом   восторга.   Доллар,   поощренный   друзьями,
отправляется  в  крупное  нью-йоркское   издательство   "При-фикс-Бук"   и
показывает свою рукопись. Редактор, едва увидев его  рисунки,  сворачивает
рукопись трубкой и немедленно возвращает ее молодому автору, не говоря  ни
слова.
   - В чем дело? - спросил вспыхнувший Джим.
   - Обратитесь в обойный магазин, молодой человек, - ответил безжалостный
редактор.
   Джим пожал плечами и  два  последующих  года  лихорадочно  работал  над
новыми сценариями, обильно уснащая их рисунками. Но, несмотря на  все  его
старания, их ожидала та же участь. Неизвестно,  что  сталось  бы  с  нашим
романистом, если б однажды он не услышал безумного стука в свою дверь.
   - Джим! - заорал спичечник Ролльс, влетая в каморку с газетой в  руках.
- Гляди, дурья башка!
   В отделе объявлений жирным шрифтом стояло:

   СРОЧНО, УБЕДИТЕЛЬНО, НАСТОЯТЕЛЬНО
   РАЗЫСКИВАЕТСЯ БЫВШИЙ НОСИЛЬЩИК БЛЯХА N 701
   Для благосостояния своего собственного
   и вверенного ему младенца
   Ольстрит N 92

   С газетой в руках Доллар побежал по указанному адресу. Он мечтал уже  о
найденных родителях, братьях и сестрах.
   Жирный нотариус вышел к нему навстречу и, по проверке документов, после
тщательного допроса Джима, ввел его  во  владение  довольно-таки  солидным
наследством,  ни  единым  словом  не  подняв   завесы   над   тайной   его
происхождения.
   Доллар был угрюм; он не радовался неожиданному богатству.  Как  это  ни
странно, но он даже не ушел со  спичечной  фабрики  и  первые  полгода  не
прикасался к деньгам.
   Однажды редактор "При-фикс-Бука" получил  новую  рукопись,  испещренную
забавными рисунками. Он посмотрел себе за спину - есть ли огонь в камине -
и уже собрался отправить туда злополучную бумагу. Но  из  рукописи  выпало
письмо, а в письме  было  написано  Джимом  Долларом,  что  он  предлагает
издательству сумму, втрое возмещающую убытки по опубликованию его  романа.
Редактор пожал плечами и развернул рукопись. Через  минуту  он  забыл  обо
всем на свете; дважды звонил телефон, входил секретарь, кашляла машинистка
- он читал.
   На другой день он сказал Джиму:
   - Мы покупаем у вас роман. Одно условие: выбросьте рисунки.
   - Я покупаю у вас все издание вперед и дарю вам его целиком с  условием
печатать рисунки, - ответил Джим.
   Переговоры  шли  десять  дней.  Наконец   "При-фикс-Бук"   взялось   за
опубликование первой книги Доллара.
   Наши читатели, по всей вероятности, знают, что книга разошлась в первые
восемь дней и ныне выходит двадцать вторым изданием.
   Не без тайного вздоха сказал как-то редактор Джиму Доллару:
   - Вы отличный писатель, Джим, но, ей-богу, у вас  есть  недостаток.  Не
сердитесь на меня: вы совсем некстати возомнили себя художником.
   Доллар впервые услышал намек на негодность своих рисунков. Это  уязвило
его; он покраснел и надменно ответил:
   - Если даже это и недостаток, он у меня общий с некиим Гете.
   К сожалению, он не перестал разрисовывать свои  романы,  ставя  каждому
издателю  непременным  условием  воспроизведение  этих   рисунков.   Нашим
читателям мы предлагаем первый роман Джима Доллара "Месс-Менд, или Янки  в
Петрограде", вдохновленный русской Октябрьской революцией.  Чтобы  уяснить
себе облик Доллара  как  романиста,  следует  помнить,  что  традиции  его
восходят к кинематографу, а не к литературе. Он никогда не учился  книжной
технике. Он учился только в кинематографе.  Весь  его  романический  багаж
условен.
   Сам американец, уроженец Нью-Йорка,  он  не  дает  ничего  похожего  на
реальный Нью-Йорк. Названия улиц, местечки, фабрики, бытовые черты  -  все
почти фантастично, и перед нами  в  романах  Доллара  проходит  совершенно
условный "экранный" мир. Он сказал как-то, что  кинематограф  -  эсперанто
всего человечества. Вот на этом общем "условном" языке и  написаны  романы
Доллара.
   Если  свою,  американскую,  действительность  Джим   Доллар   описывает
фантастически,  то  можно  себе  представить,  как  далеки  от  реальности
описания Советской России и других стран,  упоминаемых  в  его  романах  и
никогда им  в  жизни  не  виданных.  Но  глубокое  чувство  преклонения  и
восхищения перед Великой Октябрьской революцией приводит  его  сквозь  все
эти курьезы к настоящему чувству реальности нового мира,  создающегося  на
Земле Советов.
                                                    23 ноября 1923 г. М.Ш.





   - Ребята, Эптон Синклер - прекрасный писатель, но не для нас! Пусть  он
томит печень фабриканту  и  служит  справочником  для  агитаторов,  -  нам
подавай такую литературу, чтоб  мы  почувствовали  себя  хозяевами  жизни.
Подумайте-ка, никому еще не пришло в голову, что мы сильнее  всех,  богаче
всех, веселее всех:  дома  городов,  мебель  домов,  одежду  людей,  хлеб,
печатную книгу,  машины,  инструменты,  утварь,  оружие,  корабли,  пушки,
сосиски, пиво, кандалы, паровозы, вагоны, железнодорожные рельсы -  делаем
мы, и никто другой. Стоит нам опустить руки  -  и  вещи  исчезнут,  станут
антикварной редкостью.  Нам  с  вами  не  к  чему  постоянно  видеть  свое
отражение  в  слезливых  фигурах  каких-то  жалких  Джимми   Хиггинсов   и
воображать себя несчастными, рабами, побежденными. Этак мы  в  самом  деле
недалеко уйдем. Нам подавай книгу, чтоб воспитывала смельчаков!
   Говоря так, огромный человек в синей  блузе  отшвырнул  от  себя  тощую
брошюру и спрыгнул с  читального  стола  в  толпу  изнуренных  и  бледных,
внимательно слушавших его людей.
   Дело происходит  в  Светоне,  на  металлургическом  заводе  Рокфеллера.
Металлисты бастуют уже вторую  неделю.  Но  не  одни  забастовщики  пришли
послушать  необычного  оратора.  Зал,  отданный  местной  библиотекой  под
собрание, набит битком. Здесь осторожные деревенские  парни  -  батраки  с
ближних ферм; телеграфисты и диспетчеры станции Светон; множество ребят  с
ближайших заводов и фабрик - и даже тайком пробравшийся сюда с  Секретного
завода Джека Кресслинга молодой металлист Лори Лен.
   - Ты сказки рассказываешь, Мик! - крикнул в  спину  оратору  желтолицый
ямаец Карло.
   - Сказки? Зайди к нам на фабрику - посмотришь своими глазами. Я  говорю
себе: Мик Тингсмастер, не ты ли отец  этих  красивых  вещичек?  Не  ты  ли
делаешь дерево узорным, как бумажная ткань? Не щебечут ли у  тебя  филенки
нежнее птичек, обнажая письмена древесины и такие рисунки,  о  которых  не
подозревают школьные учителя рисования? Зеркальные  шкафчики  для  знатных
дам, хитрые лица дверей,  всегда  обращенные  в  вашу  сторону,  шкатулки,
письменные столы, тяжелые кровати, потайные ящики - разве все это  не  мои
дети? Я делаю их своею рукою, я их знаю,  я  их  люблю,  и  я  говорю  им:
"Эге-ге, дети мои, вы идете  служить  во  вражеские  кварталы!  Ты,  шкаф,
станешь в углу  у  кровопийцы;  ты,  шкатулка,  будешь  хранить  брильянты
паучихи, - так смотрите же, детки, не забывайте отца! Идите туда  себе  на
уме, _себе на уме_, верными моими помощниками..."
   Тингсмастер выпрямился и обвел глазами толпу:
   - Да, ребята. Одушевите-ка вещи магией сопротивления. Трудно? Ничуть не
бывало. Замки, самые крепкие,  хитрые  наши  изделия,  -  размыкайтесь  от
одного нашего нажима! Двери пусть слушают и передают, зеркала  запоминают,
стены скрывают тайные  ходы,  полы  проваливаются,  потолки  обрушиваются,
крыши приподнимаются, как крышки. Хозяин вещей - тот, кто их делает, а раб
вещей - тот, кто ими пользуется!
   - Эдак нам нужно знать больше инженера, -  вставил  старый  рабочий.  -
Темному человеку не придумать ничего  нового,  Мик,  он  делает,  что  ему
покажут, и баста.
   - Ошибаешься!  Влюбись  в  свое  дело  -  и  у  тебя  откроются  глаза.
Взгляните-ка на эти полосы металла. Ведь они дышат, действуют, имеют  свой
спектр, излучаются на человека, хоть и  невидимо  для  врачей.  Вы  должны
знать их действие,  вы  подвергаетесь  ему  десятки  лет.  Изучите  каждый
металл, пропитайтесь им, используйте его - и пусть он течет в мир с тайным
вашим поручением и исполняет, исполняет, исполняет...
   Тингсмастер удаляется; речь все глуше, большое бородатое лицо с прямыми
белыми бровями над веселым взглядом меркнет мало-помалу - он скрылся;  ему
нужно взбодрить в Ровен-сквере бастующих телеграфистов, он уже далеко...
   - Кто это был? - взволнованно спрашивает белокурый Лори Лен,  металлист
с Секретного, глядя вслед исчезнувшему оратору. -  Черт  побери,  кто  это
был?
   - Да сам ты откуда, если этого не знаешь? - послышалось со всех сторон.
   А пожилой и медленный в движениях слесарь Виллингс, о котором  известно
было, что он набивает  трубочку  и  двигается  с  явным  подражанием  Мику
Тингсмастеру и даже пробует отпустить себе бороду точь-в-точь на такой  же
манер, наставительно произнес:
   -  Запомни  и  дальше  не  передавай!  Это   Микаэль   Тингсмастер,   с
деревообделочной в Миддльтоуне. Он же токарь, слесарь, столяр -  все,  что
тебе угодно; самый умный из нашего брата в Америке!





   Маленький  городок  Миддльтоун  утопает  в   высоких   черных   трубах,
окружающих его со всех сторон и давно уже изгнавших из его  центра  всякое
подобие зелени. На восточной его окраине, блестя светлыми стеклами,  стоят
корпуса деревообделочной фабрики  Кресслинга.  К  железнодорожной  станции
каждые пять минут  подходят  товарные  составы  юго-восточной  магистрали,
акции которой на девять десятых принадлежат  Джеку  Кресслингу.  С  юга  и
севера город сжимают  трубный,  котельный,  механический,  гидротурбинный,
автомобильный и прочие заводы Кресслинга. А на западе, за стальными щитами
высокой ограды, прячется небольшой по размеру, но необыкновенно  важный  и
дорогостоящий Секретный завод Кресслинга.
   Болезненная любовь к рекламе и странное нервное беспокойство, снедающее
миллиардера Кресслинга  днем  и  ночью,  не  позволили  ему  сделать  свой
Секретный  завод  настолько  секретным,  чтобы  о  нем  никто  ничего   не
подозревал. Наоборот, вся  пресса  Америки  только  и  знает,  что  строит
догадки на его счет. Пишут о необыкновенных опытах, производимых  на  этом
заводе, о связи его с отдаленными рудниками, нахождение  которых,  правда,
не указывается, но зато  упоминается  о  бывшей  французской  концессии  в
России и о том, что русская революция сильно отразилась на этой концессии;
пишут о таинственной руде, будто  бы  найденной  Кресслингом  и  обещающей
сделать его  властелином  мира;  пишут,  и  много  пишут,  о  самом  Джеке
Кресслинге,  наиболее  интересном   миллиардере   в   семье   американских
долларовых вельмож.
   Джек Кресслинг холост. Ему  сорок  лет.  Он  высокого  роста,  сухощав,
плотно и хорошо подобран, брит, сероглаз, со щегольски прилегающими к  его
внушительному  черепу  коротко  подстриженными  и   крепко   приглаженными
волосами, серо-пепельный цвет  которых  на  десятки  лет  гарантирует  ему
неопределенный возраст,  известный  под  термином  "моложавость".  Вопреки
обычаю американских миллиардеров ничего не знать и ничему не  учиться,  не
отличать Данта от Канта и поэта Колриджа  от  овсянки  [игра  на  звуковом
сходстве слов Coleridge - porridge], Джек Кресслинг  в  молодости  окончил
Оксфорд, читает в подлиннике греческих поэтов  и  даже  издал  многолетний
труд под названием "Капитал как субстрат психоэнергии".
   Если б не его упорное, принявшее характер мании увлечение  политикой  и
подозрительная красота его личной секретарши, он  был  бы  самым  завидным
женихом для дочерей "двухсот американских семейств".
   Но еще больше, чем о Джеке Кресслинге, еще больше,  чем  о  сотнях  его
заводов и фабрик, пишут газеты о правой руке Кресслинга, главном  инженере
его огромного заводского хозяйства, директоре Секретного  завода  и  всему
миру  известном  изобретателе  мистере  Иеремии  Морлендере.  Это   именно
Морлендер доискался до таинственной  руды,  это  он  делает  на  Секретном
заводе что-то, обещающее Кресслингу господство над миром, это он  построил
для своего "босса" волшебную виллу "Эфемериду" в окрестностях  Миддльтоуна
и это он, как пишут  газеты,  разделяет  ненависть  Кресслинга  к  русской
революции и России.
   О том, что инженер Морлендер, по специальному заданию Джека Кресслинга,
вот уже месяц, как уехал в Восточную Европу, известно  из  газет.  Но  еще
никто в Америке, не исключая и собственного сына  Морлендера,  Артура,  не
знает, что Иеремия Морлендер уже вернулся из своей секретной поездки.
   Он прилетел на  личном  самолете  Кресслинга,  приземлился  на  широкой
асфальтовой  крыше  одного  из   подсобных   зданий   виллы   "Эфемериды";
движущимися  лестницами  опустился  и  поднялся  в   собственный   кабинет
Кресслинга и в отличном настроении сидит сейчас перед ним,  подставив  под
вентилятор, предварительно зарядив его на аромат левкоя  и  жасмина,  свое
энергичное, загорелое крупное лицо.
   Пока жужжит вентилятор, источая вместе с прохладой свой душистый запах,
Джек  Кресслинг  нетерпеливо  ходит  взад  и  вперед  по  комнате,  искоса
поглядывая на своего подручного. Что-то в  лице  и  чересчур  затянувшемся
молчании Иеремии Морлендера явно беспокоит миллиардера.
   - Ну, - начинает он, остановившись перед изобретателем и топнув  ногой,
- выкладывайте!
   - Ну, Джек, - отвечает тем же тоном Иеремия Морлендер, - сейчас выложу!
   Круглые серые  глаза  Кресслинга,  окруженные,  как  у  птицы,  желтыми
ободками, уставились на инженера.
   - Вас, наверно, удивит то, что я вам скажу, -  начал  Морлендер.  -  Вы
знаете, я отдал вам на службу всю свою  изобретательность.  Я  никогда  не
торговался с вами, не заботился о равной доле и  тому  подобное.  Мы  ведь
когда-то вместе учились: вы - филологии, я - физике. Вы были  моложе  меня
лет на десять. Но я поздно получил возможность учиться, и вы догнали меня.
Помните наш первый разговор на пароходе "Аккорданс", когда мы оба, я - сын
простого американца, вы - миллиардер, возвращались в Штаты?
   - К чему это предисловие?
   - Вы изложили мне тогда основные мысли вашей замечательной книги,  и  с
той минуты я стал вашим человеком, Джек! Капитал аккумулирует человеческую
энергию, каждый текущий  счет,  каждая  чековая  книжка  -  это  скованные
киловатты человеческих действий, сказали вы. Я, признаться,  ничего  тогда
не понял и попросил объяснить. Вы пустились в объяснения.  Белка  тащит  в
нору орехи, которые не может съесть сразу. Муравей делает запасы на  зиму.
Все на земле делает запасы: лист - в своих зернах хлорофилла, раковина - в
своей жемчужине, камень - в своей руде, вода - в своей извести, а солнце -
в углях, в нефти, в торфе. И человек тоже научился делать впрок  для  себя
запасы энергии,  он  научился  аккумулировать  электричество.  "А  что  же
аккумулирует, собирает про запас энергию самого человека?" - спросили вы и
сами ответили: "Человеческую энергию аккумулирует капитал". Я и  тогда  не
совсем ясно понял и сконфуженно попросил объяснить подробнее...
   - И я объяснил вам! - нетерпеливо воскликнул Кресслинг. - Я объяснил, и
вы поняли. Человек запасает капитал... А что такое капитал, как не скрытые
возможности миллионов дерзаний, желаний, страстей, власти! Вы держите  его
в банке, но деньги в банке -  это  растущая  в  раковине  жемчужина  ваших
неограниченных возможностей проявить себя в мире! Вы переводите  деньги  в
акции, но акции - это силосная башня  вздымающихся  в  человеке  страстей.
Миллионы нищих гениев умерли неизвестными  человечеству,  потому  что  они
были нищими. А я, капиталист, могу развернуть  свою  волю,  свои  таланты,
прогреметь на весь мир,  приобрести  все,  что  хочу,  повлиять  на  любой
процесс, любое движение в мире, могу создать, могу взорвать, могу...
   - Стойте! - воскликнул Морлендер. - Я и  сейчас  помню  ваши  тогдашние
речи. Капитал продолжает вашу силу  и  волю  за  пределы  самого  сильного
человеческого хотения,  он  вытягивает  ваши  руки  до  тысяч  километров,
усиливает ваши мускулы  до  стихийной  силы  землетрясенья,  -  так  ведь?
Передаю вашими словами. Они захватили меня. Я повторял их всю свою  жизнь.
Рост аккумулированной человеческой энергии в миллиардах Джека  Кресслинга!
И когда я уезжал  в  Россию,  вы  опять  напутствовали  меня,  Джек...  Вы
посоветовали  мне  глядеть  в  корень  советской  экономики.   Когда   мы,
капиталисты, бросаем золото на землю, сказали вы, оно вырастает золотом  в
три, четыре, десять, двадцать раз большим, чем брошено,  и  с  ним  растут
личные  возможности  его  хозяина.  А  коммунисты  убили   деньги,   убили
человеческие возможности. У них сколько ни бросай, столько и останется,  -
капитал не растет!  У  них  человеческая  психоэнергия,  не  имея  запаса,
однодневна, как век бабочки: на один короткий рабочий день, на один локоть
длины человеческой руки, - вы помните? Я передаю точно, почти цитирую вас.
Так вот, Джек... - Морлендер остановился.
   - Продолжайте, - сказал Кресслинг странным тоном.
   Инженер не заметил этого  тона.  Он  не  заметил  и  холодной,  птичьей
неподвижности глаз миллиардера,  устремленных  на  него.  Он  был  охвачен
собственными мыслями, занимавшими его всю дорогу в самолете.
   - Так вот, дорогой Джек, вы ошиблись - и  я  вместе  с  вами.  Я  месяц
пробыл в стране большевиков. По вашим указаниям я изъездил  эту  страну  в
надежде вернуть концессию вашего друга Монморанси законным путем. Изучал и
всякие другие пути. Присматривался ко  всем  лазейкам.  Наблюдал  людей...
Джек, не обольщайтесь! Их творческие возможности куда больше наших!  Пусть
из мертвых денег у них не растут деньги, но зато вырастают заводы,  мосты,
машины, дороги, каналы, станции! Пусть у них нет капитала или, как вы  его
называете, "субстрата психической энергии",  зато  у  них  есть  сама  эта
энергия - в неограниченном количестве! И в этой  энергии  накапливается  у
них тот самый растущий икс, тот дрожжевой грибок,  который  движет  у  нас
деньгами, заставляя всходить капитал. Знаете ли вы, дорогой Джек, что  это
за грибок?
   Морлендер слегка  наклонился  в  сторону  неподвижного  Кресслинга.  Он
дотронулся рукой до его острых колен  и  заговорил  доверительно-дружески,
высказывая вслух свои затаенные мысли:
   - Не лучше ли нам отказаться от нашего плана, а? Я  думал  в  дороге...
Аккумулированная энергия, субстрат - это вы верно. Только вот в чем  дело:
чья, Джек, чья энергия аккумулирована в  капитале,  чьей  психоэнергии  он
субстрат? В том-то и дело, что не вашей, Джек,  а  вот  этих  самых  масс,
которые тут, в Миддльтоуне, и там, в каждом штате, работают на вас. А если
так, при чем тут ваши персональные возможности? У большевиков,  у  каждого
из них, у каждого рабочего в их стране,  больше  этих  самых  персональных
возможностей,  чем  у  нас  с  вами,  -  этот   дрожжевой   грибок,   рост
производительных сил, поднимается у них вместе с их собственной энергией.
   Джек Кресслинг расхохотался.
   То был резкий хохот, с  повизгиваньем  на  верхних  нотах,  и,  хохоча,
Кресслинг держал  голову  низко  опущенной,  чтоб  собеседник  не  заметил
вспыхнувшего в его глазах страшного,  истерического  бешенства.  Нога  его
незаметно искала под столом и,  найдя,  надавила  самую  крайнюю  педальку
слева.
   Тотчас в ответ на нажим педали дверь открылась, и в  комнату  заглянула
необычайной красоты женщина, огненно-рыжая, с оливково-смуглым, ярким, как
тропический цветок, лицом.
   - Войдите, миссис Вессон, - произнес Джек Кресслинг. - Вы, как  всегда,
во-время!.. Морлендер, то, что вы говорите, остроумно. Это надо  обдумать.
Мы обдумаем вместе.  А  пока  -  покурим  и  обсудим,  что  делать  взамен
концессии Монморанси.
   Тем временем миссис  Вессон  неслышно  скользнула  в  комнату.  Змеиным
движением она открыла дверцу шкафчика,  отделанного  перламутром,  достала
бутылку, графин, стаканы, сифон. Коробка, источавшая аромат табака,  легла
на стол. Морлендер протянул руку за сигарой.
   - Кстати, где ваши чертежи, дружище?  Вы  понимаете  -  те  самые...  -
спросил вдруг Кресслинг, как будто вспомнив что-то неотложное.
   - У Крафта в сейфе, - с  удивлением  ответил  Морлендер,  зажигая  свою
гавану и с наслаждением затягиваясь ею. - Все у Крафта. Перед отъездом, вы
ведь сами знаете, я сдал ему наши технические расчеты, модель,  формулы...
Даже завещание успел... успел...
   Он вдруг остановился.
   Еще раз заплетающимся языком, сонно, словно отсчитывая буквы, протянул:
"У-с-пе..." - и опустил голову на грудь.
   - Заснул, - спокойно произнес Джек Кресслинг, вставая и глядя  в  глаза
своей секретарше. - Он стал очень опасен. Нам нужно спрятать его и держать
в тайнике. Его распропагандировали!  Моего  инженера  распропагандировали!
Завещание - черта с два!  Элизабет,  мы  сделаем  вас  пока  его  законной
вдовой... Запомните: вы тайно обвенчаны с ним. Он вам оставил по завещанию
свои чертежи. И поскорей, поскорей, - все  это  надо  успеть  в  ближайшие
два-три дня!





   В майское  утро  по  Риверсайд-Драйв  с  сумасшедшей  скоростью  мчался
автомобиль.
   Молодой человек весь в белом, сидевший рядом  с  задумчивым  толстяком,
почти кричал ему в ухо, борясь с шумом улицы и ветра:
   - Не успокаивайте меня, доктор! Все  равно  я  беспокоюсь,  беспокоюсь,
беспокоюсь!
   Толстяк пожал плечами:
   - Я бы на вашем месте не делал слона из мухи.  Мистер  Иеремия  слишком
умный человек, Артур, чтобы с ним что-нибудь случилось.
   - Но  телеграмма,  телеграмма,  Лепсиус!  Чем  объяснить,  что  она  от
каких-то незнакомых лиц? Чем объяснить,  что  она  не  мне,  а  секретарше
Кресслинга, этой бархатной миссис Вессон, похожей на кобру!
   - Очень красивую кобру, - вставил, подмигивая, доктор.
   - Черт ее побери! - вырвалось у Артура. - Вы знаете, как  мы  дружны  с
отцом, - ведь мы даже считываем  мысли  друг  друга  с  лица,  словно  два
товарища, а не отец и сын. Можно ли допустить, чтоб он поручил кому-нибудь
телеграфировать о своем приезде на адрес Вессон, а не на наш  собственный,
не мне, не мне?.. Что это значит, что под этим скрывается?
   - Адрес Вессон - это ведь адрес Кресслинга, Артур. А Кресслинг -  босс.
Мало ли что помешало мистеру Морлендеру дать эту депешу  лично!  Он  знал,
что из конторы хозяина вас тотчас же известят, как это и произошло.
   -  Известят,  известят...  Чужой,  противный,  мурлыкающий   голос   по
телефону, неприлично фамильярный тон, - какой я "Артур"  для  нее?  Почему
"Артур"? "Милый Артур, -  как  она  смеет  называть  меня  милым!  -  отец
прибывает завтра на "Торпеде"... депеша от капитана Грегуара..." И вы  еще
уверяете, что не надо беспокоиться! Почему "отец", а не "ваш  отец"?  Кто,
наконец, она такая, эта самая миссис Вессон?
   - Мистер Иеремия ни разу не упоминал вам об  этой  ужасной  женщине?  -
спросил толстяк. И когда его сосед резко  замотал  головой,  он  незаметно
пожал плечами.
   Доктор кое-что слышал. Иеремия Морлендер, вдовевший уже пятнадцать лет,
мужчина редкого здоровья и богатырской корпуленции. Слухи ходили,  что  он
близок с какой-то там секретаршей. Возможно, с  этой  самой  Вессон.  Один
сын, как всегда, ничего не знает о делах собственного отца.
   Стоп!  Шофер  круто   повернул   баранку   и   затормозил.   Автомобиль
остановился. Перед ними, весь в ярком блеске солнца, лежал Гудзонов залив,
влившийся в берега тысячью тонких каналов и  заводей.  На  рейде,  сверкая
пестротой  флагов,  белыми  трубами  и  окошками   кают-компаний,   стояли
бесчисленные пароходы. Множество белых лодочек  бороздило  залив  по  всем
направлениям.
   -  "Торпеда"  уже  подошла,  -  сказал  шофер,  обернувшись  к   Артуру
Морлендеру и доктору. - Надо поторопиться, чтобы подоспеть к спуску трапа.
   Молодой Морлендер  выпрыгнул  из  автомобиля  и  помог  своему  соседу.
Толстяк вылез отдуваясь.
   Это был знаменитый доктор Лепсиус, старый друг  семейства  Морлендеров.
Попугаичьи пронзительные глазки его прикрыты очками, верхняя губа  заметно
короче нижней, а нижняя короче подбородка, причем  все  вместе  производит
впечатление удобной  лестницы  с  отличными  тремя  ступеньками,  ведущими
сверху вниз прямехонько под самый нос.
   Что касается молодого человека, то это приятный молодой  человек  -  из
тех, на кого существует наибольший спрос в кинематографах  и  романах.  Он
ловок, самоуверен, строен, хорошо сложен, хорошо одет и,  по-видимому,  не
страдает  излишком  рефлексии.  Белокурые   волосы   гладко   зачесаны   и
подстрижены, что не  мешает  им  виться  на  затылке  крепкими  завитками.
Впрочем, в глазах его сверкает нечто, делающее этого  "первого  любовника"
не совсем-то обыкновенным. Мистер Чарльз Диккенс, указав  на  этот  огонь,
намекнул бы своему читателю, что здесь скрыта какая-нибудь зловещая  черта
характера.  Но  мы  с  мистером  Диккенсом  пользуемся  разными   приемами
характеристики.
   Итак, оба сошли на землю и поспешили  вмешаться  в  толпу  нью-йоркцев,
глазевших на только что прибывший пароход.
   "Торпеда", огромный океанский пароход  братьев  Дуглас  и  Борлей,  был
целым   городом,   с   внутренним   самоуправлением,   складами,    радио,
военно-инженерным  отделом,  газетой,  лазаретом,  театром,  интригами   и
семейными драмами.
   Трап спущен; пассажиры начали спускаться на землю. Здесь были спокойные
янки, возвращавшиеся из  дальнего  странствования  с  трубкой  в  зубах  и
газетой подмышкой, точно вчера еще сидели в  нью-йоркском  Деловом  клубе;
были больные, едва  расправлявшие  члены;  красивые  женщины,  искавшие  в
Америке золото; игроки, всемирные авантюристы и жулики.
   - Странно! - сквозь зубы прошептал доктор Лепсиус, снимая шляпу и низко
кланяясь какому-то краснолицему человеку военного типа. - Странно, генерал
Гибгельд в Нью-Йорке!
   Шепот его был прерван восклицанием Артура:
   - Виконт! Как неожиданно! - И молодой человек  быстро  пошел  навстречу
красивому брюнету, постоянному клиенту конторы  Кресслинга,  опиравшемуся,
прихрамывая, на руку лакея. - Вы не знаете, где мой отец?
   - Виконт Монморанси!  -  пробормотал  Лепсиус,  снова  снимая  шляпу  и
кланяясь, хотя никто его не заметил. - Час от часу страннее! Что им  нужно
в такое время в Нью-Йорке?
   Между тем толпа, хлынувшая от трапа, разделила их, и на минуту  Лепсиус
потерял Артура из виду.
   Погода резко  изменилась.  Краски  потухли,  точно  по  всем  предметам
прошлись тушью.  На  небо  набежали  тучи.  Воды  Гудзона  стали  грязного
серо-желтого цвета, кой-где тронутого белой полоской пены. У берега  лаяли
чайки, взлетев  целым  полчищем  возле  самой  пристани.  Рейд  обезлюдел,
пассажиры разъехались.
   "Где же старый Морлендер?" - спросил себя доктор, озираясь по сторонам.
   В ту же минуту он увидел Артура, побледневшего  и  вперившего  глаза  в
одну точку.
   По опустелому  трапу  спускалось  теперь  странное  шествие.  Несколько
человек, одетых в черное, медленно несли большой цинковый гроб,  прикрытый
куском черного бархата. Рядом с ним, прижимая к лицу платочек, шла дама  в
глубоком  трауре,   стройная,   рыжая   и,   несмотря   на   цвет   волос,
оливково-смуглая. Она казалась подавленной горем.
   - Что это значит? - прошептал Артур. - Почему тут Вессон?..  А  где  же
отец?
   Шествие подвигалось. Элизабет Вессон, подняв  глаза,  увидела  молодого
Морлендера, слегка всплеснула руками  и  сделала  несколько  шагов  в  его
сторону.
   -  Артур,  дорогой  мой,  мужайтесь!  -  произнесла   она   с   большим
достоинством.
   Молодой человек отшатнулся от нее, ухватившись за поручни трапа. Словно
завороженный, он смотрел и смотрел на медленно приближавшийся гроб.
   - Мужайтесь, дитя мое! -  еще  раз,  над  самым  его  ухом,  послышался
бархатный шепот миссис Вессон.
   - Где отец? - крикнул молодой Морлендер.
   - Да, Артур, он тут. Иеремия тут, в этом гробу, - его убили в России!
   Миссис Элизабет проговорила это дрожащим голосом, закрыла лицо руками и
зарыдала.
   Скорбная процессия двинулась дальше. Лепсиус  подхватил  пошатнувшегося
Артура и довел его  до  автомобиля.  Набережная  опустела,  с  неба  забил
частый, как пальчики квалифицированной машинистки, дождик.
   Сплевывая прямехонько под дождь, к докам прошли, грудь нараспашку,  два
матроса с "Торпеды". Они еще не успели, но намеревались напиться. У  обоих
в ушах были серьги, а зубы сверкали, как жемчуга.
   - Право, Дип, ты врешь! Право, так!
   - Молчи, Дан. Будь ты на моем месте, ты, может, и не стал  бы  болтать.
Ты, может, прикусил бы язык...
   - Уж если молчать, не сюда нам идти, дружище! Пока  я  не  залью  ромом
последние слова этой бабы... Ты сам  слышал:  "Убили  в  России,  убили  в
России!" - а гроб-то при мне - я был вахтенный - погрузили  к  нам  темной
ночью в Галифаксе... Скажи на милость, десять лет  плаваю  -  ни  разу  не
делали крюка, чтоб заходить в Галифакс! Пока я не залью ромом...
   Остальное пропало в  коридоре,  ступеньками  вниз,  подвала  "Океания":
"Горячая пища и горячительные напитки - специально  для  моряков".  Нам  с
вами, читатель, не  для  чего  туда  спускаться,  тем  более,  что  кто-то
неопределенной и незапоминающейся наружности, с жесткими кошачьими усами и
кадыком на  шее,  с  опущенными  вниз  слабыми  руками,  опухшими,  как  у
подагрика, в сочленениях, уже спустился туда вслед за двумя матросами.





   Быстрыми шагами, не  соответствующими  ни  его  возрасту,  ни  толщине,
поднялся доктор Лепсиус к себе на второй этаж. Он занимал помещение  более
чем скромное. Комнаты были свободны от мебели, окна  без  штор,  полы  без
ковров. Только столовая с камином да маленькая  спальня  казались  жилыми.
Впрочем, за домом у доктора Лепсиуса была еще пристройка,  куда  никто  не
допускался,  кроме  его  слуги-мулата  и  медицинских   сестер.   То   был
собственный  стационар  Лепсиуса,  где  он  производил  свои  таинственные
эксперименты.
   Поднимаясь к себе, доктор  казался  взволнованным.  Он  танцевал  всеми
тремя ступеньками, ведущими к носу, бормоча про себя:
   - Съезд, настоящий съезд! Какого черта все они съехались в Нью-Йорк? Но
тем лучше, тем лучше! Как раз во-время для тебя,  дружище  Лепсиус,  когда
твое  открытие  начинает  нуждаться  в   дополнительных   примерчиках,   в
проверочных субъектах... Тоби! Тоби!
   Мулат с выпяченными  губами  и  маленькими,  как  у  обезьяны,  ручками
выскользнул из соседней комнаты. Лепсиус отдал ему шляпу и шапку, уселся в
кресло и несколько мгновений сидел неподвижно. Тоби стоял,  как  изваяние,
глядя в пол.
   - Тоби, - сказал наконец Лепсиус тихим голосом, -  что  поделывает  его
величество Бугае Тридцать Первый?
   - Кушает плохо, ругается. На гимнастику ни за что не полез,  хоть  я  и
грозил пожаловаться вам.
   - Не полез, говоришь?
   - Не полез, хозяин.
   - Гм, гм... А ты пробовал вешать наверху бутылочку?
   - Все делал, как вы приказали.
   - Ну, пойдем навестим его... Кстати, Тоби, пошли, пожалуйста, шофера  с
моей карточкой вот по этому адресу.
   Лепсиус написал на конверте несколько слов и передал их  мулату.  Затем
он открыл шкаф, достал бутылочку с темным содержимым, опустил ее в боковой
карман и  стал  медленно  спускаться  вниз,  на  этот  раз  по  внутренней
лестнице, ведущей к тыловой стороне дома.
   Через минуту Тоби снова догнал его. Они  миновали  несколько  пустых  и
мрачных комнат со следами пыли и паутины на обоях, затем  через  небольшую
дверку вышли на внутренний двор. Он был залит асфальтом. Высокие  каменные
стены справа и слева совершенно скрывали его от уличных  пешеходов.  Нигде
ни скамейки, ни цветочного горшка, словно это был не дворик в  центральном
квартале Нью-Йорка, а каменный мешок тюрьмы. Шагов через сто оба дошли  до
невысокого бетонного строения, похожего на автомобильный  гараж.  Дверь  с
железной скобой была заперта тяжелым замком. Только что  Лепсиус  собрался
вставить ключ в замочную скважину, как позади него,  со  стороны  главного
дома, раздался чей-то голос.
   Лепсиус нервно повернулся:
   - Кто там?
   - Доктор, вас спрашивают! - надрывалась экономка в белом чепце, красная
как кумач. - Вас спрашивают, спрашивают, спрашивают!
   Мисс Смоулль, экономка доктора, была глуховата -  очень  незначительное
преимущество у женщины, не лишенной употребления языка.
   - Кто-о? - растягивая звуки, крикнул Лепсиус.
   - Хорошо! - ответила ему мисс Смоулль, усиленно закивав головой.
   И тотчас же некто, бедно одетый,  странной  походкой  направился  через
дворик к Лепсиусу.
   - Черт побери эту дуру! - выругался про себя доктор. - Держишь ее, чтоб
не подслушивала, а она знай гадит тебе с другого конца...  Кто  вы  такой,
что вам надо? - Последние слова относились к подошедшему незнакомцу.
   - Доктор, помогите больному, тяжело больному! - сказал незнакомец, едва
переводя дыхание.
   Лепсиус посмотрел на говорившего сквозь круглые очки:
   - Что с вашим больным?
   -  Он...  на   него   упало   что-то   тяжелое.   Перелом,   внутреннее
кровоизлияние, одним словом - худо.
   - Хорошо, я приду через четверть часа. Оставьте ваш адрес.
   - Нет, не через четверть часа. Идите сейчас!
   Доктор Лепсиус поднял брови и улыбнулся.  Это  случалось  с  ним  очень
редко. Он указал мулату глазами на дверь стационара, передал  ему  ключ  и
двинулся вслед за настойчивым незнакомцем.
   Только теперь он разглядел посетителя как следует.  Это  был  невысокий
бледный человек с ходившими  под  блузой  лопатками,  со  слегка  опухшими
сочленениями рук. Глаза у него были впалые и разбегающиеся, как у горького
пьяницы, на время принужденного быть  трезвым.  Под  носом  стояли  редкие
жесткие кошачьи усы; на шее болтался кадык.
   - Вот видите, только перейти улицу, - лихорадочно твердил  он  доктору,
приближаясь к высочайшему небоскребу коммерческого типа, - только и всего,
экипажа не надо... - Видно было, что его стесняет  каждый  шаг,  сделанный
доктором, и он охотно ссудил бы ему для этого свои собственные ноги.
   Доктор Лепсиус начал удивляться. Перед ним было отделение Мексиканского
кредитного банка, не имевшее ничего общего с жильцами квартиры.
   - Куда вы меня тащите? - вырвалось у него. - Тут контора  и  банк.  Все
закрыто. Где тут может быть больной!
   - У привратника, - ответил незнакомец, быстро отворяя боковую дверку  и
пропуская доктора в светлую маленькую комнату подвального этажа.
   Здесь действительно находился больной. Это был огромный мужчина, видимо
только что принесенный сюда на носилках и сброшенный прямо на пол. Он  был
прикрыт простыней. Над ним склонялись двое: седой, важного вида  старик  в
торжественном мундире банковского швейцара и  старуха,  сухая,  маленькая,
остроносая, плакавшая навзрыд.
   Незнакомец быстро снял с раненого простыню и подтолкнул к нему доктора.
Лежавший человек был буквально искромсан.  Грудь  его  сильно  вдавлена  и
разбита, ребра сломаны, живот разорван, как от нажима гигантского круглого
пресс-папье, оставившего ему  в  целости  лишь  конечности  и  голову.  Он
отходил.
   - Я тут  ничего  не  могу  сделать,  -  отрывисто  произнес  доктор,  с
изумлением глядя на умирающего. - Он уже в агонии,  к  великому  для  него
счастью.
   - Как! И, по-вашему,  его  нельзя  заставить  заговорить?  -  вскрикнул
незнакомец. - Он  не  произнесет  больше  ни  слова,  даже  если  вернется
сознание, а? - Он смотрел на доктора странными, разбегающимися глазами.
   - Нет, - ответил доктор, - сознание не вернется, он умирает... умер. Он
ваш родственник?
   Но, к его удивлению,  незнакомец,  не  дослушав  даже  вопроса,  быстро
повернулся и выбежал из  комнаты.  Старики,  склонившиеся  над  мертвецом,
плакали.
   Лепсиус только теперь увидел, что несчастный был матрос. На рукаве  его
синей куртки была нашивка с якорем и крупной прописью: "Торпеда".
   Доктор невольно вздрогнул. Он тронул за плечо плакавшую старуху:
   - Голубушка, кто этот бедняжка?
   - Сын мой, сыночек мой, Дип-головорез, - так его звали  на  пароходе...
Ох, сударь, что это за день! Ждали мы  его  из-за  моря,  а  вместо  этого
дождались из-под камня... Океан не трогал  его,  голубчика,  а  в  городе,
среди бела дня... ох-охо-хо!
   - Как это случилось?
   - Да говорили нам,  что  он  шел  из  кабачка,  а  сверху,  с  виадука,
оторвался кусок плиты и придавил его, как букашку. И  рта  не  разинул.  И
принесли, так не кричал.
   - Кто ж его принес? Вот этот человек, что сейчас вышел?
   - Принесли полицейские с матросами. А  этот,  сударь,  нам  незнаком  -
должно быть, от доброты  сердца  сжалился.  Сам  и  за  доктором  вызвался
сходить и все беспокоился, не  скажет  ли  Дип,  сыночек  наш,  последнего
слова... Верно, вы его знаете, так скажите ему от нас, стариков, спасибо.
   - Хорошо, хорошо. Надо теперь вызвать  полицейского  врача,  -  ответил
Лепсиус и вышел из привратницкой.
   "Странно! - сказал он себе  самому.  -  Множество  странностей  в  один
день... Приходит "Торпеда" и  привозит  с  собой  политическую  публику  -
странность номер первый. На той  же  "Торпеде"  нам  доставляется  мертвый
Морлендер - странность номер второй. И вот, наконец, матрос  с  "Торпеды",
умерший ни с того ни с сего, от камня, слетевшего с  виадука.  А  страннее
всего - неведомый человек, с виду простой рабочий,  которому,  видите  ли,
непременно нужно узнать, сможет ли раздавленный матрос  говорить.  Будь  я
немножко свободнее, я занялся бы этими странностями на досуге, позадумался
бы с трубочкой. Но теперь..."
   Теперь у доктора Лепсиуса была  своя  собственная  странность  -  номер
пятый, и совершенно очевидно, что она оттесняла другие.
   Придя в  свою  спальню  и  включив  электричество,  доктор  со  вздохом
облегчения скинул смокинг. Мулат расшнуровал ему ботинки и надел  на  ноги
вышитые турецкие туфли.
   - Шофер возвратился? - спросил доктор.
   Мулат молча протянул ему  конверт.  "Генерал  Гибгельд  просит  доктора
Лепсиуса пожаловать к нему между 7 и 8 вечера..."
   Доктор поднял к очкам  полную  руку  с  браслеткой.  Дамские  часики  с
крупным, как горошина, брильянтом показывали без четверти семь.
   - Черт возьми, ни отдыха, ни спокойствия! Его величество Бугае Тридцать
Первый будет опять дожидаться своей бутылочки до  глубокой  ночи...  Тоби,
постарайся угостить его какими-нибудь сказками, чтоб он не заснул до моего
прихода.
   Полчаса доктор сидит, протянув ноги на  решетку  холодного  камина.  Он
отдыхает молча, сосредоточенно, деловито, как спортсмен  или  атлет  перед
выступлением. Дышит то одной, то  другой  ноздрей,  методически  прикрывая
другую пальцами. Не думает. Натер  виски  одеколоном  пополам  с  каким-то
благовонным аравийским маслом.  Но  вот  полчаса  проходит.  Бессмысленное
выражение лица становится снова остро внимательным, лукавым. Большие  очки
бодро поблескивают. Туфли сбрасываются; снова смокинг, ботинки, шляпа, все
по порядку, палка - в руку, бумажник и трубочка - во внутренний карман,  -
доктор Лепсиус освежился, он готов для нового странствования,  быть  может
снабжающего его фактами, фактиками, проверочными  субъектами  для  чего-то
такого, о чем мы никак не можем догадаться,  тем  более  что  мулат  Тоби,
преспокойно пропустив мимо ушей распоряжение  доктора,  а  за  воротник  -
две-три рюмочки, лег спать на холодную циновку в полупустой комнате, и  не
подумав навестить таинственного Бугаса.





   - Ай, ай!
   - О господи!
   - О-ой! Ой!
   Такими возгласами встретила  верная  челядь  тело  Иеремии  Морлендера.
Старая негритянка Полли, няня, выходившая массу Иеремию и мастера  Артура,
одна не плакала - и это было тем удивительнее, что она-то и любила хозяина
по-настоящему. Круглыми глазами, не мигая, смотрела она на цинковый  гроб,
теребя в руках серенький  камешек-талисман.  Немудрено,  что  швейцар,  не
утерпев, сделал ей замечание, правда, почтительное - негритянки  на  кухне
побаивались:
   - Что же это вы, Полли, как будто ничего?..
   - Дурак, - ответила спокойно Полли и так-таки не проронила ни слезинки.
   Наверху, в будуаре покойной матери Артура, к  величайшему  изумлению  и
гневу этого последнего, водворилась почему-то миссис Элизабет Вессон.
   Пересиливая свою  скорбь  и  ненависть,  Артур  Морлендер  решительными
шагами поднялся по лестнице.
   В этой комнате он не был лет пять. Она давно была заперта,  и  все  эти
годы с улицы можно  было  видеть  тяжелые  спущенные  шторы  на  окнах.  К
изумлению Артура, вместо  спертого  запаха  от  ковров  и  шелков,  вместо
потускневшего лака и изъеденной молью обивки все в этой старой, запущенной
комнате было обновлено и освежено. Веселые,  светлые  занавеси  на  окнах,
мебель - совсем не похожая на прежнюю, стоявшую здесь уже пятнадцать  лет,
зеленые растения в кадках, хорошенький  рабочий  ящик  и  книжный  шкаф  с
последними новинками. Никто, кроме старого Морлендера, не имел  доступа  в
эту комнату: ключ висел у него на цепочке от  часов  вместе  с  брелоками.
Было ясно, что Иеремия Морлендер сам приготовил ее для новой жилицы.
   Словно отвечая на эти мысли, Элизабет Вессон подняла красивую голову  и
взглянула на Артура:
   - Как видите, ваш отец ждал меня. Он так  внимательно  пошел  навстречу
всем моим простым вкусам. Жаль только, что не  предупредил  сына  о  нашем
браке...
   Достав  из  сумочки  вчетверо  сложенный  листок,  она  протянула   его
Морлендеру:
   - Взгляните, Артур, - наше брачное свидетельство. Мне  тяжело  говорить
об этом сейчас, но еще тяжелее видеть ваше изумление и недоверие. При всей
силе и твердости характера Иеремии, при всей его пламенной любви  ко  мне,
он, видимо, не решился рассказать вам о вашей мачехе.
   Она вздохнула и опустила голову. По щекам ее поползли слезинки. Ничто в
этой красивой и печальной женщине, державшей себя удивительно спокойно, не
напоминало ни самозванки, ни  авантюристки.  И  все-таки  Артур  Морлендер
задыхался от ненависти. То был удар  -  удар  по  его  сердцу,  самолюбию,
уважению к отцу. Даже горе его было словно отравлено изрядной дозой уксуса
и перца. От красоты до бархатного голоса - каждая черта,  каждое  движенье
этой женщины  вызывали  в  нем  приступ  бешенства,  похожего  на  морскую
болезнь.
   - Я пришел сказать, что уезжаю из  этого  дома,  -  произнес  он  таким
шипящим голосом, что сам не узнал его. - Но